Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2002
“Вася, радость моя…”
Оля познакомилась на даче с Васей, сыном своей подруги Тани, когда в ранние холода спала с ними в их баньке. Ему шел седьмой год, но из-за последствий какой-то тяжелой детской болезни он отстал в развитии. Он почти ничего не говорил, а то, что говорил, было убого и растягивалось так, будто каждый слог в отдельности нуждался в напряженном осмысливании. И тем не менее Оля ему обрадовалась. Брала в ладонь его вялую ручонку и вела к себе на участок. Он заглядывал в ее глаза и недоумевал. Иногда его губы, лишенные полнокровия, долго и беззвучно шевелились. Вася не был способен на укоры, не таил обид, хотя жизнь его вовсе не баловала. Он нуждался в Олиной надежной ладони и следовал за ней повсюду.
— Вася, — говорила она, — этот домик я построила сама. Не домик, конечно, а сарайчик, и строили мне его пьяницы. В ловушку я попала, Вася: надеялась, что сюда, ко мне будут часто приезжать, да только теремок того и гляди сгниет, развалится. Вырыла погреб, а там вода скапливается…
Вася склоняется над желтушником и опять заглядывает в ее глаза.
Оля спрашивает:
— Знаешь, какой высоты будет это цветок, когда вырастет?
У него такое выражение лица, будто они вдвоем затеяли интереснейшую игру.
— А как по-твоему, удачное место я для него выбрала? Каково будет цветку здесь? Выживет ли он вообще?
Оле хочется поведать ему, как она при малых деньгах, без машины, надрываясь, за тридевять земель таскала сюда строительные материалы, коробки с рассадой, дуги для теплиц, удобрения, столько всего — места не хватит, чтобы перечислить. А говорит коротко:
— Я надеялась украсить свой участок. Конечно, я наделала кучу ошибок. Как ты думаешь, Вася, меня за мои промахи нужно казнить? Или и помиловать можно? Ну, ответь же, пожалуйста.
Мальчик не отвечает. Он медленно ест банан, которым она его угостила. Оля ему привозит иной раз и печенье, и конфеты, и “нэсквик”. Но бананы ему больше всего по душе.
— Этот цветок, Вася, называется желтушник. Повтори, пожалуйста.
— Жел-туш-ник, — говорит Вася.
— А когда он цветет? — спрашивает Оля. — Я и сама раньше не знала этого. А теперь уже знаю. Выучила. У меня целая библиотека для садовода-любителя и огородника. Куча книг.
— Кни-и-га, — говорит Вася, и его губы складываются в подобие улыбки. — Зна-аю… Кни-и-га…
— А теперь скажи, — просит она, — надо ли укрывать этот цветок на зиму?
— Зи-и-ма, — повторяет он. — У — кры — вать…
И она, может быть впервые в своей уже некороткой жизни, понимает, как нуждаются в укрытии слабые, незащищенные ростки.
— Вася, радость моя! — восклицает она. — Пойдем смотреть мой сад. Будем срывать ягодки, которые остались. Самые лучшие, наверно.
…Через недели полторы Оля звонит его маме: не собираются ли они в Щербинино?
— Неизвестно, — отвечает Таня. — Вася заболел: простудился. Он ослабел, не ест уже несколько дней.
— А не хочет ли он поговорить со мной?
Сначала в трубке слышится хриплое дыхание, а затем до Оли доносится ликующее:
— Вася, радость моя!
На одном дыхании, без разбивки на слоги.
— Да, ты действительно радость моя. А кашу будешь есть?
— Бу-ду.
— А на дачу поедем?
— Да… — И взрывается: — Вася, радость моя!
“А мальчик действительно был?”
Эту Элен надо знать! До ужаса нетерпеливая барышня — вынь да положь. Вот она и поторопила Крыгина:
— Нельзя ли, Сергеич, поскорее?
Приподнялась с заднего сиденья и ткнула в его плечо сумочкой — шикарной такой (вещичка из бутика на Елисейских полях).
Крыгин, естественно, оглянулся. Поскорее?! Да ведь не едут же они. Стоят. Несколько минут уже стоят. Сергеич, как шоферня выражается, раскрыл варежку — и тут же захлопнул.
Его на месяц вместе с джипом наняли обслуживать эту барышню, которой нужно было мотаться то по магазинам, то в ОВИР, то к визажистам, то в гости к таким же, как она, фотомоделям, ну и к себе в контору. Наняли серьезные ребята — притом с условием, и даже не с одним: “Во-первых, не пяль на нее глаза. Во-вторых, не задавай лишних вопросов. В-третьих, просто не возникай. Представь, что ты водила не московский, а… допустим, лондонский. И умеешь перед дамой кепочку снимать”. Крыгин себя дураком не считал. Зачем же, скажите на милость, будет он возражать попусту, да и кто бы на его месте кочевряжился. Ему заплатили и пообещали, если постарается, и впредь давать работу. Да, конечно, у этой Элен (или как ее там по-простецки) задница и ноги — по высшему разряду, но Крыгин обозревает их не так уж и часто: когда она выходит из машины, чтобы тут же исчезнуть в ресторане или в здании, где проводится очередная неделя высокой моды. А в зеркальце, на полном ходу, и смотреть некогда, да и, как вы понимаете, ничего и не рассмотришь. Она удаляется, словно какая-нибудь Клаудиа Шиффер, а что касается Сергеича, то он отвинчивает крышку термоса с горячим чаем, включает тюнер и слушает “Авторадио”. Тут и музыка соответствующая, и всякие байки. Программу “Час пик” старается не пропускать.
Ну чем не жизнь? Так что и в самом деле нет резона возникать.
А то, что сумочкой подстегивает да велит ехать поскорее…
Что ж, ее можно понять: уже поздно, уже звездочки, как в мультяшке, вовсю перемигиваются, а она спешит на встречу с представителем русской редакции “Плэйбоя”. Встреча почему-то назначена на 23.30. Но это, думает Сергеич, не нашего ума дело. Наша проблема — вырваться из пробки. Они (надеюсь, вы понимаете, что имеется в виду под словом они) были на даче в Переделкине у одного модного в хрущевские и брежневские времена поэта, которого не любит родной дядя Крыги-
на — Аркаша (оригинал и по профессии саксофонист), особенно за стихи прежних лет, где джаз поносится этим корифеем буквально нехорошими, матерными словами. И если вы, случаем, знаете переделкинскую местность, то я вам скажу, что по дороге в Солнцево они застряли аккурат рядом с кладбищем. Авария какая-то произошла. Не повезло: не проскочили вовремя переезд. Вы и сами там, наверно, не раз торчали. В таких случаях можно промаяться и полчаса, и побольше.
Днем рядом с этим вечным покоем — еще куда ни шло. Ну, памятники. Ну, керамические овальные фотографии на них. Ну, замызганные, прошлогодние венки с черными лентами. Это — с левой стороны. А зато с правой — вот она, матушка Москва. Сияет. Совсем близкой стала. В смысле наступает и подступает. Проскочишь переезд — и забудешь обо всем этом траурном вздоре. Ночью же, доложу вам, все воспринимается как-то по-другому. Уставится на тебя с овальчика некая Матрена Селиверстовна, упокой Господи ее душу, — вздрогнешь. Потянет перекреститься.
В общем, стоят они. Длиннющая такая очередь. Некоторые в левый ряд лезут, то есть на полосу встречного движения. Как, например, этот ловкач, в “ауди”. Вылез он на свежий воздух и сначала — к Сергеичу:
— Эй, кацо, надолго застряли?
Вы догадались, для чего Крыгин понадобился этому лицу кавказской наружности? Правильно, для того чтобы легче установить прямой контакт с Элен, которую трудно проглядеть даже в сумерках и даже в этакой ситуации.
— Добрый вечер, — сказал он, да не просто сказал, а с улыбкой, как у Вахтанга Кикабидзе в роли Мимино (если не считать, что лицо это, несмотря на молодость, лысовато и поблескивает добрым десятком золотых коронок). — Меня зовут Датико. Датико Гогоберидзе. Вас кладбище не пугает?
— Нас ничего не пугает, — говорит Сергеич этому лицу.
А барышня с еще большей определенностью отвечает:
— Отваливай, касатик. Аривидерчи.
И окошко до упора закрыла.
В этот самый миг колонна машин как бы вздрогнула, ожила, загрохотала, повеселела. Шлагбаум, стало быть, подняли. Все кругом, будто угорелые какие, засигналили; Крыгин тоже не удержался. И только-только тронулись, как его джип точно в землю врос. Жмет на газ — ни с места. Чертовщина какая-то.
— Сломались? — спрашивает с тревогой Элен. — Отчего стоим?
Крыгин хотел было ответить, но неожиданно купола пятипрестольного храма Преображенья отразили всей своей поверхностью ярчайший зеленый свет, который лился откуда-то сверху. Сергеич выглянул из окошка — и обмер: этот зеленый свет уже заливал огромное пространство.
Ни одна машина не двигалась! Ни одна. Вот в чем фортель.
И водители, и пассажиры уже высыпали наружу, вверх смотрят. Каждого как будто в бочку с фосфором обмакнули. И Сергеич голову запрокинул, хотя, признаться если, ему почему-то страшно было, как в детском сне. Над ними, метрах в трехстах примерно, завис летательный аппарат явно не земного происхождения, по внешнему виду напоминавший две сложенные тарелки (верхняя, с иллюминаторами, совсем неподвижна, а нижняя, с огонечками, потихоньку вертится).
Страх, надо сказать, быстро улетучился. И не у одного Крыгина.
— Обычное дело, — говорит ему водитель рейсового автобуса, который курсирует между Одинцовом и здешней железнодорожной платформой. — По телеку уже показывали. Кстати, — говорит, — познакомимся: Славик.
— А я так первый раз вижу, — доносится до Сергеича сзади странный голос. Таких голосов прежде он не слыхал.
Поверите или нет, но Крыгин ничуть не сомневался, кому тот принадлежит. Оборачивается — и точно: она, Матрена Селиверстовна (1918—1978). То ли с керамического своего овала, перешагнув металлическую ограду, сошла к ним, на грешную землю, то ли из какого-то… ну, не знаю, как сказать… голубого провала бесконечности, что ли, объявилась. В отличие от них, зелененьких, она ведь была нежно-голубоватая. Вытащила из волос застрявшую бумажную розочку и выбросила в кучу такой же дряни, из которой выглядывал кусочек надписи, сделанной полустертой бронзой на черном фоне: “…любовь к тебе нетленна”.
— Телевизор, выходит, давненько не смотрели, — с упреком говорит Славик, водитель автобуса.
— Не смотрела, милый, — соглашается Матрена Селиверстовна. — Почитай, годочков двадцать. В мое время такого на экран не допущали.
— А вам не холодно? — спрашивает Сергеич.
— Холодно, — кивает она головой. — Как не холодно. Я бы домой пошла, тут совсем недалеко — через мосток, дак не ждут меня. Ох, переполох будет… Не пойду!
“Надо бы ее, — подумал он, — в машину пригласить, чтобы косточки отогрела… или что там у нее…” Но внутри-то, в машине — Элен, неизвестно еще, как отреагиру-
ет. И в этот момент, понимаете, стал он, как на исповеди, в грехах своих каяться, самого себя ругать, чего с ним отродясь не было. Вернее, было — редко только. Что это, елки-палки? Двадцатилетнюю кобылку зовет своей госпожой. Пожалте, мол, — дверцу настежь и кепочку снимает. Ребят, шкафов этих самых, приветствует, как салажонок сержанта. А ведь он — майор запаса. Командовал дивизионом, когда служил в артиллерийском полку, недалеко от Пушкинского перевала. На гитаре учился играть, писал друзьям в Москву, что знает, на какой именно крутой дороге Александр Сергеевич встретил арбу с телом Грибоедова и какие именно три потока в ту пору с шумом и пеной низвергались с высокого берега. За стрельбы в горах получил орден (то было за пять дней до распада Союза).
— Нет, — сказал он себе, — надо все переиграть. Обязательно!
— Верно ты решил, кирюха, — неожиданно изрекает Славик, как будто прочитал его мысли. — Вот что я тебе скажу: “О, lasst unedele Mьhe fahren…” Ну, по-русски это приблизительно так: “О, оставьте неблагородные усилья…”
Крыгин чуть в обморок от изумления не упал.
— Ты что, — говорит, — по-немецки чешешь?
Тот и сам обомлел.
— По-немецки?! Я по-немецки чесал?!
— А то кто.
Славик внимательно прислушался к себе.
— Ну, умора, — сказал он наконец. — Что-то в голове творится… что-то прорезается; в самом деле, что-то прорезается… “О, klingelt, gleisst und spielet nicht…”
— Это как по-нашему? — спросила Матрена Селиверстовна.
Славик без запинки дал ответ:
— Опять же, если приблизительно, то вот так: “Не звените, не блестите, не играйте”.
Пассажиры, которые из автобуса повысыпали, стали горячо аплодировать: “Браво! Браво!” Первый раз они встретили на маршруте Одинцово — Переделкино такого водителя.
А Матрена Селиверстовна заметила:
— Много всяких чудес, конечно. Но я лучше помолчу: не ровен час чего лишнего наговорю… Мне хоть бы на секунду-другую домой… хоть одним глазком глянуть… Тут рядышком, через мосток…
Меж тем НЛО никуда не девалось. Нижняя часть его знай себе вертится — правда, очень медленно.
“А где Датико?” — думает Крыгин. “Ауди” — вот она, на встречной полосе стоит. Самого же шустрика нет. “Может быть, — думает Сергеич, — он к Элен подвалил?” Но ошибся: его барышня была одна.
Улыбается, руки тянет, как Даная, которую какой-то чокнутый серной кислотой изуродовал.
— Сергеич, — говорит, — я рада тебе.
Ну и дела. Славик по-немецки чешет и синхронно переводит, а Элен на комплимент сподобилась. И кому — своему извозчику!
— Сергеич! — повторяет она и снова руки тянет к нему.
— Сударыня… — пытается он привести ее, так сказать, в чувство. — Я же вдвое старше вас. Да погодите, Элен! Что ты вытворяешь!
— Какие твои годы! — не соглашается она. — Ты же артиллерист. И не Элен я вовсе, Алевтина я. Ну, иди ко мне, иди ко мне, покажи, как ты умеешь девушек целовать.
Сумочку свою, которая с Елисейских полей, на коврик бросила, принялась стаскивать с себя платьице.
— Я не из журнала “Плэйбой”, — говорит Крыгин. — Нечего передо мной оголяться, демонстрировать себя. Я шоферюга на подряде. Вас обслуживаю. Давайте я лучше Датико Гогоберидзе разыщу.
Она на своем стоит.
— Ты же обо мне на Пушкинском перевале мечтал — ну, о такой точно, как я. Когда у вас учения были и когда ты в походной офицерской палатке все уснуть не мог, кого ты видел? Разве не меня? Разве ты и не женился из-за того, что такой, как я, не нашел? И маялся потом, наволочку грыз… Иди ко мне, голубчик…
— Ну да, — говорит Крыгин, — “ночевала тучка золотая на груди утеса-великана”! Как там далее? “Но остался влажный след в морщине…”
И опять за спиной его тот, очень странный, голос раздается:
— Зря ты упрямничаешь, Сергеич.
— Да не упрямствую я.
— Упрямничаешь, — укоряет Матрена Селиверстовна. — Ты должон отозваться на ее страсть. За любовь в ад не попадают.
— Так она завтра все забудет.
— Не забуду! — кричит фотомодель. — Век не забуду!
Матрена Селиверстовна целую минуту смотрит на нее, пожимает плечами с сомнением и продолжает свои увещевания:
— Ну и забудет — ну и что? Сам человек и то в прозрачное облачко при конце превращается, а что уж здесь толковать про любовь, когда красота подвернулась. Надо принимать ее да еще и дорожить ею, покудова есть. Это же промысел небесный. С красотой, сыночек, спор краток. Ой как краток!
— Слушай, Сергеич, что тебе мудрые люди говорят, — наставляет Крыгина Элен.
И он догадывается, почему ей так много пообещали за снимок на обложку журнала. Такое не часто увидишь.
Слова же Элен прорываются сквозь шум, который все нарастает и нарастает. Еще бы не шуметь. Над соснами, представьте себе, висит в воздухе мальчик. Весь серебряный. Вы, однако, возьмите в расчет то, что это описание вздорное: у Сергеича и слов таких нет, чтобы передать увиденное. Может, это и не мальчик — ему так показалось тогда.
От огромного летательного аппарата к нему стало тянуться что-то наподобие дорожки из бледно-фиолетового мерцающего света.
Все притихли, дышать перестали.
И только Славик промолвил в этой глубочайшей тишине:
— “Was wahr in dir, wird sich gestalten das andre ist erbдmlich Ding!” — “Что истинно в тебе — получит образ, а остальное — достойная презрения вещь”.
Но на этот раз, конечно, аплодисментов не было. На Славика никто даже и не посмотрел. Все взгляды, как вы понимаете, были устремлены на серебристый шар, в котором парил мальчик, спокойно дожидаясь протягивающейся к нему бледно-фиолетовой дорожки. От него исходило сияние совершенства, хотя он, может быть, закончил лишь первый свой класс — и не где-нибудь, а на нашей Земле, где холод и голод, взрывы и заложники, тонущие “титаники” и падающие “боинги”, морги и аборты… А где находится эта школа — кто ответит?
— Много чего нам неведомо, — прошептала Матрена Селиверстовна. — И ведомо никогда не будет. На то воля Господня.
Мальчик дождался мерцающей дорожки, которая докатилась до него, вышел из серебристого шара и, как показалось Крыгину, бросил прощальный взгляд на высокие переделкинские сосны, на купола храма Преображенья. Он направлялся к тем, кто прилетел за ним из немыслимой дальней дали, потому что соскучился по нему, но как бы медлил: наверно, хотел что-то сказать напоследок. Однако, может быть, даже у них не существует такой возможности, чтобы при расставании высказаться на всю катушку. Даже у них.
Пассажиры из автобуса, а вместе с ними и Элен, уже конечно одевшаяся, стали махать мальчику, он же вознесся по фиолетовой дорожке к темному днищу НЛО — и… словно его и не бывало.
Космический корабль вздрогнул, нижняя его тарелка завертелась намного быстрее, а уж огоньки на ней вспыхивали, как лампочки на новогодней елке. Корабль постепенно втянул в себя зеленый свет, после чего рванулся в направлении Солнцева и луны. Тут его и не стало.
Все чувствовали себя, как зрители в кинотеатре, когда рвется лента, а люстры в зале по вине киномеханика не зажигаются. Округу обступила темень. Надо было привыкать ко всему прежнему.
— Как вы там, Матрена Селиверстовна? — спрашивает Крыгин.
А на кой спрашивает? Ну, честное слово, был же уверен: не отзовется она. Запамятовал разве: 1918—1978? А женщина она мудрая. С красотой, говорит, не поспоришь.
— Ты кого зовешь, генацвале? — слышит он голос Гогоберидзе.
Прежде чем ответить, подходит поближе к ограде, к дешевенькому памятнику, на котором теплится такой уже понятный ему, бесхитростный взгляд.
— А, дорогой Датико! — говорит потом. — Матрену Селиверстовну я зову. Нереальная это особа. Или не для нас реальная.
— Слушай, она не оттуда? — И он ткнул пальцем в небо. Может, на НЛО намекал.
— А почему ты так решил?
— Клянусь мамой, они меня похищали!
А ведь и верно: шустрик этот где-то пропадал.
— И что они с тобой делали?
— В мозгах моих ковырялись. Через меня, понимаешь, вышли на дедушку моего отца, на батоно Якова, который когда-то в Кутаиси жил. Говорили мне, что чудак он был, изобретатель. Два портрета на картонках от него остались. А тут, генацвале, вижу его совсем молодым. Вижу еще Риони, вижу Белый мост, а на мосту — наш дорогой Яков Луарсабович Гогоберидзе. И он меня видит; “Датико!” — говорит и ведет в тенистый сквер, в Чайный Домик, угощает там аджарскими хачапури и чашкой “голубого кофе” (так он сказал, клянусь). За соседним столиком — девушка, тоже кофе пьет, и тоже голубой, перелистывает французский томик… Потом мы с батоно Яковом заходим в книжный магазин Оцхели, и он берет с прилавка две толстые книги. “В них я найду свое будущее! — говорит. — И не только свое!” Вот из-за этих книг, по-моему, и рылись у меня в мозгах. Уже всего и не помню. Я как будто бутылку чачи выпил.
Датико хватается за голову — и вдруг как заорет:
— У меня волосы появились… Клянусь мамой! Какие густые!
— Вот это да! — говорит Крыгин. И быстро добавляет тут же: — Рот открой пошире.
Этот трахнутый без лишних вопросов пасть и разинул. А Сергеич охает и ахает.
— Так и есть. Зубки-то у тебя теперь здоровые. Все до единого.
— А коронки?
— Нету их. А зачем они тебе?
— Слушай, кацо, по этому случаю пир устроим. В “Арагви” пойдем — я угощаю. Девушку твою пригласим.
— Некогда девушке! — вмешивается в разговор Элен — гвоздь сезона и хозяйка Крыгина. — Давно пора ехать. Ведь сколько проторчали!
Я гляжу на часы — батюшки светы! Когда мы Датико отшивали, было 22.30. Тютелька в тютельку. А сейчас — 22.37. Всего-то! Вот так.
— Не переживай, красавица, — успокаивает Элен Датико. — Я не задержу, следом за вами поеду.
Он оборачивается, а новенькой его “ауди” нигде не видать. Это для него штука, как говорил товарищ Сталин, посильней, чем фокус с зубами и волосами.
— Где машина?! — кричит.
Полиглот Славик — тут как тут (пассажиры его еще не полностью заняли свои места).
— Твоя машина исчезнуть никак не могла. Физически.
— Зачем так говоришь? — обижается Датико.
— А все машины, пока НЛО над нами было, не двигались.
— Он прав, — поддерживает Крыгин Славика. — Моторы тогда заглохли. — И уже Славику объясняет кое-что: — Этого господина пришельцы похищали, ковырялись у него в мозгах.
Но Датико не обращает внимание на эти объяснения — и давай повсюду рыскать, жаждет “ауди” свою отыскать. Что ж, его понять можно.
— Ну что, — говорит Сергеич Славику, — будем прощаться?
— А то как же. Когда еще свидемся…
— Ты бы по-немецки мне чего сказал…
— Издеваешься? — вскипает он. — Я и русский-то на тройку не знаю. Диктанты с ошибками писал.
— Тогда, — говорит Крыгин, — привет.
Он заскакивает в кабину и берет под козырек.
Колонна машин снова как бы вздрогнула, и ожила, и повеселела. Ну, и засигналили все, конечно.
Элен спрашивает:
— Успеем?
— Лишь бы затора не было, а я не подкачаю.
Они проскакивают переезд, мчатся к кольцевой дороге.
Надо же: “Что истинно в тебе — получит образ, а остальное — достойная презрения вещь”! Но что же в нас истинно? Крыгин забыл поинтересоваться у Матрены Селиверстовны. Уж она бы ответила.
— Сергеич! — окликает Элен.
— Да?
— А я тебе понравилась?
Он, естественно, молчит. Что за идиотский вопрос! Кроме того, его беда в том, что он всегда боялся промахнуться. Да, боялся. А толк какой? Орден-то получил, а что еще?
Элен не перестает терзать Крыгина.
— Ну и не отвечай. И без того известно, что понравилась. Только ты, Сергеич, в конторе нашей про то — ни гу-гу, очень прошу.
“Интересно, — думает тот, — куда же девалась машина Датико? Как сквозь землю провалилась”.
А Элен места себе не находит, хотя не у нее “ауди” увели.
— Я, — говорит, — в себя прийти никак не могу. Скажи, Сергеич, а мальчик этот действительно был?
Крыгину бы огрызнуться: спросите, мол, Горького Алексея Максимовича. Однако он не возникает — такая задача перед ним стоит.
— Был, — подтверждает. — Все было.
— А что он хотел нам сказать, Сергеич, когда на дорожку фиолетовую вступил?
Тот пожал плечами. И про себя решил, что ближе всех к разгадке подобрался Славик — к тому же при помощи сразу двух языков. Но ведь Элен ничего не слышала: она в это время платьице на себя спешила натянуть.
Тайна недописанной новеллы
Г.С.
1
Ну, как это обычно бывает: коснешься вещи из давних-давних времен, которая не попадалась на глаза целую вечность, — и сердце кольнет, заноет. А тут еще вещь из школьных твоих лет — пустяк, вязаный шарфик, цветной такой, не колючий. Господи, пожалуй, единственное, что осталось от детства. Как сохранился — уму непостижимо. Вчера, задержав на полчаса работу и заложив в компьютерную память шесть первых абзацев новеллы, ты долго-долго искал его на антресолях — и нашел все-таки в коробке из-под обуви “Скороход”, а под ним (фантастика!) — четыре тетрадки с диктантами и сочинениями и дневничок с полунамеками и стишками…
Почему ты вдруг вспомнил о шарфике?
А все — из-за того мальчишки в троллейбусе: точно такой был на нем (только не изношенный и не прореженный из-за длительной носки, как этот, — наоборот, недавно связанный). Абсолютно такой же: бело-желто-голубой.
И снился тебе тот самый троллейбус (тройка), только совершенно пустой, ни одного человека, кроме тебя, не было в нем, даже водителя не было. Ярко освещенный изнутри, он шел по темному ночному городу, шел без остановок — мимо Союзмульт-фильма, мимо кафе “Синяя птица”, мимо недавно построенного кинотеатра “Россия”, шел по старому-старому маршруту — к Детскому миру. Господи, к Детскому миру! И ты, неслыханно одинокий, не просто ехал, но одновременно еще и как бы следил за самим собой со стороны, как это делают прохожие. Жуткое чувство. Оно тебя и ткнуло под ребро, пробудило.
Проснувшись в шесть утра, ты, прежде чем о новелле, подумал об этом непонятном сне, а в связи с ним — о том самом мальчишке. Он выдержал твой взгляд. С усмешечкой. Невозмутимый паренек. Жвачка у него за щекой. Бейсболка натянута на рыжеватые вихры (козырьком, естественно, назад). В одной руке — видеокассеты, в другой — открытая бутылочка пепси-колы. Он и сам на тебя стал посматривать — чем дальше, тем с большим интересом: где же, мол, видел я раньше этого пожилого толстяка? А у Новослободской подчеркнуто бодренько и беззаботно выскочил на волю — наслаждаться вечностью. Осенний ветер тут же забросил кончик желто-бело-голубого шарфика ему за спину.
Есть ли у него дневничок, как этот, самый наивный в мире? “…Вызывали по анатомии. Рассказал, кажется, без единой запинки. Забыл в парте карандаши. Отнес в редакцию заметку о том, как мы готовимся к 7-му ноября. Интересно, сколько-то получу денег? Они мне сейчас очень нужны…”
Если есть — заглянуть бы туда.
А главное — шарфик. Такой же, как этот, в “скороходовской” коробке.
2
Прямо из ванной ты направился к своей новелле. Грузно сел на стул и, чтобы работать дальше, дал себе установку: этот осенний, совсем не пасмурный день начинается, как… А как что? А, ну да — как первоклассная книга.
На экране монитора высветились две вчерашние страницы.
Все в порядке. Твоя манера. Твоя интонация.
Все держится здесь на секрете, и секрет этот раскроется в самом конце.
У твоих ног, блаженствуя, расположился американский кокер Дик, который всегда норовил при случае понюхать твои замечательные усы. Урчал компьютер. Жена готовила на кухне завтрак, жарила оладьи и варила для себя (не для тебя) кофе.
Ты тер левой рукой затылок, потому что, как ни крути, побаливала голова, и все-таки ты решил не прерываться. Летом на даче, в Краскове, ты взял такой небывалый темп, так много писал, что жена кое о чем задумалась, но старалась отметать эти мысли. И Георгий, твой друг, заметил и, разумеется, не поделился с ней своими предчувствиями.
Ну, а новелла двигалась. Требовалось написать еще страниц пять. Ну, может быть, шесть.
Тут был двухэтажный особнячок, ждущий слома, а в нем — чердак с довоенными батареями парового отопления и со старинной бронзовой кадильницей в углу, за этими батареями. Еще была комната с топчаном, тумбочкой и картинкой “Купание красного коня” из журнала “Огонек” на обшарпанной стене.
Комната (окна — во двор) привлекла твое внимание потому, что сюда по вечерам, странным образом обходя сторожей, проникала парочка. Сначала появлялся Валера, добрый молодец в камуфляже (может, тоже охранник; тут рядом — фирма “Атос и Портос”), появлялся, немедленно обнаруживая свое присутствие огоньком зажигалки: не мог обойтись без сигареты. За ним, с некоторым опозданием, — женщина. Он при ее появлении снова прикуривал и подольше не гасил пламя, поскольку та без разговоров, торопливо раздевалась и бросала на тумбочку все, что могло бы помешать ей на этом недолгом свидании.
3
Ты убрал пальцы от клавиатуры, вдохнул аромат свежесваренного кофе и подумал: “А вот Лев Николаевич укорял молодежь, которая, кроме тела, ничего не видит. Но этот, с сигаретой который, пропахший казенной амуницией, “После бала” не читал. А если б каким-то образом и прочитал, все равно пялил бы глазищи на такую сдобную булочку. Да и та не возражает: сама никак не насытится…”
Уж кто-кто, а ты сумел бы развернуться здесь и рассказать про эту парочку всю подноготную. Но тебя занимало сейчас совсем другое, не эти вмиг вспотевшие, косноязычные торопыги, а именно просторная комната на втором этаже, чьи два окна выходят на Страстной бульвар. Там горел свет и мелькала тень. Ты сперва написал “зловещая тень” — и сразу стер эпитет. И так все ясно. Внизу, где лишь один стонущий топчан, совершалась любовь — какая ни на есть, пусть и греховная, и готовая пойти на слом вместе с особнячком, а вверху, как раз над этим распутством, хладнокровно замышлялось зло. И замышлялось оно без боязни перед законом.
4
…Фомич все ведал про эту парочку, а эти дурачки, само собой разумеется, про него не ведали. Фомич был не просто так, был вроде бы опогоненный да к тому же остепененный по физической и химической наукам. Его сюда пропускали чуть ли не по стойке “смирно”, чуть ли не под козырек. И вопросов никаких не задавали. Не положено. Ему для опытов какие-нибудь вахлаки требовались — до зарезу даже, а эти вот сами собой подвернулись, волей случая. Он и напевал вполголоса про черного кота, про везение и про невезение. Под рукой у Фомича было множество уникальных приборов. Электронная аппаратура — самая дорогая. Интернетом пользовался.
Приволок он и прибор ночного видения. Понадобился этот прибор не для того вовсе, чтобы подглядывать за нехитрыми любовными утехами. “Мне бы, — рассуждал Фомич, — убедиться, как моя трахомудия действует на человека”.
У него, впрочем, был критический склад ума, и он не мог воздержаться от ядовитых словечек:
— Ну ты даешь, Епишкина! Ну даешь! А отчего ты не розовенькая, Епишкина? Приборчик-то синенькой тебя сделал. Прямо инопланетянка. Это разве сиськи? Это же синенькие, баклажаны то есть! А в детсадике ты у нас такая паинька: сю-сю-сю. “Слушайте, детки: “Я б для батюшки-царя родила богатыря…” А сама родить и не могешь. Царь-то твой, Епишкина, полтора года в спинальном отделении плашмя лежит. Ой как похоть тебя корчит, ой как корчит!.. Скоро, может, еще сильнее скорчишься… Ну, хрен с вами, мне научными изысканиями заниматься следует… Через месяц начальство моего доклада ждет.
5
Мурлычет компьютер.
Двигается новелла.
— Завтракать! — зовет жена.
Первым откликается на зов хозяйки американский кокер Дик.
— Я сейчас к тайне близко подошел, — говоришь ты. Но не ей, а так, чтоб не слышно было.
Зачем заранее оповещать, когда ты и сам до конца не разобрался, в чем тут суть и как дело обернется. Еще чуток, еще полстранички — и все само собой разрешится. Ты всегда предполагал, что СОЧИНИТЕЛЬ САМ КЕМ-ТО СОЧИНЯЕТСЯ. И в этот самый момент КТО-ТО неохотно отпустил тебя. Потому и колобродят в тебе и воспитательница Епишкина, и Валера, совратитель ее, и насмешник с изобретательским уклоном Фомич. Кубики жизни. Они и сложились-то, чтобы секрет ты сумел раскрыть.
Вот-вот удачу за хвост поймаешь.
Что-то приподнимает тебя — как шарик воздушный на асфальте.
И как обидно в такую пору терять минуты и часы!
А день разворачивался так, что пришлось вместе с женой выезжать из дому. Вышли из подъезда — и ты зачем-то оглядел все вокруг. Поломанный домофон. Аптека (одна вывеска, впрочем; внутри — пусто). Магазин “Автозапчасти”. А у человека нет запчастей.
Подкатила тройка. Сели в троллейбус.
Глядь — мальчишка в желто-бело-голубом шарфике идет от дверцы, за которой находится водитель. И держит мальчишка твой дневничок, а там фломастером отчеркнуто: “Получил четверку за образ Фирса. Нравится мне этот лакей, старик 87 лет. Глаза у него слезятся беспрерывно. А когда мне будет пятьдесят, обязательно придумают лекарство для продления жизни…”
— Это тот самый, — говоришь ты.
И поражаешься: жена не услыхала. Такого никогда не было.
Зато некто по имени Пупыр в ухо шепчет: “Ясеня превращаются в теменя. А банты все распустились и в ленты превращаются. Отгадай: в какие?”
— Да это не Пупыр, — говоришь ты опять жене. — Это Фомич и есть.
И опять поражаешься: от жены — ни слова в ответ.
— Что за чепуха, — говоришь, — мне и осталось-то добить страничку.
А к твоим ногам жмется ЛЕВ.
— Узнаешь? — спрашивает. — Я из Каррары, мраморный я. Ты единственный, кто угадал меня в каменной глыбе. Вот я и буду сторожить тебя теперь вернее любого памятника.
6
Что мне еще сказать тебе, какую черебуру?
Особнячок тот уже снесли. Фомич процветает, хотя, кажется, сам пострадал в ходе опытов. Епишкина по-прежнему с выражением декламирует в детсадике:
“Я б для батюшки-царя родила богатыря”. Но Валера, никогда не снимающий камуфляжа, не разрешил ей рожать, да она б и сама не стала. Где Валера сейчас — понятия не имею: “Атос и Портос” лишь числятся в регистрационной палате, ибо прогорели дотла.
Что же касается тайны недописанной новеллы…
Конечно, у меня есть кое-какие предположения, но скажи, кто, кроме тебя, в состоянии передать непередаваемое: в чужих руках твои кубики рас-сы-па-ют-ся. А иначе и не бывает.
Важно лишь то, что над тобой действительно возвышается МРАМОРНЫЙ ЛЕВ ИЗ КАРРАРЫ. Все твои друзья это подтвердят.