Галина Ермошина
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2001
Галина Ермошина
Уходящий из кадра
Левкин А. Двойники: Рассказы, повести. СПб.: Изд-во Борей-Арт, 2000.Андрей Левкин — виртуальный житель Риги. Там написаны его первые рассказы, там он издавал знаменитый на весь Союз конца 80-х журнал «Родник». И даже сейчас, когда он живет в Москве, атмосфера прибалтийского города постоянно возникает в неспешной речи, внимательности взгляда. Может быть, по-
дробность этой прозы — от узких улиц Старой Риги, от небольших подвалов ее кафе. Интонации и синтаксис прозы Левкина ближе к разговорным, но персонажей (в обычном понимании) почти нет. Героем рассказа может стать Москва
10-х годов; «время, уходящее боком»; описание общих мест Луны; вариации на темы Достоевского, Лермонтова, Аполлона Григорьева. Человек если и появляется, то становится отвлеченным понятием (так, в одном из рассказов господин Хэ становится вершиной конуса, а в другом ведьма показана глазами летнего утра). Почти во всех текстах — рассказ о малозаметных предметах и событиях: тех, из которых складываются жизнь, радость, смерть. Дело автора — наблюдать. Он — не учитель, но свидетель. Тему задает не сюжет, а происходящее внутри — то, как человек видит окружающее его пространство. И петербургские спокойствие, тонкость и хандра Левкину тоже к месту, другой его любимый город — Петербург. Там он оказался после Риги, там были изданы предыдущие его книги. Левкин — городской житель, его путешествие ограничено пределами города, но это такой город, в котором не ограничено ничего. Невнятность и непредсказуемость сочетаются с жесткостью города, шаг ос-
торожен и на-сторожен. Велика вероятность оступиться из-за непрочности почвы. Окраинность и заброшенность пейзажа, где «дешевле всего выйдет кричать от боли». Город Левкина повернут в профиль к читающему и составлен из дробящихся взглядов и видений. Воздух ненадежен и сгущает в реальность отсутствующее — возникающее в сознании при взгляде на предмет. Ничто не сопротивляется и охотно принимает любые формы — от римской когорты, входящей в осеннюю Коломну, до круговорота времени на рижской улице Яуниеле, где проживает кинематографический Шерлок Холмс. А «смерть города Лондона будет иметь вид рассвета, состоящего из длинной, параллельной, ложащейся на горизонт тонкой линии изумрудного цвета». Город Левкина — исчезающая величина, дробящаяся уже не только на улицы и дома, но и на более мелкие величины. «Ты была похожа на сверчка за ухом, на светлячка во рту, на шиповник, на дырочку зрачка, на каплю крови на виске», — это о Венеции.
Одно обозначается через другое, а предназначается третьему. «Иногда он бывает продолговатым — но не так, чтобы в руках подержать, или желтого цвета, или теплый, или иголка». Левкина занимают прежде всего детали — «вид лестницы, цвет краски, которой покрашены ее стены. Как там выглядят перила? Деревянные или же от них остался только металлический остов». Мир крошится, дробится, рассыпается и вновь складывается из осколков зрения, удаляясь, уменьшаясь в размерах и умещаясь в блюдечке под стеклом микроскопа. Объяснения излишни. Обрываясь в одном месте, пространство возникает в другом, с другого слова, с того же жеста. Так продолжает жить двойник места, отраженный в потустороннем зеркальном сне — с противоположным знаком, поменяв систему координат. «Она была еще только никакая, а я уже был никто». Все видимое станет частью слов, слова приобретут воздушную геометрию — «зима имеет форму шара». Левкин провоцирует сознание, заставляя его оступаться с проложенной тротуарной доски, выводя на грунт разбитой дороги или в мелкую гальку побережья. Что-то приходит из шума улицы, стука колес, чада, звонков. Иногда из этого бормотания города удается вытащить вполне пророческие слова. «Вечности потребны лиловые чернила, желтая линованная бумага, брезент и фанера, двери, обитые клеенкой, чудо-
творные газеты и полная ясность». Границы превращаются в условность, в веревочку, которую можно перешагнуть или оборвать.
Левкин приучает к безразличию вещей — «песок это песок, и ему все равно». Это безразличие и есть свобода. Предметам свойственно спокойствие и самодостаточность. Они не обязаны оправдывать свое существование ни перед кем — они просто есть. Их можно описать, дать им оценку, обойти, не увидеть — они от этого не изменятся. Даже выстраивая какие-то свои отношения, предметы стараются сохранить свою и чужую обособленность. «Семечки одуванчиков, летящие куда-то невесть в сторону, они сухие, коричневатые, а вся их предыдущая нежная желто-белая жизнь и история ветру неинтересны, да, впрочем, и сами они». Человек во взаимодействии с предметами может стать та- ким же самодостаточным и почти неопределенным. «Григорьев — лишь вид выемки, куда сыплется тот песок, что сыплется из ниоткуда». Вещи связаны случайностью. «Ветреницы, чешуйки непонятные, то ли пыльца, не то — шелуха орешков или стволов ольшаника, когда трешься щекой, или рябь, как когда звук начинает дрожать — без причины, расходясь кругами, уходя, превращаясь из «а» в «э», впитываясь в низкие и плотные растения». В зависимости от пространства предмет изменяет свои свойства, поступая так почти из любви к искусству. Так, в Венеции «свет отвесно не падает, он в падении изогнется, выгнется, подожмет когти, ляжет почти всклянь и осторожно прорежет ее воды, войдет в них, плеснет, уходя в глубину, хвостом, и воды засветятся зеленым спиртом».
Все здесь себе на уме, поступки непредсказуемы, легки и отчасти игрушечны — картонные дома, ватное Рождество, оловянные всадники. Иные — совсем невидимые, определяемые только по звуку, по смутным очертаниям, изменению воздушных потоков. Именно эти незаметности становятся главными. «И, значит, если нас и заметят, то лишь как царапину на хрусталике. То есть выходит, улыбаются они друг другу, теперь мы вроде хозяев мира». Чело-
век — пример такой же предметности, вещности, оказывается в одном ряду с другими существами — рыбами, семечками одуванчиков, плоским ключом. Предметы заняты собой, отделяя «я» от «не-я» и вычерчивая свою траекторию жизни — иногда короткой, как у дождевой капли, иногда — длиннее людской, как небесного тела Луны.
Текст Левкина плотен, даже если рассыпан. Он собирается постепенно, распределяя себя по трещинам тротуара, разъемам дверного и оконного древесного покоя. В этом мире пустота отсутствует. Даже явившись изначально, она постепенно заполняется важными мелочами, но не бывает избыточной или тесной. Здесь все отмерено в самый раз. Мир — это частное дело конкретного наблюдателя. Левкин — путешественник по малым величинам. Даже не путешественник, а пешеход, объясняющий себе видимое пространство. Так складывается речь, начиная от «сумерек, железной воды из-под крана, отсыревших вещей, небольшого запаха гнили и отсыревшего хлеба». Потому и движение замедленно, чтобы успеть разглядеть детали.
Левкин не рассказывает — собеседника нет, он говорит, не рассчитывая на слушателя. Неизменное спокойствие и некоторая отстраненность, непричастность. Автор всего лишь один из идущих по улице, его не отличить, не выделить из другого шума или молчания. Голос из незаметности и о незамеченности. «Обыкновенно в такие времена слова становятся похожими на то, будто их выцарапывают гвоздем по штукатурке, обычно кончаются согласной».
Свет и речь происходят изнутри, поэтому предметы надежнее и правдивее (в дробности меньше притворства и лукавства — дом может спрятаться за кирпичами, кирпичу прятаться негде). У слова всегда есть выбор воздуха, окружения, пространства, цвета и прочих необязательных категорий. Не подчинение, а свобода, не отражение, а взгляд, не стекло, а трещина в нем. Поэтому так просто отозваться, достаточно обернуться. Оттого так легко со словами — достаточно дать им свободу, они сами скажут почти все, не упираясь в ограничительное стекло. И оказывается, здесь есть все, что нужно: «Каждый человек имеет право на свою белую стенку. А других прав у него нет». Внутри каждого существует своя речь, проявляясь почти незаметно — изменением цвета, положением отбрасываемой тени, отражением света. «А шестнадцать тысяч слов, проведенных у нее внутри, хотят стать явными и распутываются наружу арабской вязью, мягкой дрожью». Но есть речь, которая еще не оформилась, спящая, неродившаяся, безмолвная и пристальная, существующая в некоем ничто. «Вот так же и самой речи не важно быть о чем, чьей и зачем; этому сознанию все равно, что собой обволакивать, да еще и захотелось стать речью — все равно о чем». Не речь еще, не слух, а завязь, видение между двумя височными костьми.
Шаг, который не сокращает, а размывает расстояние. Не короче, но внимательнее — к гласным, к черным оспинам асфальта, к царапинам на известковой оболочке стен — именно таким способом разговаривают предметы. Глав-
ное — услышать, а не вмешаться, и тогда увидишь, что «четверг коричневого цвета, воскресенье — пустое с розовым маслом крема на губах гостей, среда что мышь, понедельник есть мнение на его счет, суббота имеет сдвоенное “б” в имени». И при этом, не до- верять отражениям, ибо «ищущих отражений больше, чем зеркал».
Жизнь в текстах Левкина такова, что из карпа, плавающего в тазу, можно вырастить белого зверька с шелковистой шерстью, если позволить ему поедать лунный свет. Здесь возможна такая недостижимость, как буква «у» в слове «вечер». Зависимость одного от другого не важна, так как все может становиться всем или казаться таким. Левкин — тот, кто уходит из кадра, оставляя там только тень своего присутствия, зрение и речь, давая возможность окружающему быть собой. Но он не прячется, не ускользает, просто делает шаг в сторону, освобождая пространство, и становится одним из событий текста. «Следов не оставлять надо, чтобы никто не шел сзади, или чтобы никто не знал, куда ты ушел, или просто так. Предпочтем третий случай».