Хроника прошедшего времени. Стихи
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2002
В субботу я пошел на стадион. На поле две столичные команды в азарте заколачивали мяч, то в левые, то в правые ворота. Матч был отличный. Полтора часа я охал, и ругался, и кричал, наверно, что-то вроде: Феде дай! Куда ж ты смотришь! Экое мазило. Все было б просто славно. Но судья все время ошибался: то увидел офсайд и чистый гол не засчитал, потом проспал пенальти очевидный, а под конец и вовсе учудил: любимейшего Федю выгнал с поля. Само собой — поднялся жуткий хай и кто-то закричал: «Судью на мыло!» Я слышал этот возглас сотни раз, но по тому, как изменились лица и кто-то ядовито произнес: «Давно пора, а то наел бурдюк», — мне показалось: что-то происходит. Конечно, эти перебои с мылом всех здорово достали: по куску хозяйственного в месяц на лицо, — так ни на что ведь больше и не хватит, прошу простить мне этот эвфемизм. Опять с утра по радио Шопен. Или не знаю кто, но только ясно, что центр уже к полудню перекроют, и если я случайно не войду в родную похоронную команду, которой руководство и партком окажут честь от имени народа проститься с незабвенным и великим, то я останусь и без двух отгулов, и без ежевечерней чашки кофе. К несчастию, любимая кофейня находится как раз за оцепленьем, а похороны эти каждый год. Вы посмотрите, как он бодро начал. Конечно, молодой и энергичный. Гудит «приспело время перемен». Пускай разгонит эту богадельню. Наверно, богадельню он разгонит, а дальше что? Придут другие лица моложе, злее — разве это лучше? Ведь самому едва за пятьдесят, а значит, он засядет в этом кресле на двадцать лет — не меньше, может, больше. Как только я подумаю об этом, какая-то тоска меня берет. Ведь что произойдет за двадцать лет? Навряд ли я его переживу с моим никчемным сердцем. Вероятно, мне предстоит до гроба созерцать его портрет на улице, в конторе, да и везде — куда ни бросишь взгляд. А как ни странно — я чего-то жду. Ну, может, хоть полегче станет с мылом. Он тут недавно долго говорил, что, дескать, чистота — залог здоровья. Сегодня мне приятель институтский рассказывал, что много лет назад, еще как будто при царе-тиране, какой-то самоучка-одиночка, как водится, босой и сумасшедший, буквально на коленке разработал отличный способ производства мыла из трупов. Но тогда его, конечно, прямехонько услали на Вилюй. Но метод-то остался. И теперь его как будто снова раскопали, и есть какой-то цех, почти секретный, где этим занимаются. Сырья, конечно, не хватает, и они удумали чего: теперь ты можешь им тело свое грешное продать при жизни, и совсем не мало платят. Конечно, это дикость; я боюсь, что если эти слухи просочатся, народ и вовсе мыться перестанет. Все думаю об этом разговоре. Но ведь скелеты сроду продавали. А нынче получается у них навроде безотходного процесса: скелет — студентам-медикам, жирок — на мыло, очень нужное народу. Все вроде бы логично. Я не знаю, к чему тут придерешься. Атеист спокойно будет мыться этим мылом. Ведь мясо мы едим, а тех баранов перед употребленьем забивают. А здесь все совершенно добровольно. К тому же можно и подзаработать. Ну, в принципе, не все ль тебе равно, сожгут тебя и станешь горсткой пепла или отправят запросто на мыло. Конец один, другого не бывает. Сегодня я послушал выступленье великого по ящику. Оно меня, признаться, просто поразило. Он повторил буквально по слогам то, что я думал. Может, покондовей, а, в общем, то же самое, приплел заботу о народонаселенье и прочую туфту, но повторил. Наверно, я провидец и пророк. Ну что ж, теперь я должен согласиться с ним или (то же самое) с собой. Хотя я абсолютно не готов, чтоб из меня, во благо, не во благо, наделали отличнейшего мыла. Он призывал, чтоб каждый завещал по смерти свое тело государству, тогда мы вместе справимся с проблемой — антисанитарию победим и будущее встретим в чистоте, которая нам так необходима. Газеты вышли с шапками: «Отдай всего себя народу до конца!» Уже не просят — требуют, но, впрочем, они, наверно, все-таки правы. Ведь говорил же классик: все равно, где истлевать, — так хоть на мыловарне. А мыла, кстати, не было и нет. Я все-таки никак не ожидал, что все зашло настолько далеко. Но этот человек — не знаю даже, что и сказать. Культурен, образован, немного по-английски говорит, и в нашем деле тоже понимает, и термины не путает. Мне с ним, наверное, работалось бы славно. Он профессионален, это много. Но это предложенье отдает каким-то непонятным неуютом. Хотя, возможно, все мои слова — не более чем чистоплюйство. Мне предложено переменить работу, пойти на этот мылокомбинат. Как выяснилось, дело полным ходом идет и перспективы необъятны. Они купили технику; теперь необходимо написать программы учета и контроля и т.д., чем, собственно, всю жизнь и занимаюсь. Но техника — конечно, не сравнить с конторской нашей полуразвалюхой. Ответа я не дал, сказал, что я подумаю. Он дал мне трое суток на размышление и осознанье величия и важности трудов, мне предстоящих, если я решусь. Нет, диссидентов я не понимаю. Все эти посиделки-переглядки, листовки на машинке, разговоры и книжки запрещенные. Не знаю, по-моему, вся эта болтовня — банальнейшее самоублаженье: «Смотрите все, как я борюсь за правду». Ну, здесь-то их, положим, не увидит никто почти, красуются они лицом на Запад, чтобы заработать свой небольшой, но прочный капиталец защитника, борца. Потом уехать, — конечно, с помпой: выгнали, лишили родной земли, обидели беднягу. А там уже в спокойной обстановке писать статьи, и пожинать плоды, и выступать по радио «Свобода». Нет, есть, конечно, искренние люди, но эти просто дураки слепые. Ведь изменить-то ничего нельзя: как было, так и будет, хоть ты что — хоть выпрыгни в окно, хоть влезь обратно. Но все-таки там ставка вдвое выше. А техника! Аж слюнки потекли — цветные терминалы! Боже мой, ведь это же уму непостижимо. А здесь, ну что? Опять командировки, а денег до зарезу не хватает, дотянешь от получки до аванса — и счастлив. Ну подумай, это жизнь? А перспективы? Четко — никаких. Жене, опять же, нужно сапоги. Она свои-то носит десять лет. Нет, надо будет с ней поговорить. Наверное, она не согласится, ну, ничего, быть может, уломаю. Ведь там еще надбавки, прогрессивки и премия за перевыполненье процентов двадцать, а глядишь — и сорок. И если не спустить на пустяки, то можно загадать и о машине. Ну, для начала, скажем, «Запорожец», а там, глядишь, быть может, и «Москвич», а может, даже «Волга». Ладно, брось болтать, тебе до «Волги» плыть и плыть. Нет, это все реально абсолютно, в отличие от всех моральных нравов. Я все-таки решился, и меня добила несерьезная подробность. Я ехал на назначенную встречу, еще не зная толком, что скажу. Но этот новый мой руководитель сказал, что я и близкие родные, когда я принимаю предложенье, имеют право на открепталон. Теперь, чтоб человека схоронить, берут спецразрешенье из райкома, — а выдают его совсем не всем. Конечно, я прекрасно понимаю, его почти всегда возможно взять. Всего-то дать кому-то там на лапу, кого-то там подмазать, чтобы все вдруг осознали, что усопший пал в рядах борцов за чистоту рядов. Тогда его торжественно хоронят с оркестром и речами от месткома. Иначе после краткой панихиды, а чаще просто прямиком из морга, труп отправляют на переработку. Но если я сотрудник предприятья, спецразрешенье на меня, жену, детей и на родителей не нужно. Такой открепталон. И я решился. Конечно, это мелочь, предрассудок, но, как ни странно, мне небезразлично — останется могила или нет. Конечно, вышло все совсем не так, как рисовалось. Впрочем, деньги платят действительно хорошие. Здесь грех пожаловаться, а в столовой кормят и дешево, и вкусно, прямо рай. Но здесь, во-первых, строгая секретность, ну, это ладно, я не собираюсь пока по заграницам прохлаждаться, а во-вторых — субботники в цеху. Всего раз в месяц, правда, и потом не на разделке же. Даст Бог — привыкну. Теперь я постепенно понимаю, зачем всю эту кашу заварили. И мыло здесь, конечно, ни при чем. А кстати, в магазинах все нормально, по крайней мере — с мылом, но оно французское и финское все больше. Красивые такие упаковки. У нас так не умеют. Даже вещь хорошую и нужную в такую дерюгу завернут — взять в руки страшно. А впрочем, мы привыкли, лишь бы было. Работаем-то мы на оборонку, и потому все наше предприятье относится к каким-то средне-общим безликим безымянным министерствам. Они из трупов получают яд какой-то жуткой силы и лекарства, которым нет цены. Нет, не у нас, у нас с ценой все очень-очень скромно — сырье бесплатно, труд почти бесплатно, — а в мире чистогана, так сказать. Я, кажется, совсем заболеваю. Пью корвалол, а все щемит, щемит. И мама говорит, что у меня совсем плохое сердце. Надо будет после конца квартала лечь в больницу. Вообще, у нас отличная больница, но почему-то я туда боюсь ложиться. И в семье не больно ладно. Все вроде бы нормально, да не все. А мы теперь живем почти богато. Теперь не вспомню, где я прочитал: «Наш мир зависит только от того, как мы с тобою смотрим на него». А это верно, просто архиверно, хотя, понятно, явный солипсизм. А ведь когда-то я писал стихи — и вроде бы неплохо выходило, из Элиота что-то перевел, хвалили. Впрочем, разве это важно? Но вот ведь штука, раньше выхожу из дома: утро, люди на работу бегут, и так на сердце хорошо. Какой-то был подъем. Вот я иду, со всей страной иду, чтоб делать дело. Меня тогда немало удивляло, что утром люди знают время точно, буквально до минуты. Иногда я спрашивал кого-нибудь навскидку: «Который час?» А он: «7.39», не глядя на часы. Я проверял по собственным — и точно совпадало. Теперь смотрю вокруг — все как-то серо. Дома, и лица серые, и листья, хоть им-то уж пристало зеленеть, Нет, серые. Наверное, от пыли. Наверно, это я переменился. Быть может, я состарился; быть может, меня работа эта подкосила. Но ей одной на свете и держусь, ведь я всегда любил писать программы. Я начал понемногу выпивать. Да нет, я не запойный алкоголик, не пьяница какой-то бытовой. Но раньше-то ведь я совсем не пил. Ну, в юности с ребятами в «Синичке» стакан портвейна или пару пива. Так ведь иначе было и нельзя, чтоб не прослыть последним чистоплюем. Но сам я это дело не любил, и эти слезы пьяные, и этот застольный треп не разбери о чем. Когда женился, вовсе перестал. На день рожденья — рюмку, в Новый год — бокал, и как-то больше не хотелось. Сейчас совсем не то, я не могу уснуть. Лежу, ворочаюсь, встаю, курю на кухне. Выпью — полегчает. Затягивает мысли мутной пленкой, и если не спокойно — безразлично. Конечно, Ляля сердится, ворчит, но водку покупает, — вероятно, меня жалеет, и на том спасибо. Решил послушать голоса друзей. Глушили, но не очень. У меня — великолепный штатовский приемник, И что же мне сказали? По заказу — поговорили обо мне самом. Нет, не конкретно, а о предприятье, где я тружусь. У них там все известно. Ну, в общем-то, у нас как будто тоже. Ох, комментатор шибко расходился: и дикари, и каннибалы. Он сказал, что мы уже живых людей кончаем втихомолку, чтобы был здоровый свежий труп, поскольку нам нужны как раз такие. Так и есть. Для новых и новейших технологий нам нужен свежий и здоровый труп. С тех пор как мы внедрили у себя последних мудрых роботов, я сам, можно сказать, разделываю трупы. Нет, не руками. Головной компьютер руководит процессом. Я писал программный комплекс этой обработки. Я согласился? Я не соглашался, меня никто не спрашивал. Нас всех призвали в армию, и я теперь майор госбезопасности. Высокий, конечно, чин. А что я мог поделать? Но только вот о чем он голосит? Ведь мне известно совершенно точно, что только за последнюю неделю ушла большая партия сердец и почек и не знаю там чего, но органов для разных трансплантаций, ушла на Запад. Может, он не знает? Наверно, это через третьи руки, через какие-то седьмые страны. Наверно, для негласных частных клиник. Но сердце стоит чуть не сотню тысяч. Да нет, не деревянных, а зеленых. Так кто их платит? Сторож дядя Вася? А деньги-то приходят регулярно. Уж я-то знаю, черт меня дери. Мне кто-то говорил: свободный рынок гораздо лучше плановой системы и демократия гораздо лучше, чем наш дикарский тоталитаризм. Не знаю, да простит меня любитель изысканного западного блюда, но я не вижу разницы. Увы. Он говорил: у них в свободном мире такое невозможно. Я молчу, но про себя я знаю: все возможно. Ведь рынок чем прекрасен, тем и плох. Ведь если есть на что угодно спрос, то будет предложенье, будь спокоен. И если спрос есть на живое сердце, то и оно уж где-то да найдется. Другое дело — по какой цене. Сегодня Тепа не пришла из школы. Как выяснилось, Ляля мне звонила, а я был на объекте допоздна. Меня уже замучил этот робот: отказывается работать. Или он что-то понял. Мистика, ей-богу. Из школы принесли конверт с билетом, довольно симпатичный, с петушками и приглашеньем что-то посетить — не помню что. Я знаю этот бланк. Немного странно — ведь они берут обычно из приемников, приютов сиротских, самых-самых беззащитных, чтоб не было огласки, шума, плача. Я говорю «они», а надо «мы». Наверно, в этот раз не подвернулся никто. Нет, вероятно, это счет пришел мне за отличную работу. Ведь я же больше ни на что не годен. Все заново пора переписать, а с этим я не справлюсь, это знают они прекрасно. Разве я могу поднять какой-то шум? Конечно, нет. Меня свободно можно сразу к стенке: измена Родине — и все дела. Прошло часов двенадцать. Да, почти. Ее уже, конечно, нет в живых. Я что-то тут бубню, а Ляля смотрит огромными звериными глазами и ждет. Чего? Каких-то объяснений. Ну что ты, в самом деле, всполошилась? Экскурсия, ну разве это плохо? Приедет, все расскажет. Да, конечно. Ведь я подробно знаю всю цепочку от самого начала до конца. А убивают, в общем-то, гуманно. Конечно, не из человеколюбья. Но стоит жертве что-то заподозрить, как тут же в организме происходят какие-то ненужные процессы. Я, впрочем, в этом не специалист. Ложись, передохни. Довольно странно, уехала и не зашла домой, я собрала б ей что-нибудь в дорогу, хотя бы бутерброды, мне тревожно. Ей больше ничего уже не нужно. Сейчас, наверное, ее живое, ее живое бьющееся сердце подключат к автоному, и оно ее переживет на много лет. Потом его, наверное, вживят какой-нибудь девчонке симпатичной с веселой челкой. Не переживай, ведь ничего как будто не случилось. Не знаю, почему-то неспокойно. А правда, что?.. Конечно же, вранье. Но я ведь не спросила ни о чем. Я знаю, что ты думаешь — неправда. Ну ладно, я пойду, но ты не пей сегодня много. Рюмку или две, не больше. Ну, пока. Спокойной ночи. Вот, собственно, и все. Наверно, завтра придет уведомление о том, что в результате автокатастрофы погибла Тепа, что сгорело тело. И соболезнования родным и близким. Но ведь есть же у меня открепталон, так, может быть, они вернут хотя бы тело, пусть без сердца... Открепталон, мин херц, от слова креп. Все кончено. Все кончено. Прости. Очнулся он на кухонном полу. Сел, огляделся, было ровно семь: тот час, в который много лет подряд, он поднимался со своей постели. Он встал, умылся, долго чистил зубы. Подумал: «Я практически не пил, или совсем не пил, но почему валялся на полу?» На автомате оделся и, стараясь не шуметь, он вышел на площадку. Долго жал на кнопку. Лифт, конечно, не работал. Он выругался и пошел пешком. Между вторым и третьим этажом увидел намалеванное сердце, пронзенное стрелой. Его рвало четырнадцать минут. В конце концов он все-таки спустился. Подошел к машине и нащупал ключ в кармане. Попробовал открыть. Потом решил, что сесть за руль не сможет. У него дрожали руки. Шел июльский дождь, слепой и теплый, как грудной котенок. Он чувствовал, что у него в груди нет ничего — и только пустота: бездонная, сосущая, чужая. Он запрокинул голову. Над ним стояла радуга, но слезы на глазах ее размыли, и она казалась неимоверным мыльным пузырем. Пузырь искрился, разбухал, летел. В отчаянье он все же попытался схватить немного воздуха, и в это мгновение пузырь, качнувшись, лопнул. И в меркнущем сознании мелькнуло: «При чем здесь мыло, ну при чем здесь мыло?» Он рухнул на газон. Сознанье больше к нему не возвращалось. Никогда. А к вечеру домой вернулась Тепа, счастливая, уставшая, живая, с экскурсии по пушкинским местам.