Андрей Саломатов
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 2001
Андрей Саломатов
Моя Москва
Я москвич в третьем поколении. Пишу об этом без гордости, потому что ничего не сделал для того, чтобы родиться в столице. Но город этот люблю, хорошо знаю и благодарен судьбе за то, что сорок восемь лет назад появился на свет в четырнадцатом роддоме, который до сих пор функционирует на Крестьянской заставе.
Жизнь в мегаполисе многому учит, но и требует куда больше, чем в провинции. Имея опыт проживания в большом городе, я, например, свободно ориентируюсь в любом другом населенном пункте, на какой бы обширной территории он ни располагался. Опять же Москва не дает расслабиться. А вот расстояния и стоимость жизни… лучше о них не вспоминать.
Вообще-то Москвы как чего-то единого, не существует, во всяком случае, в том смысле, к какому нас приучали с детства. Но есть некая устойчивая мыслеформа, а для многих — просто буквосочетание, которое каждый живущий на планете — в меру своего знания и понимания — наполняет самым различным содержанием. Причем разброс представлений о главном городе России столь велик и фантастичен, что можно составить многотомную энциклопедию никогда не существовавшего города-оборотня. От примитивно-мифологической столицы водочной империи, по которой ходят медведи с самоварами в лапах, до сказочной страны, где на деревьях растут булки и где не надо подниматься по ступенькам — сами везут.
Трудно придумать столице сколь-нибудь однозначное определение, вроде “Иваново — город невест” или “Одесса — город каштанов и куплетистов”. Тем более что в Москве всегда хватало своих невест и каштанов, а все одесские куплетисты давно переехали в столицу. Правда, в голове вертится: “Москва — столица нашей родины”, но тут же в памяти всплывает: “Волга впадает в Каспийское море”. Поэтому, лучше оставить эти бессмысленные попытки.
Раменки, где я живу, хороший микрорайон, но не совсем Москва. Однажды, будучи в командировке в Пермской области я поднялся среди ночи с гостиничной кровати и, не включая света, выглянул в окно. Единственное, что не соответствовало привычной картине, которую можно наблюдать из моей московской квартиры, — это отсутствие за окном парка. Секунды три я с ужасом размышлял, как можно такое сотворить — за несколько часов вырубить деревья и застроить парк многоэтажками. Потом я вспомнил, где нахожусь, и впервые подумал о том, что Москва перестала быть городом, где живут, работают и развлекаются на одном пятачке. Освободившись от большинства жителей, старая Москва сделалась как бы гостиной, а спальни были вынесены за пределы города в близлежащие деревни, которые во всех уголках нашей необъятной страны выглядят одинаково.
В 1986 году, когда я переехал с Таганки в Раменки, здесь было всего несколько домов, а дальше до самого Ломоносовского проспекта тянулись яблоневые сады. Я и не заметил, как сады исчезли, а на их месте выросли близнецы-дома, в одном из которых я живу. И эти безликие высотки все строят и строят. Бывшие наши политические оппоненты и потенциальные враги, лондонцы, давно снесли все многоэтажки, и жители переехали в двухэтажные особнячки на одну-две семьи. Будет ли наше новое поколение жить не только при пепси, но и в собственных московских домах? Вряд ли. Как показывает жизнь, Москва упорно стремится вверх, но не к комфорту.
На службу мне ехать около часа — до Лубянки. Мне надо сдать работу, получить новую, а потом заехать в редакцию журнала “Дружба народов”. На улице майское утро, солнце еще мягкое, после недавней грязной весны зелень не просто радует глаз. Лицезрение ее вызывает банальный мятно-карамельный восторг — лепота. Перед домом — лужайка, не лужайка, в общем трава с одуванчиками. По ней с сосредоточенным лицом бродит одетый в брезентовую робу сварщика рабочий с ручной газонокосилкой. Новшество, появившееся в Москве в середине 90-х годов. Часть лужайки уже оболванена почти под нуль, и сразу оголились до сих пор скрытые травой колдобины и ухабы, окурки и пивные пробки, которые будут видны до тех пор, пока трава снова не скроет их. Жалко изуродованную лужайку. Любят у нас перенимать все наполовину. Как в сумасшедшем доме: бассейн построили, а воду забыли налить. Наши газоны не стричь надо, а засеивать кукурузой или подсолнухами и ни в коем случае не заходить туда. Но даже если бы все было сделано как положено, эта английская выдумка смотрелась бы на фоне всего остального диковато. К тулупу и валенкам все же больше подходит не цилиндр, а ушанка.
За пятнадцать лет, что я здесь живу, в Раменках мало что изменилось. Разве что появилось великое множество киосков. Сигаретно-пивные, пиво-сигаретные, затем книжный, газетный и снова сигаретно-пивной. Такое впечатление, что здесь люди только курят, пьют пиво, читают, а затем снова закуривают. Но это у автобусной остановки, а чуть дальше начинаются продуктовые магазинчики, вагончики, киоски, потом дикий рынок и тут же — легальный. Изобилие в российской обертке, и обертка эта часто не очень привлекательна. Правда, глаз давно замылился, и весь этот восточноевропейский базар уже не греет, но и не огорчает — часть городского пейзажа. Хотя лет десять назад он вызывал в душе некоторое радостное шевеление — вот он, предвестник будущей сытой буржуйской жизни. Помню, торопился попользоваться: вдруг все это быстренько прикроют. Специально выбирался в три часа ночи за сигаретами и хлебом, подходил к задрипаному вагончику и искренне удивлялся: неужели можно? В три часа? Что, и креветки есть? И кремлевская колбаса? “Естественно”, — равнодушно отвечала продавщица. А я, как в том анекдоте, просил: “Говорите, говорите!” А уж когда в государственных книжных магазинах появились книги, за которые всего пару лет назад сажали как за шпионаж в пользу империалистической Америки, я окончательно поверил в торжество человеческого разума.
Но появление всего этого изобилия каким-то образом вызвало исчезновение дворников, а потом и урн. На улицах появилось огромное количество мусора самых ярких расцветок. Такое впечатление, что жители микрорайона специально выносили мусор из квартир и раскладывали его на площади и тротуарах, чтобы хоть как-то разнообразить скучный экстерьер спального района. Сейчас-то стало немного чище.
На остановке народу по-нашему не много, но уже точно знаю, что в автобус не влезть — я не умею проталкиваться вперед тех, кто пришел раньше. Тоже веяние времени — автобусы стали ходить куда реже. Правда, маршрутки снуют как челноки, но после окончания часа пик они бесследно исчезнут до конца рабочего дня. Мне это напоминает утренний клев: солнышко поднялось, и рыба уходит на глубину до вечернего клева. Жаль, что сигареты по ночам и автобусы днем в нашем пространственно-временном континиуме никак не совмещаются. Можно было бы и то и другое, так сказать, в одном сосуде. Хотя умом я понимаю, что подобные мысли — чистая маниловщина. Думаю, это от жадности и нетерпеливости: хочется успеть пожить в развитом капитализме, как когда-то в детстве мечталось о коммунистической халяве. Помню, будучи совсем маленьким, я услышал, что через двадцать лет мы будем жить при коммунизме. Отец-коммунист, добрый и умный, но напуганный расстрелом моего деда в 37-м, объяснил крохе, что это такое. Я был в восторге и долго после этого ждал наступления светлого будущего. Но, видимо, коммунизм мы проскочили в одну из теплых, но очень темных майских ночей 80-го и, не заметив его, добежали до капитализма. Честно говоря, возвращаться не хочется, даже при том, что обещано мне тогда было и бесплатное мороженое, и бесплатный велосипед, и еще много такого, о чем я сейчас уже не помню.
Маршрутка домчала до метро быстро. Проспект Вернадского в этой его части хотя и считается, как сейчас говорят, элитным местом, но по степени замусоренности и количеству торгующих ничем не отличается от любой другой станции метро на окраине Москвы. Особенность же его заключается в том, что здесь действительно немного спокойнее, чем в других районах. Шпана есть, но она не добирает до критической массы — нормальных людей больше. Пятнадцать лет возвращаюсь через парк после полуночи — и, тьфу-тьфу-тьфу, пока живой.
У метро как всегда многолюдно. Пахнет пончиками и чебуреками. По сравнению с 85-м (как-то незаметно точка отсчета с 1913 года переместилась в 1985-й) обжорок здесь стало ровно во столько раз больше, сколько их, собственно, сейчас есть. То есть, на каждом углу и по несколько штук. Одна моя знакомая театральная художница недавно впервые в жизни ездила в Америку — в Бостонском театре поставили “Баядерку”. Вернувшись через несколько дней, она с возмущением заявила, что ноги ее больше не будет в этой “жрущей” стране. Мол, на каждом шагу забегаловки, и американцы проводят в них большую часть своей жизни. Ну, любят американцы пожрать не дома. Что ж теперь поделаешь? Мы вот пока кушающая страна, но тоже мечтаем стать жрущей, как Америка, чтоб в три горла. Одни желают этого меньше, другие больше, а я даже не знаю, к какой половине себя причислить. Квартиры у нас маленькие, на всех жильцов по комнате никак не хватает. Натолкаешься среди любящих родственников и домашних животных, намаешься в поисках укромного уголка — и так захочется выйти на улицу, зайти в полупустое кафе, где тебя никто не знает, да посидеть отдохнуть от семейных проблем, которые все равно толканием и разговорами не решаются. А вот негде. Не у будки же с хот-догами. На ресторан я пока не заработал. Гонорара за этот очерк хватит разве что на один ужин, а недорогих кафе как не было в спальных районах, так и нет. Вон в Ереване быстро это уладили — на каждом шагу уютная кофейня или шашлычная. Мы же по советской привычке кофе пьем дома. А в Китае демократические преобразования начались с того, что первые этажи домов отдали под магазины и кафе. Правда, потом в Пекине подавили много народу танками, но первые этажи все же оставили предпринимателям. У нас за время перестройки людей перебили не меньше, а о первых этажах так ничего и не слышно.
Как-то я поинтересовался у владельца единственного в Раменках ресторанчика, который года два назад сожгли (обиженные клиенты? завистники?): “Почему, мол, не открываются на окраинах кафе”? Он объяснил, что задавят сразу: бандиты, чиновники — те же бандиты, потому что надо давать взятку, разные пожарные, лже-пожарные, врачи санэпидемстанции — и это бандиты — подписывают не глядя, как только заплатишь, да и приходят только за этим. Чтобы выжить, — закончил бывший владелец бывшего ресторана, — надо торговать хлебом по цене колбасы, а колбасой — по цене черной икры. А это не выгодно, средний клиент, вроде меня, не идет. Одна шпана по ночам гуляет, посуду-люстры бьет, а на просьбу возместить ущерб, отвечает: “Чево?” и показывает отнюдь не безобидную фигу, а кое-что посерьезней. Остерн, да и только.
У кинотеатра “Звездный” клумбы с тюльпанами, каждая по сотке — красиво. Европейская геометрия, цветы стоят один к одному. Проходя мимо, пытаюсь вспомнить, росли ли они здесь во времена СССР, и не могу. То, что академик Сахаров жил в Горьком, а о его жене и соратнице писали в первой газете страны по-детски глупые и злобные гадости, это я помню. То, что после восьми вечера можно было купить водку только у таксистов, тоже помню, а тюльпаны как-то выскочили из головы.
Спускаясь в метро, размышляю о выборочности памяти у мужчин и женщин. Мама до сих пор помнит, в каком платье она была на выпускном вечере в
1936 году. А я не то что костюм, но и сам вечер не помню и не уверен, что он был. Хотя имена и фамилии тех, с кем и у кого учился, могу отбарабанить не задумываясь.На станции “Университет” всегда спокойно, словно здесь никто никогда и нигде не работал. У неторопливо входящих пассажиров взгляд рассеянный и мягкий. Загипнотизированный этим временным спокойствием, я расслабляюсь. Зато на “Спортивной”, сметая все на своем пути, вваливаются челночницы с Лужниковского рынка. К нашему величайшему сожалению, “Великий шелковый путь” пролегает именно по нашей ветке.
С утренней вагонной теснотой я давно смирился, всю жизнь езжу. А вот к баулам с большой бабушкин сундук привыкнуть трудно. Особенно когда две-три тетки бодибилдинговой комплекции с разгону припечатают тебя своим багажом к противоположным дверям. Понимаю, жить-то надо. Но все мое благодушие мгновенно испаряется, когда по моей светлой замшевой туфле проезжает тележка с коробкой размером с двухместную собачью будку. “Ах! — гневно восклицаю я. — Простите, вы наехали мне на ногу!”. — “Ой, я сейчас уберу”, — стараясь не смотреть на меня, виновато отвечает тетка. И действительно, она съезжает с моей ноги и коробкой таранит вставших на ее пути пассажиров. Те тропятся уплотниться, и слава богу, что среди них не находится ни одного, кто сегодня встал бы с левой ноги. Уж не знаю, что у них в этот момент творится в душах, но на лицах — покорность, покорность и еще раз покорность.
Меня давно интересует, а где мужья этих железных погонщиц ручных тележек, этих вьючных Маш, Наир и Гамилей? Почему они сами не ведут в Москву или из Москвы караваны слонов и верблюдов, груженые фальшивыми “версачи”, “валентино” и “ренглер”? Неужто сидят дома и воспитывают детей, пока их прошедшие огонь и воду благоверные куют благосостояние семьи? Вряд ли. Небось, пьют как свиньи на бескрайних просторах средне-русской возвышенности, да, обкуренные, лежат в чайханах и неторопливо решают мировые проблемы. За семьдесят лет так и не удалось коммунистам стереть грань между городом и деревней, не успели. А между мужчиной и женщиной и подавно — они просто поменялись местами. Налицо насильственная эмансипация слабого пола.
Наконец на “Парке культуры” интернациональная бригада челночниц вышла. Стало возможным опереться на обе ноги и даже расправить плечи.
От “Парка культуры” до Лубянки доехал незаметно. В общественном транспорте я всегда обмозговываю то, над чем не дают сосредоточиться дома. Или развлекаюсь придумыванием сюжетцев — экономия времени, которого, впрочем, у меня навалом. Иногда, увлекшись, проезжаю свою остановку. Но сейчас выхожу и поднимаюсь наверх в подземный переход под Лубянской площадью. Не знаю, как там за границей, не бывал, но у нас эта подвальная часть Москвы напоминает пещеру Али-Бабы. Штук пятьдесят киосков-аквариумов и в каждом по вежливой золотой рыбке. Ассортимент — бывших ГУМа и ЦУМа вместе взятых. Только не было при советской власти в двух главных магазинах страны поддельных “ролексов” за тридцать долларов супротив тамошних двадцати тысяч. А здесь — пожалуйста. Покупай — и смело можешь выдавать себя за племянника большого любителя черепахового супа — Брынцалова. Отродясь не видывали ни в ГУМе, ни в ЦУМе пива “Туборг” и “Хайнекен”, а здесь на него никто не смотрит, предпочитают наше “Клинское”. Скажи мне кто-нибудь лет пятнадцать назад, когда я еще рисовал портреты вождей, что прямо под площадью, на которой стоит дом с видом на Феликса, в этом мрачном железобетонном людопроводе я буду покупать сигареты “Честерфилд” и хохотать над контрафактным символом людского благополучия, я бы счел этого фантазера недалеким человеком. Но сказать было некому, потому что замыслы божьи от нас сокрыты, а сам он предпочитает отмалчиваться. Неисповедимы пути его, но частенько едки и остроумны.
Мимо магазина “Библиоглобус” я ходить люблю. Вот уже лет десять здесь стоят одни и те же люди — букинисты. У каждого по 10-15 книг, не больше. Я ни разу не видел, чтобы у кого-нибудь из них что-нибудь купили. Но стоят, и никто их не гонит. Клуб любителей торговать книгами на свежем воздухе. Уже за один этот факт я прощаю бывшим коммунистам — а ныне демократам — все, что они либо по недомыслию, либо по воровской своей сущности, или в силу других обстоятельств, связанных опять же с нашей крайне неудобной для жизни загадочностью, в общем все, что они наворотили за последние десять лет.
Иду прогулочным шагом. Слева — главное здание КГБ, а ныне ФСБ, и никакого трепета не испытываю — нехай себе сидят в своих подвалах Лубянки и ломают головы, как внедрить своих и отловить чужих шпионов. В этом смысле я, налогоплательщик, им доверяю, а потому плачу зарплату, значительно превышающую мою собственную.
На углу у дверей частного магазина “Подарки” под зажигательную музыку танцует человек моего возраста в ядовито-зеленой униформе швейцара — с золотыми галунами, аксельбантами и красным кантом по обшлагам. Танцует отвратительно, со злым лицом, такое впечатление, что он сейчас швырнет в прохожих гранату, — привлекает покупателей. “Этот стон у них песней зовется”. У меня ничего, кроме жалости, его кривляния не вызывают. В этот магазин я никогда не зайду. С другой стороны, легче, чем разгружать вагоны, и наверняка больше платят. И при чем здесь жалость, самому не очень понятно. Пляшет же на сцене певец Леонтьев, и не только он, многие приплясывают. Некоторые делают это даже на льду. Работа у них такая. Опять же популярность — местные давно окрестили его “пляшущим человечком”. На известность Пугачевой он конечно не тянет, а какого-нибудь стеснительного депутата по части славы уже может заткнуть за пояс.
Летом особенно стало заметно, как изменилась Москва. До сих пор не понимаю и никогда не смогу понять, почему коммунисты считали, что дома в столице (и не только в ней) должны быть исключительно серого, грязно-зеленого и грязно-розового цветов либо облицованы сортирной плиткой? Почему все двери должны быть темно-коричневыми, а стены украшены только кумачовыми лозунгами и невзрачными вывесками типа “Продукты”? Почему колбаса продавалась только в Москве, а витрины оформлялись так, словно преследовалась одна цель — отвратить прожорливых покупателей от желания ходить в магазин. Над всей этой безликостью и убогостью будто витала тень сталинского френча, с помощью которого отец народов демонстрировал своей пастве иезуитскую неприхотливость. Слава богу, тень отца народов угомонилась, и сразу оказалось, что дома у нас не все одинаковые — серые и облупившиеся. Фасады сбросили свою пыльную чешую, появились начищенная дверная бронза и чистые стекла. На Сретенке вдруг обнаружился целый музей архитектуры. Стоило жилые здания отремонтировать, и сразу как тараканы откуда-то полезли архитектурные стили, о которых жители этих домов и не подозревали. Ампир и модерн, классицизм и даже барокко. И все это на территории, равной половине футбольного поля. Как тут не вспомнить французского фанатика от функционализма — Корбюзье, который в тридцатом году предложил снести в Москве все здания, кроме Кремля, и некоторые самые выдающиеся памятники. Слава богу, пронесло.
Яркая реклама совсем не портит улицу, во всяком случае, меня она не раздражает. Я сам когда-то мечтал украсить улицы не лозунгами, вроде “Народ и партия едины!”, и не мужиками с серпами и молотами в слоновьих руках, а какой-нибудь легкомысленной яркой ерундой, чтобы прогуливаясь по улице, человеку хотелось приплясывать и напевать, а не прятать в кармане бесполезную фигу. Не хочешь, не разглядывай, но яркие пятна создают ощущение праздника, особенно долгой и удивительно грязной черно-белой зимой. И пусть этот праздник пока не на моей улице. Уже то, что он возможен, предполагает, что со временем у меня тоже может случиться нечто подобное. Ну, например, заработаю на кругосветное путешествие — мечта всей моей жизни. Будет, не будет — дело пятое. Ожидание чуда всегда больше волнует и ярче самого чуда.
Ну, вот и Милютинский переулок. В глубине двора стоит чисто московский двухэтажный особнячок — дом с мезонином. Ни за что не подумаешь, что всего несколько лет назад этот аккуратный домишко стоял полуразрушенный, и местные пьянчужки и гости столицы использовали руины как общественный туалет. И все потому, что владельцем этого здания в центре Москвы было все население нашей необъятной родины.
Снаружи дом — игрушка, внутри тоже, мода на евроремонт не обошла его. После исписанного подъезда дома, где я живу, ослепительная белизна стен смущает. Хочется нарушить ее какой-нибудь глупой надписью, вроде: “В этом доме с такого-то года по сегодняшний день живет и трудится имярек”. Это от графоманства, которое с годами убивает в человеке уважение к чистой поверхности бумажного листа.
Люди в нашей конторе работают все больше молодые, по сегодняшним меркам грамотные и предельно целеустремленные — есть к чему стремиться. Хотя кое-кто из старшего поколения усомнился бы в правильности выбранной ими цели. И тут же получил бы ответ: “Как вы — не хотим”. Они словно родились такими подтянутыми, в строгих костюмах с галстуками и белых блузках с черными юбками. Говорят все коротко, правильно, на профессиональном канцелярите. Юмор у них, по-своему колоритный, в рабочее время не очень приветствуется и расценивается как попытка уйти в самоволку. Я не догоняю этих молодых людей, поскольку пришел сюда не только из прошлого столетия, но и из другого мира. В детстве я все больше читал сказки, а нынешние хозяева жизни, по словам одного издателя детских книг, искренне не понимают, почему Волька отказался от каравана верблюдов, подаренного ему Хоттабычем. Для них это явный признак умственной отсталости и причина всех наших бед. Они не то чтобы не знают, но не понимают, что в то время, когда писалась эта сказка, за караван со специями весь Волькин род до пятиюродного дяди поставили бы к стенке.
Я когда-то сам себе смастерил самокат из досок и подшипников, а компьютер увидел лишь на четвертом десятке. Они же росли с этой шайтан-машиной и вместе с ней же обрастали мегабайтами знаний, то есть, прошли путь от пятиклассника-экстишки до менеджера-пентиума. Глумливые слова Венички Ерофеева о том, что этот народ ничего никогда не продаст, но и не купит, уже опровергнуты. Впрочем, Ерофеев написал это о другом народе, о советском, и от отчаяния. Для нового поколения его слова ничего не значат, как и сам автор поэмы. Железный прагматизм пришел-таки на смену советской расслабухе. Наше же поколение, как кролики, завезенные в Австралию, из-за отсутствия естественных врагов (акулы империализма не считаются) разучились бегать. Атрофировались какие-то нужные для выживания мышцы, разгладились соответствующие извилины. Из нас по-настоящему в капитализм вписались только самые гибкие и обучаемые, но таких не так уж и много. Остальные ностальгируют, рефлексируют, деградируют и полностью игнорируют реальную действительность — по установившейся традиции пьют на кухнях горькую и рассуждают о духовности, последними носителями которой они якобы являются.
Никак не могу привыкнуть к мысли, что у этого замечательного особнячка и у всех, кто здесь работает, есть хозяин, который все это затеял, регулярно выплачивает зарплату, может кого угодно уволить без суда и следствия или облагодетельствовать. Миллионер, не миллионер, не знаю. Но человек богатый, толстый и добродушный, когда дело не касается работы. И те, кто служит у него, уверены, что они тоже когда-нибудь станут миллионерами, а я не сомневаюсь, что так оно и будет. Ну и хорошо. Социалистическое: “От каждого по способностям, каждому по труду” еще никто не отменял. Деньги, они же не рассуждают, а идут к тому, кто умеет их делать. Лично я не умею. У меня даже не получается грамотно растопыривать пальцы, хотя щеки раздуваю отменно. За то и держат.
Работа у меня не сложная, я привожу неудобочитаемые деловые сочинения сотрудников в надлежащий читабельный вид. Будущие миллионеры пока не научились самовыражаться на бумаге, и я помогаю донести до клиентов смысл их воззваний. Должность называется — технический писатель. По-нашему, по старорежимному это звучит как “технический инженер человеческих душ”. Красиво, почти как у О’Генри — “колоратурный гипнотизер и спиртуозный контролер человеческих душ”. Одно из последних новшеств.
Раскланиваясь направо и налево, иду сдавать сделанную работу и брать следующую. У зафраченных молодых людей, которые попадаются мне на пути, одинаково озабоченный вид. А я даже не пытаюсь изображать на лице что-то подобное: решат, что издеваюсь. Это либо есть, либо его нет вовсе. Как показывает моя личная практика, удерживать на лице выражение заинтересованности нелюбимой работой можно не более десяти секунд, а подделать труднее чем веселость и влюбленность вместе взятые. Меня же сейчас занимает, в какой момент времени на лицах у этих молодых людей появляется рабочее выражение: при выходе из дома или перед входом в контору? Или же они не расстаются с ним круглосуточно? С этими циничными мыслями я захожу в кабинет к своему кормильцу. Вот в этом человеке я уверен, он все делает всерьез. У моего начальника два высших образования — военное училище и Академия бронетанковых войск. Великий исход офицеров из армии для него закончился благополучно — он осел в одной из контор.
Я говорю: “Здравия желаю”. Затем мы крепко, по-мужски, жмем друг другу руки и обмениваемся сведениями о погоде, почерпнутыми из одного источника. Подполковник в отставке доволен — ритуал соблюден безукоризненно.
Как я давно заметил, мой работодатель меня уважает за две вещи. Я всю жизнь ношу офицерский планшет — удобная сумка, и знаю почти все случаи, когда надо ставить запятую или тире, а когда не надо. Планшет на моем плече роднит нас, а мое знание пунктуации — уравнивает. Рядом с этим человеком я ощущаю себя членом Реввоенсовета и соответственно раздуваю щеки.
Мы начинаем деловито шуршать бумагами, оба читаем и обмениваемся короткими репликами — работаем. На лице подполковника строгое удовлетворение. Затем он задумчиво тычет пальцем в строчку и говорит: “Вот здесь что-то…”. “Сейчас, — отвечаю я, прочитываю и согласно киваю. — Да, не очень”. После чего вычеркиваю слово и вписываю синоним. “Вот так лучше”, — одобряет он.
Расстаемся мы довольные друг другом. Он поучаствовал в творческом процессе, а я сдал работу и уже через полчаса свободен. Свободен! Есть в этом слове что-то неуловимо сексуальное. Удовольствие от осознания себя свободным в теплый майский день конечно же сильно не дотягивает до оргазма, но легко перевешивает даже очень хороший обед.
До “Дружбы народов” решаю идти пешком и снова выхожу на Лубянку. Подобные прогулки через весь центр Москвы настраивают меня на лирико-патриотический лад. Я не тороплюсь. Раньше двенадцати в редакции нечего делать. Толстожурнальщики — народ творческий, по ночам сочиняет или редактирует нетленку, и утро у них начинается не раньше полудня. Иду, глазею по сторонам и жмурюсь от яркого солнечного света.
Нет, определенно бывшая площадь Дзержинского без “хозяина” выглядит куда спокойнее. Уж и не помню, что у него было холодное: голова, руки или ноги, а что горячее. Но поражает, как быстро эти дутые герои мифов уходят в небытие — проверка на истинность. Сам проверил на семнадцатилетних друзьях сына: древнегреческую мифологию в той или иной степени знают все, героев называ-
ют — как орешки щелкают. С советской мифологией значительно хуже, если не сказать — никак. Хорошего здесь, конечно, мало, но что поделать, мир действительно джунгли: прорубленные дороги и тропинки зарастают мгновенно, если только это не асфальтовое шоссе. Да и по заслугам. Пусть лучше на месте железного Феликса будет клумба, хотя я против уничтожения памятников даже злодеям. Главное, чтобы одна и та же фигура с кепкой или маузером в руках не стояла на каждом углу и на каждой площади. А здесь, может быть, когда-нибудь поставят памятник более достойному. Хотя бы Бурцеву — автору первого печатного букваря. Все-таки человек к грамотности призывал, а не к кистеню, как не так давно заявил во всеуслышанье режиссер культового фильма о Глебе Жеглове и Володе Шарапове. Хорошим надо памятники устанавливать, плохие сами себе поставят.На Никольской, бывшей улице 25 Октября, как всегда суетно и копают. То ли археологи, то ли водопроводчики, а может похоронная команда демократов роет могилу тоталитарному режиму — не понятно, но копают основательно — больше десяти лет.
Никольская — одна из самых старых улиц в Москве — до недавнего времени являлась коридором, который соединял два главных советских учреждения — Кремль и Лубянку. В какую бы сторону ты ни шел, либо КГБ перед глазами, либо ощущаешь его спиной. До недавнего времени — сплошной дискомфорт. Впрочем, смотря для кого. Знаю немало людей, которые в приснопамятные времена мечтали о работе в этом учреждении — было престижно и хорошо платили.
Прохожу мимо Историко-архивного института. Я когда-то сюда поступал, но засветился со шпаргалками и был без всякого позора, шепотом изгнан с экзамена. На месте этого рюшного здания в псевдомавританском стиле больше четырехсот лет назад была напечатана первая русская книга, кажется “Апостол”, здесь же была открыта первая книжная лавка. А произошло это в день моего рождения. Факт приятный; наверное, поэтому я увеличил число книг, вышедших в нашей стране, более чем на десяток. С “Апостолом” их, конечно, не сравнить — по серьезности не дотягивают, но слов там значительно больше.
Навстречу идут еще одни любители экзотических доктрин, только это уже не травоядные кришнаиты. Такие же бритые, но во всем черном с непонятными знаками отличия, где-то от пятнадцати до семнадцати лет. Какие-нибудь лимоновцы или РНЕшники, охранители чистоты расы. Не надо быть физиономистом, чтобы понять, что у этих цитрусовых в бритых головах. Один из них без всякого волшебного слова на ходу спрашивает: “Отец, дай закурить”. Я хотел было произнести монолог о том, что они вступили не в ту бойскаутскую организацию, но посмотрел в лицо просителю и понял, что не поймет.
Вообще-то, я человек мирный, но при виде красно-коричневых юнцов у меня чешутся руки. Хочется снять им черные штаны и хорошенько надрать их белые задницы. Как красных — за моего ни за что ни про что расстрелянного деда, а как коричневых — за погибшего на войне в первом же бою восемнадцатилетнего дядю. Ну и за остальных восемьдесят миллионов безвинно убиенных и погибших. А потом еще добавить за поломанные в лагерях и концлагерях судьбы. За всех лихачевых и жигулиных, а также за полуграмотных рабочих и совсем неграмотных крестьян, многие из которых так и не поняли, что они построили и за что сидят. За перебитых идеологов революции не стал бы. За что боролись, на то и напоролись.
“Иди ты к черту”, — послал я юного чернорубашечника и пошел дальше. Я могу себе это позволить — у меня широкая грудная клетка и короткая толстая шея.
Красная площадь — о ней, как и о Кремле, всего пару слов. Уж очень много о них написано. Лев Николаевич аж в одиннадцать лет написал свой первый опус, и был он о Кремле. Это, пожалуй, единственное в стране место, которое при большевиках содержалось в образцовой чистоте. Кладбище-алтарь-театр ассоциируется у меня отнюдь не с вождем мирового пролетариата, а с букварем, новогодней елкой и первомайской демонстрацией с шарами, флажками и молодым отцом, который бодро шагает подо мной — весна.
Прохожу под Иверскими воротами — тоже староновострой. Это вошло уже у нас в традицию — построить, затем сломать, а потом снова построить. Сколько раз Москву выжигали до тла, а затем снова отстраивали. О Школьной и Тулинской улицах в конце семидесятых в газетах писали, что собираются отреставрировать и обозвать это место музеем ямщицкой слободы. Пописали, пописали и снесли все под корень — негоже советскому человеку жить в музее.
Вокруг географического центра страны толпятся школьники. Все же нулевой километр, отсюда начинается отсчет маршрутов во все концы земного шара. Мне эта исторически случайная точка чем-то напоминает флаг, который американцы воткнули на Луне. Завораживает. Ребят — тоже. Большая латунная плита украшена загадочными рисунками. Сразу вспоминается, что мир большой и состоит не только из России, а где-то там за далекими пределами существуют разные страны. Расплодившиеся похитители цветных металлов при виде эдакого лакомого куска латуни небось пускают слюни — полтонны, не меньше.
Выхожу на Манежную площадь. Сколько через нее ни хожу, никак не могу для себя определить, нравится мне то, как она стала выглядеть, или нет. А молодежи, судя по всему, здесь хорошо. Правда, если бы на ней разбили шапито или парк культуры и отдыха имени какого-нибудь современного писателя — Пелевина или Акунина, — они были бы довольны еще больше. Вообще молодежь сильно изменилась. Прошло всего десять лет, как мы снова стали Россией, а наши отпрыски уже такие, словно бы и не было никакой советской власти. Помню, я в пятнадцать лет отдыхал в одной сибирской деревне у родственников. Первое, о чем меня спросила пяти-шестиюродная сестра, видел ли я Ленина? Я с гордостью ответил, что и Сталина тоже. Интересно, о чем бы она спросила меня сегодня, если бы мы вернулись в тот возраст? О Путине? О Березовском?
Миновав самый древний в Москве Троицкий мост через давно убранную в трубу реку Неглинную, ныряю в подземный переход, ведущий прямиком к библиотеке имени Ленина.
Здесь по вечерам играет целый оркестр скрипачей. Иногда с контрабасистом, но чаще с виолончелистом. Играют неплохо и слажено — консерватория, но ребята стоят здесь давно, репертуар под неприхотливого слушателя сложился, поэтому даже мое, не сильно натруженное классической музыкой, ухо иногда выхватывает “петуха”. А так приятно. Все-таки живая музыка, акустика в трубе неплохая, и гудит вивальдевский “Февраль” под майский щебет голоногих девушек. Пока пройдешь весь переход, успевает зацепить за живое. Если, конечно, не часто ходить.
А какой оркестр до недавнего времени играл в подземном переходе станции “Охотный ряд”! По количеству музыкантов — большой симфонический Гостелерадио. Железобетонные стены вибрировали, словно фанерные деки, музыку слышно было от угла Пушечной до юридического факультета МГУ. И все тот же Вивальди, как будто “Времена года” нашего Петра Ильича хуже. И исчезли музыканты как-то неожиданно. Единственная догадка: оркестр переманил какой-нибудь владелец подземного перехода в Париже или Нью-Йорке — “Националь” рядом.
После темного и прохладного подземного перехода солнце кажется особенно горячим и ярким. Как на картинах художников Возрождения, оно пронизывает сизый дым от автомобилей над проспектом Калинина. Очертания мелких предметов меняются, и появляется ощущение, что плывешь под водой.
Этот кусок Калининского проспекта за последние десять лет почти не изменился, если не считать оставленных позади стеклянных магазинчиков и зала с “однорукими бандитами”. Кстати, подобных зальчиков с игорными автоматами в Москве развелось едва ли не больше, чем булочных. И ни один не пустует. Народ наш оказался азартным, хотя это было и так известно. Мы все всегда делали и делаем с неуемным азартом, который, впрочем, быстро иссякает. Лучше бы трудились как немцы: ровно, без взлетов и падений, и добросовестно. Давно бы уже в каждой семье было по своему “однорукому бандиту”.
Близость Арбата начинает чувствоваться задолго до этой первой в стране прогулочно-балаганной улицы. По части посетителей старый Арбат, наверное, переплюнул все советские святыни вместе взятые. Паломничество не прекращается ни днем, ни ночью. И ведь нельзя сказать, что здесь очень уж удобно и дешево отдыхается, что на Арбате на каждом углу стоят карусели с качелями и бесплатно раздают пирожки с картошкой. Нет. Разве что с удавом можно сфотографироваться, да послушать непризнанных бардов или отчаявшихся от бесславья таких же непризнанных поэтов. Впрочем, и того, что есть, уже достаточно. Улица, напоминающая театральные декорации, и воспринимается как театр, где каждый может хотя бы ненадолго почувствовать себя либо артистом, либо зрителем — кому что нравится. А поход в театр — это уже праздник. Так что — да здравствуют праздники, которые мы назначаем и устраиваем без чьей-либо указки, сами себе.
В переходе под Калининским проспектом как всегда не протолкнуться. Цех? Студия? Художники, изгнанные с Арбата и собранные почему-то в темном тоннеле, без передышки удовлетворяют потребности гостей столицы в прекрасном. Искусство здесь за небольшие деньги натурально принадлежит народу. Рисуют по фотографии и с натуры. Любопытствующие и клиенты толпятся рядом и обсуждают, насколько художественно получается у того или иного рисовальщика. И если бы не плохое освещение да шляющиеся без дела, вроде меня, скептики, это собрание вполне можно было бы принять за респектабельный вернисаж, где ценители с глубокомысленным видом делятся впечатлениями от увиденного. “Э-э-э, — разглядывая портрет, тянет уличный критик с авоськой. — Нос чевой-то… на бок как-то”. “Какой уж есть”, — философски замечает тетка со связкой обоев.
Чуть дальше расположилось сразу несколько нищенствующих. Те, кто выглядит поприличнее, держат в руках картонки с письменной просьбой помочь выбраться из нищеты. Дошедшему до ручки алкоголику с обуглившимся от пьянства лицом и язвами по всему телу нет нужды рассказывать о своем тяжелом положении. Он демонстрирует части тела и по-собачьи заглядывает прохожим в глаза. Видно, что он вынырнул из того, параллельного мира и ему необходимо вернуться назад — похмелиться. Как ему неуютно в этом благополучном трезвом настоящем — написано у него на разбитом лице. Такое впечатление, что он прилетел с Луны, где сила притяжения в шесть раз меньше, и из-за ушестеренной тяжести не может оторваться от пола.
Профессионалов, имеющих свои конторы с сутенерами, прикрытие и закрепленные места работы, поделенные между собой воротилами от нищеты, как-то не очень жалко, как это ни кощунственно звучит. Это их работа и, насколько мне известно, прибыльная. Сам когда-то писал статью о нищих для газеты “Совершенно секретно” — изучил. По настоящему у меня вызывают сочувствие нищенствующие дети. Вместо школы эти подмастерья ползают по вагонам метро и электричек. Но это уже судьба в виде родителей. Из этих неумытых детей подземелья вырастут аферисты и жулики высочайшего класса. Уже сейчас по части цинизма они дадут сто очков вперед любому взрослому. А поскольку ребенок — это пустой сосуд, то что положено в него с детства, останется там навсегда. В поезде я как-то наблюдал семилетнего мальчугана, который прошел по вагону, в конце отсортировал из мелочи рубли, а пяти- и десятикопеечные монеты швырнул назад пассажирам. Причем сделал это с такой не по-детски презрительной ухмылкой, что на лицах у некоторых пассажиров я заметил испуг, а отнюдь не возмущение.
Жалко и стариков, часто запущенных и отчаявшихся из-за собственной беспомощности в изменившемся мире. Эти невольные нарушители конвенции, дилетанты внедряются на территории профессионалов, а те, естественно, гонят конкурентов. Но даже опасение быть избитыми какими-нибудь “мы люди не местные” не отвращает их от нищенствования. Не исключено, что дома их дожидаются вполне “местные” сыны и дочери-алкоголики. Они ждут денег и запросто могут отлупить отца или мать, если те плохо сработают. Это тоже судьба, но уже в виде детей. В общем, каменные джунгли Москвы самые джунглистые джунгли в России. Однако прокормят всех.
Перехожу на другую сторону проспекта. Здесь начинается многоэтажный новый Арбат, который я не люблю. Не нравятся мне и Дом книги, и кинотеатр “Октябрь”, и облезлые двадцатипятиэтажные башни. На макетах эти игрушки выглядят красиво, а в жизни — обычные панельные коробки без каких-либо признаков архитектурного художества. Стиль то ли по бедности, то ли по бездарности — а скорее всего и по тому, и по другому — расцветший на просторах нашей необъятной родины, как чертополох на грядках у нерадивого хозяина.
Справа — Суворовский бульвар. В семидесятых здесь в симпатичном кафе “Аромат” собирались московские хиппи — первая неправительственная молодежная организация. Эти безвредные мальчики и девочки в бисере, пацификах и фенечках почти по-ломоносовски обедали: три копейки — чай, пять копеек — булочка. Подкрепившись, они часами на бульваре перекидывались пластмассовыми тарелками или рассаживались по лавкам и говорили на свои хипповские темы. Иногда их отлавливали, затаскивали в милицию и половину головы остригали наголо. Сегодняшние панки выстраивались бы к тем милиционерам в длинную очередь, но тогда их еще не было.
Затем стражи порядка прочитывали нарушителям социалистической морали нравоучительную лекцию, которая выглядела примерно так: “… еще раз … тогда … смотрите … получите …”. И отпускали. Многих из первых хиппи я знал, поскольку сам частенько сиживал в “Аромате”, где за чашкой чая делал зарисовочки или сочинял свои первые рассказы. Пас этих безобидных пацифистов некий Шурик, грубо косивший под хипа. То, что он не хиппи, бросалось в глаза — у него было лицо карманника, пойманного на месте преступления. Однажды мы с ныне покойным художником Сашей Прониным прижали его в углу и напрямик спросили: “Шурик, ты стукач?” Вытаращив от ужаса глаза, Шурик вырвался и после этого не появлялся в “Аромате” больше месяца. Беспечные хиппи этого даже не заметили.
Сейчас хип уже не тот пошел — грязный, пьяный и не в меру развратный. А на месте пацифистского кафе “Аромат” появился очередной банк.
Минуя телеграф, сворачиваю на бывшую улицу Воровского, а ныне — Поварскую. Выхожу на финишную прямую — в конце редакция журнала “Дружба народов”.
Поварская — улица тихая и серьезная и всегда была таковой: уютные особняки, посольства, важные конторы, тенистые дворики. В общем, старая Москва, разнообразие вкусов и отсутствие их же, но все вместе чрезвычайно гармонично. Как написал бы царь Соломон: “Кровли домов наших — кедры, потолки наши — кипарисы”. Унылое однообразие многоэтажек на окраинах очень даже сказывается на людях. Жилье лепит человека, и человек потом живет сообразно окружающему. Печальная теорема, доказывать которую не хочется.
У меня было несколько возможностей уехать из Москвы навсегда. Туда, где с точки зрения бытовых благ мне было бы значительно лучше. По гороскопу я рыба, хотя и не верю в эту ерунду. Но я почему-то не та рыба, которая ищет, где глуб-
же, — живу там, где комфортнее душе. А вот в существование души я верю. У меня в Москве сотни родственников и еще больше друзей и знакомых. Куда же я без них? Они и есть моя Москва.Бывший дом Ростовых, а ныне — Союз писателей, и не один даже, а целая гроздь союзов. В этом уютном дворике приятно и удобно отдыхать. Посредине — памятник Льву Николаевичу Толстому с книгой в руках. Все чинно, благородно, как в читальном зале.
Перед входом в редакцию “Дружбы народов” неожиданно встречаю заведующего отделом; ему, собственно, и несу текст о Москве, который вы сейчас читаете.
— Слушай, — предлагает он, — давай-ка я прямо здесь прочитаю, что там у тебя получилось. В такой день не хочется залезать в мрачные кабинеты.
Заведующий садится на зеленую скамейку у подножия Толстого и углубляется в чтение. А я пускаюсь бродить по двору. Не так давно здесь обосновались несколько кафе, они же пивные. Расположились по всей окружности, эдакое кольцо распутства внутри писательского святилища. Сам Лев Николаевич сидит, размышляет над своей бронзовой книгой и ухом не ведет. А вот многим писателям обидно. Они было, как когда-то Иисус Христос, попытались изгнать торговцев из храма литературы, но не вышло — документы на аренду в порядке, “за все уплочено”.
Перед каждым кафе стоит по зазывале. Вид у них невинный и безмятежный, как у синего безоблачного неба над головой. Прежде чем зайти в редакцию, с заинтересованным видом прохожусь вдоль злачного пояса. Меня приглашают отведать восточных блюд и запить пивом. Я вглядываюсь в их лица и начинаю понимать, что задавать им вопросы, вроде “Лев Николаевич не мешает?”, скорее всего не имеет смысла. Возможно, не знают они, кто такой Толстой, не слышали никогда, а если и слышали, то давно забыли — не до “зеркала русской революции”. Наверное, не знают они — и кто такие Ростовы, понятия не имеют, зачем существуют какие-то писатели, которые ничего не производят, а только переводят бумагу. В этой бессмысленной и неравной войне победит, конечно же, сильнейший, а не некая данновременная истина. Что, впрочем, меня совсем не огорчает. Такова жизнь.
Тем временем заведующий справился с моим сочинением.
— Н-да, — произносит он. — Все бы неплохо, но вот конец у тебя слабоват. Надо бы закончить чем-то таким… — он делает неопределенный жест. — Понимаешь? Ну чем-нибудь эдаким… Одним словом, неплохо бы подняться на темой. Воспарить, одним словом. Ну как, сумеешь?
— Могу, — необдуманно заявляю я и оценивающе смотрю на безоблачное небо. — Почему бы и не воспарить? Москва… май… мир…
После этих хвастливых слов выбора у меня не остается. Не отрывая взгляда от небесной тверди, я крестом складываю на груди руки, поднимаюсь на цыпочки и медленно воспаряю. Земля подо мной ширится, Москва разбегается во все стороны до самых горизонтов, здания уменьшаются в размерах, но я легко распознаю в каждом из них знакомые ориентиры своих бесчисленных прогулок по столице.
— Хватит! — доносится до меня снизу едва слышный голос заведующего. — Хватит, спускайся.
Но меня уже подхватило ветром и понесло над Москвой…