Повесть.
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 2001
Глава первая: он
Чтобы согреться, хожу взад и вперед, но — не согрелся — и тогда стал упорно глядеть вдаль, где смыкаются рельсы. Наконец опустил голову и увидел, что вымазал туфлю. Отошел в сторону и в измятой жухлой траве зашаркал ногой. Огляделся. После дождя коровьи лепешки похожи на вылущенные подсолнухи. Неожиданно совсем рядом звенит трамвай, а я не заметил его приближения — когда устал ждать.
В трамвае присел на первое попавшееся место около молодой женщины в куртке с двумя помпонами из искусственного меха на тесемках и в шляпе с помпоном. Напротив нее глядит в окно мальчик. Рядом дремлет старик. Он открыл глаза, когда мальчик перебрался на колени к матери. И в трамвае — холодно, очень холодно, прижавшись к родительнице, мальчик согревается. «У тебя хорошая куртка, — сказал он ей, уткнув нос в меховой помпон, — когда вырасту, я своей жене куплю такую же». По-прежнему он смотрит в окно. Там простирается голое поле. «Не стучи ногой», — говорит женщина. Мальчик перестал, но скоро опять застучал. «Перестань!» Тогда он стал специально стучать. Мать дала ему подзатыльник и столкнула с колен. Мальчик сел на место напротив и продолжает: «Холодно!» — «Надо было спокойно сидеть», — говорит женщина.
Сидя, я поднимаю руку и — повесил зонтик с изогнутой ручкой на поручень. Мальчик достает из кармана мятые бумажки и — улыбнулся. «Что это? рисунки? — спрашиваю я, пытаясь ответить ему тоже улыбкой. — Покажи». Мальчик протягивает. «Это мама?» — спрашиваю. «Нет, это тетя». — «А я думал: мама».
Мальчик по-прежнему улыбается. Мало того — он скашивает глаза, глядя на кончик носа, повернув лицо к матери. «Не кривляйся», — говорит она. Трамвай поворачивает все еще в поле. Зонтик раскачивается у моего лица. Я снял его с поручня и спросил у мальчика: «Ты учительнице тоже так улыбаешься?» Мальчик промолчал. Мать отворачивается от него и смотрит в окно. Старик опять сидя заснул. В окне показались коровы. «Посмотрите: какое у него выражение лица!» — воскликнула женщина, обращаясь будто бы ко мне. Я глянул в окно и увидел пастуха. Он стоит у края оврага и смотрит на трамвай, улыбаясь точно как мальчик. Через мгновение его уже не стало. Только чахлые кустики. Неожиданно среди них вырастает черная железная котельная, и из трубы — будто метлой по небу — черный-черный дым.
«В школу сегодня не пойдешь?» — спрашиваю, повернувшись к мальчику. «Пойду». — «А тебе к скольки?» — «К двум». — «Не успеешь». Мальчик ничего не ответил. Я вернул рисунки и повторил: «Никак не успеешь. Сейчас уже полвторого», — сказал, поглядев на часы.
«Сегодня не пойду?» — спрашивает с надеждой мальчик у матери. «Не стучи», — говорит она. Он опять специально застучал. «Получишь», — сказала она. «Не успею, — сказал мальчик. — Еще надо домой за портфелем зайти». — «Пойдешь ко второму уроку».
Мальчик вновь занялся рисунками. Он, прослюнявив их с обратной стороны, начал обклеивать ими лицо дедушки. Тот раскрыл глаза, но не двигался и покорно сидел, не шелохнувшись, как мумия, за все время не проронив ни слова.
«Что ты делаешь?» — говорит женщина сыну. Мальчик глянул на меня. «Тетя вверх ногами», — заметил я. Старик дрожащей рукой стал убирать рисунки с лица. На щеках у него остались какие-то линии. Стараясь разгадать эти линии, я задумался и уснул.
Приснилось: река течет не вдоль берегов, а от одного берега к другому; вода очень прозрачная — на дне растет клубника. Я даже заметил гнилые ягоды. Протянул руку к воде и проснулся.
Трамвай грохочет по городу. Я увидел в окне котлован, у кромки его — гору черепов и тут же несколько пустых бутылок из-под водки. Трамвай остановился. Я спохватился и вышел.
Листва с деревьев сыплется охапками, беспрестанно — не успевшая еще пожелтеть, едва изменившая прежний свой летний цвет. Облака на небе — словно клубки мускулов. Ветер сумасшедший. Все чаще выглядывает солнце. Я перешел с теневой стороны улицы на солнечную и, оглянувшись, увидел: какая синь — там, где я только что шагал. Над крышами небо уже обнаженное, яркое, цвета небесной крови.
Вдруг из-за угла прямо на меня выскакивает пожилой мужчина с синяками на розовом и пухлом лице. Я сделал шаг в сторону и направился дальше, но мужчина бросился за мной с некоторым даже нахальством, казалось бы, совсем несвойственным его интеллигентному виду и ясной улыбке.
«Извините! — воскликнул мужчина. — У вас не найдется два целлофановых мешочка?». — «А одного вам мало?» — спрашиваю — и тут заметил, что мужчина босой. Он пояснил: «А то меня домой не пустят». — «Пакетов у меня нет, — говорю резко и — смягчился: — Можно зайти в магазин и купить. У вас есть деньги?» — «Как раз денег у меня нет». — «Давайте зайдем в магазин — мне все равно надо, — говорю. — Я вам куплю». — «Буду очень благодарен», — раскланялся незнакомец.
Я открыл перед ним дверь, и мы вошли в магазин.
«Вы хороший человек, — продолжал незнакомец. — Я как увидел ваше лицо, так и бросился к вам. У вас на лице написано…» — Я молчу, хмурясь. Мы поднимаемся по скользким, вылизанным ступеням. «Наверно, вам очень холодно по ним подниматься», — говорю. «Нет, ничего», — отвечает незнакомец. Он шлепает очень звонко по бетону. На втором этаже продавщица закричала на нас: «Вы что — не видите, что обед?»
Мы поворачиваемся — и стали спускаться — так же торжественно…
«Извините, что я в таком виде и без рубля в кармане, но к завтрашнему
дню…» — пробормотал незнакомец. «Я сегодня уезжаю», — говорю. «Ах, как жаль, — огорчился мужчина. — А как далеко вы уезжаете?» — «В Америку», — говорю, чтобы отвязался. «В Америку?!» — с отчаянием закричал он.
Наверх подымается девочка с сеткой. Гулкое помещение наполнилось звоном пустых бутылок. «Еще обед», — говорю девочке, но она на мои слова не обратила внимания и продолжает подниматься. «Выражение вашего лица произвело на меня… большое выражение, то есть впечатление», — говорит странный незнакомец, когда мы выходим на улицу. «Если пройти в ту сторону — должен еще быть магазин, и обед там с трех до четырех, — говорю я, поворачивая. — Надо поторопиться…»
Мы спешим по улице. Прохожие оборачиваются на нас, поражаясь не столько босым ногам, сколько несоответствием моим и моего спутника во всех отношениях. Я замечаю, что на нас обращают внимание все подряд, и это меня развлекает. Плохое настроение, которое с самого утра тяготило меня, сменилось самым превосходным. Я шел и посвистывал.
«Жалко, что вы уезжаете, — сказал незнакомец, — вы хоть адрес оставьте». — «В Америке?» — «Да». — «Я не знаю в Америке адреса», — говорю. «Тогда вы оттуда напишите мне, — попросил он. — Запишите адрес». — «У вас есть чем писать?» — спрашиваю я, надеясь, что у незнакомца не будет даже карандаша. «Нет, но вы его легко можете запомнить». — «У меня плохая память», — говорю, махая зонтиком. На лице у незнакомца, на лбу, между бровей, образовалась глубокая складка. Она приподнялась, а все лицо опустилось. Я заметил морщину и поспешил: «Говорите, говорите, я обязательно запомню!»
Теперь я посочувствовал ему по-настоящему, и у меня появилось желание помочь несчастному ощутимее, чем просто купить целлофановые мешки на ноги, но тут я увидел женщину в куртке с помпонами из искусственного меха и в шляпе с помпоном. Она уже, видно, отправила мальчика в школу. Она брела навстречу, глядя вниз. Помпон вздрагивал — при каждом шаге над самой переносицей. Ему же место было немного сбоку. Незнакомец рядом что-то кричит, какие-то цифры, будто в них может быть сосредоточена жизнь человека. Я подошел к женщине и поправил на ней шляпу. Женщина подняла голову, и я увидел, что ошибся. Эта оказалась молоденькой девушкой. Но она не стала возмущаться, и на ее лице просквозила благодарность. Я понял, что за всю жизнь никто к ней — как я — не подошел и не поправил на ней шляпу.Пошел дождь; капли большие и холодные, тяжелые. Стоит у столба старуха в вылинявшем платке, съехавшем с головы на плечи; она не замечает дождя, одежда у нее изодрана, местами светится — будто в муке — тело. Она останавливает меня: «Оглянись: людей нет; один народ бесовский — вот с такими рогами», — и показывает. Прохожие оглядываются. Я свой зонтик отдал ей и скрылся в здании вокзала. Только подошел (оставляя на плитках мраморного пола мокрые, грязные следы) к кассе (у кассы никого) — кассирша поднялась и вышла. Оставила за собой открытую в служебный коридор дверь. напротив — окно, в окне увидел столб, у которого стояла старуха. Повалил мокрый снег и трепещут на ветке уцелевшие листья. К окну приникает толстый, безобразный мужчина с моим (совершенно очевидно — моим! — с розовыми цветами) зонтиком и — кричит что-то мне. Тут появляется кассирша и закрывает дверь. «Он что-то кричит мне, — говорю я кассирше. — Откройте дверь!» Она открыла. Толстяк звучит голосом трубы, но слов не разобрать. «Вы слышите?» — «Я не слышу, — говорит кассирша, — но знаю, что он кричит». — «Что?» — спрашиваю я ее. Она не отвечает и захлопывает дверь. «Интересно же», — говорю. Она все равно молчит. «Я возвращаю свой билет на сегодня, — тогда говорю я, — а на завтра мне, пожалуйста, два на этот же поезд и обязательно одно нижнее место».
«Проснулась от шелеста крыльев, — говорит Белочка. — Между сном и явью молилась архангелу Михаилу. Я знала, что ты вернешься». Я целую ее. Она горя-
чая — только из постели. Я показал ей красный кулак. «Почему он такой?» — спрашивает, удивляясь. «Это я так стучал», — говорю.
«Проходи, а я умоюсь», — лепечет она и закрывается в ванной. В коридоре, в углу нахожу указку. «Ваня!» — кричит из ванной Белочка. Я с указкой в руке подхожу и приоткрываю дверь. Белочка стоит под душем и из-за ширмы говорит мне: «Под круглым столом в комнате возьми машинку и принеси ее на кухню. Приготовь для печатания в трех экземплярах».
Сначала иду на кухню. Указкой цепляю за кольцо на проволоке, тяну штору. Дождь закончился. Со второго этажа вижу: две девочки катаются на качелях. Качели скрипят: сначала одни, потом другие. В руках у девочек распростерты кленовые по пять пальцев. Двор пересекает — наискосок по тропинке — старуха в телогрейке; как-то страшно медленно, едва заметно глазу она передвигается. Вокруг нее ворохи листьев. Одна девочка спрыгивает с качелей и подбегает по листьям к бабушке. Пустые качели еще раскачиваются. Другая девочка бросает кленовый букет на пустую скамеечку. Скамеечка взмывает вверх, и листья уносятся ветром.
Потом иду в комнату — глажу лакированной палочкой по острому хребту спящего на софе кота. Опять дергаю штору — оглядываюсь: в комнате те же сумерки — пока я прошел из кухни, стремительно потемнело — и тут же задергиваю окно. Зажигаю электричество. Беру пишущую машинку и иду с ней на кухню. Там вижу в окне: по розовому небу — и слышу: с гулом, так что стекла дребезжат, — проплывает самолет. Вдали — между домами — движется посреди поля трамвай с желтыми огнями в окнах. И эту картину задергиваю и здесь зажигаю свет.
«Теперь печатай!» Подхожу к двери в ванную и приоткрываю ее, чтобы лучше слышать: «Для тех, кто будет спрашивать обо мне…» Выбиваю дробь на машинке, затем иду в ванную и спрашиваю: «Что дальше?» — «В скобках: если таковые найдутся; двоеточие…» — «Да!» — «С красной строчки цифра один, точка. Предпочитаю быть увиденной; в скобках: простите». — «Дальше!» — «С красной строчки цифра два. Всегда любила, люблю и буду любить информацию из первых рук. Точка. В скобках: чего и вам желаю». Еще раз подхожу и приоткрываю дверь. «Подпись: искренне Ваша Б.»
Выйдя из ванной в истрепанном махровом халате, который я когда-то подарил ей на день рождения, она приказывает дальше: «А теперь повтори это раза два, — задумывается; набежали морщины. — Это будет: три на три — девять. Достаточно».
Я печатаю. Белочка подходит и протягивает ко мне руки: «Посмотри: какие выросли у меня ногти». Я киваю и дальше печатаю. «Посмотри». Я посмотрел. «Красивые?» — «Красивые». — «Ты помнишь, какие они были?» — «Просто ты перестала их грызть». — «Нет, это просто: после болезни». Она пошла в комнату и тут же вернулась, размазывая крем по лицу: «За одни такие ногти меня можно взять в деревню». — «Напечатал», — говорю. «Разрежь ножницами и возьми себе». — «Зачем?» — «Кто будет спрашивать обо мне — ничего не отвечай, а выдавай по экземпляру».
«Это все ни к чему, я купил на завтра билеты», — сказал я. «Правда? — обрадовалась она. — Ты возьмешь меня к себе?» — «Да, только я хочу предупредить», — говорю. «Только не надо никаких «только», — прервала она, поднося из сахарницы полную ложечку к себе в рот. «Ладно», — сказал я. «Как я рада, — призналась она. — Сейчас я буду ждать лета. Ведь в деревне летом очень хорошо. А еще вчера, — продолжает, — мне от жизни нечего было ожидать. Как я счастлива!» А я, глядя на ее засиявшее детской радостью лицо, подумал: лето только прошло, как же долго ей ждать его. «Чего ты молчишь?» — «Машинку в футляр укладываю». — «Ты не можешь полностью отдаться радости, — сказала она. — Брось машинку. Ты, Перчаткин, в самые лучшие моменты отравляешь мне жизнь». — «Извини, — говорю, — а как с котом?» — «Я возьму его с собой». — «Как ты его повезешь? — спрашиваю. — Надо клетку для него». Белочка засмеялась, дунула на ложечку у рта, и сахар рассыпался белыми камушками по полированному, из красного дерева столу. «Скажешь еще, — проговорила она, улыбаясь, смахивая со стола сахар. — Кто это котов в клетке держит?» — «Перевозят в клетках, — поправил я. — Я видел». Тут он — черная шкурка с седыми крапинками — по две волосинки — и длинные белые усы — прибежал, когда услышал, что говорят о нем. «Это мой друг, — сказала Белочка, гладя его. — Ему не нужна клетка. Он все понимает». Она с таким выражением сказала про него «друг», что мне стало еще «жальче» ее. «Действительно, — говорю, — животное никогда так не обидит, как часто человек». — «Правда, — говорит она. — Даже ты…»«Какую?» — спросила продавщица. «Любую», — я ответил. Она посмотрела на меня удивленно. Пересек площадь. Не успел я сесть за свободный столик в кафе и развернуть газету (причем я не собирался ее читать) — появилась она. Я улыбнулся — не ей, а себе.
«Кроссворд на всю полосу, а ваша рубаха в кружочках», — говорит она. Я складываю газету. «Ну и что?» — спрашиваю. «Кроссворд в квадратах, — поясняет, — а на вашей рубахе рисунок в кружочках».- «Спасибо за наблюдение», — говорю. «Я думаю: лучше будет на воздухе», — продолжает. «А вам не будет холодно — у вас короткая юбка; вчера были в куртке и в шляпе, а вчера было теплее». — «После обеда будет жарко», — говорит она.
Мы поднимаемся и выходим из кафе: туда, где стоят столики под зонтами. Пестрые полотнища трещат и хлопают на ветру. Садимся в плетеные кресла. Тут же я подымаюсь. «Что взять?» — «Я хочу только пить», — сказала она. — «Вино буде-
те?» — «Лучше чаю». — «Может сок?» — «Можно». — «Какой любите?» — «Ника-
кой, — и тут же другим голосом: — Возьми-ка пива».
Я положил газету на столик. Тут же ее подхватило ветром, и она, перелистываемая с быстротой, на какую не способны руки, прошелестела над площадью. Я направился под крышу. «Какое у вас пиво?» — «Экстра» и «Жигулевское». — «Два бокала», — сказал я. «Какого?» — «А какое лучше?» — «Я не пробовала». — «Давайте «Экстру». — «Двести семьдесят пять рублей пятьдесят копеек», — сказала продавщица. Я вынул из кармана деньги, отсчитал и протягиваю. «Это не вам», — сказала продавщица и протягивает рядом женщине и мужчине несколько пирожных, откупоренную бутылку вина, затем тарелки с салатами и еще мороженое. Наливает мне в бокалы пиво. «Тридцать восемь». — «Вы не слышите барабан?» — спрашиваю.
«Нет». — «Прислушайтесь, пожалуйста». Она прислушалась; не понимая, в чем дело, улыбнулась мне: «Где? В какой стороне?» — «Там», — я показал. «Невозможно прислушаться. Здесь шумят». — «Извините, значит, это внутри меня».
Пришлось открыть дверь ногой — и с двумя бокалами в руках я вышел из кафе. Сразу же ветер сдул пену с пива, и она белыми хлопьями упала под колеса проезжающей машины. И тут вижу: за столиком с ней — молодой человек. Пытаясь закурить, он чиркает спичками.
«Это мой однокурсник, — представила его мне она, — случайно мимо проходил». Я поставил бокалы на столик. «Наверно, я помешал», — сказал молодой человек. «Нет, нисколько, — ответил я. — Пойду еще бокал возьму». — «Не надо, — говорит парень. — Я не употребляю спиртного». В этот момент подходит совершенно пьяный мужчина при галстуке: «Извините, у вас не найдется ручки?» Я пошарил по карманам и протянул пьяному. Он сел за соседним столиком, вынул блокнот и что-то стал лихорадочно писать.
«Мне кажется, я думаю, — проговорила она, потягивая из бокала пиво, — не стоит, Алик, придавать этому значения». Ее однокурсник засмеялся и коротко ответил, не вынимая изо рта сигареты: «Возможно». — «Кто тебе не дает поступать так, как хочется?» — спросила она его. «Не кто, а что, — поправил ее Алик и пояснил: — Обстоятельства». — «Какие?» — «Их много». Алику наконец удалось прикурить, и дым понесло на меня, но он так быстро растворялся в потоках воздуха, что я не успевал вдохнуть его — лишь тени мелькали по столику. «Если обстоятельств много, — сказала спокойно она, — значит, дело не в них». — «А в чем?» — «В тебе самом, — и повтори-ла: — в тебе самом загвоздка». — «А как бы ты поступила на моем месте?» — спросил Алик. «Если бы я была мужчиной, я бы ответила».
Я опрокинул бокал, допивая остатки, поставил его на столик и проговорил: «Извините, увидел знакомого». Поднялся и приблизился к двоим, которые выходили из кафе. Пена слетела с их бокалов, и сизый асфальт покрылся чернильными кляксами. Я протянул одному из них руку: «Здравствуйте». Он поглядел на меня удивленно, но руку подал. «Мы познакомились, — напоминаю: — на поминках Елены Николаевны, — и я улыбнулся — не ему, а ей. — Как вы тогда добрались?» Он не ответил и сказал приятелю, проходя мимо: «Здравствуйте, разве можно в таком деле доверять женщине?! Я почему против?» Но приятель оборвал его: «И ты не почувствуешь даже, как…» — «Как ты можешь помнить меня, — проговорил я мужчине вслед, скорее даже самому себе, чем ему, — если ты заснул на поминальном столе и для того, чтобы тебя разбудить, мне пришлось протрубить в твое ухо из горна».
Проходя около столика, за которым что-то писал моей ручкой пьяный при галстуке, я заглянул в его блокнот. «Он пишет стихи», — сообщил шепотом ей и Алику, кивнув в сторону. «Что, у тебя мало времени?» — спросил Алик у нее, заметив, что она глянула на часы. «Еще есть». — «Расслабься», — сказал я ей, улыбаясь. «Я устала», — сказала она, отодвигая от себя едва до половины осушенный бокал. «Конечно», — сказал я. Она поднялась. «Пиво невкусное», — добавила она. «Куда ты?» — спросил ее Алик. «Позвоню — отменю следующую встречу».
На ее ляжках отпечаталось плетеное кресло. Она перебежала через площадь, подошла к телефону-автомату у киоска, где я покупал газету, и стала набирать номер. Я отвернулся и наблюдаю, как лихорадочно пишутся стихи. Алик выбросил окурок и спросил еще раз: «Может, я помешал?» — «Нисколько», — ответил я. Появляется уборщица с метлой. Пыль понесло на нас. Я засмеялся. Потом принесла ведро и швабру и стала протирать ступени у входа в кафе. Запахло хлоркой. «Чему вы смеетесь?» — спросил меня Алик. «Трудно объяснить, — задумался я. — Просто я очень был рад тому, что…» — «Я вас понимаю, — посочувствовал мне Алик и обратился к уборщице: «А вы не могли помыть потом?» — «А?» — спросила, выпрямившись, она. «А как вы считаете: этично ли спать с тещей?» — спросил он, повернувшись ко мне. Уборщица поняла и убралась. Один господин зааплодировал, кивая Алику. «А что — вы переспали?» — поинтересовался я. «Я не женат», — ответил он. «В таком случае почему это вас так волнует». Вернулась она. «Вполне», — ответил я самым серьезным тоном. «Что?» — спросила она. «Ничего», — ответил я. «К сожалению вынужден вас покинуть», — театрально объявил Алик и поднялся с озабоченным лицом. «Пока!» — бросила ему вслед она. Я смотрел на нее, а она наблюдала, как он уходит. Вдруг она сморщила нос и повертела головой: «Что это за запах?» — «Ну так вот», — говорю я. — «Чего? — не расслышала она из-за шума проезжающей машины и прошепта-
ла: — Вчера потеряла крестик». — «Как тебя хоть звать?» Никого не стесняясь, задрала вверх ногу, как балерина. «Видите?» — спрашивает, улыбаясь. «Что?» — «Синяк! И не знаю, где посадила». Я говорю: «Это случайность; совокупность случайностей». Говорит: «Я так не думаю». — «Так как же тебя звать?» — спрашиваю. Вдруг ее холодные глаза растаяли и какая-то жалкая улыбочка расползлась на преобразившемся лице, и от этой улыбочки — все то, чему я радовался, пропало в один миг. «Ася!»
«Сегодня я уезжаю», — проговорил я. «Извините, — опять появляется Алик и обратился к Асе: «Я забыл самое главное». — «Неужели разрешили?» — спросила она его таким же восторженным голосом, каким разговаривала со мной только что. И после этих ее ничего не значащих фраз, оборвавших наш разговор, передо мною вдруг отверзлась пропасть, и я заглянул почти равнодушно в нее. Только очень жалко было той, другой радости, которая предшествовала сегодняшней, и — еще: если бы не Асина улыбочка, я нисколько не пожалел бы о том, что произошло.
«Черт!» — пробормотал я. «Что случилось?» — спросила она, все еще улыбаясь. «Ушел и унес мою ручку», — напомнил я про пьяного поэта. «Не надо из-за пустяка расстраиваться», — проговорила она. «Может, он пересел на другое место», — подумал вслух Алик и заозирался вокруг. «Нет, — сказал я. — Ладно, лишь бы стихи были хорошие». — «Пойду позвоню, — сказала Ася, — все-таки договорюсь о встрече на полвторого», — и снова перебежала через площадь. «Может, он действительно куда-нибудь за угол зашел», — проговорил я и прошелся взад-вперед у кафе, а потом зашагал, не оборачиваясь.Ветер доносит до меня барабан или даже несколько. Прохожу мимо церкви из красного кирпича с золотой луковкой. Ни души. Иду навстречу барабану, и барабаны движутся навстречу мне. Под ногами колышутся тени — от деревьев, сбрасывающих листья, — на глазах становящиеся прозрачней, голубей. За церковью пруд. Он покрыт блистающим на солнце ледком. Ветер срывает с дерева ветку и уносит на лед. По ветру она — как парус — скользит легко к другому берегу. Иду вдоль забора с чугунной решеткой. Барабан все оглушающей. Наконец вижу через решетку, как под барабанную дробь — строем — по квадрату — маршируют — в военной форме — подростки. Я иду дальше. Слышу зычный голос начальника: «Налево шагом марш! — и тут же — не по уставу, по-человечески, вопрошающе, глухо, грозно, с угрозой: — Я неясно выразился?» Я же не хочу видеть его лица и не могу видеть их лица. Иду неспеша, хотя мне следует поторопиться — но я так иду, будто у меня много времени, и я не знаю, куда его деть. Они нагоняют меня, печатая шаг. Вижу черную материю, красные лампасы и золотые пуговицы. Не выдержал — и поднимаю голову. Вижу лица — будто вылепленные непослушными пальчиками младенцев — с кожей, как кожура неспелых яблок или груш; и все они — как тот мальчик и как тот пастух — улыбаются! И мне становится тоже не страшно, а весело, потом радостно; я глубже и чаще дышу, и я иду быстрей — с перекошенной улыбкой — даже иду очень быстро, даже очень-очень быстро, лечу, как на свидание — хотя, действительно, на свидание, но вскоре заставил себя идти степенно.
Подхожу к вокзалу. Над кирпичным забором по другую сторону — голова парня. Он здоровается. Я тоже поздоровался — не узнавая — и не вникая: кто он? — и пошел дальше вдоль забора. Через шагов двадцать услышал голос Белочки. Я обернулся. Молодой человек крикнул: «Мама!» Я догадался. Обошел вокруг забора. Ко мне навстречу спешит Белочка в шубе — с котиком на руках. «Вернулся Юрочка!» — прошептала она. «Я понял, — говорю. — Почему не ждали в зале ожидания, как договаривались?» — «Там жарко», — говорит. «Чего-то всем жарко сегодня», — говорю. «Кому — всем?» — спрашивает. «Никому, — отвечаю сердито. — Шубу сняла бы». — «Я не могла его оставить», — говорит. «Я же ничего не говорю, — говорю. — А где он был?» — «У отца». — «Пьет он?» — «Да, тоже поет», — произнесла она. Тут подошел Юрочка: необычайно довольный собой, на две головы выше меня. И резиновая улыбка, отчего усы шевелятся. Протягивает руку — и мы опять здороваемся. «А сумку оставил?» — кричит на него Белочка. Она протягивает мне кота. Я прижимаю его к себе — и он у меня на руках вздыхает, как ребенок, — дети так иногда вздыхают, уподобляясь старикам, — с таким же знанием жизни — и еще с чем-то — превосходящим… С прежней улыбкой Юрочка оборачивается и смотрит, как мать бежит обратно — удаляется стремительно. «Помоги же ей», — говорю. «А там нечего нести», — говорит, глядя, как она со скамейки у забора поднимает: даже не сумку, а узелок. «А больше ничего не взяли?» — спрашиваю. «Не взяла», — говорит. «И что там?» — «Что? Не слышу». Подают состав: грохочет на стыках рельсов. Остановился. «Что? Ее одежда на смерть». Приближается с улыбкой, со счастливой улыбкой. Тут кот выскочил у меня из рук и вскарабкался по дереву.
Глава вторая: в деревне и обратноЮра на велосипеде
«Скажите, пожалуйста, — спрашиваю, — где здесь свинарник?» — «Ты неправильно едешь, — говорит. — Совсем не в ту сторону. Езжай за мной».Я развернулся. Оказывается — у него горб. Кручу педали и смотрю на причудливо вздернутый плащ. Кручу изо всех сил, но у горбуна велосипед новый, а Перчаткин порадовал меня ржавым драндулетом, трещит — того и гляди что развалится.
Солнце поднялось, косые лучи растворяются в сыром воздухе. Но оно поднимается выше — и от вертящихся колес передо мной и развевающегося плаща падает тень на обочину, на заблестевшую от росы траву, — тут же тень растаяла в сгустившемся полумраке — горбун въехал по дороге в еловый лес — и я за ним.
«Стой! — кричу ему. — Стой! — и сам остановился, слез с велосипеда. — Я вспомнил: он сказал, что перед лесом надо сворачивать». Не оглядываясь и не спрашивая: кто — он? — горбун, по-прежнему крутя педали, проговорил отчетливо в тишине: «Можно и перед самой железной дорогой…»
Опять взбираюсь на велосипед; только крутанул, как цепь слетела. Горбун скрылся за поворотом. Пока я провозился с цепью — подымаю голову: ко мне идут навстречу два здоровых амбала; один — в армейском ватнике. Расстегивает пуговицы и орет мне: «Стой!» — хотя я и так стою. Я поехал им навстречу. «Стой! — кричит и протягивает ватник: — Купи!» — «Мне не надо, — говорю. — Да и откуда деньги в лесу. Да и вообще…» — «А почему ты улыбаешься?» — спрашивает другой. Глаза налитые кровью после вчерашнего. «Разве я улыбаюсь?» — говорю и улыбаюсь. «Не надо улыбаться», — этот говорит и дергает меня за усы. Больно! Я крутанул — цепь не слетела. «Всего за двадцать пять рублей!» — закричал вдогонку тот, что с ватником. Я не оглядываюсь и жму на педали. Оглянулся, когда повернул. Никого. А вот и железная дорога.
За лесом опять поле. Солнце — еще выше, сияет, и поднявшийся туман над полем блестит, слепит глаза. Смотреть вперед невозможно больно, но увидел горбуна. Он стоит, ожидает меня. Увидел — и опять поехал. Я стараюсь его догнать, кручу изо всех сил, но дорога буграми, рытвинами — колеса прыгают, — а тут еще руль скрутился: вертится, как ему вздумается. Еще с горы я съехал, а дальше — по песку — пришлось вести велосипед вручную. Горбун все же оглянулся и подождал еще. Пока я подошел к нему, туман поднялся в небо — и солнце за ним пропало, и сразу стало до невозможного грустно.
«Ты даже вспотел», — заметил горбун. «Ничего не поделаешь. Допотопная рухлядь», — ответил я. «Все-же лучше, чем идти», — сказал он и добавил: — Только штанины вытри». Я посмотрел вниз и обнаружил, что у щиколоток штаны ржавые.
С неба посыпался мелкий дождь. Сделалось еще тоскливее. «Нечего вам из-за меня мокнуть, — говорю. — Расскажите, как дальше…» — я даже не договорил «ехать», как он начал объяснять. Я не слушал, а пытался закрепить руль. «…За той горкой»,— закончил горбун. Он немного отъехал, но остановился и издали закричал визгливым петушиным голосом: «Скоро их должны кормить. Услышишь!»
Я побрел вслед уехавшему горбуну. За горкой показалась деревня. Я протащил велосипед по ее пустынной улице, а за деревней увидел в поле людей и повернул к ним.
Я шагал, и мне было все равно. И я хотел бы, чтобы у меня и на лице было написано, что мне все давно все равно. Но я знал, что наверняка на лице глупая улыбка, от которой никак не могу избавиться, даже пьяный, и — которую многие не понимают и раздражаются, когда она появляется в неподобающий момент. Тем не менее я остановился, бросил велосипед и, улыбаясь, расстегнул курточку, достал из кармана пиджака расческу, аккуратно причесал мокрые волосы, затем усы, подул на расческу и опять спрятал ее в карман.
Подхожу. Стоят посреди поля, заросшего бурьяном, женщины и девица. Подойдя, оглянулся. За мной наблюдает из деревни старуха. Слышу, как девица сказала про меня: «А это еще кто? — и тут же заметила… и другим голосом прошептала: — Перчаткина велосипед». Заглядевшись на старуху, спрашиваю: «Нет ли среди вас Клавдии Васильевны?» Одна из женщин говорит: «Это — я. А в чем дело? Ах!» — и осеклась, будто вспомнила. От старухи перевел взгляд на девицу и улыбнулся. Она отвела от меня глаза. Выражение их растерянное и — ускользающее. Ангельское лицо, но я знаю, что у таких в мыслях. «Дело в том, что приехал Иван Иванович, а ключа нет», — говорю. «Даша, ты положила ключ?» — смотрит мать на девицу. «Какой ключ?» — спрашивает. Поправляет прядь золотых волос. А одета в грязную, с дырками на локтях, куртку. Впрочем, как одеваться, если заставляют копать картошку. Мать ее раздражается: «От дома. Неужели не понимаешь?» — «Положила », — говорит Даша. «Нет в назначенном месте», — сообщаю.
«Куда ты положила?» — спрашивает Клавдия Васильевна. Ее волосы — седые, выбиваются из-под шляпы. В поле — и шляпа! Только облезлая, поля опущены. Мешки под глазами, а глаза — бесцветные, вылинявшие; видно, что никогда она не была красавицей — что Перчаткин нашел в ней? Впрочем, у него какое-то особенное отношение к женщинам. Он их не любит, а жалеет, и, странное дело, они его обожают несмотря ни на что. «Под ковриком». — «Не оказалось», — говорю. «Тогда не пом-
ню», — говорит и отворачивается. «Как это ты не помнишь», — удивляется Клавдия Васильевна. «Куда-то сунула», — говорит в сизую даль.
«Может, ты попытаешься вспомнить, — говорю Даше и — себе: — Лучше бы я сидел там». — «Где — там? — спросила она и, не получив ответа, повернулась ко
мне: — Попробую», — и изобразила морщины на лбу.
Опять дождик. И ветер усиливается. Они, оказывается, ожидают копалку. И я ожидаю, когда она вспомнит. Ветер пронизывает, хотя на мне много одежды. Бросил велосипед на землю и стал раздеваться.
«Что за звуки?» — спрашиваю. «Зачем ты разделся? Вспотел?» — «На таком велосипеде! Как он ездит на нем?» — «Быстро», — говорит Даша. «Не стой голый — заболеешь», — сказала Клавдия Васильевна. «Не заболеет», — говорит одна из женщин которая сидит на ведре, перевернутом вверх дном. Щеки у нее румяные. И красный платок. «Что это за звуки?» — еще раз спрашиваю и тут же соображаю, что в длинном сарае за полем кормят свиней. Они визжат, будто их сразу всех режут. Майка — хоть выжимай, и один свитер мокрый. Остальное опять натянул на себя. Вот так теплей. Мокрое завязал узлом на руль — даже багажника у него не оказалось.
За лесом послышался поезд. Гляжу вдаль. И все посмотрели. На горизонте показались вагончики. И от этого присутствия какой-то другой — наверняка счастливой — кажущейся отсюда счастливой жизни, а, может, просто другой, с надеждой перемены ее — здесь, в поле, становится невообразимо грустно. А ведь совсем недавно я сам ехал в таком поезде и не задумывался ни о чем.
«Ты, Даша, специально так с ключом? — спрашивает ее мать. — Узнала, что приедет…» — «Она не приехала», — говорю. «Не приехала?» — переспрашивает Клавдия Васильевна. «Зато я приехал. Я ее сын», — объясняю. «Небось подцепил уже какую другую», — хихикает Даша. «Как ты тонко чувствуешь», — восхищаюсь. «Вот видишь», — говорит Даша матери. «А откуда он может знать», — говорит женщина. «Наверно тоже тонко чувствует», — догадалась румяная женщина в красном. «Вы не волнуйтесь, я долго не пробуду здесь: мне уже надоело. Тут очень скучно».
Будто с неба свалился. И солнце показалось. Голубые просветы на сером растут и ширятся. Но еще кричат — никак не накормят. «Уфф! — говорит. — Устал». Сел на камень. «Где тебя носит?» — спрашивает женщина в красном. «А это кто такой?» — интересуется. «Твой племянник», — сказала Клавдия Васильевна. «Вы ошибае-
тесь», — говорю и рассматриваю еще одного Перчаткина. Похож на того как две капли воды, но выражение глаз другое. Совсем другое. «Он за ключом приехал, — объясняет Клавдия Васильевна. — Иван Иванович прислал». — «Приехал?» — «Да. У тебя на шапке паутина». — «У него урок как раз», — объясняю. Этот Перчаткин снял шапку, смахнул паутину, положил шапку на колено, сидя на камне, — из кармана пиджака достал бутылку, открутил пробку, положил аккуратно ее на шапку, приложился, закрутил пробку, надел шапку на голову и поднялся.
«А погода хорошая, — говорит, — славная, устанавливается. Эх, — говорит, — подшипник полетел». — «Хоть покажи, — говорит ему Клавдия Васильевна, — где твой участок?» — «Семь грядок отсчитать». — «Откуда?». — «А как ты думаешь, — вдруг обращается он ко мне, — есть ли тот свет или нет?» Я смотрю ему в глаза и вижу, как на глазах у меня они пьянеют.
«Ладно, — говорю, — я поехал». — «Поедешь?» — удивилась Клавдия Васильевна. «Нет, поведу велосипед». — «Даша!» — «Что?» — «Ладно», — повторяю. А она смеется мне в лицо: «Куда ты идешь?» — «А — что?» — «Вот по этой дороге прямее выйдет», — показывает «дядя». Наконец свиньи перестали пищать — дождались своего часа. Решил с горочки съехать с болтающимся рулем. Только оттолкнулся — навстречу облезлые «жигули». Шофер машет рукой. Так и не съехал я. Он спрашивает: «Копалка не приезжала?» — «Подшипник полетел», — говорю. «Чего такой руль?» — «Ну такой», — говорю. «Убьешься!»
И я тут вспомнил, что когда-то, ребенком, видел эти поля горочками, поезд вдали, только лес вырос за годы, — и неожиданно стало радостно — и еще от чего-то очень радостно, но пока не соображу. Вся хмарь улетучилась с неба. Оно глубокое и солнце со дна его. Навстречу едет гусеничный трактор наискосок по пашне. За трактором лист жести. На жести лежат камни и стоит человек. Все серое, ослепительно-серое, у мужчины лицо бронзовое.Урок Перчаткина
Только посмотрел на меня — я уже вышла из класса — не вышла, а выбежала. Иду по коридору. У стены кадки с пальмами. Зашла в учительскую — и в окне увидела: по школьному двору — девушка — некрасивая — но сердце мое екнуло.
Они сели. Подошел к столу, сам сел и выдвинул из стола ящик. Не думая. Э-ге!
Смотрю в окно, увидел удивительно некрасивую девицу. «Что там увидел? — спрашивает. — Встань». Встаю еще глядя в окно. Она выбивает песок из туфли. Пе-
сок — облачком. «Выйди к доске». Выхожу и говорю: «Вышел, ну и что». — «Вижу, — говорит. — А где твой брат?»
Поднимаюсь: «Я здесь, Иван Иванович». — «Как две капли воды», — удивляюсь, хотя чему тут удивляться — себе же не удивляюсь. «Выйди и ты к доске, — говорю. — Только сними пиджак». — «Зачем?» — «А то порвешь, — говорю. — А теперь поборитесь!»
Отодвинул в сторону учебники. Там, где они лежали, остались отпечатки среди пыли. Из ящика выложил на стол черствую горбушку черного хлеба, луковицу и кусочек сала, завернутый в исписанную страничку. Развернул чужое письмо. Механически стал разбирать каракули и сразу же нашел две ошибки: «накакапали — двадцать два мешка» и «кребко — целую». Достал из кармана складной ножик, раскрыл его, на лезвие попал луч солнца — зажмурился от блеска — и оторвался от письма. На хлебе стал ломтиками нарезать сало и отделял отпечатанные на нем буквы. Ученики зашевелились. Поднимаю голову и, продолжая орудовать ножом, сам посмотрел в окно. Забываю про все, про жизнь, про самого себя — и стучу в окно. Но она успела отойти — и не услышала. Или сделала вид, что не услышала. Стучать больше не
стал — опомнился. «Сильнее его ударь, Васька!» — говорю.
Ударил Гришку, а он улыбается. «Раз так, — сказал, — лови мой кулак!» Перестал улыбаться и мне заехал. Больно! Ах, раз так, тут я ему как двину!
А я ему как двину!
Я встал — гляжу невольно на близнецов с удовольствием; «Гришенька — не поддавайся», — пробубнил с набитым ртом (ну, и проголодался все-таки) — вышел из класса и выглянул в коридор. Шлепает по коридору Маша с журналом из учитель-
ской — мимо двоешников, которые маются под пальмами, — подходит и шепчет: «С помпонами…»
ОбратноПоезд остановился посреди поля. Вдруг сделалось очень тихо, так тихо, что в ушах зазвонил телефон, много телефонов. Открыл окно и выглянул. Ничего интересного. Сильный ветер. Яркое солнце на синем-синем небе. Что-то еще свистит.
«Юр-р», — позвала. «Тихо», — говорю — и прислушиваюсь. «Я приготовила». —
«Что — приготовила? Прошу тебя — помолчи».
Наконец сообразил. Рядом с железной дорогой — шоссе. Под ним проложена в ложбине бетонная труба — и это ветер свистит в ней. По ту сторону шоссе на железной цепи лошадь. Зевает.
«А теперь — можно?» — спрашивает Даша. «Что — можно?» — «Ничего, — рассердилась. — Кушать подано!» — «Никогда не видел, — говорю, присаживаясь к столику, — как кобыла зевает», — и сам зеваю.
Открываю бутылку вина. «Чего мы стоим? — спрашивает. — В поле…» — «А куда нам спешить, — налил и ей. Она тут же подняла стакан и проглотила его, не скривившись. Тут вагон так дернуло, что у меня из полного пролилось. «Не надо много рассуждать», — говорит.
Голый пейзаж за окном поплыл. Выпил. «Какая гадость», — говорю и сам скривился. «Закрой окно, дует», — попросила.
Закусываю. «Минуточку».
«Как хорошо, что взяли общий вагон». — «Закусывай». — «Холодно». Закрыл окно. «Закусывай», — повторяю. «Есть не хочу. Еще выпить».
Налил ей, не успел — себе, она уже выпила. Глаза ее делаются еще прозрачней, а ангельское лицо бледнеет. «А я проголодался», — будто бы оправдываясь, наворачиваю. «Хорошо, что взяли общий вагон», — повторяет. «Почему?» — «Одни в ваго-
не». — «Это случайность. Обыкновенно на третьих полках спят». — «Почему ты все время улыбаешься?» — спрашивает Даша и сама себе наливает. «Ты что-то себе много позволяешь», — говорю. «А ты же меня не знаешь», — говорит. «Я — тебя?» — усмехаюсь. «Так — почему?» — спрашивает. «Что?» — не понял. «Что за чертовская улыбочка?» — прошептала и обольстительно улыбнулась сама. «Привычка». — «Странная привычка. Когда вот этот глаз косой и еще эта улыбка — у тебя получается не лицо, а свиное рыло. И — с каким выражением, если хочется тебе знать!» — «С каким?» — равнодушно спрашиваю и жую.
Она молчит.
«Ну, так что?» — «Слов не нахожу. Но мне это выражение не противно. Нет! И оно меня не пугает. Я тебя не боюсь. Слышишь?!» — «Слышу». — «Мне тебя жалко». — «И какой еще глаз косой?» — спрашиваю. «Вот этот — когда выпьешь».
Встал, иду, дернул за ручку — проводник выглянул из своего купе: «Открыто в том конце». Иду назад, когда проходил мимо нее, она проговорила: «Дурак…» Иду дальше. На скамьях лежат какие-то. Девица поднимает голову. Волосы спутанные, и взгляд испуганный. Оказывается, не одни мы в вагоне. Действительно, открыто. Захожу. Окно закрашено белой краской. Полуоткрыто. В щелку врывается ледяной ветер. Замелькали стены и столбы. Столбы дыма. На солнце дым сверкает, как стекло. Посмотрел на себя в зеркало. Нормальные глаза. Чего она выдумала? А где же улыбочка? Пожалуйста. Ничего с собой не поделаешь. Стало страшно. Отвернулся. Расстегнул, глядя в ветер. Ветер утих. Поезд остановился у вокзала. Писал и увидел в щелку как он с девушкой, совсем рядом, прошелся по перрону. Неужели в одном поезде ехали? А увидел даже, как он проговорил: «Проклятая привычка — вытирать руки об штаны…» — и выбросил сверток в мусорное ведро. Увидел ее лицо и сразу вспомнил о лошади на железной цепи. Лошадь была похожа на нее, или, вернее, она была похожа на лошадь, которая зевала.
Вышел из туалета. Поезд тронулся. По перрону едет на велосипеде мужчина в клетчатом пиджаке и держит в руке поводок… Что? Кого? Не успел… В другом конце вагона появился еще один пассажир… Большую черную собаку. Она бежит рядом чинно… Мы идем навстречу. Я улыбаюсь ему. Как всегда забыл; на ходу застегиваю пуговицы. И он улыбается мне. В одной руке у него букет цветов, а в другой из дырявого мешка блестит пустая консервная банка. Я уступаю ему проход, и он поблагодарил меня, а я засмеялся, увидев у него косой глаз да еще с бельмом.
Подхожу к Даше. Она смотрит в окно на собаку и выпускает изо рта сизую струю дыма. Он расползается по вагону, принимая очертания сначала собаки, стеклянной собаки, затем лошади.
«Иди курить в тамбур», — говорю ей. «Куда ты ходил?» — спрашивает, и по голосу ее — только по голосу — можно распознать, что она пьяная. «Так положено», — говорю и сжимаю ее руку, и голос мой меняется. «Не пойду, — говорит она, другой рукой подхватывая сигарету. — Ни за что». — «Так и быть, куплю тебе колечко». — «Не хочу, чтобы меня покупали». — «Покупали — в чем?» — издеваюсь.
Иван Иванович с АсейОжидаю его. Вдруг выбежали на перрон три дворняжки. Мужчина в клетчатом пиджаке успел выпустить из руки поводок. По переходному мостику над путями идут солдаты. Как по команде — оглянулись на собачий визг. Мужчина слез с велосипеда. У него оказался птичий клюв. Черная собака вернулась к нему. Поводок по асфальту — как колокольчик. Что-то на нем металлическое. Блестит. Колечко. Он колечко в клюв и поехал. И еще раз несколько раз гавкнула. Черная пасть. Солдаты спустились с мостика на второй путь. Сержант скомандовал: «Стой! Раз-два». Кто-то еще раз топнул. Сержант внимательно… У него на деревянном лице собачьи глаза. А у солдат не лица человеческие — ангельские — неживые, и крылья — в мешках. Вот и он идет с бананом около дворняжек. Они еще рычат и смотрят в сторону удаляющегося велосипедиста. Глаза у них у всех голубые, как у солдат. У него на лице слезы.
«Ты плачешь?» — удивляюсь. «Это от ветра». — «Я бананы не ем, — говорю. — Ты позвонил?» — «Да». — «Неприятная новость?» — спрашиваю. «Да, — говорит, — то есть — нет». — «Я же вижу», — говорю. «Успокойся», — говорит. «Мне-то что, — говорю. — Я бананы не ем, — повторяю, — не ем». — «Почему?» — «Не люблю». — «Почему?» — «У них вкус мыла». — «Кто тебе сказал? — и тогда сам откусил. — Было еще мороженое, но сегодня и так холодно, как позавчера. Что же тебе купить?» — «Колечко».
Подошли к магазину — уже закрыт. Повернули на пустынную улицу, и он выбросил в кусты шкурки от банана и поцеловал меня. Я засмеялась — у него приклеился к губе сладко-приторный кусочек. «Ты что — захотел мне повесить?» — «Нет, не хотел».
По улице проскрежетал мотоциклист. «Ах»! — вскрикнула Ася. «Что такое?» Она выбежала на дорогу, нагнулась, затем подбежала ко мне с птичкой в руке. «Она ожи-вет, — сказал я. — Отнеси ее и положи подальше в кусты».
Ася — как драгоценность — бережно — в вытянутой руке — понесла птичку и скрылась в парке, за которым громоздились безобразными силуэтами многоэтажки. Я смотрел дальше: на закат. Очень мне тревожно становилось, глядя на пылкие краски. Они разгорались все ярче, завораживающе притягивали взор — и оторваться от этого прекрасного каждый вечер и каждый вечер неповторимого зрелища не было сил. Деревья в парке почернели, а подстриженная трава под ними приобрела очень яркий, неестественный для живого холодный, даже ледяной оттенок.
«Черт!» — «Что?» — тут же оказалась Ася. «Мошка в глаз попала». — «Не
три, — сказала, — дай посмотреть». Она достала белоснежный платочек и тоненькими пальчиками оттянула мне веко. Я замер, застыл на месте, но на месте мне не стоялось, я еле сдерживал себя, чтобы не полететь… затем проговорил: «Холодно, не иначе снег пойдет, а мошкара кружится». — «Готово», — показала на платочке. «Наверно, та птичка ловила мошек», — догадался я. «Она умерла, — сказала Ася. — Потянула крылышками, закрыла глазки, затрепетала и умерла». — «Как жалко!» — воскликнул я.
Даша получает телеграммуТолкнула его: «Кто-то стучит!» — «Куплю колечко», — пробормотал Юра совсем еще пьяный. Я поднялась и выглянула в окно. Никого не увидела, только забор и дальше церковь, и увидела, что ночью выпал снег. Не успела обрадоваться, как опять стучит. Стала вспоминать, как звать Юриного отца. Дверь в его комнату Юра задвинул шкафом. Через стенку закричала: «Дядя, вам кто-то стучит!» — «Выйди!» — отец откликается. Через кухню вышла на веранду, повернула ключ в замке и распахнула дверь — никого; перед тем, как выбежать на улицу, посмотрела на себя: спала в платье, и платье помялось. На улице — голову направо, а потом налево: никого, но было очень радостно.
В сенях темно, не разобралась и попала в комнату к Юриному отцу. Он даже не поднял головы. Одеяло на полу — лежит на топчане, а нога на подоконнике. Догадалась: кто стучит!
Не подымая головы и не открывая глаз, говорит мне: «Открой шкафчик». Открыла. А он поясняет: «Там холодный воздух застаивается». Почувствовала действительно из шкафчика дуновение, и догадалась, что ему жарко, пьяному ему нестерпимо. Смотрела в пустой шкафчик, а увидела в окне женщину в шубе, лиса в рыжей огненной шубе. Она шла, наклонив голову вниз — и от яркого снега под ногами — лицо ее горело. Она проскользнула в калитку, поднялась на крыльцо и постучала в окно. Я подошла к другому окну, ее окну. Она через стекло показывает открытку. Я открываю окно. Никогда не открывала окно в снег. Она подает мне цветы, но не поздравительная открытка — другая бумага, потоньше. Я чувствую, как она пахнет снегом — бумага…
БелочкаЯ говорю: «Без него не поеду». Едва сдерживаюсь, чтобы не заплакать. Перчаткин подошел к дереву и стал трясти, как яблоню. Тогда я заплакала. Юрочка засмеялся. Я — сильнее. Перчаткин говорит ему: «Зачем маму дразнишь?» Юрочка отвечает: «А вы лучше отойдите, пускай она его позовет». Но я так плачу, что не могу позвать, и тогда, рыдая, сама полезла на дерево, но в шубе не смогла. Перчаткин говорит: «Через десять минут поезд, а Юрочке еще билет не купили», — и опять стал трясти. Тут котик спрыгнул с дерева на землю и метнулся вдоль забора по привокзальной площади. Я поспешила за ним. Он подбежал к ближайшему зданию и скрылся в окошечке в подвале. Перчаткин подошел ко мне: «Я же говорил, что клетку…» Я — ему: «Езжайте вдвоем, а я останусь». Он говорит: «К сожалению, я больше не могу. Я и так…» — «Я знаю, — я говорю, — а то тебя выгонят из школы». Он поцеловал меня: «До свида-
ния». — «Зачем так торжественно?» — «А как?» — «Просто: пока…» — «Тогда по-
ка». — «Опять ты не так». — «А как же?» — он потерял терпение — я вижу. «Пока», — тогда я говорю просто. Перчаткин понял меня: «Пока», — и побежал к поезду.
Когда я смотрела, как он удаляется, подходит ко мне молодой мужчина и говорит: «Не узнаешь?» — «Не узнаю», — говорю — и тут вспоминаю, что узелок с одеждой на смерть оставила у дерева, когда хотела залезть на него. И я побежала к вокзалу. «Белочка, куда ты?!» — мужчина — за мной. Поезд уже отходит. Я только слышу, как колеса стучат. Около дерева узелка нет — будто никогда и не было. Я окаменела. Мужчина бормочет: «Сестра…» — «Здравствуй, Филимон, — шепчу ему, — разве ты не умер?» — и заплакала от светлого чувства.
Глава третья: дар исцеленияФилимон
Этот приезжал из города в сапогах, начищенных до блеска. У него на голенищах отражались цветы, когда он шел в траве. Мне он часто рассказывал про город, потому что не знал, чем меня удивить. И когда мама решила выйти второй раз замуж, я имел большое представление о городе и обрадовался, что она выходит за горожанина. Но меня с собой в город не взяли. Дом, в котором я родился, продали, а меня отвезли к бабушке и дедушке в Каменку.
Я горько разрыдался после того, как мама оставила меня. Слезы высохли на ветру, и лицо покрылось солоноватой коркой, и когда дороги вечером не стало вид-но, — куда я все смотрел, — вот тогда бабушка сказала, что в город нельзя брать больных падучей. Мне пришлось смириться, правда — мечты о городе копошились в моей голове наподобие муравьев в муравейнике. Так я стал жить с бабушкой и дедушкой. Время потекло широкой полноводной рекой. Я утонул в ней и, казалось, умер. Лишь когда приезжала мама, я всплывал из времени — как утопленник. С каждым разом она хорошела. Губы она стала покрывать алой краской, а глаза обводила черной. Мама привозила из города очень приятный запах. Город снился мне. Наконец я решил поехать в него тайно от мамы. В один из ее приездов я попросил у нее денег. «Ты накормлен и одет; чего тебе еще нужно?» — изумилась она. Я молчал. Кровь прилила к лицу. У бабушки и дедушки я не смел просить денег — я слишком любил стариков и, если бы они спросили о спекшемся сгустке моих желаний, им бы я рассказал. Единственно, я предвидел, что огорчу их. Тогда я забыл думать о городе, а стал думать о деньгах дни и ночи. Они снились мне много лет, и однажды, когда старики сидели вечером на лавочке на улице, я полез в сундук, где хранились деньги. Из сундука пахло смертью. В нем я нашел не только советские деньги, но и царские золотые монеты. Целую ночь я не спал, а думал: какое бабушке и дедушке сочинить письмо на прощание. Но ничего не смог придумать, так и ушел утром на станцию.
Приехав в город, я разочаровался. Многое из того, о чем рассказывал мне второй муж мамы, не существовало. Зверинца в городе не было. По реке паровозы не ходили, а единственно пароходы. И негров черных я на улицах не видел. На улицах оказалось скучно, оттого что везде стояли дома. А у нас хочешь пойдешь в лес, хочешь — в поле. Я останавливался около самых высоких зданий и, запрокинув голову, так что шапка сваливалась, от нечего делать считал этажи, но всех сосчитать не мог, потому что умел вести счет только до трех. Я уже собирался ехать обратно к бабушке и дедушке, но встретил девицу. Она плакала. Руки и ноги она имела тонкие, как соломинки, и волосы ее оказались соломенные. Мне стало жалко эту девицу, и — чтобы развеселить ее — я показал ей золотые монеты. Тогда она привела меня к себе в жилище. Она зашила золотые монеты в лифчик и пожелала ехать на курорт.
На юге оказалось красиво и жарко. И ночью звезды горели ярче и ближе. Там каблучки девицы стали издавать звук, хотя раньше она двигалась словно тень. Каждый день мы завтракали, обедали и ужинали в ресторане. Я хотел удивить Глафиру дорогими винами и диковинными закусками. Но необычная еда быстро надоела Глафире, и она захотела вареной картошки с кислым молоком. Я попросил хозяйку, у которой снимали комнату, приготовить картошки, и после того, как стали с ней рассчитываться золотом, хозяйка так откормила Глафиру, что когда я привез ее к бабушке и дедушке в Каменку, то она еле в дверь пролезла.Я
Я скучала на улице около бабушкиного и дедушкиного дома и погружала пальцы босых ног поглубже в пыль. На дороге показались молодые мужчина и женщина. Они миновали меня и вошли в наш дом. Я побежала следом за ними. «Эй, — тогда поманил меня обаятельный мужчина, с необычным шоколадного цвета, загаром на лице, вынимая из чемодана ветку винограда. — Я знаю — кто ты; ты — Белочка — моя сестра, только от другого ухаря, от того, с начищенными сапогами». Я догадалась, что это брат мой, которого я еще не видела. С виноградом в руке я выбежала во двор. Бабушка сидела у забора в тени и драла перо для подушки. Я упала на колени в перья и горячо прошептала на ухо бабушке: «Приехал Филимон с тетенькой, — не выдержала и закричала: — Тетенька — настоящее чудовище!» Бабушка поморщилась, закрыла рукой ухо и позвала дедушку. Он тут же вышел с гумна; на шапке его блестели под солнцем соломинки. Старики побрели в дом так — будто это был не их дом, а чужой. Бабушка и дедушка шли очень медленно, словно раздумывая: идти им или не идти, а когда я забегала вперед им и оборачивалась, лбы их бороздили морщины — как волны. Старики поднялись по крыльцу в дом, сначала бабушка, а потом дедушка — и ничего не сказали. Они сперва глянули на молодицу, и я увидела, как отвисли у них беззубые челюсти, потому что невозможно было представить более некрасивую женщину. Затем бабушка и дедушка увидели довольную улыбку Филимона, одетого в превосходный новый костюм. Они не знали: радоваться им или ужаснуться. Некрасивая молодая женщина сказала: «У вас среди тишины после долгой дороги шумит в ушах, как в морской раковине в Ялте». А Филимон удивился: «Это я — дома, и это — я?» — и вырвал клок волос, чтобы удостовериться. Его большие голубые глаза были безмятежны, как утренний воздух, и отражали цветущий луг. Назавтра приехала милицейская машина, Филимона посадили в нее и увезли. Когда машина укатила, я посмотрела ей вслед, но мне было слишком больно так смотреть, и я посмотрела тогда вверх и увидела, как облака по небу двигались толчками — на самом деле у меня очень сильно билось сердце. Бабушка же и дедушка смотрели в землю. Долго они еще стояли у ворот. На дороге перед ними остались одни следы от колес развернувшейся машины. Старики стояли, горько задумавшись, пока не вспомнили про некрасивую женщину, которая, затаившись, стояла подле них, и посмотрели на нее — сперва дедушка, а потом бабушка — будто на пустое место. Она же попросила у них денег на дорогу до города… А зимой дедушка умер. Он лег спать и не проснулся, и лицо у него сделалось желтое, наподобие кувшина. Люди в деревне говорили, что у него лопнул желчный пузырь от невеселых мыслей. И на сороковой день после дедушкиной смерти, вышедши утром из дома, бабушка нашла на крыльце ребеночка. Конечно, она сразу догадалась, чей это ребенок. Старушка внесла его в дом, и слезящиеся глаза ее источали радость… Через полгода мне приснился сон: я выхожу из бабушкиного дома, открываю дверь — а крыльца нет… И тут сквозь сон я услышала: посреди ночи кто-то робко постучал. Я подхватилась и разбудила бабушку. Сердце у меня так билось, что я держала его у себя в руках. Бабушка затаилась в сенях перед дверью. Кто-то время от времени стучал, с каждым разом все сильнее, но голоса не подавал, и бабушка молчала. Тут еще заплакал в своей кроватке ребенок. После настойчивого стука она открыла. Она решила: будь что будет. В дом вошел Филимон. Он словно стал меньше ростом, уже в плечах и похудел невообразимо. И лицо у него — может, оттого что я разглядывала его при луне, а потом при мутном свете керосиновой лампы, — сделалось страшное: кончик прямого как стрела носа теперь был вздернут и заострен. Одно ничтожное изменение в его облике придавало Филимону готовность решиться жизни ни за что! и как можно скорее! «Это ты, Филимон?» — спросила старушка, узнавая его и не узнавая. «Это я, бабушка!» — воскликнул Филимон. Он обнял старую и разрыдался. И рыдал оставшуюся ночь до утра. И его ребенок вместе с ним ревел. После восхода солнца Филимон успокоился, и бабушка его накормила, а затем мы подвели его к сыну, когда он поинтересовался, кто это кричит. Филимон смотрел на ребенка и ничего не понимал. И когда ему рассказали, как дитя подбросили, все равно он ничего не понимал. Только спросил: «Как назвали?» — «Петром», — ответила ему бабушка. Наконец он вспомнил о дедушке. И при упоминании дедушки по его лицу проскользнула легкая светлая тень. Бабушка прослезилась и рассказала о кончине мужа. С самого утра Филимон вздумал сходить на кладбище. Бабушке надо было топить печь, и она осталась дома, а я с братом отправилась на кладбище показать ему могилу. У могилы дедушки Филимон лег на землю и уснул. Я стояла и смотрела на дедушкин холмик и на спящего Филимона. Он спал как мертвый. В полдень пришла бабушка и стала будить его. Филимон вскочил и вдруг со сна ударил бабушку. Потом схватился руками за голову, а бабушка поспешила домой, чтобы приложить к синяку медную монету. Когда мы побрели за бабушкой по улице, Филимон пожаловался мне: «Не люблю ходить на кладбище». — «А кто любит?» — спросила я. «Покойники!» — объявил он. Я удивилась мудрому его ответу. При этом разговоре лицо его перестало казаться страшным, сразу оно как-то размякло и оплыло — и напомнило кувшин своими округлыми очертаниями, когда прежде было словно высечено из камня. Я вспомнила лицо дедушки после смерти.
Опять ФилимонВыйдя за город, я вздохнул. Я шел оставшийся вечер, ночь, день и еще полночи. Я даже подумал, что мне все приснилось. Уже подходя к Каменке, я решил возвратиться обратно в город. А я шел эти дни и ночи без сна, и меня раскачивало. Я на ходу уснул, правда, на одну минутку. Я ощутил нож в руке и тогда повернул обратно в город. Потом побежал. Потом пошел медленнее. И по тому, как невольно у меня сжимались кулаки и зубы скрипели, словно железные, я понял: того счастья, что прошло, не будет. Мне захотелось увидеть бабушку и дедушку как никогда. Скоро я был в Каменке у их дома. Ночь пронизывала сыростью. Долго я стучал. Я не мог к бабушке и дедушке сильно стучать. Мне не хотелось их будить. «Пускай они поспят, — думал я. — И если Белочка, сестричка моя, при них, пускай и она поспит». И стоял под дверью. А потом стучал снова, желая видеть их поскорее. Знакомые с детства запахи изнуряли меня. Круглая луна сзади холодила мне затылок, когда я стучал. Изнутри доносился плач маленького ребенка. Сначала я подумал, что не туда стучу. Только он заплакал, мне словно ножом по сердцу… Наконец дверь отворилась. Я переступил порог.
Свадьба ГлафирыБудто меня кто-то окликнул — я вырвалась из цепких рук жениха, выбежала на улицу, догнала Белочку и выхватила из ее рук ребенка. За эту минуту я обрела способность узнавать чужие мысли.
Я, снова я, на свадьбеЯ ничего не сказала Глафире о смерти Филимона, не желая огорчить в торжественную минуту, хотя, может быть, это известие оставило бы ее равнодушной. Но она взяла в руку нож и сказала мне: «Он забыл, где у меня сердце, он решил, что оно у меня — как и у него — с правой стороны, — а затем бросила нож на стол, опрокинув рюмки, а маленький Петр смотрел на нее сквозь слезы — с удивлением, и ужасом, и любовью, и добавила, не обращая внимания на гостей, которые прислушивались нехотя к нашему разговору: — Не переживай и ты. Она найдется», — пообещала Глафира, вспомнив о моей маме, если я о ней даже не намекала. Тут жених выпил несколько стаканов один за другим. Он был в форме, ремни на нем скрипели при малейшем движении, и наконец офицер достал пистолет, поднялся из-за стола — глаза его забегали, налитые кровью, а вдоль лба вспучилась синяя жила, будто он поднимал страшную тяжесть, — и он сказал: «Встать, я сейчас буду стрелять! Кто не встанет, застрелю…» Гости задвигали стульями и поднялись. Наступила удивительная тишина. Она была такая, что все на свадьбе услышали, как посыпался снег за окнами. Вдруг один из гостей упал и стал биться головой о пол. Я вспомнила Филимона. Меня словно кто-то подтолкнул, и я приблизилась к бедняге, нисколечки не страшась его ужасных судорог. Я даже не дотронулась до него; от моего ближайшего присутствия, когда я бесконечно пожалела его, — он пришел в себя и спросил: «Где я?» Пьяный офицер с пистолетом выбрался из-за стола, накинул шинель и вышел. Из окон, со свадьбы, видели сквозь пригнувшиеся под снегом голые ветки, как он размашисто шагал по двору, оставляя на белом грязные отпечатки сапог.
Следя за походкой офицера, я увидела маму на тротуаре. Она шла под ручку с незнакомым мне мужчиной. Это был уже и не третий ее муж, с которым мне довелось познакомиться, после того как мама осталась без бедного моего отца, а я не знаю — какой… Я выскочила в одном платье из дома, догнала их и бросилась на шею к матери.
«Белочка? — удивилась она. — Каким образом? — Вдруг брови ее сомкнулись, и, почувствовав непоправимое, мама закричала: — Что случилось с бабушкой?!»
Я открыла рот и набрала в себя колючего холодного воздуха, однако ничего не могла сказать.
Мама зарыдала, при этом кончик курносого ее тонкого носа изгибался и за алыми накрашенными губами сверкали, как наколотый лед, белые ровные зубы. Вдруг она наклонилась и сделала одной рукой неловкое такое движение, будто хочет в горсть набрать снега, и упала. Лицо ее таяло на белом. Мужчина бросился поднимать ее. И по тому, как мама тяжело поднималась — толстая и неуклюжая в зимнем пальто, как подкашивались у нее ноги, как она сгорбилась, — я осознала, что мама сильно постарела за эти годы… Мужчина, сложив руки в одну пригоршню, набрал снега и поднес его к маминому рту. Полусогнувшись, опираясь руками о колени, она у него из пригоршни ела этот холодный чистый снег…
Глава четвертая: еще одна шляпаАся
«Куда это вы смотрите? — спрашивает. — А — вы считаете ворон. Да?» —
«Да», — киваю глядя вверх. С неба начинает капать. Боюсь, что капнет в глаза, но раскрываю их шире — и веки невольно дрожат.
«Я понял, — тогда сказал он. — Вы считаете этажи, да?» — «Да», — шепчу. «Ну, и сколько в этом доме этажей?» Я приподняла плечи и опустила. Предпочитаю молчать в такую погоду. Особенно когда ожидаю на трамвайной остановке. Тут он наконец увидел на строящемся доме рекламный плакат. «А, я понял, — тогда сказал он, — вы хотите купить квартиру в этом доме?» — «Да, — говорю. — Только у меня нет де-
нег». — «Но у меня их тоже нет, — сказал. — Разве что на бутылку вина. Вы хотите вина?» — «Да», — говорю.
Как раз остановился трамвай — люди вышли и вошли, трамвай загрохотал дальше, а новые люди на остановке уже не обратили внимания на меня с мужчиной. Я за ним перебежала улицу, и мы направились к магазину. Из него выкатилась очень полная дама, одетая по-летнему: в одной кофточке, короткой юбке — выше колен; из-под ремешков босоножек торчали лакированные ногти. Она басом заявила: «Я — Аня Ахахонина». После того, как я пробежала, мне стало — как ей — и я распахнула свою курточку с помпонами. «Жарко!» — «О! — воскликнул мужчина. — У вас одинаковые кофточки». — «Как?» — с недоумением, переходящим в негодование, изумилась Аня Ахахонина. «Только у вас, — обратился он ко мне — тигр; а у вас, Аня, — леопард». Ахахонина оглушительно засмеялась. Мужчина открыл передо мной дверь.
«Кто такая Аня Ахахонина?» — спросила я. «Сумасшедшая, — ответил незнакомец, подходя к винному отделу. — Я не знаю твоего вкуса, — добавил он, перейдя сразу на «ты». — Что ты предпочитаешь: «Золотую осень», или «Лучистое», или же… У тебя ресница вот на этой щеке», — показал. Я провела ладонью по лицу, спросила взглядом. «Осталась», — сказал мужчина и сам смахнул с моей щеки ресничку. «А у тебя, — сказала я, — у тебя много ресниц на бороде».
Когда вышли из магазина, я обратила внимание: какая пустынная улица — это не важно, что выходной; трамвая давно не было, и лишь на остановке собралась толпа глухонемых. И тишина подействовала на меня так, что я решила ее слушать. «Ты любишь молчать?» — наконец спросил он. Я кивнула. «Нет, я думаю: у тебя часто бывают моменты, когда…» Он еще не договорил, как я опять кивнула ему, и головы больше не подымала, глядела в землю, подбородком касаясь мехового помпона на курточке, а помпон со шляпы скатился мне на лоб и подпрыгивал при каждом шаге. Ноги вынесли меня к перекрестку. Незнакомец сделал такое движение рукой, что
я — краем глаза увидев — подумала, он сейчас поправит на мне шляпу. «Смотри — генерал!» — нарочито громко, нарушая тишину, сказал незнакомец, указывая пальцем. Генерал переходил на красный свет. Широкая красная полоса на брюках. Приподнял фуражку и почесал лысину. Издали голова — как надутый розовый шарик.
Тут же небритый незнакомец поднимает резиновую тряпочку с асфальта. Принялся надувать. Щеки волдырями. Щетина на них ощетинилась. Промычал мне: «Хочешь замуж за генерала?» — «За этого?» — удивляюсь. «Почему именно за этого? — удивляется. — Нет — за французского; с советскими не знаком». — «Если бы за аргентинского — еще бы подумала, — говорю. — Или хотя бы за негритянского…»
Он надул шарик и держал его за пипочку указательным и большим пальцами. (В другой руке бутылка «Золотой осени».) «Быть не может, чтобы в этой стране под ногами веревка или кусок проволоки не валялись, — проворчал он и обратился ко мне: — Все равно смотришь вниз…» Как раз в эту минуту я смотрела на генерала. Опускаю глаза — и сразу же нашла веревку. Перевязала пипочку шарика — едва не прихватила и его пальцы. Тут подходит мальчик и говорит: «Это мой шарик». — «Нет, это мой, — сказал небритый, — я его нашел, спроси у нее». Мальчик не стал спрашивать — вдруг поднес к шарику иголку. Раздался звук выстрела, так что генерал оглянулся.
Мальчишки, которые не потеряли шарики, стали засовывать их к себе под одежду. «Что они делают?» — спрашиваю у кавалера. Рядом оказалась совсем маленькая девочка. Она услышала и повторила: «Что они делают?» Мама ее промолчала, а небритый кавалер отвечает: «Стараются быть похожими на генерала».
Девочка в шляпе с пером — как взрослая дама. Один большой мальчик загляделся на нее, покраснел, подошел и подарил девочке свой шарик. Она взяла, даже «спасибо» не сказала.
Пришлось пешком подниматься на девятый этаж. «По выходным отключают лифт», — объяснил незнакомец. С каждым этажом — в городе, открывающемся из окон, все больше неба. Из серого оно превращается в оранжевое, потому что наступил вечер. «Постоянно чувствую себя обманутым, — говорит незнакомец. — Ведь жизненный опыт ничего не значит. Хотя — не совсем так; но жизнь ничему не учит. Или, вернее, учит, но не тому…» Чем дальше он рассуждал, подымаясь, — тем дышал чаще. Говорить и подниматься было тяжело. «Меня зовут Петр, — сказал он, прервав философские размышления, — а тебя?» Я не отвечаю, не называю своего имени. Он останавливается и ждет. Одна нога на одной ступеньке, а другая на другой; и локтем уперся в колено. Тут я села на ступеньку, где его нога с локтем, и расплакалась навзрыд. Помещение гулко. Плач по всем этажам. Сверху раздаются шаги. Сидя, поднимаю голову — и слезы накапливаются в глазах. Через перила лестницы склонился Алик. Едва узнаю его сквозь слезы. Он, кажется, изумлен. Он кричит: «Ася?!» Наконец я осознаю себя — оттого что он назвал меня — спохватываюсь и сбегаю вниз…
Болезнь ДашиПриснился сон: я с мамой в комнате без окон, где стены, пол и потолок обиты малинового цвета бархатом. Я боюсь ступить; мама говорит: «Здесь можно ходить только в белых тапочках…» Проснулась и вспомнила, что осталась одна. Сразу же осознала: ее гроб обит должен быть таким же бархатом. Выглянула в окно — и почувствовала, что заболела. На солнце снег сверкает, как сахар — не сладкий, а стеклянный. Стена церкви ослепительная. А небо синее, как вода. Я почувствовала себя легко-легко, я почувствовала себя невесомой, я засмеялась, я почувствовала себя счастливой, когда чувствовать себя такой не из-за чего было, а наоборот даже. Я почувствовала, что она рядом, и что ей очень любопытно узнать обо мне. И я почувствовала, что она рада жизни, вернее — смерти, и чувствует себя она так, как я сейчас. Я слышу, как в другой комнате, за шкафом, который Юрочка так и оставил, которым так и не к чему было заставлять проход, а может — и к чему, как там опять стучит, колышутся занавески, дует ветер. Это ей так весело, что она даже озорничает, — подумала я и заснула на минутку. Потом открыла глаза и смотрела две минуты в окно, на снег, стену — ослепительные — и — небо. Потом на минуту закрыла глаза. Потом опять — в окно. И казалось, что там, хотя снег — жарко, как летом, а как закрою глаза — холодно, как зимой. Целый день — так, пока солнце не переместилось — и в окне свет потускнел. Тогда я захотела выйти во двор. Одела резиновые его сапоги и его отца овчинный тулуп. Вышла и увидела, что тает — и снег — скользкий, и вода под ногами скользкая. По небу мрачные тучи. Прошла по двору к огороду и увидела, что речка разлилась и по огороду течет черная река. Вот так: белый снег и черная вода.
Смысл жизниАлик подошел к проигрывателю, поставил пустую рюмку на крутящуюся пластинку. Рюмка завертелась. «Попробуй», — говорит Алик.
Я выхожу из квартиры в коридор. Сбрасываю тапочки и едва нащупываю в потемках свои туфли. Нагнулся зашнуровать. Напротив открывается дверь, и появляется — как бочка — женщина. Лицо ее потеряло черты во мраке. Тем не менее мне показалось, что я ее видел сегодня. Услышать бы ее голос. А она так и не сказала, как ее зовут, между прочим. Если бы не… Толстая посмотрела на меня и закрыла дверь. Тут я обратно натянул тапочки и вернулся. «Попробуй», — повторяет Алик.
Беру бутылку и пытаюсь капнуть в вертящуюся рюмку. Пластинку заело. Горлышком «Золотой осени» по лапке проигрывателя. «Удалось», — говорит смущенный — оттого что мне удалось — Алик. «Из таких рюмок не пью, — говорю, — да еще: вино». — «Сильнее опьянеешь, — говорит он, — попробуй». — «Не хочу пьянеть», — говорю. «На — съешь огурец», — подает. «Не хочу огурца». Как раз звонит телефон. Алик берет трубку. «Поговори с ней», — подает. Я, не задумываясь, беру трубку. Наши руки соприкасаются. «Какая у тебя холодная рука!» — удивляюсь. «Огурец же из холодильника», — удивляется он мне.
«Слушаю», — говорю я. «Кто это?» — изумляется басом женский голос. «По всей вероятности — я незнаком с вами», — сообщаю. «И — я». — «Чего же вы тогда хоти-те?» — спрашиваю. «Я? — удивляется. — Ничего; это вы — хотите». Наконец сообразил и меняю тон. «Как тебя зовут?» — говорю беспечно. «Аня». Удивляюсь «в квадрате». «Как, Аня, настроение», — интересуюсь. «Хорошо, если бы…» — «Если бы — что?» — «Вы… ты этого не поймешь». — «Ну, а все-таки, может — я попытаюсь». — «Слушай, купи мне свитер из английской шерсти со стоячим воротником» — попросила. «Здрасте», — говорю. «У тебя какой-то голос знакомый», — призналась. Я бросаю трубку.
«В жизни есть сюжет, — разглагольствует Алик. — Или — может, правильнее выразиться — у жизни». — «Правильно будет, — поправляю я, — сюжет не “в”, не “у”, а — сюжет рассказа, сюжет романа — и — сюжет жизни, смысл жизни». «Но он меня не слушает: «У жизни — вообще; и у каждого в частности; и — как в романе — определенные линии развиваются, соприкасаются и расходятся. Самое простое доказательство…» — Опять пластинку заело, но Алик слишком занят и сосредоточен, чтобы отвлечься. Слова такие: меня и поцелуй… меня и поцелуй… «С-существова-
ния», — не закончил мысли и задумался. «Доказательство чего?» — спрашиваю. «Авторства?» — спрашивает он. «Я понял, — говорю. — И — сам замечал. Что-то тебя потянуло на возвышенные темы», — замечаю.
Раздается опять звонок. «Поговори с ней», — опять провоцирует. «Говори с ней сам», — я отворачиваюсь. «Ах, черт, все-таки пролил, — и набрасывается на меня: — Ты специально меня отвлек!» — «Не я, а она, — поправляю Алика и тут же выдергиваю провод проигрывателя из сети, — ну и поцелуй», — передразниваю певицу, выходя в коридор, и сбрасываю опять с ног тапочки. Дверь остается открытой, и — пока я зашнуровываю туфли — слышу все то, что говорит по телефону Алик, и прекрасно — через фанерную дверь напротив — все то, что басит Аня.
Она спрашивает: «Ну, и что же ты думаешь дальше?» — «Надо купить газету», — отвечает Алик. Аня Ахахонина прерывает его: «Ну, это же не сейчас». — «Да». — «А я спрашиваю: сейчас». — «Я скоро освобождусь», — говорит Алик. «Как скоро? — и не дождавшись ответа: — А, кстати, кто он?» — «Он бывший муж одной моей знакомой, — сказал Алик. Затем добавил: — Бывшей знакомой». — «У тебя с ней был роман?» — «Разумеется». — «И что?» — «Я не выдержал с ней». — «Почему?» — «Она не могла жить без крайностей…» — «Все понятно, не рассказывай дальше, — говорит Ахахонина. — Вернее, не все понятно, но это неинтересно». — «Ты права», — согласился Алик. «Только еще одно, — поинтересовалась Ахахонина, — он — бывший муж до тебя или после?» — «Разумеется: после, — сказал Алик. — Потом она сбежала от него с офицером». — «У тебя, наверно, было много женщин?» — еще спросила. «Нет, ты вторая», — сказал ей Алик. «Интересно, сколько тебе лет?» — «Сорок девять». — «До свидания», — говорю я ему. — «Привет, Петя», — говорит он мне.
Я выхожу на улицу и иду куда-то. Иду в темноте, наступая на опавшие листья, которые — мокрые — распластались на асфальте, и шаги мои — не мои. Зажигаются фонари и качаются на ветру. Я глядел под ноги на трепещущие тени и наступал на них, ощущая их живыми, когда он схватил меня за руку.
«Здравствуй!» — воскликнул он. Я поднял голову и узнал его, но ничего не ответил. «Мы познакомились, — напомнил он весело, — на похоронах вчера».— «Ах, да, — выдавил я из себя, — вас зовут Иван Иванович… это под вами на поминках разломался стул…»
Вижу поодаль от него девушку. И она — мне — а не ему — улыбается, почему-то закрыв глаза, будто зажмурившись от полуденного солнца, хотя ночь вокруг, а может, ей снится сон.
Только распрощались, как ощутил: по лицу моему — просиявшему в темноте, а потом — и — по всему телу — под одеждой — будто ее и не было — будто бы проскользнуло, огладило меня невероятных размеров крыло или — даже — может быть — одно перышко, и — меня охватила беспричинная непонятная радость. И я почувствовал отчетливо, что это прикосновение случайно и уже никогда не повторится.
Иду по улочке, по сторонам которой крохотные домишки с узорами облупленной штукатурки, которых сейчас не видно, но я знаю их наизусть и могу нарисовать в кромешной тьме.
Вижу под фонарем мальчишку с собакой. Подхожу и спрашиваю: как зовут собаку. Он отвечает: «Жук». — «Он еще щенок?» — «Да». — «Сколько ему?» — «Полгода». — «Он будет большой?» — «Да, он должен быть большой, посмотри, какая у него лапа». Щенок протягивает мне лапу, и я пожимаю ее. «Ты гуляешь?» — спрашивает у меня мальчик. «Да», — говорю — и мне очень стыдно перед мальчиком, оттого что я пьяный от рюмочки вина. Я смотрю ему в лицо и вижу чистейший свет от него, и перед этим светом я теряюсь, и мне хочется — недостойному — провалиться под землю, и я думаю, опустив глаза: пришло время, когда дети начинают походить на ангелов, на которых остановился взгляд Бога… А ты почему так поздно на улице?» — спрашиваю еще у мальчика. «Дома отец с матерью скандалят», — отвечает он просто. «Отец пьет?» — «Да». — «Дерется?» — «Когда сильно пьяный». — «А сколько комнат в вашем доме?» — интересуюсь я. «Одна кухня». — «И сколько лет живешь ты здесь?» — спрашиваю у него. Он отвечает: «Всю жизнь».
Из темноты появляется девочка с таким же прекрасным лицом, как у брата, и — побежала дальше — и мальчик стал догонять ее с собакой. А я остался опять один, и осознал, что ничего им не дал — мне нечего им дать.
Даша знакомится с офицеромПодарил мне шляпу. Она не новая, но вполне приличная. Я догадалась, что он не купил ее — осталась от матери.
Я тут же — примерять. Когда надевала — в восторге — ею по лампочке задела. Лампочка на длиннющем проводе закачалась туда-сюда, а я обрадовалась. «Осторожно», — говорит его отец. Проверил свет: горит — мотается по комнате, бледный при свете дня.
Захотела показаться на люди. Вышла в ее шляпе. На улице никого. Вспомнила, что так и не спросила: какой был гроб. Шла и забыла, куда иду. Проходила мимо церк-ви — и вижу: открыта. Никогда не была, но решилась — в шляпе.
В церкви — стоял гроб. Люди подходили к нему и целовали покойницу. Я тоже подошла и поцеловала. Ее лицо без черт увидела, а рукой пощупала бархат, которым был обит гроб. Я еще раз вспомнила сон. Бархат был не малиновый, а голубой, но — по ощущению, как я прикоснулась к нему рукой, — такой же, как и во сне.
Священник принялся забивать гроб, ко мне подскочил мальчик и спросил: «С кем я буду разговаривать теперь?» И слезы у него не лились, а брызгали. Я ответила: «С ней же! — с кем-же тебе еще разговаривать?» — «Действительно», — сказал он. — Как это я сам не догадался?»
Выйдя из церкви — увидела офицера. Через полминутки я уже запыхалась рядом с ним. Какой у него шаг!