Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2001
Сборник латышской поэзии “Молния в камне” начинается с предпослания “ЛАТВИЯ — РУССКОМУ СОВРЕМЕННИКУ”. От этой печки и будем плясать: мы с вами недостаточно эрудированны, чтобы встраивать “Молнию в камне” в другой контекст, нежели контекст русской поэзии. При этом возникает определенное поле ожиданий — прекрасное, но чужеродное займет престижную нишу в стороне от главного здания. Для большего требуется соприродность материала, тот же музыкальный нерв. С другой стороны, если полученные нами латышские стихи в русских переводах вовсе будут неотличимы от московских или петербургских, мы останемся слегка разочарованы. Хвост не должен быть добавочной порцией спины.
Ни я, ни вы не знаем латышский язык (извините, если я ошибся). Стало быть, нам остается, невзирая на предоставленные оригиналы, целиком довериться группе переводчиков. Впрочем, в данном случае риск серьезного искажения минимален. Во-первых, авторы превосходно знают русский — большинство из них обучались в Ленинграде. Любой перевод неизбежно проходит авторский контроль. Во-вторых, как правило, на страницах “Молнии в камне” с одним автором работает несколько переводчиков, а один переводчик — с несколькими авторами. В итоге мы можем не опасаться стилевых замещений — эффекта чтения переводчика, лишь вдохновленного автором. Впрочем, поверхностный навык чтения латиницы позволил мне приметить изменения размеров, вероятно, вполне мотивированные.
Начнем с главного впечатления. Сборник выстроен от старого к новому — сначала идут недавно ушедшие и живые классики, потом — все более молодые поэты. И укрепляется по мере чтения ощущение индивидуальности, штучности. То есть сперва возникает некий общий гул, сквозное ощущение еще одной национальной культуры, обобщенной поэтики. Потом (начиная с Улдиса Берзиньша) — мощная авторская индивидуальность. И далее, ближе к концу сборника, — уже чувство индивидуальности не автора, но отдельного стихотворения. Если бы меня попросили придумать девиз для “Молнии в камне”, я предложил бы: ствол — ветвь — лист.
Еще одно абсолютно общее замечание. Рецензируемые стихотворения решительно не принадлежат к культуре мегаполиса. Это совсем не пустяк, если учесть, что именно культура мегаполиса генерирует своеобразные реверсы восприятия и выражения. Например, звездное небо, которое мы так редко видим. Или: березка (я и забыл, как она выглядит). Поэт мегаполиса то в респираторе, то срывает его с лица и яростно дышит.
Современный российский поэт живет в Москве или в паре “провинция — Москва”, уж не говоря о вылазках на дикий Запад. Если он ограничивается провинцией, его обвинят в провинциализме. Современный латышский поэт чем-чем, а Москвой (да и другими сверхгородами) вовсе не перекормлен. Иначе говоря, наше наблюдение хорошо объяснимо.
Если попробовать отсюда начать некое обобщение… современная латышская поэзия кажется не то чтобы наивнее или, тем более, инфантильнее своей русской современницы, а лишенной той ложной умудренности, с которой автору приходится как-то бороться. Стихотворение, как грамофонная игла, то и дело соскакивает на ближайший к оси вращения, фольклорный круг.
Еще одна вещь хороша то что спина не гнется. Старому трудно юлить старому пятиться трудно хочешь не хочешь надо стоять на своем. Копейка осталась лежать унизиться не пришлось (ботинки не зашнурованы но это пустяк). (Улдис Берзиньш, перевод С. Морейно).
Или:
Кто-то молвит: Здесь не останется камня на камне. Кличет иволга ливень на выжженный луг. Старик сквозь цветное стеклышко колдует над облаками, спускается алое облачко детства и пьет из рук. Гремит в рудниках серебряных музыка всепрощения, но старый гном, усталый, потертый оплакивает судьбу — серебру, что своими руками добыто, — отмщение, серебру, что своими руками добыто, — отмщение... (Велга Криле, перевод Л. Азаровой)
При этом, конечно, интересно ощущение другого фольклора. Особенно когда оно проявляется не в образном или мифологическом плане, а интонационно:
Дай пригореть блинку моему. Не давай его другому никому. Даже если не вернусь, к небу взвей дымок. Там дымок расскажет пусть, что готов блинок. (Малдис Мелгалвс, перевод Н. Дубинкина)
Или когда вроде бы хорошая наша знакомая Эвридика приобретает неуловимо скандинавские черты:
Ведь лед я несу на груди, лед — ты его не растопишь, мою душу не схватишь, она уже отдалилась, остановись, оглянись, — видишь, светлая, над тобою, твоя музыка вся от нее, Орфей, от нее... (Анна Ранцане, перевод О. Петерсон)
Другая любопытная тема: латышские поэты воспитаны (в том числе, в той или иной степени) на русской поэзии. Какие влияния сохраняются после двойного путешествия из языка в язык?
Ответ: Гумилева и Георгия Иванова. И Мандельштам, и Бродский, и Заболоцкий, особенно сильные здесь, слишком укоренены в языке. Позвольте тут обойтись без цитат-аргументов, поскольку, во-первых, речь идет о тенденции, а во-вторых, сложно цитатами доказывать отсутствие явления.
Но это все-таки частность.
Другое общее замечание: доминантой постепенно становится свойство силы стихотворения (не тонкости, глубины или гармонии). Это характерная черта, наверное, двадцатого века — независимо от конкретной языковой среды.
Проницательный и язвительный читатель может упрекнуть меня в неполном раскрытии моей же собственной метафоры. Листья есть, ствол кое-как за ними угадывается. А где же ветки? Говоря прямо, где же портреты авторов? Как мы можем очертить контуры заявленных индивидуальностей?
Тут возникает некоторая проблема. Во-первых, емкие и лаконичные биографические справки, переходящие в жанр портрета и мини-рецензии, входят в устройство сборника. Составители, несомненно, лучше и глубже, чем я, знают своих героев, к тому же, по первоисточникам. Там, где наши мнения совпадают, остается только цитировать эпитеты. Там, где расходятся, я заранее готов признать себя недостаточно компетентным. Нечто свое и не вполне профанное можно высказать лишь с указанной выше позиции. В ракурсе взгляда отсюда, не подходя ближе.
Впечатление такое, что мы смотрим на группу фигур при сильном ветре. Вместо индивидуальных черт — индивидуальные жесты, способы укрыться, противостоять ветру. Скорее портрет ветра, чем людей.
Читая стихи московской поэтессы, ты легко транспонируешь ее поэтическую интонацию в бытовую, представляешь, как она прихлебывает чай и обсуждает причуды погоды. Стихи из “Молнии в камне” противятся такому мысленному эксперименту. И не только потому, что даны в переводах.
Мы, российские читатели, получили в подарок от латышских поэтов прекрасную книгу стихотворений. Событие, до-стойное фуршета. Триумф дружбы народов с презентацией в соответствующем печатном органе. Ура. И все-таки между нами и авторами остается некоторая недоговоренность — постараемся ее избыть, хотя вряд ли от этого нам станет уютней.
Объективная реальность заключается в том, что русская культура для мыслящих латышских поэтов — великая культура оккупантов, и эта ситуация с неизбежностью ведет автора и читателя к трагическому переживанию. Статус представителя малой, экзотической культуры недостаточен для выпускника Ленинградского университета. Спасительный для Иннокентия Анненского принцип поэзии как личного дела частного лица вряд ли возможен в советской и постсоветской Прибалтике. (Те, кто не чувствовали конфликта национального с имперским, ассимилировались в русский или английский язык и соответствующую метрополию.) Парадоксальным образом в последнее десятилетие, когда имперский гнет потерял юридическую силу, но духовно-эмоциональные ауры бывших советских республик остаются искаженными агрессией, обидой, тревогой, становится актуален образ мертвого Дракона у Шварца. Мертвый опаснее живого, потому что его нельзя убить, он в тебе. Кроме того, жизнь вообще повсеместно наступает на поэзию. Капитализм, вопреки ожиданиям, примерно таков, как о нем толковали нам патентованные лжецы. Существование латышского поэта сегодня конфликтно по слишком многим статьям — попробуйте для контраста сопоставить его с бытованием поэта-профессора швейцарского университета, пишущего по-немецки. Повторим: послабление, сравнительно с нами, только одно — не так тотален гнет цивилизации, мегаполиса.
В итоге вместо индивидуальной пластики мы видим индивидуальные стратегии. Каждый поэт для себя определяет важнейшую линию фронта и способ сопротивления. Формальное новаторство, например, слабо связано с характером поэта. Так ополченец берет в руки винтовку не потому, что любит стрелять.
В биографических справках нет уютных домашних деталей. Любит Моцарта и кошек — этого нет. Нет и более весомых подробностей, например, трое детей. Из биографии вытравлено все, кроме того, что прямо относится к поэтической судьбе. А именно — эмиграция в одиночество, в лес. Или — дважды за сборник — добровольный уход из жизни.
Невольно припоминается Георгий Иванов:
Я верю не в непобедимость зла, А только в неизбежность пораженья...
Опыт противостояния отчаянию, весомому и многоликому, нельзя игнорировать, поскольку он, наверное, и составляет главное духовное содержание книги. Для российского читателя сегодня он избыточен, завтра может оказаться необходим.
Если это еще не стало ясно из тона рецензии — сборник является большой и абсолютной удачей, приобретением для русского современника, интересующегося поэзией. Не для галочки, а от души отметим и второстепенные достоинства книги — прекрасную серию фотопейзажей, дизайн. И все же вряд ли мы откроем Америку или Латвию, если скажем, что важнее остального сами стихи. Фрагмент лишь свидетельствует о целом; позвольте мне в конце рецензии процитировать целиком два небольших шедевра из “Молнии в камне”:
Детство сетчатки и ветер Детство сетчатки, ветер, да, очевидно, пронизывающий ветер, земной фундамент сложен из ветра; поцелуй растворен во времени и пространстве, еще не уточненный ничьими губами, жарко горящий спросонок. Да, детство сетчатки, ветер — осушитель слез, шуршащий ресницами; пальцы искрятся, омытые снегом. Детство сетчатки, ветер. (Янис Рокпелнис, перевод С. Морейно) * * * Полная комната драгоценных камней. Смотрю — ночь отступает. Выпадает роса золотая. Полная комната драгоценных камней. Рождается свет. (Иева Розе, перевод М. Макаровой)
Законна тут ассоциация со знаменитой янтарной комнатой? Вряд ли. Просто еще один образ утра — и странное ощущение, что этих ярчайших образов непостижимо мало накоплено в мировой поэзии и все самое главное только начинается…