Повесть
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2002
I
Скандал зависает над головой деда, как свинцовый нимб. Дед ничего не чувствует, потому что стоит спиной к публике, собравшейся на ежедневный утренний брифинг в министерстве культуры, и высмеивает глупые вопросы. А я вижу Тамаева, который отделяется от толпы корреспондентов и идет к нам через вестибюль. Тамаев идет вкрадчивой походкой придворного поэта с фальшивой улыбкой. В углу полуоткрытого рта сияет золотой зуб. Азиатский блеск его адресован мне и телевизионщику из Москвы. Мы стоим рядом и слушаем утомленного брифингом деда. Он уже меняет иронию на раздражение и вспоминает провокационные вопросы газетчика из Махачкалы по поводу беженцев и мирных жителей в зоне боевых действий. Я не знаю, чем собирается закончить свою речь Соломин, потому что приклеиваюсь взглядом к красивой брюнетке в толпе журналистов, и не успеваю предупредить его о Тамаеве.
— Еще генерал Ермолов в свое время говорил: на черта нам был нужен этот договор с Грузией; теперь из-за грузин придется воевать со всем мусульманским Кавказом, — устало говорит дед, поглядывая поверх очков то на меня, то на столичного посланца первого телеканала. — Грузины нас в конце концов предали, а некоторые народцы-уродцы по северную сторону хребта остались… Точат свой кинжал.
Тамаев слышит эту фразу, находясь уже у Соломина за плечом. Улыбка его линяет, золотой зуб гаснет, и я вижу удаляющийся черный с проседью затылок.
— Тамаев все слышал, — говорю Соломину и цепенею.
— Что слышал? — не понимает дед, и оправа его очков сверкает, как золотой зуб Руслана Тамаева.
— Что на Кавказе не народы, а народцы-уродцы, — и для подтверждения смотрю на плакатно-рекламное лицо телевизионщика.
— А откуда он, этот Тамаев? — спрашивает москвич и достает из кармана толстую сигару “Роберт Бернс” в серебристой обертке.
— Из пресс-службы местного правительства, — я отрываю взгляд от поэтической сигары и сталкиваюсь с болотно-серыми глазами телевизионщика. — Но активно подсиживает пресс-секретаря президента республики. И, по-моему, стукач.
— Гнида? — лениво спрашивает москвич и сдергивает серебристые одежды с “Роберта Бернса”.
— Проходимец, — роняет Соломин и вынимает из кармана пиджака сигареты “Новость”.
Гулко стучит дверь вестибюля. Выходят корреспонденты, на ходу одеваясь в турецкие кожаные куртки на меху.
— Где вы их достаете? — тележурналист упирается взглядом в ископаемые дедовские пахитоски. — Их Брежнев курил в свое время.
— А мы подражали, — дед прикуривает от длинной импортной спички, изящно зажженной москвичом. — Я имею в виду тех, кто работал в центральном аппарате в те времена. В том числе и наш Главлит. Равнялись на “дорогого Леонида Ильича”.
— Так их разве еще выпускают? — не унимается телевизионщик, наблюдая глубинный кашель деда после пары затяжек “Новостью”, и вставляет “Бернса” в свои пухлые губы.
— Найти трудно, но можно. Мне сюда на Кавказ жена целый ящик передала из Москвы.
— Да-а,… — вздыхает журналист, — кто-то вышел из гоголевской шинели, кто-то из сталинской, а кто — из дыма “Новостей”.
— Не наглей, Глеб, — тут же реагирует Соломин. — Ты мне молодого майора испортишь, — и смотрит на меня поверх очков вылинявшими от возраста глазами.
Мой взгляд никак не отклеится от высокой брюнетки, она все еще стоит у входа в зал. Среди журналистов красивые женщины — редкость. Откуда она взялась?
— А я что — старый, Виктор Алексеевич? — улыбается москвич. — Мне сорок всего.
— Сорок лет, а пузо отрастил больше, чем у меня, семидесятилетнего, — Соломин бросает окурок в урну.
— А вам что, семьдесят? — Глеб картинно выпускает клубы сигарного дыма.
— Будет. Через год, — вздыхает дед и резко расправляет ссутулившиеся было плечи, стараясь обозначить выправку. — Я на пять лет старше твоего отца, царство ему небесное. Пора уже и о душе подумать.
— Ну, глядя на вас, не скажешь, что почти семь десятков позади, — льстит телевизионщик, и болотные глаза его теплеют. — Вид у вас гвардейский, “тройка”, будто мундир сидит. От сигарет не отказываетесь, да и водочкой, небось, еще балуетесь?..
— Есть грех, — после приступа кашля Соломин достает платок и промокает огромный розовый лоб, обрамленный очень чистой сединой. — И потом я ведь бывший десантник. Нам без лихости нельзя.
— Так, может, где-нибудь посидим, выпьем-закусим? — не унимается Глеб.
— Рад бы, — апоплексические лиловые щеки деда вздрагивают, — да нельзя. Сейчас наверняка президент вызовет.
— Думаете — стуканет Тамаев? — включаюсь в разговор с вопросом, хотя знаю ответ.
— Руслану выслужиться надо, место хлебное добыть, — вздыхает дед. — Конечно, стуканет. Тем более, что не любит он меня. Хотел в пресс-службу нашу устроиться, чтобы второй оклад получать, а я в штат попросил у федерального центра военного журналиста.
— Меня то есть?
— Прислали тебя, — бликует оправой Соломин. — А ты думаешь, откуда в федеральной правительственной структуре армейцы? Я настоял.
— А Марьин не возражал?
— Чего ему возражать? Меня же он вытащил из отставки. Значит, понял, что в таких делах, как вооруженные кавказские разборки, без нашего брата военного не обойтись. Даже в условиях свободы прессы. Получается, что сейчас, в феврале девяносто третьего, я так же нужен властям, как и десять лет назад.
— Марьин — это тот бородатый хам, которого в свое время не без вашей помощи выдворили из СССР? — удивляется Глеб.
— Ну, выдворили, — улыбается углом рта дед, — ну и что? Он пожил лет пять во Франции и вернулся после августа девяносто первого. Кстати, у нас сохранились прекрасные отношения. Парень он талантливый, журналист от Бога… Я его предупреждал в свое время, чтоб не зарывался. Но ему нравилось быть диссидентом.
— Странно, — продолжает москвич, — бывший диссидент, боровшийся с тоталитаризмом, сразу после возвращения вытащил из забвения бывшего главлитовца, вернул его на госслужбу, а сам устроил такую диктатуру и цензуру здесь, в пресс-службе, что Москву жалобами завалили все журналисты, кто сюда приезжал.
— Боролся он, дорогой ты мой, — приглаживает седину Соломин, — не с тоталитаризмом, а с дураками в ЦК и правительстве. И в этом я с ним был согласен.
— Поэтому-то Марьина и отозвали в Москву, — хихикает Глеб.
— Марьин был хам и гомосек! — не выдерживаю я.
— Кто сказал, что Марьин гомосек? — хмурит брови дед. — Он был женат, у него сын растет…
— Я сказал. — И опускаю глаза.
— Нет, ты договаривай! — оживляется телевизионщик и, запрокинув голову, выпускает дым сигары в потолок.
Я вижу его искрящиеся глаза и понимаю, что нужно рассказывать все, иначе он напридумывает невероятных гадостей.
— Да так, ничего особенного не было, — опускаю взгляд в кафель пола. — Сначала меня удивляло, что он грубит всем, кроме меня и Виктора Алексеевича, а потом стал приобнимать за талию (как-то по-девичьи), целоваться в губы полез на пьянке… И потом — эти ужимки…
Я испытываю неловкость и замолкаю. У москвича растянуты губы в улыбке, в глазах — дурной огонек. Дед, заложив руки за спину, начинает раскачиваться на носках. Это, как я успел заметить, признак недовольства.
— Ты больше никому об этом не говори, — негромко произносит Соломин, не поднимая глаз. — Мало ли, как могут повернуть это в сплетнях. Здесь, на Кавказе, не любят такого. Потом скажут: приехали тут у нас порядок наводить из Москвы, а сами… Без голубых, мол, разберемся. Сепаратизм — он иногда базируется на невинных, казалось бы, вещах.
— На сексуальной ориентации, — хмыкает Глеб.
— А ты думаешь, нет? — вскидывает голову Соломин. — Вспомни анекдоты про кавказцев. Все народы в анекдот про представителей другой национальности вкладывают свое неприятие чужих ценностей и привычек: русские — пьяницы, евреи — хитрые жадины, украинцы — салоеды, прибалты — заторможенные… На этом бытовом уровне и поддерживается национальная рознь. А потом выплескивается в резню.
— Эк вы хватили, Виктор Алексеевич, — крутит головой телевизионщик.
— Я не хватил. Я знаю это еще по Западной Украине, где с бандеровцами воевал. А потом здесь вот, на Кавказе, уже который год работаю. То Карабах, то Сумгаит, то Абхазия, то теперь вот осетины с ингушами…
— Ну, и что прикажете делать? — Глеб вертит в руках дымящегося “Бернса”. — Анекдоты не рассказывать?
Пока идет спор, я слежу за высокой брюнеткой в черных брюках и желтом свитере. Из всех журналистов, присутствовавших на брифинге, осталась только она. Остальные ушли. Девушка долго смотрит в нашу сторону. Я приметил ее еще в зале. Она была без диктофона и не задавала вопросов. Хотя слушала внимательно все, о чем говорили. Мне кажется, она хочет подойти и что-то спросить, но ждет окончания нашего разговора.
— …Ой, брось ты ёрничать! — сдержанно говорит дед и опять начинает раскачиваться на носках. — Давить всех нужно железной имперской рукой.
— По-сталински, — ухмыляется телевизионщик.
— Ты знаешь, что я сейчас читаю? — делает неожиданный поворот Соломин и строго смотрит на Глеба. Сейчас дед очень напоминает сердитого филина.
— “Краткий курс истории ВКП(б)”, — прыскает в кулак журналист.
— Дурак ты пузатый, — дед улыбается, поблескивая оправой очков. — А читаю я Булгарина. Того самого, которого в нашей советской литературе ругали в угоду Белинскому.
— Ничего удивительного. Вы в Главлите рулили. Надо ж было иметь идейную основу для цензуры. Только бумажками из ЦК морально не укрепишься.
— Так вот знай, что Булгарин противился “вольнодумству”, потому что прекрасно понял, до чего оно доводит.
— До чего? — настораживается Глеб.
— До того ужаса, который случился в семнадцатом году!
— Так вы же завоевания этого ужаса защищали всю свою сознательную жизнь! — кипятится журналист.
Тут я закуриваю от волнения. Подняв голову, обнаруживаю, что девушка в желтом свитере исчезла.
— Глеб, голубчик, — вздыхает Соломин. — Любой порядок, даже самый жесткий, лучше хаоса. Я защищал страну от повторения этого ужаса. К сожалению, не получилось. История повторяется.
— Ладно, — не выдерживает Глеб. — Спор этот вечен и бесконечен…
— Не суетись! — спокойно тормозит его дед. — Дослушай… Так вот, чтобы этот хаос не усугублять, я “добро” на ваш фильм не дам. Делай свой “Салам!”, раз уж ты подписался на деньги. Но имей в виду: буду принимать все меры, чтобы на центральных каналах он не прошел! — Соломин раскачивается на носках и хмурит седые брови.
— Виктор Алексеевич! — прикладывает левую руку к груди журналист. — Я вас прошу: не делайте резких заявлений. А вдруг вам кино понравится? — и заискивающая улыбка возникает на рекламном лице Глеба.
— Как оно может понравиться, — вскидывает плечи дед, — если ты собираешься его клеить на чечено-ингушские деньги?! Наверняка будет тенденциозность. Зацепите там и депортацию, и русских с осетинами, и дагестанцев… Я себе представляю!
— Ну, Виктор Алексеевич, — кривится Глеб, — только не торопитесь с выводами. Я все сделаю на приличном уровне… Все! Ничего больше не говорите! Бегу. Меня оператор ждет, — и телевизионщик выбрасывает в урну почти сгоревшего “Роберта Бернса”.
У двери он оборачивается:
— Вечером постараюсь заскочить к вам в гостиницу. Может, по стопочке опрокинем… — и исчезает в гардеробе.
II
— О каком фильме шла речь? — спрашиваю Соломина по дороге в Дом правительства, где располагается наша пресс-служба.
— “Салам!”, — дед смотрит под ноги, чтобы не поскользнуться на утоптанном снегу. — Ингуши и чеченцы решили сделать документальное кино под таким названием про страдания вайнахского народа. Деньги большие собрали на это дело. А чтобы на профессиональном уровне было сработано, предложили нескольким московским телевизионщикам. В том числе и Глебу.
На Соломине серое драповое пальто и берет. Дед похож на ветерана французского Сопротивления.
— А кто он такой, этот Глеб? Слишком вольно с вами разговаривает. С другими вы ведете себя строже.
— Он сын моего старинного приятеля. Писатель был никудышный, но мужик порядочный. Царство ему небесное. Я Глеба с детства знаю. Парень хороший, но деньги любит. Вот и подписался на этот “Салам!”, — дед приостанавливается: — Да не лети ты так! Я понимаю — ноги у тебя молодые, майорские… Но меня-то, старика-генерала, побереги. Тем более, что после вчерашнего у меня аж сердце заходится…
— Может, пивка для рывка? — произношу я фразу, с которой начинается каждое утро в нашей пресс-службе.
— Сколько раз вам повторять, господин майор, что пиво не строевой напи-
ток, — повеселевшим голосом начинает похмельную игру дед. — Сколько там эта “злодейка” стоит?
— Ваше превосходительство! — подхватываю в том же тоне. — Не говорите о деньгах. Деньги — прах. Разрешите произвести контрольную закупку в ближайшей торговой точке?!
— Произведите, произведите, — из глаз деда летит искорка: то ли от золотой оправы очков, то ли из души, возгорающейся надеждой на поправку.
В нашем кабинете с двумя окнами, выходящими во двор Дома правительства республики, в шкафу стоит початая банка огурцов. Непрерывно трещат все три телефона (московский, городской и внутренний). Мы с дедом трубки не поднимаем и успеваем выпить по стопке. Наши искривленные рты еще с хрустом крошат огурцы, когда прибегает посыльный из президентского крыла здания.
— Вам звонят-звонят, а вы не отвечаете! — выпаливает он от двери. — Президент просит зайти к нему Виктора Алексеевича Соломина, начальника пресс-службы федерального управления на Северном Кавказе, — добавляет курьер официальным тоном.
— Здравствуй, жопа, Новый год! — вылетает у меня изо рта вместе с огуречной семечкой. — Ну, Руслан, гнида!..
— Ты информационной сводкой займись! — раздраженно срезает меня Соломин, косится на посыльного, окаменевшего в дверях, и начинает медленно расчесывать редкую свою седину. — Иди, голубчик, — курьеру. — Спасибо. Скажи — сейчас буду.
Только когда молодой человек уходит, дед дожевывает огурец. Как он с таким балластом во рту разговаривал? Это школа — догадываюсь я и начинаю шебуршить бумагами на столе. “Сводка!”
Дед кладет расческу в карман.
— Я даже знаю, как он начнет разговор: “Что вы себе позволяете?! Мы здесь надеялись, что вы нам помогаете установить в республике и регионе мир и спокойствие. Однако до меня дошла информация…” Дальше текст зависит от того, какую информацию вложил ему в уши Тамаев, — дед закуривает коротенькую свою сигаретку “Новость”.
— Вы думаете, он еще и приврал? — искренне удивляюсь я.
— А почему бы и нет? Андрей, голубчик, им нужен тут человек управляемый — кого можно купить или запугать, чтобы скачивать в прессу только выгодную для местного руководства информацию… Марьин был хам, да. Но Марьин был независим и регулярно пил водку с Ельциным на даче. Тем не менее они его свалили. Свалят и меня. Зачем я им такой: пытались купить — я обиделся. Говорю: “Я деньги не люблю, я люблю Родину…”.
— Марьин еще любил мальчиков, — брякаю, сам не зная зачем.
— Эх, господин майор! — вздыхает Соломин. — И что у вас в голове? Из всех социальных потрясений вас волнует только сексуальная революция, — и улыбается печальными глазами.
— Ваше превосходительство, — опускаю взгляд в пол, — я не верю, что он добьется у Москвы вашей отставки.
— Напрасно. Москва настолько ослабела за эти несколько лет, что заглядывает в рот каждому местному князьку.
— Помогай вам Бог! — крещу деда и прячу недопитую бутылку в шкаф.
— Жди меня, и я вернусь, — грустно шутит Соломин и его сутулая спина в темно-сером пиджаке исчезает в дверном проеме.
Я звоню в штаб объединенной группировки федеральных войск, чтобы узнать последние данные о нападениях на наши блок-посты, о количестве убитых и раненых… Затем в пресс-службу МЧС — насчет гуманитарной помощи беженцам… И так по кругу, во все ведомства, сгрудившиеся на этой очередной кавказской войне. За информационной сводкой (второй за сутки) журналисты хлынут после обеда, чтобы успеть передать все цифры и факты в свои конторы к вечерним выпускам новостей. Часть сведений я им не сообщаю. Мы с дедом давно уже отработали свою методику цензуры…
Соломин возвращается через час. Щеки у него багровые. Он молчит и ходит взад-вперед по кабинету, не замечая меня.
Я наливаю полстакана водки. У деда трясется рука, и он еле выпивает, чуть не уронив стакан. Водка проливается ему на подбородок. Дед достает платок и аккуратно утирается.
— Еще давай, — говорит спокойно, — и огурчик! Что-то сердце придавило. Так можно и отходняк поймать, как говорят зэки.
— Виноват, — вскакиваю и бросаюсь к шкафу. — Один секунд.
Соломин выпивает почти всю бутылку. Я лишь обозначаю компанию.
— Проводи меня, деточка, до гостиницы. Боюсь, разберет по дороге. Не дойду. Потом вернешься сюда и еще поработаешь. Знаю — не подведешь старика.
Я надеваю свою камуфляжную куртку с серым цигейковым воротником и фуражку с двуличным орлом. Поправляю черный берет на соломинской голове и беру его под руку…
Снег поскрипывает у нас под ногами.
— Обедать будете? — спрашиваю деда.
— У меня там что-то есть в холодильнике. Не волнуйся.
До гостиницы идти недалеко. Минут десять без деда, двадцать — с ним, если пьяный.
Долго держаться не могу и осторожно закидываю удочку:
— Ну, как прошел разговор?
— Философски, — ювелирно парирует Соломин.
— Пытался вас воспитывать? — не унимаюсь я.
— Не очень настойчиво, — ускользает дед.
— Скажите правду, Виктор Алексеевич! — срываюсь окончательно. — Он будет выходить на Москву, чтоб вас отставить?
— Думаю, да. — Дед кашляет, наглотавшись чистого зимнего воздуха. Его прокуренные легкие отвыкли от атмосферы предгорья.
— А Москва его послушает? — и дергаюсь, пытаясь удержать поскользнувшегося на спуске Соломина.
— Если убрали Марьина, то меня и подавно. Я ведь, голубчик, — обломок империи. Многим мешал в свое время. Фактически — главный цензор страны, душитель свободы. Эдакий граф Бенкендорф с партбилетом.
— Ну, они все были с партбилетами. Это не порок, — неловко пытаюсь утешить старика.
— Это как повернуть…
Мы замолкаем. Возле гостиницы, как всегда, — куча вооруженного народа: омоновцы, военные, милиция… Стадо машин урчит моторами, выплескивая в зимний день горячий едкий дым.
Дед окончательно расслабляется уже в номере. Я раздеваю его, как ребенка. Меня потешают его старомодные длинные трусы и носки на подтяжках, резинки — под коленками. Я укладываю деда в постель, не снимая носков, и вставляю в рот зажженную сигаретку “Новость”. Очки кладу на тумбочку.
— Хороший ты мальчик, Андрей, — бубнит Соломин. — Мне бы сына такого. Да вот не дал Бог детей. Жену сменил, а детьми своими не обзавелся.
Я молча слушаю и жду полминуты: старик обычно засыпает с горящим окурком. Дед отключается, и я тушу бычок. Все. “Спи, империя! Твое бодрствование все равно не остановит гуннов…”
III
Во мне бродит пьяная кровь, и я пою на ходу. В такт песни скрипит под ногами снег. В темных переулках, словно сытые коты, урчат бронетранспортеры. Уже комендантский час. На улице безлюдно. В воздухе плавают редкие снежинки, подкрашенные фиолетом ночи и желтизной фонарей.
На моей груди греется документ, дающий право ходить где угодно и когда угодно. Я не боюсь патрулей и не смотрю по сторонам. Я слежу за своей тенью, привязанной к беспутным ногам. Тень летит по снегу, уклоняясь от света. Она сворачивает с центральной улицы в переулок и, вытянувшись на склоне, скользит вниз, к реке. Черный женский сапожок наступает ей на “голову”, увенчанную овалом от фуражки. Навстречу мне медленно поднимается девушка в ярко-красной дутой куртке со скрещенными на груди руками. Но в эту минуту я равнодушен к людям и продолжаю петь. Глеб пришел в пресс-службу и напоил меня коньяком. Уговаривал соблазнить деда на участие в фильме “Салам!”. Я не поддался, несмотря на магарыч, и теперь радуюсь.
— Все поёшь, майор? — устало роняет девушка, не поворачивая головы.
Я слышу это уже затылком, теряю равнодушие к человечеству и разворачиваюсь.
— Почему бы нам не спеть дуэтом? — наполняюсь гусарской лихостью и притираюсь к пуховой куртке.
— Извини. Я жалею, что заговорила. — В ее голосе — неподдельное равнодушие.
Голова девушки непокрыта, и черные длинные волосы ленивыми волнами стекают на плечи, вылавливая из ночной бездны снежный пух. Душа моя поет, а кавалерийская атака несет в водоворот дешевой игры:
— Не жалей о содеянном. Я принесу тебе радость.
— Это невозможно. У меня замерзло сердце, — отвечает холодно, все еще не оборачиваясь.
Ладони девушки, спрятанные под мышки, видимо, без перчаток. И я говорю:
— Как это романтично — замерзшее сердце… Но, по-моему, у тебя замерзло не сердце, а руки, — я продолжаю рваться в атаку, не думая о поражении.
— И руки тоже. Я забыла перчатки.
— Где забыла? — срывается с моего пьяного языка.
— Где надо, там и забыла, — раздражается она, и в атмосфере становится холоднее.
Мы медленно поднимаемся по переулку, боясь поскользнуться, и черные сапожки моей длинноногой собеседницы осторожно давят свежий снег. Мне очень хочется, чтобы девушка посмотрела на меня, но она по-прежнему не оборачивается.
Это ее я видел сегодня на брифинге. Сомнений нет. Она была в желтом свитере и заметно волновалась. Хоть я и пьян, но помню. Я не верю в замерзшее сердце.
— Твое сердце полно огня, — произношу с дешевой игривостью. — Оно способно растопить льды Эльбруса.
На ночном переходе с парада — в окоп.
На усталое сердце навалится тьма.
И глаза мне закроет седеющий поп,
И посыплется снег, и настанет зима.
И упрямую землю уставши долбить,
Плюнет в руки могильщик и мать помянёт.
И я больше не буду ни петь, ни любить,
Лишь весной надо мною трава прорастёт…
Девушка читает стихи почти монотонно, глядя прямо перед собой, и видит то, чего не вижу я.
— Ты поэтесса? — я тронут, но мой пыл начинает остывать.
— Я не поэтесса, — она останавливается. — Я блядь, — и разворачивается ко
мне — всем телом, и ее черные холодные глаза выбивают меня из седла…
— Что, растерялся, майор? — она победно улыбается, не размыкая вишневых накрашенных губ.
Я шумно вздыхаю и лезу в карман за сигаретой.
— Офицер, угостите даму папироской! — по-актерски манерно произносит она шаблонную фразу, и тонкие ноздри ее вздрагивают. — В другой раз не пускайтесь в галоп так опрометчиво.
— Другого раза может не быть никогда, — чиркаю зажигалкой, и отблеск огня мерцает в ее темных зрачках. — Я видел тебя на брифинге. Ты журналистка?
— Нет. Я там случайно оказалась. Журналистика — не моя профессия. Хотя такая же древняя.
— Проститутка? — спрашиваю как можно спокойнее, но в груди моей что-то больно сжимается.
— Да. — И она оценивающе оглядывает меня от фуражки до мокрых туфель. — Я работаю там, где ты, наверное, сейчас живешь, — в “Интуристе”.
— У тебя такая работа!.. И ты пишешь такие стихи?!
— Это не мои стихи — Аркадия Сурова. Ты его не знаешь. А я пишу прозу.
— Как это? — Туман накрывает мою военную голову.
— А так. Старым дедовским способом: ручку беру, лист бумаги и вывожу длинные строки из слов и знаков препинания…
Вот это засада!
— И что ты уже написала?
— Да немного пока. Две повести. Они опубликованы в “Юности”.
— О чем повести?
— О смерти… Ты офицер, ты должен ощущать запах смерти здесь, на Кавказе. Он разлит в воздухе, как вино в старом погребе.
В глазах ее нет безумия, говорит холодно и спокойно. Но я не чувствую того, что чувствует она. Мой славянский круглый нос улавливает лишь слабое дуновение ее духов и сигаретный дым.
— Это потому, что война, — говорю осторожно.
— Может быть, — она смотрит на меня в упор. И от этого мое лицо начинает го-
реть. — Ты что-нибудь знаешь о войне?
— Эта для меня четвертая, — я наливаюсь уверенностью, — начинал в Афгане. Здесь, на Кавказе, шестой год уже. Все “горячие точки” прошел, исключая Карабах. Почти полный набор…
— Для “афганца” ты слишком молодо выглядишь, — в ее голосе сквозит недоверие.
— Я прожил короткую, но яркую жизнь, — неожиданно вываливается из меня газетный штамп. — Плюс заспиртованность организма.
— Убивал когда-нибудь? — и смотрит на меня, не мигая.
— Нет, мое оружие — слово, — выдаю еще один трафарет. — Я военный журналист.
— О-о-о, — впервые удивляется она. — Поэтому ты бываешь на брифингах. А я думала, ты охранник… И о чем пишешь, если не секрет?
— Почти о том же, о чем и ты. О любви и смерти. Вернее, о любви к Родине и о презрении к смерти, — и пытаюсь улыбнуться.
— Смерть нельзя презирать, — это сказано спокойно, без напуска. — Она заслуживает уважения и недостойна ни смеха, ни презрения… Ты был здесь в первые дни боев?
— Был. Я работаю в пресс-службе территориального управления федералов. И в курсе дел… Но что-то не хочется говорить об этом. Давай лучше о любви.
— Любовь придумали русские, чтобы денег не платить, — и она впервые обнажает в улыбке зубы. Красивые зубы страстного рта.
— Сколько ты стоишь? — спрашиваю, скрывая волнение, и глаза мои скользят по стройным ногам, обтянутым джинсами.
— Я не продаюсь, — она произносит это манерно низким голосом и встряхивает запорошенными снегом волосами. В ее глазах — лед. Выдержав паузу и дождавшись моего смятения, добавляет. — Но какая-то небольшая часть меня может сдаваться в аренду. По цене двадцать долларов в час. Можно в рублях, по курсу.
— Это не много, — я облегченно вздыхаю. — Но и не мало, — и глубоко затягиваюсь дымом.
— У тебя есть деньги? — Она склоняет голову к плечу и пытливо щурится.
— Почти.
— Как это? Деньги или есть, или их нет. Третьего не дано, — коротко хохотнув, она снова белозубо улыбается.
— Дано, — почему-то упрямлюсь я. — Я живу в “Интуристе”. Рядом со мной номер шефа — Соломина. У него и одолжу. Кстати, большая часть суммы у меня есть.
— Твой шеф — Соломин? Который когда-то работал в Главлите Советского Союза?
— Да. А что? Ты его разве не узнала? Ведь он брифинги проводит каждый
день! — не могу скрыть удивления.
— Нет… Так, слышала кое-что о нем, — и щелчком выстреливает окурок в сугроб.
— А, понятно, — вздыхаю. — Раз ты печаталась в “Юности” со “смертельными” повестями, то его, наверное, не миновала.
— В общем-то да. Зацепила крылом этот гранитный утес, — она зябко прячет “босые” ладони под мышки.
— Тогда пойдем? — предлагаю я робко.
— Сливаться в экстазе? — говорит она с кривой улыбкой.
— Соприкасаться сердцами, — парирую я.
— Было бы любопытно… Если возможно.
Мы направляемся к реке — черной бурлящей ленте, чьи истоки теряются где-то в ущельях Кавказского хребта. Тусклый фонарь на берегу освещает узкий пешеходный мост, обросший снегом.
— Меня зовут Андреем, — говорю я наконец.
— Анна, — она проводит ладонью по перилам мостика, лепит рыхлый снежок и бросает в темную кипящую воду.
— Ты не боишься, что я тебя обману? — вырывается у меня ни с того ни с
сего. — То есть попользуюсь, но денег не дам …
— Не боюсь. Меня трудно обмануть, — ее глаза вспыхивают диковатым огнем. — Люди, которые пытались меня обмануть, очень дорого платили за это.
— Что значит “дорого”? — я смотрю под ноги, потому что не могу выдержать ее взгляд.
— То и значит. Много будешь знать — скоро состаришься.
— Я не боюсь состариться, — снег поскрипывает под моими промерзшими ногами, — я боюсь простудиться. Взял вот с собой в командировку только туфли. Не помню такой зимы на Кавказе.
— Я тоже. Видимо, Бог послал холода — военные страсти остудить. — Анна скрещивает руки на груди.
— Думаешь, это поможет? — и начинаю стягивать со своей руки перчатку. — Надень мои. Не могу смотреть, как ты мерзнешь.
— Спасибо. Я не ношу чужих вещей.
— Ты говоришь так, будто я предлагаю тебе изменить Родине…
— Наша Родина сама готова изменить нам с кем угодно, — Анна резко встряхивает головой и волосы ее разлетаются.
— У Родины лихорадка и озноб полураспада, — мой уязвленный патриотизм шевелится где-то под сердцем.
— Какой же это полураспад? Вы тут войска и ментов нагнали тучу — черта с два распадешься… Вот у тех, кто прячется в горах, у тех сейчас и полураспад, и озноб. От костров не отходят, вот-вот готовы разбежаться.
— Откуда ты знаешь? — я замедляю шаг.
— Догадываюсь, — она зябко втягивает голову в плечи.
— Ты рассуждаешь так, будто вчера была в горах.
На другом берегу меня вдруг осеняет.
— Слушай, извини за прямоту, но кто ты по национальности? — вопрос мне дается не без душевного труда.
— Ага! — смеется Анна. — Испугался, что связана с боевиками!? Террористка-экстремистка?!
— Да черт вас тут разберет, в этом Вавилоне! — тушуюсь я, глядя в белозубый смеющийся рот.
— Не волнуйся, — резко успокаивается Анна. — Я немка.
— Что?! — от неожиданности я спотыкаюсь.
— Есть такой народ на святой Руси — немцы. Не делай вид, что не знаешь, — глаза у Анны светятся.
— Чего угодно ожидал, только не этого! Ты похожа на армянку, на гречанку, на еврейку наконец… Но на немку?!.
— Это потому, что смешение кровей. Но отец немец. Кстати, не знающий немецкого. Наш род здесь, на Кавказе, лет сто живет. Если не больше. Предок нефть тут искал. От фирмы знаменитого Нобеля.
— Нашел?
— Про нефть не знаю, а вот жену нашел. Вот и обрусел или, как здесь гово-
рят, — орусился. Вернее, окавказился. Нам на горе.
— Ну, теперь понятно твое отношение к Родине, — вздыхаю.
— Только не надо высоких слов. Я блядую точно так же, как и мое Отечество. Мы с ним одинаково спокойно укладываемся под тех, кто платит.
— Аня, так нельзя говорить. Мне это неприятно. Я все-таки офицер, — и останавливаюсь, развернувшись к спутнице всем корпусом.
— Ты хоть и офицер, но на дурака не похож, — глаза Анны буравят мой смятенный трезвеющий мозг. — Неужели я смахиваю на тех молодых дурочек, у которых только деньги и кайф в голове?
— Очень хочется спросить, сколько тебе лет, — улыбаюсь и кусаю губу.
— Спроси. А я тебе отвечу: осьмнадцать лет, — и демонстративно поворачивает бледное лицо к свету.
IV
Мы подходим к “Интуристу”, нашпигованному офицерами из федеральных силовых ведомств и командированными чиновниками. Площадка перед отелем забита машинами с мигалками.
— Привет, мужики! — киваю вооруженным омоновцам у входа. — Она со
мной, — и беру Анну под руку.
— Понятно, — многозначительно улыбаются охранники и оглядывают подругу с ног до головы.
— Гляделки проглядишь — прицел собьется, — мимоходом бросает самому наглому омоновцу Анна и гордо отворачивается.
Через освещенный вестибюль, мимо вахтеров и швейцаров, мимо роящихся военных и милиции мы идем, как сквозь строй. Я стараюсь не глядеть по сторонам, но чувствую, как щеки наливаются румянцем.
— Да не тушуйся ты, как гимназист! — уже у лифта говорит Анна.
Я облегченно вздыхаю и вижу наконец ее сухощавое лицо при хорошем освещении. Высокий лоб блестит от растаявшего снега. Возраст определить невозможно. Что-то около тридцати, плюс-минус три года. Хотя выглядит молодо.
— Ты в номере один живешь? — деловито спрашивает Анна, не замечая моего пошатнувшегося настроения.
— С приятелем, журналистом. Но он сейчас в Москве… В общем, пока один.
— Слава Богу, — Анна смотрит на меня в упор.
— Сейчас приду в себя… Не сверли меня взглядом, — я опускаю голову и кажется окончательно трезвею.
Лифт останавливается, я раскланиваюсь с дежурной по этажу и судорожным движением руки открываю дверь своего номера.
— Заходи, — киваю Анне и вхожу следом. — Подожди, я сейчас.
Беру плитку шоколада в тумбочке и топаю к дежурной.
— Ох, Андрюша! И ты туда же! — качает головой добрая толстая женщина и тяжко вздыхает.
— Зульфия Тимуровна, голубушка! — я кладу ей на стол шоколадку. — Не ругайтесь!
— Только чтоб тихо! — вполголоса произносит дежурная и сгребает “взятку” в ящик.
Анна уже без своего красного пуховика, но в таком же ярко-красном свитере ручной вязки. Она сидит на постели, положив ногу на ногу, и покачивает носком сапожка. На ее черных волосах блестят капельки погибшего снега.
Я сбрасываю свою камуфляжную куртку, стряхиваю воду с фуражки и выдыхаю:
— Проскочили, слава Богу! — снимаю китель и остаюсь в рубашке с погона-
ми. — Утром ты была в желтом свитере, а сейчас — в красном…
— Женщина, если захочет, может кожу сменить, а ты о каких-то там тряпках.
— Кожу может сменить только змея, — вношу существенную поправку.
— Ну, разница невелика, — говорит Анна с ухмылкой.
— Ты меня пугаешь. Я нуждаюсь в алкогольном допинге.
— Не суетись! У тебя чай есть? — Анна смотрит на меня, вытянув смуглую шею.
— У меня есть все: чай, кофе, водка и даже вино “Южная ночь”.
— Какой ты запасливый…
— Подношения туземного населения и залетных журналистов. Ну что, с чая начнем?
— Лучше с кофе. Растворимый, надеюсь?
— А как же, — и я кидаюсь включать электрический чайник.
— Фена у тебя, конечно, нет. Надо бы волосы просушить, — и Анна запускает руку в свою черную волнистую гриву.
— Такие волосы — надо, — говорю я протяжно, сделав ударение на слове такие.
— Комплименты для жены оставь, — Анна режет меня взглядом.
— Ты хочешь, чтобы я рассказал о жене? — воспринимаю ее фразу как намек.
— Нет, я и так знаю. Жена покладистая блондинка, педагог или медик. Ребенок детсадовского возраста — конечно, одаренный. Квартиры нет. Денег не хватает. Быт заел. Обоим хочется чего-то другого, но никто не знает чего. Жизнь медленно движется к своей конечной цели, то есть к смерти.
— Что ты с этой смертью заладила сегодня? — я вытаскиваю из кармана сигареты.
— Чувствую.
— Что? Запах смерти, разлитый в воздухе, как вино?
— Это у меня был приступ изящной словесности. Но суть остается, — Анна закуривает. — Настроение сегодня какое-то “смертельное”.
— Типун тебе на язык, — я достаю банку кофе и наливаю в стаканы кипяток. — Кстати, у тебя презервативы есть? А то я СПИДа боюсь. Не хочется умирать от любви.
— Есть. И боюсь я не меньше тебя. Группа риска, — и снова, запрокинув голову, пускает кольца дыма в потолок.
— Анна — это псевдоним, или твое настоящее имя?
— Настоящее. Кличка у меня — Кармен.
— Это что, из-за черно-красного прикида?
— Из-за этого тоже.
— Плюс яркая внешность — а еще что?..
— Ты задаешь слишком много вопросов, — холодный, пронизывающий взгляд Анны мне неприятен.
— Ничего удивительного. На то я и журналист, — поспешно отхлебываю кофе и обжигаюсь.
— Давай для разнообразия сделаем так: я буду задавать вопросы, а ты отвечать и, по возможности, искренне, — в глазах ее вспыхивает неожиданный интерес.
— Это любопытно. Но есть нюанс. Я арендовал тебя… — говорю, кусая губы, — …на час. Время идет. Я ничего не успею.
— Ладно, успеешь, — вздыхает Анна и улыбается краем ярко накрашенного
рта. — Я сделала недельную норму и никуда не тороплюсь.
— Ну, а я тем более не спешу. Завтра воскресенье, — я намеренно пропускаю фразу “сделала норму”, чтобы не усиливать неприятное чувство.
— Итак, поехали, — Анна берет длинными пальцами стакан с кофе и отпечатывает на его ободке губную помаду. — Насчет твоей семьи — угадала?
— В общем, — киваю, — да. Но есть небольшое уточнение. Мы с женой разбежались. И еще… — я набираюсь мужества и выдаю постыдную правду: — Я, видимо, никогда не любил свою жену.
— О-ля-ля! — Анна демонстративно цокает ухоженными ногтями по темной полировке стола. — Неожиданное заявление. Не думала, что ты настолько расчетлив и корыстолюбив… Наверняка, тесть — генерал?
— Нет. Никакой меркантильности в выборе не было, — я ныряю в свое мутное прошлое. — Тесть у меня обычный, каких сотни, без существенных для меня связей.
— Что же тогда подвигло тебя на женитьбу, если это, конечно, не банальная внеплановая беременность боевой подруги?
— Я когда-то сильно любил женщину. Она была замужем. Я любил долго, несколько лет. На эту любовь ушло столько сил и страстей, что, пожалуй ничего не осталось другим. Холостяковал, пока начальство не намекнуло: старый капитан, ни разу не женившийся, — это подозрительно: пахнет или голубизной, или импотенцией.
— И ты четко выполнил указание начальства, — Анна зло ухмыляется.
— Зачем же так, — я прихлебываю кофе и опять обжигаюсь. — Просто понял, что больше никого полюбить не смогу. А годы, действительно, идут…
— Что-то есть бабье в твоих стенаниях… — кривится Анна и тушит сигарету в пепельнице.
— Ну, баба — тоже человек, — пытаюсь я острить.
— И ничто человеческое тебе не чуждо, — обрезает Анна и снова берется за стакан.
— В общем, да. И вообще, почему я должен скрывать нормальные человеческие чувства? — Я начинаю злиться. — Я достаточно силен, чтобы не стесняться своих слабостей.
— Ух ты, — подначивает меня гостья.
— Да! — я вскакиваю с кровати, делаю шаг к окну и резко сдвигаю штору в сторону. — Вот шел сейчас по улице — снег падает, в крови коньяк бродит, красота вокруг… А я иду, пою и думаю: влюбиться бы в кого-нибудь! Так, чтоб от бессонницы простыню на себя наворачивать и плакать в подушку, чтоб нервы — в струну и сердце надрывалось. Как десять лет назад…
— Слушай, классная у тебя служба! — теперь уже заводится Анна. — Солдаты и офицеры в окопах околевают, а пьяный майор шляется по городу и от скуки любви ищет! И нашел, — со стуком ставит стакан на стол. — За двадцать баксов.
— Да ладно тебе, — подрубленный под корень, отхожу от окна и падаю на кровать. — Все у меня было: и окопы, и ранение, и медали, и даже орден… Я здесь, в Доме правительства, две недели всего. А до этого по траншеям да землянкам кочевал. Вот в этих самых туфлях и “пьяных” брюках с кантом…
— Что же ты полевую форму не взял, раз на войну ехал? — глаза Анны неожиданно теплеют.
— Ты, блин, как старшина на строевом смотре. В чем был в редакции, в том и полетел. Команду дали: “борт” ждет, — я в самолет и сюда. А тут месиво крова-
вое — очередное “усмирение горцев”. Не до смотрин: кто в камуфляже, а кто при параде…
Повисает неловкая пауза. Я достаю сигарету из пачки на столе и закуриваю, глядя в окно: редкие уличные фонари подсвечивают тихий снегопад.
— Ладно, не сердись, — Анна пересаживается ко мне на кровать, кладет ладонь на мою трясущуюся руку и терпеливо ждет, пока я успокоюсь. — Так ты здесь уже месяц?
— Да. Послезавтра, в понедельник, должен приехать кто-то на смену. А я двину домой, где ждет меня холодная постель, пьяные соседи и в душе — сама понимаешь…
— А куда тебя ранило?
— Да не совсем ранило. Это я перегнул от волнения. Профессиональная брехня… Контузило меня.
— Что это значит? — моя ночная гостья близко наклоняется ко мне и заглядывает в глаза.
— Миной нас накрыло. Теперь, когда сильно переживаю, то теряю слух и в голове звенит.
— О, Господи! — Анна закрывает рот ладонью, чтобы скрыть улыбку, но глаза сияют и выдают ее настроение.
— Ну что ты хихикаешь?! — и сам не могу удержаться от смеха. — Да, глохну и звеню…
— Как мудозвон, — Анна приваливается спиной к стене и трясется от хохота, вздрагивая упругим телом; и я впервые угадываю под свитером ее высокую грудь.
— Смех смехом, а шуба кверху мехом, — говорю я протяжно, не отрывая взгляда от двух холмов, растягивающих красный свитер.
— Шуба? Какая шуба? — переспрашивает Анна и часто-часто моргает.
— И не только шуба, — цежу я сквозь зубы и не знаю, как сдержать руки. Они рвутся к полулежащей рядом женщине. Изогнувшись всем телом, как змея, Анна отрывает спину от стены и выпрямляется.
— Ты хочешь, чтобы я уже разделась? — взгляд ее тускнеет, и плечи опускаются.
Я не успеваю ответить. В дверь громко стучат.
V
Я выхожу в коридор, притворяю дверь спиной и вижу мятый камуфляж и мятое красное лицо Олега — следователя из Генеральной прокуратуры. На этаже у нас его называют Прокуратором. Он немногим выше меня, но гораздо шире. Его рыжие волосы взлохмачены, а глаза воспалены так, что белки кажутся розовыми.
— Старина, извини, — он дышит на меня густым водочным перегаром. — Я к тебе сегодня ночью заходил?
— Заходил, — отвечаю, стараясь не дышать носом.
— И что? — глаза его округляются.
— Ничего, — удивляюсь я его реакции. — Попросил бутылку водки в долг и ушел.
— В номер не заходил?
— Нет.
— Ничего не помню. Автопилот. Третий день бухаем, — Олег говорит почти шепотом, оглядываясь в сторону дежурной по этажу, кривит губы и играет желваками.
— Видел и слышал, — мои губы сами расплываются в улыбке.
— Чё, слышно было? — следователь смущенно чешет лохматую рыжую голову.
— Ну, Олег! Вы третью ночь подряд хором поете одну и ту же песню — “Виновата ли я…”. Скоро весь этаж будет вам подпевать, — мы тут, наверное, все одинаковы…
— Да, заменщик ко мне приехал. Завтра в Москву улетаю. Все. Труба. Пора печени передых дать, не то умру, — и он опускает розовые глаза.
— Так тебе что — похмелиться?
— Нет, не в этом дело… Я к тебе в номер ночью не заходил?
— Сказал же — нет… Чего ты мнешься?
— Дело вот в чем, — Олег снова лезет веснушчатой пятерней в свою шевелюру и дышит на меня перегаром: — Ты не заметил, при мне пистолет был?
— Да черт его знает, не обратил внимания. Что, пистолет потерял?
— Хрен его знает. Может, и потерял, а может, и свистнули, — и Олег тяжело вздыхает мне в нос.
— Кто мог свистнуть? Заменщик?
— Понимаешь, тут такое дело, — следователь опять опускает глаза и играет желваками. — Вчера ночью бабу здесь в “Интуристе” снял, в кабаке на втором этаже. Сторговался за двести баксов. Ты представляешь? — зловеще шепчет Олег. — За двести долларов! По московским тарифам. Хотя здесь ей красная цена — двадцатка… Правда, баба красивая — спасу нет! Кличка — Кармен…
Сердце мое, срезанное навахой1 , катится по ступеням нутра и, ударяясь, отдается в голове. Я закрываю глаза. Мой воспаленный мозг начинает вибрировать и звенеть. Этот звук мне знаком еще с момента, когда накрыло миной. Я открываю глаза и вижу розовые белки под рыжими ресницами следователя. Он энергично шевелит губами. Я почти ничего не слышу из-за гула в своей ударенной голове. Олег жестикулирует веснушчатыми руками и вдруг замирает. И трогает меня за плечо…
— Эй, ты чего? — пробивается наконец ко мне сквозь звон в ушах. — Андрюха, ты где?
— Вы что, хором ее драли? — очухиваюсь от короткого приступа.
— Кого? — изумляется Олег, вперив в меня водянистый серый взгляд.
— Бабу. Кармен. — Я еле слышу то, что говорю.
— Почему хором? Мужики спать легли. Вернее, отрубились. А я вразнос по-
шел, — шепчет Олег и оглядывается на дежурную.
— О чем говорили? — не унимаюсь я.
— С кем? С бабой, что ли?
— С Кармен, — выдавливаю я из себя.
— Да ни о чем. Что с ней разговаривать? “Рембрандта читала? — У койку!” Вот и весь разговор. За двести баксов я еще ее уговаривать буду! Но я тебе скажу: баба — блеск. “Не глаза, а острый нож. Глянешь — сразу упадешь”. Не помню, кто поет.
— Олег, кончай! — мне не хочется больше его слушать.
— Чё кончай? Дело-то в том, что после ее ухода пистолет пропал!
— Ты уверен? — сомнение грызет меня.
— Да что я — пацан, что ли? — шипит Олег и оборачивается в сторону дежур-
ной. — Все-таки в военной прокуратуре работаю, а не в ларьке на базаре. Ты тоже, скажешь… Я утром проснулся: в номере бардак, голова вдребезги, и перчатки бабские на тумбочке лежат…
— Черные или красные? — выпаливаю я, и сердце мое дергается и сжимается в колючую точку.
— Красные. Кожаные, — автоматически отвечает следователь. — Я опохмелятор включил и с горем пополам почти все вспомнил… Слушай, — вдруг осекается Олег. — Ты почему про перчатки спросил?
— Просто так, — отвечаю, стараясь говорить спокойно и не отводить глаза.
— Андрюха, ты меня за идиота не держи, — крутит головой следователь. — Я к тебе в дверь постучал, потому что уже всех тут на этаже на уши поставил. А Зульфия Тимуровна, — и Олег кивает в сторону дежурной, — сказала, что ты подругу привел: брюнетка в красном пуховике. Колись, старик! Я хочу сделать этой бабе шмон, — и водянистые глаза его наливаются свинцом.
— Во-первых, баба — из пресс-службы местного парламента. Во-вторых, она уже голая: в постели лежит, меня дожидается. А ты весь кайф ломаешь, — говорю, сам не знаю почему, но стараюсь врать убедительно.
Олег буравит меня своим тяжелым взглядом, затем сникает и рыжей пятерней теребит вздыбленную макушку:
— Я про пистолет не сразу-то и подумал. Проснулся, смотрю: портмоне на месте, двухсот долларов, конечно, нет. Но черт с ними, с деньгами! Зато остальная сумма не тронута. Я и успокоился. А к вечеру стал вещи собирать (завтра же улетать), глядь — пистолета нет! — и Олег хлопает веснущатой лапой по пустой кобуре. — Я всю гостиницу обегал. Говорят, эту блядину в кабаке днем видели, а потом куда-то исчезла… Андрей, что делать?!
— Что делать? — медленно произношу я. — Не знаю. Ищи.
— Да где искать?! Весь номер перерыл, баба исчезла… Она ствол сегодня на рынке продаст — и я хрен кому чего докажу!
— Олег, я вряд ли тебе помогу, — разговор тяготит меня.
— Придется везти в Москву трофейный и говорить, что перепутал в суматохе
боя, — размышляет вслух следователь и дергает скулой.
— Это вариант, — одобряю я и протягиваю руку. — Счастливо!
— Пока, — Олег жмет мою ладонь красной пятерней. — Найду эту суку — убью!
И я вижу его удаляющуюся широкую спину, обтянутую мятым камуфляжем.
VI
Я закрываю входную дверь на ключ и вхожу в задымленную комнату. Анна сидит на постели с сигаретой в руке.
— Почему так долго? Я устала ждать…
Я смотрю в окно, на медленный тихий снегопад. Огней почти нет. Город спит.
— У тебя лицо — как перед расстрелом, — тихо говорит Анна.
— Никогда не видел, какие бывают лица перед расстрелом, — четко, с расстановкой выговариваю я и перевожу взгляд на свою странную гостью. — Можно подумать, что ты видела.
— Перед расстрелом — нет, — так же четко, как и я, произносит Кармен. — Но предсмертное выражение лица наблюдала.
— Даже так! — не верю я, опускаюсь на кровать и приваливаюсь к стене. — И часто?
— Нет. Раза два. — Анна затягивается сигаретой и неотрывно смотрит на меня.
— Любопытно, — и тоже тянусь к пачке “Золотой Явы”.
— Что произошло? — меняет тему Кармен. — Ты бледен, как…
— Как кто? Как декадент?..
— Ну все! — резко говорит Анна и давит окурок в пепельнице порывистым движением. — Ты не поэт, майор. — Хватит! Если у тебя испортилось настроение, не надо его портить мне. Я не греческая гетера и не японская гейша — душу твою ублажать за двадцать баксов. Я простая русская проститутка…
— Немецкая, — равнодушно вставляю я.
— Хорошо. Немецкая. В общем, я ухожу.
— Если ты покажешься в коридоре, — произношу я медленно, с расстанов-
кой, — у тебя будет именно такое выражение лица, какое ты видела у других перед смертью. Тебя могут убить, — и смотрю на Кармен выжидающе.
— Не поняла. Объясни.
— Объясняю: тебя там ждет Олег — рыжий следователь из прокуратуры. Ты у него ночью была?
— Была. Ну и что?
— Пистолет брала? — я хищно выпускаю дым из ноздрей и сверлю взглядом удивленную Кармен.
— Какой пистолет? — пожимает плечами Анна, и волна ее волос скатывается на одно плечо. Она держит паузу несколько секунд, и в глазах ее вдруг вспыхивают озорные искры:
— Где мой черный пистолет? На Большой Каретной!… Где меня сегодня нет? — цитирует Высоцкого Кармен и хохочет: — Этот идиот не может найти свое оружие!
Я слежу за Анной. Она хохочет, запрокинув голову, и не может остановиться.
— Что тут смешного? — устаю я от ожидания ответа.
— Я спрятала его пистолет и перед уходом забыла достать.
— Куда спрятала?
— В надежное место — в мусорную корзину, — Анна поворачивается ко мне и аккуратно вытирает набежавшие слезы.
— Зачем? — искренне удивляюсь я.
— Как зачем? Чтоб не убил, — просто объясняет Кармен и облизывает губы.
— Он хотел тебя убить? — я вскакиваю и подхожу к ней вплотную.
— Хотел. Приговорил к расстрелу, — Анна поднимает на меня слезящиеся гла-
за. — Я же говорила, что запах смерти витает здесь в воздухе, как сигаретный дым.
— Ты говорила, что он разлит, как вино в старом погребе.
— Это аллегории. Кстати, про вино. Ты говорил, у тебя есть “Южная ночь”. Неплохо бы сейчас осушить стакан в ознаменование отмены расстрела.
— Подожди с вином, — не могу переключиться. — Ты говорила о смерти.
— Я говорила: неважно, на что похож ее запах, но я дышу этим “ароматом” уже почти сутки.
“А за что он хотел тебя убить? За двести долларов?” — лихорадочно соображаю я. Отхожу к окну, прячу руки в карманы и продолжаю дознание:
— Он хотел тебя убить за деньги?
— Ну, что ты! На Руси за деньги убивают редко…
— Странно. За что же убивают на Руси чаще? — завожусь я.
— А за дурные помыслы, — вздыхает Кармен, и глаза ее тускнеют.
— Что же это за помыслы такие?
— А всякие. Дурные помыслы носят в себе дурные люди, а дурные люди — это инородцы. А поскольку я нерусская, что очевидно, да еще зовут меня Кармен, то я, соответственно, вынашиваю всякие черные мысли. Общий заголовок — “Как Россию погубить”.
— Ты это серьезно? — лицо мое, наверное, перекашивается.
— Вполне. Если иметь в виду первоисточник, то есть твоего рыжего москвича из прокуратуры.
— Ты хочешь сказать, что он обвинил тебя в развале великой империи и приговорил за это к расстрелу?
— Именно так, — согласно кивает Анна.
— Брэйд сив кейбл, — подытоживаю, — то есть “бред сивой кобылы”, — и открываю шкаф, чтоб достать бутылку вина.
— Это сейчас смешно, — уже спокойнее говорит Кармен, — а прошлой ночью мне было совсем не до смеха.
— Ты что, не видела, в каком он состоянии? — со стуком ставлю бутылку на
стол. — Он же был пьян, как сволочь.
— Я это поняла только потом. Ведь ходил ровно, говорил четко и внятно.
— Называется автопилот. У большинства офицеров так. Строевая выправка — как на параде, речь поставлена — хоть Верховному главнокомандующему рапортуй, а утром проснется — ничего не помнит, хоть режь его.
— Ну, видала я и других офицеров. Штормило так, что от стенки к стенке заносило.
— Таких меньшинство, — я достаю складной охотничий нож, чтобы открыть бутылку.
— Рыжий пил много. Я даже сообразить не успела, как все началось. Он спросил, как меня зовут. Я говорю — Кармен. “Ты испанка?” — “Нет, — говорю, — немка”. — “Врешь, немцев черноволосых и черноглазых не бывает!” Я объясняю: у меня мать армянка, а отец — немец. “Скажи что-нибудь по-немецки!” — “Гутен абенд”, — говорю. “Все?”. — “Все”. — “Опять врешь, — стал возмущаться. — Ты засланная экстремистка. Хочешь выкрасть уголовные дела на своих родственников?!” Тут меня затрясло. Ну, думаю, черт с ними, с этими двумя сотнями баксов, надо линять. А он пистолет достает: “Выходи на балкон! За шпионаж против России ты приговариваешься к расстрелу!” Ну, думаю, песец ко мне подкрался незаметно. Но сама судорожно соображаю, как же переломить его настрой. Ведь убьет сдуру и фамилии не спросит.
— Кстати, как твоя фамилия? — вдруг вырывается у меня.
— Кох. А что такое? — теряется Анна.
— Ничего. Просто так спросилось.
— Да. Так вот, приставил он пистолет к моему лбу и читает мне “приговор”, то есть несет какую-то ахинею про коварные замыслы и покушение на государственный строй. В общем, полный мрак…
Я срезаю ножом неподатливую пластиковую пробку и смотрю на Анну. Она говорит разгоряченно и ходит туда-сюда по комнате с сигаретой в руке. Красный ее свитер кочует вдоль стены.
— И тут меня осенило! Ладно, говорю, товарищ майор, можете опустить пистолет. Вы достойно прошли проверку… Он опешил. “Какую проверку?” — спрашивает. А я чувствую — рука уже дрогнула. Ага, думаю: есть трещинка! Надо туда клин вбивать…
Пробка с бутылки срезается окончательно и летит куда-то под стол, отвлекая Анну. Мы оба смотрим на пол, не находим пробку и почти одновременно машем на нее рукой.
— …И говорю ему: я, мол, и правда, засланный казачок, но не со стороны экстремистов, а из ФСБ. Дескать, секретный агент Федеральной службы безопасности. Тут он и совсем руку отпустил. Все, думаю, теперь ты — мой. И давай ему горбатого лепить, что, мол, имелись сведения о продаже некоторыми сотрудниками федеральных следственных органов секретных сведений (в том числе материалов следствия) за деньги — экстремистам. И мы, агенты, проверяем теперь эту информацию… Короче, уболтала его. Поверил.
Анна устало плюхается на кровать и, глубоко затянувшись, заканчивает рассказ:
— Остальное — дело техники. Влила в него водки. Долго говорила о величии России и кознях врагов. Он вскоре завял. Я уложила его в постель (отдохните часок, товарищ майор!), пистолет спрятала, деньги взяла и — ходу. Перчатки, правда, забыла в спешке. Жалко. Такие трудно достать — красная кожа.
— Так вы что, даже не ложились? — изумляюсь я, и сердце мое подпрыгивает от радости.
— Да какая тут постель? — таращит глазищи Кармен. — Из него в тот момент такой “Трахтенберг” был, как из козьей задницы гармонь.
— Боже! — хлопаю себя ладонью по лбу. — А мне такого наплел, что конь не перескочит… Но зачем же деньги взяла? — вырывается у меня наивный вопрос.
— Как зачем? — взвивается Анна. — Во-первых, мы договорились с ним о цене еще в ресторане. “Кармен, я забираю тебя до утра. Плачу двести баксов!” — куражился, как настоящий крутой. А во-вторых, мне полночи мозги засирают, к голове пушку приставляют — расстреливать ведут на балкон, а я должна кланяться и вежливо благодарить? Я тебе уже сказала: терпеть не могу, когда из меня дурочку делают. — И я снова замечаю в ее глазах дурной огонек. — Я таких вещей не прощаю. Пусть этот придурок еще спасибо скажет за то, что я его дочиста не обобрала. Могла бы и пистолет, и бумажник с документами “приватизировать”. И черта с два нашли бы вы меня в ближайшие полгода. Залегла бы на дно, как камбала, и в песок зарылась.
— Да, серьезный ты человек, — вздыхаю я и наливаю вино в стаканы. Оно клокочет и пузырится. — Ну, давай выпьем за торжество разума над пулей-дурой.
— Не над пулей-дурой, а над идиотизмом, — Кармен берет стакан и чокается, обжигая меня взглядом.
VII
Выпить мы не успеваем. В дверь опять стучат, и я поднимаюсь из-за стола. Выйти в коридор не дают. Как только замок щелкает, раздается мощный удар и я отлетаю от двери, как мяч от стенки. В прихожей стоит разъяренный Олег. Он страшен в жажде мести. И я выставляю перед ним ладонь, как щит:
— Олег, спокойно! — кричу. — Никто тебя не обманывал. Только выслушай!
Красный от гнева, следователь прицеливается свинцовым взглядом поочередно в нас с Анной и рычит:
— Ну, гниды! Теперь я вас буду давить!
Он хватает меня за выставленную вперед руку и швыряет об стену. Я ударяюсь лицом и наблюдаю молнии перед глазами. А когда оборачиваюсь, вижу, что Кармен хватает со стола бутылку. Олег отбрасывает со своего пути журнальный столик, и тот с грохотом переворачивается. Стаканы с вином опрокидываются, и по полу расползается багровая лужа. Рыжая гора, затянутая в камуфляж, надвигается на Анну с ре-
вом: “Ах ты, сучка!”, получает по макушке бутылкой и медленно оседает рядом с кроватью. Звон разбитого стекла я уже почти не слышу — у меня начинает гудеть в голове. Кармен проворно переворачивает рухнувшего Олега на спину — и садится ему на грудь. В ее руке мой охотничий нож. Она щупает залитую вином голову следователя и поворачивается ко мне. В ее глазах огни бешенства, а губы беззвучно шевелятся. Она что-то говорит мне, но я глух сейчас. Я опираюсь спиной о стену, медленно сползаю вниз и, усевшись на пол, тупо фиксирую происходящее: Анна с силой хлещет Олега по щекам…
Сознание возвращается к следователю раньше, чем ко мне — слух. У него мутные глаза, и он долго фокусирует взгляд сначала на перекошенном лице Кармен, затем на ноже, который она держит у его горла. Он молча слушает ее гневную речь. Анна кивает в такт своим словам, и черные волосы ее пляшут на плечах.
Перезвон колоколов в моей голове утихает только с появлением перепуганной Зульфии Тимуровны.
— Что тут у вас творится?! — доносится до меня ее готовый сорваться голос.
— Зульфия Тимуровна, не волнуйтесь вы так, — говорю каким-то чужим голо-
сом. — Мы в момент все уладим.
— Да что ж уладим? Вы тут друг друга щас поубиваете, — и смотрит встревоженно на поднимающуюся с Олега Анну, вооруженную ножом. — Вчера омоновцы спьяну так подрались, что всю мебель переломали. Теперь вы. Я же просила, чтоб все было тихо. Щас военные со всего этажа сюда сбегутся…
Дежурная не двигается с места, следя за Олегом. Тот медленно встает на ноги и, ощупав мокрую голову, обводит всех тяжелым взглядом.
— Главное, мать, что никого не убили, — наконец разжимает он каменные челюсти и подходит ко мне вплотную. — Водка есть?
Я молча иду к шкафу, достаю бутылку и протягиваю пришибленному Олегу. Тот открывает ее тут же, поднимает с пола неразбившийся стакан и наполняет его на две трети…
— Чего ты его поишь! — взрывается затихшая было Кармен; она вдруг удивительно ловко выхватывает у следователя стакан и жадно, в несколько глотков, выпивает.
— Господи! — сокрушенно вздыхает Зульфия Тимуровна.
Олег, почти бесстрастно проследив за действиями Анны, берет у нее стакан со следами губной помады и повторно наливает на две трети водки. Выпивает точно так же, залпом, шумно выдыхает и вытирает рот веснушчатой лапой.
— Я скоро вернусь. Пропусти, мать! — и, потеснив дежурную, протискивается мимо ее большого тела в коридор.
— Перчатки не забудь! — кричит ему вдогон Кармен и закуривает, усаживаясь на подоконник.
— У вас есть веник, Зульфия Тимуровна? — обращаюсь к дежурной.
— Щас принесу, — отвечает женщина и выплывает из номера.
Я успеваю поднять опрокинутый столик и второй стакан, когда за спиной раздается хрипловатый голос Соломина:
— Что за шум, а драки нет?
— Драка уже кончилась, — отвечаю, оборачиваясь.
— Вижу кровопролитие, — золотая оправа очков у Соломина сверкает. Он, как всегда, в белой рубашке с галстуком, но без пиджака и жилета. Серые подтяжки перехватывают его старческие плечи. — Здравствуйте! — кивает Анне.
— Это вино, — поясняю, глядя в темные лужи, разлитые на полу. — Знакомьтесь: Кармен, то есть Анна.
— Очень приятно, Анна Кармен, — кивает седой головой Соломин, вынимая руку из кармана: — Я Виктор Алексеевич.
— Начальник пресс-службы федерального управления на Северном Кавказе, — добавляю я, повернувшись к Анне, затуманенной сигаретным дымом, и решаю не уточнять значения слова “Кармен”.
— Очень рада, — отвечает моя подруга, не отрываясь от подоконника.
— Вы, Аня, представляете какое-то издание? — интересуется дед как шеф пресс-службы.
— Нет, я вольный художник и представляю только себя, — резко говорит Анна.
Гипертонические, с лиловыми прожилками щеки Соломина вздрагивают. Они долго смотрят друг на друга — Соломин и Кармен.
— Простите за банальность, — наконец подает голос мой шеф, — но у меня действительно такое ощущение, будто я вас где-то видел.
— Вполне возможно, — в глазах Анны разгорается пьяный огонь. — Сегодня на брифинге, например.
— Дело в том, Виктор Алексеевич, что Анна пишет прозу, — раскрываю я “секрет”. — Она автор двух повестей, опубликованных в “Юности”. Так что вполне может быть…
— Кармен, Кармен, — задумывается Соломин. — Такая фамилия… Я бы запомнил. Но что-то… — он смотрит в грязный пол и качает головой.
— Она печаталась под псевдонимом, — вдруг нахожу выход из создавшегося положения. — Анна Кох.
— Кох? — переспрашивает Соломин и прячет руки в карманы темно-серых, всегда идеально отглаженных брюк. — Что-то знакомое…
— Генерал Кох — комендант Кенигсбергского немецкого гарнизона в годы войны, — хохмит Анна и криво улыбается.
Шеф не успевает отреагировать. Оттерев его от двери, в номер вваливается рыжий следователь.
— Держи, — он бросает Анне пару красных перчаток и, молча кивнув Соломину, поворачивается ко мне: — Уборщица мусор не выбрасывала, в номере не убирала! — и стреляет в Анну свинцовым взглядом. — Я перерыл все. Пушки нигде нет!
В комнате повисает жутковатая тишина. Я слышу гулкое биение своего сердца.
— Сейчас на ваших глазах, — левитановским голосом произносит Олег, — я буду делать этой бабе шмон!
— Что здесь происходит? — ошалев от ситуации, вопрошает Соломин.
— Эта женщина — проститутка, — повернув к деду красное лицо, чеканит Прокуратор. — Сегодня ночью она украла мой пистолет. Я его собираюсь у нее забрать.
У Соломина седые брови выползают выше золотого ободка очков и увеличиваются глаза.
— Где куртка? — рявкает Олег и, не дожидаясь ответа, направляется в коридорчик к вешалке, оттолкнув меня по дороге.
Красный пуховик виден всем. Сдерживая ярость, рыжий юрист ныряет рукой во все карманы… Ничего нет. Тогда он снимает куртку и ощупывает ее всю, мнет в сильных рябых лапах…
Анна со злой улыбкой наблюдает эту сцену, сидя на подоконнике с сигаретой в руке.
— Раздевайся, сучка! — кричит ей Олег, резко шагнув в комнату.
— Только подойди, козел! — шипит Кармен, не меняя позы. — Я тебе нос откушу!
Рыжий Прокуратор останавливается, как загипнотизированный. Соломин растерянно хлопает глазами. Я прислушиваюсь к своему дрожащему от напряжения телу. Боюсь, что вот-вот зазвенит в голове.
— Хорошо. Я согласна на обыск. Но сделает это не рыжий кретин, а Андрей, — Кармен поочередно смотрит на нас — троих оцепеневших мужчин.
Она гасит сигарету и выпрямляется во весь рост.
— Иди сюда, Эндрю! — она протягивает ко мне ладонь. — Или, может быть, вы хотите меня ощупать, Виктор Алексеевич? — и бросает на деда иронический взгляд.
Я делаю шаг к Анне, и тут Соломин неожиданно срывается на крик:
— Что здесь, черт побери, происходит!? Немедленно прекратите этот балаган! — И трясущейся рукой достает из кармана платок.
— А происходит здесь белая горячка, кураж пьяного дебила из прокуратуры! — теперь уже повышает голос Кармен. — Он несет тут ахинею, а вы уши развесили!.. Не брала я у него никакого пистолета! Сам где-то по пьяни посеял и теперь целый вечер покоя никому не дает.
— Заткнись, курва!.. — взвивается Олег, но не успевает развить атаку.
— Товарищ майор! — четко и грозно произносит дед. — Я генерал-лейтенант Соломин, представитель федерального правительства на Северном Кавказе. Если Вы немедленно отсюда не уберетесь, я вызову комендатуру и ОМОН… Шагом марш отсюда! — и щеки старика наливаются багрянцем.
У Олега стекленеют глаза и дергается скула. Он вот-вот прыгнет на Соломина. Но тут вваливается с веником Зульфия Тимуровна.
— Вот, Виктор Алексеевич, — пыхтит она устало, — набедокурил тут ваш
кадр, — и глядит на меня с укоризной.
Дежурная со своим веником разряжает атмосферу. Взгляд рыжего юриста неожиданно проясняется. Дед переводит дух и вытирает платком взмокший лоб.
— Уходите отсюда! — говорит он сдержанно и в упор смотрит на Олега. — Не то я вас арестую.
Прокуратор резко поворачивается и исчезает.
— Этот тоже все никак не угомонится, — ворчит Зульфия Тимуровна, проводив взглядом Олега. И переключается на меня: — Андрей всегда тихий был, претензий никаких. А сегодня как с цепи сорвался…
Дежурная смотрит на Соломина, дожидаясь его реакции.
— Ну, не все ж ментам куролесить, — профессионально парирует Соломин упрек в адрес своих людей. — И наши ребята кое на что способны.
— Это все пьянство да распущенность, — обиженно поджимает губы дежурная и с укором смотрит на невозмутимую Кармен.
— Разберемся, — холодно говорит Соломин дежурной, давая понять, что разговор закончен.
— Хорошо, хоть никого не убили и ничего не поломали, — ворчит женщина, аккуратно прикрывая за собой дверь.
— Действительно хорошо, — соглашается дед, озирая “поле боя”.
Я беру веник, оставленный дежурной у стены и в нерешительности замираю посреди комнаты.
— Ребята, вы здесь по-быстрому уберите и заходите ко мне, — почти приказным тоном приглашает Соломин и, обернувшись от двери, добавляет, уже с другими нотками в голосе: — И бутылочки какие-нибудь захвати с собой, Андрей. Не оскудели там твои запасы?
VIII
— Пойдем? — с улыбкой смотрю на Анну.
— К этому старому филину, пропитому и чопорному? — губы Кармен образуют жесткую линию.
— Ну что ты? Дед — потрясающий мужик! — восторженно говорю я. — Ходячий осколок империи. Настоящий, а не липовый дворянин. Действующий генерал-лейтенант. Хотя ему уже скоро семьдесят. Был военным цензором, а потом перешел в Главлит и стал там чуть ли не главным, курировал литературно-художественные журналы. Все писатели перед ним на полусогнутых ходили. Константин Симонов, например, тихонько постучав в дверь, просовывал в его кабинет седую голову и говорил: “Можно ма-а-аленькому советскому писателю пригласить большо-о-ого советского цензора на обед?”
— Фу, гадость какая! — Кармен скрещивает руки на груди и начинает ходить взад-вперед по комнате.
— Ты неправильно поняла, — пугаюсь неожиданной ее реакции. — Симонов не заискивал. Он говорил это с искренним уважением и иронией. Они все его любили и уважали. Александр Твардовский — колосс, в то время редактор “Нового мира”, — увидев на пороге своего кабинета Соломина, говорил: “А, Бенкендорф! Заходи!”
— Почему Бенкендорф? — приостанавливается Анна.
— Ну, знаменитый граф Бенкендорф — начальник Третьего жандармского отделения при Николае Первом. Душитель свободы слова, вы разве в школе не проходили?
— Ясно. Короче говоря, — на ходу бросает Анна, — со вселенской любовью и уважением тень графа Бенкендорфа, то бишь Виктор Соломин, взял и придушил Твардовского вместе с его “Новым миром”…
— Ты заблуждаешься, — я начинаю подметать осколки стекла и рассыпавшиеся окурки. — По долгу службы, как цензор, Соломин должен был “держать и не пущать”. И кое-кто, наверное, из-за него пострадал…
— Кое-кто!.. — хмыкает Кармен, и каблуки ее цокают по полу, мешая моему венику.
— Парадокс в том, — поднимаю взгляд от пола, — что те, кого он якобы гнобил при коммунизме, после крушения Советского Союза сначала выгнали деда на пенсию, а буквально через несколько месяцев призвали на работу снова. Выдворенные в свое время из CССР диссиденты потащили Соломина с собой гасить резню на Северном Кавказе. Он почти год командовал управлением информации. Был в Карабахе, Баку, в Абхазии… Знаком со всей политической, журналистской и литературной элитой страны и даже зарубежья. Никто лучше деда не умеет общаться с пишущей братией. Я сам уже в этом убедился здесь.
— Я тоже кое в чем убедилась, — резко останавливается Анна. — Так что не надо тут агитировать за советскую власть!
— В чем ты убедилась? — распрямляюсь я во весь рост. — Что, дед зарубил твои повести? Наступил на горло твоей песне?
Кармен молчит, потом машет рукой:
— А, неважно.
— Что значит неважно? Сказала “а”, говори “б”, — начинаю я заводиться.
— Бэ, — вызывающе бросает Анна и гордо задирает свой нерусский нос.
— Вообще-то, странный разговор получается у проститутки с клиентом, — пытаюсь уколоть упрямую Кармен, чтоб отомстить за ее несправедливое отношение к Соломину.
— Мы давно вышли за рамки чисто деловых отношений, — отбивается Анна и опять начинает ходить по комнате.
— Я не знаю, что у тебя было с дедом, — опять принимаюсь подметать грязный пол. — Но Соломин лучше, чем ты думаешь… Взять того же Бориса Можаева. Он же почти откровенный антисоветчик был. Его все редакторы журналов печатать боялись. Юрия Любимова (главрежа театра на Таганке) драли в хвост и в гриву за то, что поставил пьесу Можаева. А Соломин помогал ему печататься. Несколько серьезных вещей на грани фола протолкнул в журналы. В конце концов они даже друзьями стали.
— Ура советской цензуре! — мрачно провозглашает Анна и закуривает.
— Ничего постыдного в цензуре нет, — отбиваюсь я. — Даже Достоевский, говорят, цензором был…
— Ха! Достоевский никогда не был цензором, — пристукивает каблуком Кар-
мен. — Достоевский был каторжанином… Он только говорил о необходимости цензуры.
— Ты-то откуда знаешь? — вскипаю я.
— А я что, пальцем деланная? Мы все учились понемногу… Я, например, на филологическом. Но заочно.
— Представляю себе учебу заочно.
— А с ребенком на руках много не научишься, — срезает меня Кармен.
— У тебя есть ребенок? — и я распрямляюсь.
— Да еще какой! Двенадцатый год пошел. Скоро девок за попки щипать будет, — Анна смотрит на меня с вызовом.
— Сколько ж тебе лет?
— Галантный вопрос, ничего не скажешь, — фыркает Кармен.
— Да ладно тебе, — я снова наклоняюсь к венику. — Могла бы принять за комплимент.
— Спасибо! — с нажимом говорит Анна и, стряхнув пепел сигареты на грязный участок пола, опять начинает ходить туда-сюда, как маятник.
— А где он сейчас, твой сын?
— С матерью. Здесь, в городе.
— А мужа, конечно, нет.
— Конечно, нет.
— Сбежал? — и хочу сказать колкость по поводу трудного характера Анны.
— Погиб, — меняет мой настрой Кармен.
— В какой-то кавказской разборке?
— Погиб в боях на семейном фронте, — чеканит она.
— Не понял.
— Не понял, не понял, — кривляется Анна. — Убила я его, вот и все! — и останавливается в ожидании моей реакции.
Веник выпадает из моей руки. Я распрямляюсь и долго смотрю в черные безмятежные глаза.
— Давай еще раз. Я все-таки не понял.
— Чего тут непонятного? — Анна бросает окурок на пол и давит его каблуч-
ком. — Я зарезала своего мужа. Кухонным ножом.
— Почему? — во рту у меня пересыхает.
— История старая, как мир, — Кармен отворачивается и подходит к окну. — Мне было восемнадцать лет. В голове — туман, между ног — зуд. В общем, пришло время любить, как говорила моя бабушка. И тут он — красивый и галантный, в очах — огонь. Цветы, рестораны, машина к подъезду… А после свадьбы, как здесь принято, — “Женщина, ты должна знать свое место!” — Последнюю фразу Кармен произносит с кавказским акцентом. — Я принять этого, естественно, не могла, огрызалась. За что и получила по морде. Дважды. При гостях. — Анна поеживается и обхватывает руками свои плечи. — Ты же знаешь, как в некоторых мусульманских семьях: баба — это нечто среднее между человеком и домашним животным… Надеюсь, ты понял, какой у меня характер? Не выношу несправедливых обид и обмана. В общем, все у нас пошло наперекосяк. Началось с того, что я еще в загсе отказалась брать его фамилию. Я брыкалась, как дикая кобыла. Он в азарт вошел — ну чистый тебе ковбой — и давай усмирять. В очередной раз в драку полез — я ему нож под ребро и воткнула… И нет чтоб “скорую” вызвать, так я с перепугу ребенка на руки — и к матери. Он и кончился там, на кухне. Царство ему небесное…
Я слушаю Кармен и не двигаюсь с места; смотрю туда же, куда и она — в чернильную ночь за окном, холодную и светлую от снега.
— И что потом?
— Потом? Ничего оригинального. Семь лет дали. Три с половиной отсиде-
ла — и на свободу с чистой совестью.
И только теперь, глядя в заснеженное окно, я начинаю соединять обрывки нитей в запутанных клубках наших разговоров. Я прокручиваю в памяти ее речи о смерти и мне хочется полной ясности.
— Ты говорила, что дважды видела предсмертное выражение лица человека…
— Второй раз на зоне. Придушила одну стукачку. Лучшая моя подруга была. Я ей верила, душой приросла. А она предала меня. Господи, прости мою душу греш-
ную!.. — Кармен вдруг резко поворачивается ко мне, и я шалею от выражения ее глаз.
— Ты шутишь? — спрашиваю с надеждой. От волнения у меня пересохло во рту, и я говорю, еле ворочая языком.
— Нет, майор, — Кармен кривит в улыбке чувственные губы. — Не шучу. Просто мне нравится, когда ты теряешься.
— Ну, знаешь! — я обессилено сажусь на край кровати.
— А знаю я вот что, — продолжает пулять в меня стрелами Анна. — Таким, как ты, нравятся яркие порочные женщины. И я совершенно не боюсь вызвать у тебя антипатию к своей персоне, а тем более отвращение. С нормальными домовитыми бабами вы скучаете. Как ты со своей женой маялся. Пока не найдете какую-нибудь прорву… И уж тогда — как бабочки на огонь.
— Так ты, значит, хочешь мне понравиться? — я тянусь к сигаретной пачке.
— Еще чего! — смеется Кармен. — У меня, дорогой, сегодня совершенно другие цели. Надеюсь, ты не выгонишь меня сию же минуту?
— Конечно, не выгоню.
— Ну, тогда не разводи перекуров, заканчивай свой санитарный час, и пойдем на штурм последнего бастиона империи.
— Ты это про Соломина? — я кладу незажженную сигарету в пачку и поднимаюсь с койки.
— А про кого же еще, — Кармен запускает руку в свою черную гриву. — Так. Я должна привести себя в порядок. Враг не дремлет. Ванная у тебя там?
Я утвердительно киваю и начинаю сгребать мусор на старую газету. Закончив уборку, возвращаю веник Зульфие Тимуровне и натыкаюсь в коридоре на Прокуратора. Он уже почти трезв, но руки дрожат.
— Андрюха, что делать? Я не сомневаюсь, что пистолет у нее…
— Если ты опять поднимешь шум, мой дед действительно тебя арестует и доложит Генеральному прокурору, — пугаю Олега на всякий случай. — Получишь по полной программе!
— Да какой теперь шум! — безнадежно машет рукой Прокуратор. Я боюсь, что эта баба из ФСБ… Хотя, может быть, и “с той стороны”…
— С какой “стороны”? — недоумеваю.
— Наемница! Агент у бандюков! — розовые глаза Олега наливаются кровью.
— Ты что, сдурел?! — я начинаю подозревать, что у Прокуратора и в самом деле крыша поехала от пьянства.
— Андрюха, я не шучу: баба очень странная. Я таких не видел. Дерется профессионально, наглая, как танк… Что-то есть в ней бандитское…
Я молчу, потому что внутренне согласен с Олегом. К тому же я теперь знаю, что за Анной два “мокрых” дела. И сам себе удивляюсь, что отношусь к этому почти спокойно. Больше того, эта женщина мне нравится. Я прошел четыре войны, и люди, убивавшие других людей, давно перестали вызывать во мне настороженность. “Это грех”, — думаю я про себя и возвращаюсь в номер, оставив растерянного Прокуратора наедине с его проблемами.
IX
— Откуда у тебя столько бутылок? — удивляется Анна, наблюдая за тем, как я вынимаю из шкафа свои запасы. — Взятки?
— Да разве это взятки? Так, сувениры, — я укладываю бутылки в полиэтиленовый пакет, готовясь к походу в номер шефа, и добавляю контраста в объяснение, чтобы, как говорит Тамаев, повысить свой рейтинг: — Есть в пресс-службе местного правительства одна гнида — вот он ничем не гнушается. На днях английской телевизионной группе аккредитацию организовал за пятьсот долларов… Впрочем, англичан не жалко. Они тут над Кавказом роятся, как мухи над говном. До всего им дело есть. Но французов за что обобрал на прошлой неделе?! Приличные были ребята. Русских любят. Баба у них в команде обаятельная.
— Вот из-за бабы-то тебе французов и жалко, — язвит Кармен. Она уже стоит в дверях, причесанная и настроенная покорять мужчин. Пусть даже и старого Соломина.
— Я вообще французов люблю. Литературу, кино. Увидеть Париж, и умереть!.. Фанни Ардон, Софи Марсо… На коленях за ней ползти по Елисейским полям! Ох! — и краем глаза наблюдаю за Кармен.
Анна скрещивает руки на груди и насмешливо щурится:
— А я вот испанцев люблю. Вернее, культуру с испанскими корнями.
— Это чувствуется. По умению обращаться с ножом, — подначиваю я. — Чего, разумеется, не скажешь о корнях немецких.
— Ой, немцев не переношу! Этот их каркающий язык! Единственный приличный писатель — Ремарк, и тот еврей.
— Так-так, интересно, что ты скажешь про евреев? — я улыбаюсь про себя и сажусь, чтоб закурить.
— Ничего. Это слишком безнадежная тема. Но испанцы! Я даже пыталась учить испанский язык. Но потом узнала, что в Испании на автодорогах повсеместно висят щиты с надписью “Курва проибида” (что означает “Опасный поворот”) и занятия языком бросила, чтоб не разочаровываться. Чужой язык прекрасен, когда его не знаешь. Мне жаль полиглотов: они не могут наслаждаться музыкой неведомой и таинственной речи… А бой быков! Кровь и песок, восторг и ужас!.. Я коплю деньги на поездку в Испанию. Это у меня идея-фикс. Хочу вживую услышать испанскую музыку. Где-нибудь в Сарагосе, под блистающим небом… Когда я в первый раз услыхала по телеку гитариста Пако де Лусию и увидела, как он играет и плачет, роняя слезы на струны, — сама разрыдалась… Я в юности была чувствительной девочкой…
— Да и теперь не каменная. Кармен верхом на рыжем Прокураторе с ножом в руке — тоже нехилая картинка. Русская коррида: баба, убивающая пьяного мужика…
— Не сбивай меня с волны! — резко отмахивается Кармен. — Так вот, в детстве я даже занималась в студии бальных танцев.
— Теперь, наверное, сына заставляешь учиться танцевать?
— Ты за моего сына не переживай, — обрывает меня Кармен. — Он уже загружен. На самбо ходит. А мне с малолетства страшно нравились латиноамериканские штучки-дрючки. Порывистые движения, огонь страстей!
— Господи, как красиво! Откуда у немки испанская грусть?! — иронизирую я. — Тебе бы стихи писать, а не унылую прозу о смерти.
— Не волнуйся, в моей прозе есть и любовь, и гибель… — Анна неожиданно теряется. — Некоторые козлы этого не почувствовали.
— И кто же они, эти козлы? — я невольно любуюсь искрящейся молодой женщиной и думаю: “Неужели она заныкала пистолет?.. Зачем?..”
— Почему у тебя нет никакой музыки? — вдруг ни с того ни с сего спрашивает Анна. — Мне что-то захотелось танцевать. У твоего деда музыка есть?
— Стоит “ящик” — аудиоцентр. Но есть ли диски или кассеты — не знаю.
— Прошу тебя: сходи вниз. Там в вестибюле музыкальный киоск. Лучший в городе. Тут ведь все-таки интуристовская гостиница, хотя вы ее в связи с военной обстановкой упорно в казарму превращаете. Здесь раньше приличные люди бывали, классику покупали. Я сама кое-что брала. В том числе и какие-то испанские аудиокассеты. Сходи! Черные глаза Кармен смотрят на меня с мольбой.
— Не хочется что-то. Удобно ли это будет — танцы устраивать в номере шефа. Мы с ним балов тут еще не закатывали.
— Я догадываюсь, что вы тут закатывали, — машет рукой Кармен. — Глаза водкой залили, животы мясом набили, и давай рассуждать о тяжкой доле русского народа! Что, не так?
— Может, и так, — нехотя соглашаюсь я и пускаюсь в откровения: — Ты знаешь, я раньше никогда не похмелялся водкой. Переберу иной раз, пива с утра выпью — и в порядке. А тут с дедом стал работать, он меня и сломал. Пьем же, как сапожники. Особенно Соломин. Его все время таскают по всяким баням, банкетам, гостям… Утром ходит по кабинету из угла в угол — мрачный, как сыч, щеки сиреневые… Я молча за пивом сгоняю, поставлю трехлитровую банку на стол и предлагаю: “Ваше превосходительство, может, пивка для рывка?” — “Можно”, — говорит. А через полчаса, уже поправившись, начинает: “Знаете ли вы, господин майор, что пиво — не строевой напиток?” — “Виноват, — говорю, — заблуждался я в своей короткой жизни. Исправлюсь”. — “Сколько эта злодейка стоит?” — спрашивает и протягивает деньги. Я — опять в магазин. И так каждый день. У него уже здесь сердечный приступ был. В нашем военном госпитале капельницей из криза выводили…
— Кошмар, — качает головой Анна.
— Ну, я молодой. И то тяжело. А дед?! Прямо жалко его. Как он выдерживает? И ведь не скажешь, что алкоголик. Недавно после брифинга ему говорю: “Ох, как вы красиво поддели последний телерепортаж энтэвэшников! Да и вообще, хорошо выступили”. А он мне: “Ты думаешь, Андрюша, я что-нибудь помню? На автопилоте с утра”. Я обомлел. Шестьдесят девять лет мужику!
— Какой он мужик? Старый, спившийся бюрократ, неспособный на взлеты и падения, уставший от страхов и от талантов. Ему уже не надо ни жены, ни любовни-
цы, — встряхивает волосами Кармен. — Так, существо среднего пола.
— Ну, при чем тут это? — обижаюсь я за Соломина. — По-твоему, мужик — тот, кто бабу увидел и вперед — в штыковую атаку с членом наперевес?
— Ой, ну конечно, нет! — смеется Анна. — Но, кроме чиновничьей суеты, фальшивых разговоров о судьбе Отечества и водки, что-то же еще должно быть. Какое-то дело большое надо делать, талант в себе найти, развивать его — ну не знаю — вечный двигатель изобретать, дом строить, обои переклеить в конце концов. Я с детства страдаю из-за этой мужицкой лени, инертности душевной. Я, кстати, и с танцами рассталась из-за этого. Ни одного приличного партнера не было. Все какие-то вареные, руки вечно потные… Единственная задача — за задницу лапнуть. Тьфу!
— Вот какие мы все гады, — подыгрываю я. — Мужик нынче сволочь пошел: мелкий, потный и похотливый…
— А что, не так? — останавливается Анна. — Один ты вот почему-то еще не облапал. Даже когда я предлагала меня обыскать… Странно. Хотя начинал резво. На улице гарцевал, как молодой жеребец на выгоне. “Девушка, давайте споем дуэтом!” — передразнивает меня Анна. — А теперь вот отчего-то скис. Испугался женщины-убийцы?
— Не надо об этом, не порти вечер, — искренне прошу я, внутренне содрогнувшись от слова “убийца”.
Дурные мысли возвращаются. Мне хочется избавиться от них, и я спрашиваю:
— Почему ты не расскажешь мне правду про пистолет?
— А не хочу, — с вызовом говорит Анна. — Пусть этот рыжий идиот помучается. В следующий раз будет головой думать, а не головкой.
— Он и так уже мучается. Мало того, что боится доклада наверх от Соломина, так еще подозревает, что ты — из ФСБ.
Анна останавливается посреди комнаты и громко смеется, закрыв лицо руками.
— Ты что, тоже так думаешь? — спрашивает, отсмеявшись.
— Я уже не знаю, что и думать, — безнадежно машу рукой.
— Нет, подожди, — вскидывает плечи Кармен. — Куртку он мою обшарил, я
вся — вот, на виду. У меня что — такое вымя, что пистолет может затеряться? — и Анна прижимает ладони к своей груди. — Где я еще могу спрятать оружие?.. Я сказала ясно и четко: пистолет в мусорном ведре. Если его там нет, то это не мои проблемы!
— И не мои.
— Ладно, проехали, — спускает пар Анна и устало садится рядом, окатив меня волной своих резковатых духов.
Мы долго молчим. Кармен курит, уставившись в голую стену, и думает о своем. Я подхожу к окну и прячу руки в карманы. Они налились зудом и готовы схватить Анну в охапку…
— Чего сидим? — устало роняет Кармен — Пошли к твоему замшелому камню истории — разбередим его усталое сердце и добавим свежей крови.
— Пошли, — соглашаюсь я и вздыхаю, чуя скандал.
X
Негромко стучу в дверь и слышу неспешные шаги старого человека. Замок щелкает, и перед нами возникает одутловатое лицо Виктора Алексеевича с лиловыми щеками. Он при полном параде: в костюме-тройке и свежей рубашке.
— Ребята, вы что, смерти моей хотите? Больше часа прошло. У меня сейчас сердце остановится, — и Соломин отступает в сторону. — Прошу к нашему шалашу!
Анна входит первой, щекоча старые ноздри шефа ароматом своих духов.
— Хотя я понимаю: дело молодое, — еле заметно улыбается дед, среагировав на запах и парад-алле Кармен в черно-красных тонах. — Спасибо, что уважили старика и до утра не задержались!
— Ваше превосходительство, — картинно кланяюсь я и в пакете звякают бутылки, — задержались в связи с разгоревшейся дискуссией о путях спасения отечественной литературы.
— Боже, какие благородные помыслы и высокие страсти вас обуревают! — закрывая дверь, ворчит Соломин. — Вот кто, оказывается, бережет Родину и ее нетленный дух.
— Да, — подыгрываю я, — нам, молодым, предстоит продолжить дело отцов и дедов: возродить Россию, поднять ее с колен.
— Кто-то поднимает Россию с колен, а кто-то пристраивается к ней сзади… Пардон, мадам! Невзначай вырвалось, — виновато зыркает шеф на Анну и идет к холодильнику. — Ребята, не стесняйтесь, берите здесь все: курицу, салат… Грузите на стол. А я присяду, с вашего позволения. Что-то мотор барахлит.
Кармен с независимым видом оглядывает большую комнату, останавливая взгляд на широком диване черной кожи, глубоких креслах, низком стеклянном столе, темно-сером паласе, вертикальных белых жалюзи, разглядывает деревянную раздвижную стену-гармошку, отделяющую спальню… Внимательно все осмотрев, она с поразившей меня проворностью бросается к холодильнику. Пока я расставляю бутылки, она сервирует стол и искоса поглядывает на Соломина.
— Виктор Алексеевич, вы бы хоть пиджак сняли и галстук ослабили, — наконец говорит она вкрадчиво. — У вас здесь накурено, дышать нечем. Тут и молодому да здоровому дурно станет.
— Анечка, деточка, все равно когда-нибудь помирать, — задыхаясь, отвечает
дед. — Так лучше уж при полном параде, чем в домашнем халате и шлепанцах. Тем более — дама в гостях.
— Вот они, люди сталинского закала! — хоть и с иронией, но искренне произношу я за столом. — Старая школа!
— А это правда, что вы потомственный дворянин? — препарирует деда Кар-
мен. — Мне Андрей сказал.
— Вот болтун, — улыбается Соломин. — Правда, Аня, правда.
— И как это вас советская власть до генерала довела и на державный Олимп пустила при таком сомнительном происхождении? — продолжает резвиться Кармен.
— А советская власть, деточка, была не такая дура, как о ней в последнее время судачат, — и Соломин поворачивается ко мне. — Дай-ка мне, голубчик, сигаретку… Нет, у меня свои, ты же знаешь… На телевизоре вон лежат… Спасибо!
— Тут я могу с вами поспорить. У этой власти были серьезные помутнения
ума, — не сдается Анна.
— Это не помутнения, — спокойно отбивается Соломин, окутываясь дымом. — Это просто издержки переходного возраста. У государства, как и у человека, есть свое детство, отрочество, зрелость, старость…
— И смерть, — радостно ставит точку Кармен, сияя глазами в мою сторону.
— К сожалению, — соглашается Соломин.
— Ну что это за разговоры за столом, — встреваю, боясь развития темы, и наполняю рюмки и стаканы. — Прошу! Ваш тост, Виктор Алексеевич.
— Что ж, друзья, — тяжело встает мой шеф, — стол наш хоть и не богат яствами, не в этом его достоинство. Я за свою долгую жизнь за разными столами сиживал и множество блюд и напитков вкусил. И знаете, абсолютное большинство этих застолий не помню. Что ели, что пили, и даже что говорили…
Анна под столом бьет меня по коленке, и я понимаю, о чем она подумала. Ей хочется вставить: “Не помните, потому что, видимо, нажирались вусмерть”.
— И не потому не помню, что сознание терял от возлияний, — наносит превентивный удар дед, — я раньше крепок был. Это теперь ослабел, на старости лет. Дело в том, что застолья наши удивительно однообразны и похожи… до неузнаваемости…
Теперь уже я толкаю коленкой ногу Анны: оцени, мол, парадокс! Но Кармен даже бровью не ведет.
— …Будь то пикник на природе или банкет в ресторане. Я уж про ночные бдения на кухнях не говорю… А вот один юбилей почему-то не забывается. Сам не знаю, почему, — Соломин кашляет, и в груди его хрипит. — Так вот, Константин Симонов праздновал какую-то годовщину. Помню, сервировка стола была любопытная. Из напитков — только водка и сухое вино. А из закусок — жареная индейка и овощи а-ля натюрель, ножом почти не тронутые, даже зеленый лук целиком. Вот и все убранство…
— Может, поскупился? — вставляет шпильку Анна.
— Ну, что вы, деточка, — спокойно реагирует старик, сверкнув стеклами оч-
ков. — Есть случаи, когда даже плюшкины раскошеливаются. Да Костя и не был жмотом. Он войну прошел, в окопах жил. Грех его в этом подозревать… И люди, кстати, на банкете были приличные: офицеры-фронтовики, писатели с даром Божьим. Не было дам экзальтированных, прочей публики окололитературной. Разговор хороший никто не портил… Впрочем, что-то я увлекся. Мемуары прямо. Так вот, друзья, давайте выпьем за то, чтобы наше позднее застолье…
Я смотрю на часы: половина второго ночи!
— …осталось у нас в памяти надолго как светлая страничка нашей жизни. Дай Бог, — дед тянется с рюмкой через стол, сверкнув запонкой. Мы с Анной вскакиваем с дивана.
— Между первой и второй — чтоб даже пуля не пролетела, — тороплюсь я наливать стаканы и поворачиваюсь к Анне. — Ты не хочешь вина?
— Раз уж водку пить начала, то смешивать не буду, — резко говорит Кармен, и я вспоминаю, что она еще после драки с рыжим Олегом хлопнула грамм сто пятьдесят.
— Знаете, Аннушка, вы как-то не сочетаетесь с водкой, — роняет из кресла Соломин. — Вам красное вино к лицу.
— Наверное. Мне многое к лицу, как всякому подлецу, — красное вино, красная кровь, серебряный стилет и черный крест в изголовье, — глаза Кармен лихорадочно блестят.
— Боже мой! — вздыхает Виктор Алексеевич. — Вы, часом, стихов не пишете?
— Нет, — отрезает Анна. — Я пишу суровую прозу.
— Да-да, вы говорили, — задумывается дед и снова поднимает рюмку. — Тогда давайте выпьем за поэзию жизни, а то в ней в последнее время слишком много суровой прозы!
Мы снова чокаемся. Соломин откидывается на спинку кресла, и щеки его розовеют.
— Водка — она сродни лекарству, тот же яд. В малых дозах лечит. В больших — калечит, — начинает новое повествование Соломин. — И многих губит, поскольку о дозах понятия расплывчатые. Помню, прихожу в “Новый мир”, — редактором был тогда Александр Трифонович Твардовский — что-то нужно было уладить…
— А Твардовский вам и говорит: “Здравствуй, Бенкендорф! Заходи!” — с кривой улыбкой перебивает Анна.
— Верно, — поднимает белые брови Соломин. — Опять Андрей тебе выболтал?.. Было дело. Так вот, решили мы вопрос с Твардовским, а он и говорит: “Оставайся! Сейчас редколлегия будет, выпьем…” Я ему в ответ: “Там в приемной уже Маша (жена) дежурит. Ты в своем уме?” — “Не волнуйся, — улыбается. — У нас тут все отработано”. Смотрю несут большой самовар, чашки с блюдцами, баранки… Расселись все за столом, и пошел разговор. И все это параллельно с чаепитием. Я даже не сразу заметил, что пар не идет. Потом уже все понял, когда чашку наполненную получил и принюхался. Коньяк был в самоваре… Сильно мы тогда напились на этой редколлегии. Трифоныча так даже под руки вывели и домой повезли. Маша потом так ругалась… В общем, ничего хорошего… Просто национальное бедствие какое-то это пьянство. И я тоже в этом смысле грешный человек…
Повисает пауза.
— Слава Богу, легче стало, — говорит Соломин, кладя руку на свою вялую
грудь. — А то сегодня днем потрепали мне нервы… Много было говорено, а затем и выпито. А к вечеру пошел отходняк, как выражается Андрей. У меня сердце и придавило. Сейчас отпустит.
— Не жалеете вы себя, — с вызовом говорит Кармен, — все положили на алтарь Отечества.
— Кстати, об Отечестве, — сверкает очками дед, и я вижу его усталые выцветшие глаза. — Ты пресс-релиз составил по итогам угасшего ноне дня?
— Так точно, Ваше превосходительство! — отвечаю с наигранным задором. — Ситуация в нашем неспокойном углу Отечества такова: обстреляны два блок-поста, подорвана на фугасе военная автомашина, трое раненых из Минобороны, двое — из МВД.
— Ох, кровью пахнет, — вставляет Анна с нездоровой радостью.
— Но в целом, — не сбиваюсь я, — обстановка в регионе — под контролем федеральных сил!
— Ну, и слава Богу! — кивает дед и вздыхает, хрипя грудью. — Но завтра утром все же загляни в Дом правительства и собери данные за неделю. Мало ли что еще наколобродят эти архаровцы!
— Все-то вы в трудах, все в заботах великих, — ёрничает хмелеющая Анна, и мы с дедом переглядываемся, недоумевая.
— Ладно, — поправляет Соломин галстук старческой желтой рукой. — Наливай-ка, Андрей, по третьей.
— Святой боевой тост, — объявляет он маргинальной Анне, — пьется молча за тех, кого с нами нет, за убиенных, — и опрокидывает в рот рюмку.
— За убиенных, — повторяет она и пьет по-мужски, залпом.
В душе моей тает праздничный настрой. Я чувствую, как над столом повисает напряженность.
— Хотите, анекдот расскажу? — собираю я в кулак остатки бодрости.
— Любопытно, — поощряет меня шеф и тянется к сигарете.
— Идет Иисус Христос по городу. Видит, толпа побивает камнями женщину, привязанную к позорному столбу. Иисус протискивается сквозь скопище людей, закрывает своим телом несчастную и говорит: “Кто из вас без греха — пусть первым бросит в меня камень!” Все затихают, задумываются… И вдруг откуда-то сбоку в Христа летит булыжник. Он потирает ушиб, вглядывается в толпу и, тяжело вздохнув, говорит: “Мама, ну сколько раз вас просить? Не вмешивайтесь в мои дела!”.
Кармен хмыкает, а Соломин, выпустив изо рта струйку дыма, протяжно говорит:
— Да-а…
— Виктор Алексеевич! — удивляюсь я его реакции. — Так ведь никто не унижен: ни Бог, ни Дева Мария. Просто тонко схвачено противоречие в Святом Писании.
— Так-то оно так, — вздыхает дед. — Но все равно есть в нем некое скрытое богохульство… Какой-то одесско-еврейский анекдот. Это я вам как цензор говорю…
— А вы больше кто: цензор или антисемит — а, господин генерал? — ехидно выпаливает Анна и гордо задирает свой многонациональный нос.
— У нас, деточка, — спокойно пускается в объяснения мой шеф, — у старых чиновников, антисемитизм был эдаким правилом хорошего тона. Но в глубине души абсолютное большинство антисемитами не являлись. Вот у меня, например, Исаак Бабель — один из любимейших писателей. Какой же я антисемит при таких вкусах?.. Манеры у нас были другими. Это как за столом: можно есть вилкой и ножом, а можно и руками. Суть процесса не меняется. Лишь бы куски изо рта друг у друга не вырывали.
— А сейчас, по-вашему, вырывают? — не отстает Анна.
— Сейчас рвут, — грустно кивает Соломин. — Мало того: животы друг дружке вспарывают, чтоб уже проглоченное вынуть.
— Страсти-то какие! — восклицает Кармен. — А разве лично вам не приходилось принимать решения — в рабочем порядке, так сказать, учитывая национальный признак?
— Господи, как ты мудрено сказала! — вскидываюсь я. — Вопрос — как на пресс-конференции.
— Аня хочет знать, зажимал ли я писателей-евреев, — дед выразительно смотрит на меня поверх очков. — Если плохо писали, то зажимал.
Соломин говорит добродушно, но это его добродушие подкручивает Кармен еще больше, чем сами ответы.
— Что значит — плохо? — недобрый огонь начинает плясать в ее глазах, и она хватается за сигарету.
— Какой-то странный у нас разговор, — искренне недоумеваю я, чувствуя тайну, и беру бутылку чтобы налить.
— Ладно, молодежь, — начинает подниматься с кресла дед. — Пойду-ка я заночую. А вы гуляйте. Мешать не будете, — и нетвердой походкой направляется к деревянной стене-гармошке, отделяющей спальню от гостиной.
Водка, легшая на старые дрожжи, делает походку старика еще более неуверенной. Он с трудом сжимает “гармошку”, чтобы пройти к постели, и я поднимаюсь помочь.
— Ничего, Андрюша, я сам, — кивает Соломин и захлопывает створку прямо перед моим носом.
— Ты чего это на деда наехала? — возмущенно набрасываюсь на Кармен.
Рука Анны с зажатой в пальцах сигаретой дрожит. Я вижу, что Кармен волнуется, но не могу понять — почему?
— Сходил бы ты лучше за кассетой в киоск, — наводит на меня Анна прицел черных своих глаз. — А то праздника что-то нет.
— Какая кассета?! Дед спать лег. Мешать будем.
— Не будем, — настойчиво, будто сдерживая какую-то темную силу, говорит Анна. — Сходи. Умоляю! — и с остервенением давит в пепельнице окурок.
Выходя из номера, я оглядываюсь. Анна сидит на диване, выпрямив спину и уперев невидящий взгляд в стену-гармошку, скрывающую Соломина.
В коридоре нос к носу сталкиваюсь с рыжим Прокуратором.
— Ты чего здесь? Подслушиваешь?
— Нет, что ты! — растерянно моргает Олег. — Я, понимаешь, тут с народом поговорил… Оказывается, твой шеф — такой большой человек! Его тут многие
знают. — От Прокуратора несет перегаром, и я стараюсь дышать ртом.
— Ну, и чего ты хочешь, — я начинаю раздражаться, — засвидетельствовать ему свое почтение?
— Ну да. Решил извиниться за свое поведение. А то еще нажалуется. Тогда мне кранты. Говорят, его даже в Кремле знают и уважают… А с пистолетом, старичок, я решил так: скажу, что потерял в бою, а взамен привезу трофейный — пусть примут на баланс…
Пока он это говорит, я начинаю звереть.
— Да затрахал ты уже со своим пистолетом! Два часа ночи! — я перехожу на громкий шепот, чтобы не сорваться и не перебудить постояльцев гостиницы и дежурную.
Договорить не успеваю. Из соломинского номера выскакивает Кармен и, уткнувшись с разбега в мою спину, вскрикивает: “Ой! Вы чего тут?”
— Беседуем, — теперь смущается уже Олег.
— А я это… в ванную сбегаю, — говорит Анна и, чуть замешкавшись, направляется в мой номер.
Мы с Прокуратором провожаем ее взглядами…
— Олег, иди спать! — вздыхаю я наконец. — Завтра извинишься перед дедом. Завтра и поговорим об оружии.
— Понял, понял, понял, — кивает в такт словам следователь и уходит.
Я не двигаюсь с места, пока Олег не ныряет в свои апартаменты.
ХI
Кассету я добываю долго. Уже полтретьего ночи. Киоск закрыт. Но в вестибюле бурлит жизнь. Вояки и милиция бодрствуют. Два знакомых омоновца помогают мне найти вахтершу тетю Гулю, которая подменяет киоскершу. Тетя Гуля в конце концов находит ключи от киоска и выкладывает передо мной товар. Я выбираю пару кассет с испанскими народными песнями и отрывками из опер и балетов. Вся эта музыкальная операция длится долго, и в моей душе нарастает тревога.
На свой пятый этаж взлетаю по лестнице, не дождавшись лифта. Комната пуста. И сердце мое замирает. Через какое-то мгновенье обнаруживаю, что стена-ширма приоткрыта и в широкую щель видна спальня Соломина. Подхожу ближе и каменею…
Поставив ногу в черном сапоге на дедову постель, над Соломиным нависает Кармен. Как черно-красная туча. В правой руке ее — пистолет. Рука дрожит от напряжения.
— Ты хочешь убить меня, деточка? — слышу я спокойный старческий голос, и наконец срываюсь с места.
— Не смей! — кричу на бегу и напираю плечом на сдвигающуюся стену. — Маньячка! — И со всего размаха бью ее по лицу ладонью.
Анна боком падает на пол и переворачивается на спину. Я хватаю ее за ноги и выволакиваю из спальни. Красный свитер задирается, обнажая упругий смуглый живот.
— Пусти! — она дергает ногами и цепляется руками за палас.
— Дай сюда пушку!
— На! — взвизгивает Кармен и бросает пистолет куда-то в угол.
— Дура! — вздыхаю я, подняв оружие, и в изнеможении падаю в кресло.
Кармен продолжает лежать на полу, широко раскинув руки от внезапно нахлынувшего бессилия. Ноги ее вытянуты в струнку. Лицо обращено к потолку. Она похожа на крест.
— Человеку моего положения, — ворчит в спальне дед, — неприлично помирать в постели. Желательно — на боевом посту.
Я вижу, как он спускает с кровати на коврик сухонькие белые ноги и натягивает носки. Он крепит их подтяжечками с резинками, чтоб не морщились, и медленно поднимает свое дряхлое тело во весь рост.
— Некрасиво кончать жизнь в одном исподнем, — бормочет старик и надевает брюки.
Анна недвижно лежит на полу как распятие, и грудь ее высоко вздымается.
Я наливаю себе полстакана водки и выпиваю залпом. В голове начинает звенеть, и последняя фраза выходящего из спальни Соломина тонет в гуле колоколов моей контузии. Только по его жестам, спустя какое-то время я начинаю понимать, что он тоже хочет выпить и просит меня налить. Движения мои заторможены, сознание тоже.
Дед опустошает полную рюмку и опускается в кресло. Он в рубашке, перетянутой подтяжками, но без галстука.
— …Знаете, неприятно, когда на тебя мертвого кто-то потом вынужден портки натягивать, — доходит наконец до меня его тихая безмятежная речь: — Есть один анекдот про цензора. Встречаются спустя много лет два бывших одноклассника. “Пойдем, покажу, где я работаю”, — приглашает один. Пошли. И приходят в Главлит. “Ты что, цензор?” — удивляется приятель. “Да”. — “А почему у тебя на стене портрет Пушкина, а не Ленина?” — “Пушкин — наш человек, — отвечает цензор. — У него есть строка, ставшая нашим девизом. Не помнишь разве? “Души (и цензор сжимает кулак на воображаемом горле) прекрасные порывы!”.
— Это вы к чему, Виктор Алексеевич?
— Да, видно, пришла пора, чтоб и меня в конце концов придушили…
Я разглядываю злосчастный пистолет и прячу его в карман.
— Вчера видел сон, — продолжает Соломин. — Плыву я в лодке деревянной по какой-то странной реке. Вода черно-красными полосами. Причем река впадает в грот, в скале вырубленный. Искусственный грот — даже следы от кайла видны. Я сопротивляюсь, но сил нет, а течение сильное. Да еще вода эта черно-красная, как чернила с кровью… Проснулся в холодном поту. Ну, думаю, все — скоро приплыву…
— Типун вам на язык! — обрываю я стариковские причитания. — Что тут произошло в конце концов? Кто-нибудь может мне внятно объяснить?!
— Это, голубчик, сюжет для рассказа, — качает растрепанной сединой Соломин и смотрит на меня сквозь круглые стекла очков, как филин. — Ты бы такого не выдумал. Тут страшная женская месть, поводом для которой послужили события без малого семилетней давности. И событие-то было не ахти какое. А вот видишь, как все повернулось…
— Да что повернулось? Какое событие? — взрываюсь я. — Что вы церемонии разводите?
— Аня твоя хотела меня убить, потому что я не пустил ее в большую литерату-
ру, — одним духом выпаливает дед.
— Чего-чего? — у меня аж шея выворачивается от такой новости.
— Наврала она тебе про публикации в “Юности”, — растолковывает мне Соломин. — Не было никаких публикаций. Мы в свое время разрешения не дали, вот и не напечатали ее творения. Хотя творения были. Пара повестей. Деталей уже не помню, но что-то там было про тюрьму, про убийство… В общем, мрак какой-то. Так называемая разоблачительная литература. Вот мы и зарубили. Как в свое время Солженицына и Домбровского. А раз я “приговорил” ее повести, то теперь, спустя столько лет, их автор решила приговорить меня. Но уже в прямом, а не в переносном смысле, — объясняет дед и закуривает.
— Бред какой-то! Шиза! — кидаю взгляд на лежащую все так же — крестом — Анну и подхожу к окну, чтобы раскрыть жалюзи…
— Да. Наверное, я сумасшедшая, — подает наконец голос Кармен, не поднимая головы, и я цепенею: — Сумасшедшая, — продолжает Кармен каким-то новым, неожиданным тоном, — потому что живу в другом мире, где действуют другие законы. Не ваши. Вы боретесь за величие державы, из-за столов не вылезая и не успевая протрезветь. А я живу, чтобы не подохнуть.
Кармен наконец приподнимается и облокачивается на обнажившуюся руку.
— Я не хотела, чтобы меня превращали в скотину, и убила родного мужа, которого когда-то любила. А он отец моего ребенка… Меня бросили в зону, где главное было — выжить. Ни о каком человеческом достоинстве там и речи не могло быть. В зоне из меня делали животное. На пересылке (там вертухаи—мужики) меня в бане семь человек трахнули. Все порвали. Еле живая уползла. Один Бог знает, как я выдержала и не сдалась. Но еще там, в карцере, полном крыс и ледяной воды, я поклялась, что расскажу всему свету об этом зверинце. У меня сейчас двух ребер нет. И девять зубов фарфоровых. У вас, Виктор Алексеевич, наверное, вставных меньше. А ведь вы лет на тридцать пять старше меня… Ребра в драках раскрошили… Я была наивной дурой или шизой, как вы изволили выразиться, потому и поклялась при всех наших бабах, что пойду на панель, если не напечатаю где-нибудь в журнале свои “записки из мертвого дома”. Тогда уже можно было — державные гайки чуть ослабили. Потом я забыла об этой клятве. А подружки — пиявки да лягушки — помнили. В Москве я моталась по всем редакциям, предлагала свои опусы. Меня направили к вам. Хорошо, что вы это помните, Ваше превосходительство. Я стояла в приемной, когда вы разговаривали с помощником. “Ну что мы будем множить в печати эти еврейские обиды!” — вот ваше резюме.
— Я этого не говорил, — вставляет Соломин и смущенно кашляет.
— Ну, помощник ваш сказал. Какая разница? Фамилия Кох его смутила,– вздыхает Анна. — Вы же с ним согласились?.. Во мне нет ни капли еврейской крови, но я тогда жутко обиделась… Ну, а потом, спустя какое-то время, стали выходить на свободу мои сокамерницы. И вспомнили клятву, данную мной сгоряча, от обиды. Давай, мол, подруга — на любовный фронт. По призыву “партии освобожденных досрочно”. У нас, зэков, по части клятв строго. Не то, что у вас, несудимых и непривлекавшихся. В общем, сопротивлялась недолго. На приличную работу не брали. У меня же “мокрая” статья. Отец от горя умер, когда меня в зону затолкали. Мать одна с ребенком. В общем, со светлым вашим образом в голове, Виктор Алексеевич, пошла я по хатам да гостиницам ноги раздвигать да рубли заколачивать. А у меня ведь способности были и (надеюсь) есть, не только к этому занятию… Вы думаете, в гостинице я случайно оказалась? Нет. Я тут на работе. Меня ваш доблестный майор снял за двадцать долларов в час. Правда, интереса к деньгам у меня не было. Тем более, что недельную норму выполнила благодаря одному дураку… Ваша персона меня влекла, вот что. Я когда ваш светлый лик по телевизору-то увидала и узнала, что вы тут прессой рулите, — сразу все и вспомнила. Думала, отболело, забылось. Ничего подобного. По кавказской своей крови и воспитанию я мстительная, а по немецкой линии — методичная и последовательная. Вот и тиснула пистолет у рыжего следователя. Хотела пальнуть в вас еще на брифинге, но духу не хватило. Потом случай подвернулся — с Андреем вот склеилась… Кстати, Эндрю! Твой разговор с рыжим я нечаянно подслушала. И пушку при первой же возможности под матрац твоему соседу по номеру сунула. Потому и не нашел рыжий ничего, когда кипиш поднялся. Ты уж извини, майор, что впутала тебя в эту заваруху… Прости, Андрей, — держи хвост бодрей! — голос у Анны веселеет. — Парень ты неплохой. Жалко тебя. Скучно живешь. Не так. Еще немного — и затоскуешь. Правда, сегодня у тебя жизнь насыщенная. Но раз уже тряхануло… Вот так, господа защитники Отечества!.. Лопочете мне что-то тут про путь в большую литературу. Кто с кем и как бухал…
Анна затихает и устало закрывает глаза.
— Не убила бы я вас, господин-товарищ генерал, — включается она снова. — Как увидела ваши носочки на бретельках с подвязками в спальне да струйку слюны изо
рта — рука и дрогнула. Куда и злоба делась. Кого тут убивать?! Не вижу противника! Это уже не коррида, а ветлечебница какая-то…
После такого монолога колени у меня начинают подламываться, и я на ватных ногах успеваю добраться до дивана, чтобы не осесть на пол. У Соломина трясутся руки.
— Может, выпьем? — робко спрашиваю я, нарушая звенящую тишину.
— Выпить нужно, наверное, всем, — тихо говорит Соломин, не поднимая глаз.
— Наливай, сказал Чжоу Эньлай, — грустно шутит Анна, не двигаясь с места.
Я беру бутылку и не могу попасть струйкой в стаканы. Бутылка трясется вместе с рукой, и водка плещется на стол. Я делаю усилие над собой, чтобы чуть сосредоточиться и успокоиться. Встаю и подношу выпивку — сначала Анне, затем Соломину. Мы пьем молча и осторожно выдыхаем, переводя дух.
— Аня, я… — начинает дед.
— Прошу вас, Виктор Алексеевич, не говорите пока ничего, — обрывает его Кармен. — Андрей, дай мне закурить… И выключи свет. Мне не хочется вас видеть.
Я выполняю ее просьбы с проворностью ординарца, не обращая внимания на генерала.
Кармен лежит на полу, иногда поднося ко рту руку с сигаретой. И этот кочующий по короткой дуге красный огонек — единственный свет в окружающем нас мраке. Мы молчим, и становится слышна далекая артиллерийская канонада. Где-то у подножия гор воюют…
XII
— Согласитесь, в темноте яснее думается, — после долгой паузы тихо произносит Кармен. — Я полюбила темноту в тюрьме. Никого и ничего не видеть вокруг — единственная радость там. И то редкая. Обычно — синее дежурное освещение…
— Давайте еще выпьем, — кашляя и хрипя грудью, предлагает Соломин.
— Темно. В стакан не попаду, — говорю извиняющимся тоном.
— Вот мужики пошли! — смеется Кармен. — В темноте дырку в стакане нащупать не могут! — и озорство ее чуть разглаживает наши скукоженные души.
— А вы любили женщин, Виктор Алексеевич? — меняет Кармен направление удара.
— Так я женат, Анечка, — ворочается в кресле Соломин. — Уже тридцать лет со своей Светланой Павловной.
— Я не про женитьбу спрашиваю, а про любовь, — наседает Кармен, и слышно, как она удобнее устраивается на полу.
— А я по любви женился, — с достоинством отвечает дед. — Разлюбил первую жену, развелся и со Светланой своей — в ЗАГС. Я в этих делах вранья не терплю… Детей, правда, Бог не дал…
— И неужто у вас все всегда было по-честному, согласно норм коммунистической морали? — провоцирует Кармен, и даже в темноте чувствуется ее ехидная улыбка. — Слыхали лозунг: “Каждый мужчина имеет право на-лево”?
— Да, было однажды, в Китае, — сдается Соломин и кряхтит от смущения.
— Где-где? — не скрывает удивления Анна.
— В Китае. Ты вот пошутила: “Наливай, сказал Чжоу Эньлай”. А ведь я при нем как раз в Китае в командировке был — цензуру налаживал, систему охраны тайн в печати. Ну, товарищ Мао, конечно, стоял у руля. “Русский и китаец — братья навек…”
— Расскажите, расскажите, — предвкушает удовольствие Кармен, не собираясь подниматься с пола.
— В общем, лет сорок назад это было. Вы с Андреем еще не родились. Так вот, после приезда в Пекин мне дали охранника из китайской службы госбезопасности — молодую девушку лет двадцати. Она в этой робе страшной из темного хэбэ. Впрочем, там все местные так одевались. Нищета… Ходила она за мной, как привязанная. Чуть ли не в туалетную кабинку сопровождала. Вечером в гостиницу возвращаюсь, у двери своего номера поблагодарил ее за помощь, пожелал спокойной ночи и запер за собой дверь. Слышу: возня у порога какая-то странная. Я дверь распахиваю, а моя охранница спать укладывается на полу в коридоре перед моим номером. Ну, — смущенно кашляет Соломин, — тут уж я ее, конечно, пожалел и… положил рядом с собой.
— И она все выполняла безропотно? — удивляется Кармен.
— Как собака, — вздыхает Виктор Алексеевич. — И это, кстати, меня так смутило, что наутро я обратился к китайским товарищам: освободите меня, дескать, от охраны, я в ней не нуждаюсь.
— Освободили? — подаю голос и я.
— Не сразу. Пришлось долго объясняться. Да и девушка плакала, у нее могли быть неприятности. Так что я еще убеждал китайского гэбэшника, что моя телохранительница выполняла свои обязанности образцово, придумывал какие-то аргументы для своего отказа…
— Это грустная история, Виктор Алексеевич, — вздохнув и помолчав, подводит итог Кармен. — У нас с вами своих неприятностей хватает… Повеселей ничего не было?
— Было, — опять начинает ворочаться в кресле мой шеф.
— Тогда меняйте пластинку! — бодро командует Кармен.
— Я в Пекин, конечно, не в одиночку ехал. В поезде с ребятами сдружились и всю водку, которую с собой везли, по пути выпили. А в Китае тогда нищета была несусветная. В магазинах — шаром покати, все по карточкам. Только на черном рынке можно было кое-чем разжиться. В общем, пошли мы на рынок в ближайшее воскресенье за “горючим”. Нашли какую-то дешевую водку и взяли по бутылке на нос… Вечером, как водится, выпили по-русски — все, что было — и спать разошлись… Среди ночи просыпаюсь — сердце бухтит, как молот, из пор сочится пот какой-то едучий да вонючий, но главное — одеяло палаткой: женщину хочется — хоть волком вой. Еле до утра дожил…
— Так-так, — Кармен от нетерпения ворочается на полу. — Андрей, дай-ка сигаретку!
Закуриваем все, дырявя темноту тремя веселыми огоньками.
— Утром с друзьями приходим на службу — мокрые от пота, взгляд потерянный, и штаны топорщатся. Начальник как увидел, сразу все понял (он там не первый год). Водку, говорит, вчера пили китайскую? Пили — киваем. С тигром на этикетке? С тигром — отвечаем. Сколько выпили? По бутылке на нос — признаемся. Начальник побледнел и за голову схватился. Да этот напиток, говорит, лишь максимум по пятьдесят граммов в неделю употреблять можно! И тут же придвигает к себе телефон и звонит какому-то своему приятелю. У тебя там, кричит в трубку, в сельхозкооперативе кубанские казачки масло давят из подсолнуха. Срочно пришли сюда — покрасивей да побоевей. У меня тут четыре охламона тигровой водки нажрались, того и гляди помрут от одиночества. Положил трубку, посмотрел на часы и говорит: приедут они к обеду, ждите в гостинице. Даю трое суток. Чтоб в пятницу утром были на службе, как штык! — Раздухарившийся Соломин рассказывает бодро и весело.
Я слушаю своего шефа, открыв рот. Таких мемуаров, да и вообще подобного поведения я от него не ожидал.
— Верите ли, — продолжает опьяненный воспоминаниями и опьяневший от водки Соломин, — ни до, ни после никогда со мной такого не было. Да и с друзьями моими тоже. Трое суток мы из постелей не вылезали! На сон — всего пару часов, на еду — считанные минуты. Кстати, по распоряжению нашего руководителя продукты нам прямо в номера доставляли. Бедные были наши казачки! Дай им Бог здоровья, если живы!.. Ну, а в пятницу наше руководство сделало с нами почти то же, что и мы с казачками.
Соломин ставит точку в рассказе и шумно вздыхает от усталости.
— Восток — дело тонкое, — говорю я, улыбаясь во весь рот.
— Да-а, Виктор Алексеевич! — удивленно произносит Кармен. — Что развеселили, то развеселили… Вы сверкнули неожиданной гранью. Я начинаю вас любить. За это не грех и выпить. Наливай, Андрей!
Странно, но в ее голосе я особого веселья не чувствую.
— Анечка, детка, — голос у Соломина по-стариковски вздрагивает, — как-то неловко мне… Не валяйся ты на полу! Сядь сюда, к нам. А то как на помойку выброшенная.
— А я, разлюбезный Виктор Алексеевич, и есть с помойки, — затвердевает у Кармен голос. — Вы что, до сих пор этого не поняли?
— Нельзя так, голубушка, — ерзает в кресле дед. — На душе как-то плохо у меня.
— Ну, душа ваша — сами с ней и управляйтесь, — рубит Кармен неожиданно низким голосом.
Мне начинает казаться, что в воздухе сгущается электричество.
— Прости ты меня, старого дурака! Я теперь тебя по гроб жизни не забуду, — в груди у Соломина что-то свистнуло. — Только не лежи ты у моих ног живым укором, словно изгнанный и заплеванный ангел!
Я начинаю тереть виски, чтоб не загудело в голове.
— Хочешь, я вот сейчас тут на колени перед тобой стану и буду стоять, пока ты не поднимешься?.. Ты уж из меня сегодня и деспота сделала, и пропойцу, и шута. Я уже на все готов, — и голос у старика начинает дрожать. — Только не терзай меня больше! Скажи что-нибудь… Скажи, не молчи! — и в груди деда булькает захлебнувшаяся душа.
Я шалею от резкого перехода и вижу на фоне окна, как поднимается Кармен и осторожно идет к Соломину.
— Ну, будет вам, будет, — тихо приговаривает она, словно хочет успокоить расшалившегося ребенка. — Где вы есть? Дайте руку!
Белый рукав соломинской рубашки тянется к ней навстречу. Привыкшими к темноте глазами я уже различаю, как обхватывает старый генерал беспомощными руками тонкий стан молодой женщины и прижимается к ее животу воспаленной головой.
— Да не плачьте вы, — воркует Кармен и опускается рядом на колени, — снимите очки… Вот так…
Я инстинктивно протягиваю руку, и Анна кладет мне в ладонь очки, смоченные старческой слезой.
— Ты великая русская женщина. Ты хорошая, — бубнит дед, уткнувшись в плечо Кармен.
— Я знаю, — шепчет она. — Я уже не держу на вас зла… Никто не виноват. Время было такое. Теперь, правда, времена еще горше. Но мы и это переживем. Правда?
— Я уже не переживу, Анечка, — шмыгает мокрым носом старик. — Не переживу. Все гибнет. Мораль, страна… Всё… Ничего не останется. Сына хотели со Светой. Не дал Бог. Позвони потом Светлане Павловне… Ничего не останется…
— Не умирайте, — гладит седую покаянную голову Анна. — Мы ведь праздника хотели. Андрей вот музыку принес. Хотите фламенко?
— Хочу, — шепчет дед мертвеющими губами.
— Где у вас тут магнитофон? Включи, Андрей! И вызови скорую!
Я судорожно шарю руками по столу в поисках кассеты. Переворачиваю рюмки. Опрокидываю бутылку с вином. Звенит стекло… Наконец нахожу. Вскакиваю с дивана, цепляясь за угол стола…
— В груди больно, — задыхаясь, говорит старик.
— Держитесь, дедушка, держитесь! — горячечно шепчет Анна. — Скоро вы услышите испанскую дробь моих каблуков. Мы испугаем Смерть весельем. Другого оружия у нас нет. Сейчас, сейчас… Где у вас тут валидол-корвалол? — и срывается на крик: — Андрей, быстрее!
Я включаю свет и торопливо, непослушными пальцами роюсь в ящике тумбочки, заполненном лекарствами. Капаю корвалол в стакан с водой. Пока Анна вливает спасительную жидкость в деда, накручиваю диск телефона. Сонная дежурная на “скорой” долго выясняет, куда и кому выслать бригаду. Меня раздражают ее вопросы о прописке больного.
— Все, деточка, уже легче, — слышу я голос Соломина, оторвавшись наконец от телефона.
— Не вставайте, — говорит Кармен. — Постарайтесь расслабиться.
…И так же торопливо, суетясь, вставляю кассету и нажимаю клавишу. Жгучий ветер Испании ударяется в наши стены и уши… Но я уже не слышу музыки. Я распахиваю дверь на балкон и выхожу.
Эхо испанских страстей вянет и вязнет в полутьме.
После приступа, когда слух возвратится ко мне, я позвоню своему редактору и скажу, чтобы он не присылал мне заменщика.
Я хочу остаться. Хотя бы на месяц.
Знаю — Кармен не полюбит меня. Я не уплыву по черно-красной реке.
А утром придет раскормленный телевизионщик Глеб и, быстро оправившись от печальной новости, спросит: успел ли дед позвонить в Москву и наложить “вето” на его фильм “Салам!”?
Я ничего не отвечу. Я суну ему под нос пистолет.
Скоро утро. Я подставляю мокрое лицо колючему февральскому снегу и деревенеющими пальцами крепко сжимаю ледяные перила.
…И запах смерти, разлитый в воздухе, как вино в старом погребе, накрывает меня.
Владикавказ — Ростов-на-Дону