Николай Анастасьев
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2001
Николай Анастасьев
Письма из Оксфорда, штат Миссисипи
О пользе контрастов
Америка, учили мамонтов моего поколения в школе, — страна контрастов. И не зря, между прочим, учили.
Упырей-капиталистов, высасывающих последние капли крови из жил изнемогающих от непосильного труда рабочих, правда, не видно. Попрятались, должно быть, и те и другие — кто во дворцы, кто — в хижины. А так — сплошные контрасты. То тебе бескрайний океан — то ручеек, то гигантская секвойя – то скромная глициния, то Скалистые горы — то равнина-доска. Впрочем… «из трубы паровоза валит дым», как, не чрезмерно утруждая себя поисками сюжетов и эпитетов, изъяснялись журналисты — персонажи «Золотого теленка».
Нью-Йорк, само собой, тоже город контрастов, правда, сейчас больше звуковых, чем зрительных. Английский, похоже, пока держится, но все чаще звучит испанская речь, китайская и родная русская. Устроившись по-хозяйски на Брайтон-бич, освоив Квинз, наши если и не шумят еще по-настоящему, то пошумливают на Манхэттене.
Зато крохотный Оксфорд, немыслимое захолустье, где какую уж неделю протираю штаны в университетском архиве, кажется уверенным монолитом. Впервые я оказался здесь тому лет пятнадцать, потом наезжал еще два-три раза, и теперь вот снова приземлился, на сей раз довольно надолго. И ничего здесь за эти годы не изменилось. Да что там мои годы! Ощущение такое, что ничего не изменилось за без малого столетье — с тех самых пор, как осело здесь многолюдное семейство, одному из членов которого предстояло всесветно прославить и имя, и городок. Семейство Фолкнеров, естественно. Машин, конечно, стало побольше, то есть даже не просто побольше — числом своим водители явно превосходят пешеходов, которых, правда, поминая опять-таки классику, любят здесь до умопомрачения. Тут тебе не просто на перекрестке дорогу уступят — метрах в пяти, не доезжая, остановятся, чтобы, упаси господь, тебя, Пешехода, не напугать. И даже если ты, по разгильдяйской домашней привычке, идешь на красный, — притормозят. Может быть, из вежливости, а может, потому, что, несмотря на явное количественное превосходство, считают себя, как бы сказать, инородным телом в этом пребывающем в мирной дреме местечке.
Здесь все знают всех, а если и не знают, все равно непременно поздороваются при встрече — патриархальные нравы:
— Hi, how you doing?
— I’m fine!
— Good! — и двинулся (двинулась) дальше.
Здесь бесстрашно и даже до известной степени нагло вертятся под ногами, а также перебегают дорогу длиннохвостые белочки — и опять-таки притормаживают, уступая дорогу, разные там «шевроле»-«форды».
На весь городок одно-единственное такси — историческая, надо полагать, реликвия, потому что его, конечно же, никто не вызывает.
К слову о реликвиях. Телефон поставили не сразу, а позвонить понадобилось. Пошел искать автомат. Хожу десять минут, двадцать, полчаса. Наконец набредаю на телефонную будку. Выглядит она подозрительно допотопно. Но мне не до эстетики. Снимаю трубку — молчание. Напрасно, оказывается, было мне не до эстетики: автомат мемориальный, стоит здесь с тридцатого года и, естественно, давно не работает.
Популярная форма социального общения (если исключить, разумеется, университетскую жизнь, о которой — в другой раз) — дамские клубы, иные из которых основаны еще в конце прошлого века. Один, на заседание которого пригласили жену, носит имя английского поэта Роберта Браунинга. Почему — члены клуба внятно объяснить не сумели. Все здесь честь по чести — свои цвета, свой девиз: «В малом — многое», своя программа. По расписанию упомянутое заседание представляло собой ланч, на который каждой из 33 членов клуба надлежало принести свою стряпню. У жены, естественно, таковой не оказалось, зато нашлась книга русской кухни, что вызвало оживленный интерес присутствующих дам. Глядишь, в другой раз на пельмени кто-нибудь позовет.
После семи, когда наступают сумерки, замирают любые звуки, и городок окончательно погружается в оцепенение. Словом, повторяю, безнадежная провинция, вполне довольная своей тишиной, неприметностью и мирным покоем. Даже тюрьма местная — без решеток, и вышек с часовыми не видно.
Но постепенно начинают выделяться фрагменты мозаики.
В двух шагах от дома, где живу, редакция местной газеты, пережившей на своем стодвадцатилетнем веку разные времена — и благополучные, и не очень, и совсем дурные. Ну и что удивительного? Редакция как редакция, в одной половине приземистого строения кабинет главного — он же единственный — редактора, в другом — старомодная типографская машина. А то, что называется газета «Оксфордский орел». По местным масштабам, по стилистике местной надо бы «Воробей», а за неимением оных, скажем, «Пересмешник» или «Колибри», коих и впрямь не счесть, так нет же — «Орел»! И верстка — что твой «Нью-Йорк Таймс». Формат да объем, естественно, не те.
Неподалеку друг от друга — два двухэтажных строения. Если верить тому, что написано, — обсерватории. На крышах действительно — башни-полукружья, так что при наличии желания можно обозревать звездное небо.
Чуть не каждый второй переулок горделиво величает себя «авеню», да не просто авеню, а Джефферсон, Джексон, Ван-Бюрен… Добрую половину президентов запечатлели.
Авеню, бульвары, редкие (по скромности определения) улицы стекаются к стадиону. Вот это на самом деле грандиозное сооружение, рассчитано более чем на пятьдесят тысяч зрителей, хоть постоянных жителей в Оксфорде двенадцать тысяч, да примерно столько же студентов. Дело, однако, в том, что на футбольные матчи сюда съезжается публика со всего штата, и соседи, а иногда и вовсе не соседи, наведываются. Но на трибунах мы побываем в свой час, а пока продолжим об именах. Их у стадиона два. Одно — «Хемингуэй», на деньги которого арена и выстроена. Эрнесту он, как говорится, даже не однофамилец, но вот забава судьбы: в городе Фолкнера поселился, как ни крути, человек, с которым его связывали отношения, мягко говоря, не теплые. И не просто поселился — внимание на себя оттянул. К «Хемингуэю» народу приходит, даже не в футбольные дни, не в пример больше, чем в Роуэноук — дом, где ровно половину жизни прожил полновластный владелец Йокнапатофы. Но это так, между прочим, хотя опять-таки — контраст.
Второе имя стадиона (как и университетской футбольной команды) — «Бунтарь». В очередной раз улыбнуться можно — тоже мне вояка, место, где лагерем встал, не то что на генеральной-федеральной — на карте штата кружком не всегда обведено.
Но тут улыбка становится вымученной. То ныряя глубоко, то круто поднимаясь — когда-то здесь были холмы, — дорога ведет к площади, в самом центре которой стоит памятник Конфедерату — ветерану Гражданской. Сильно его, видно, потрепало в сраженьях, и предчувствует он, кажется, близкий конец: печальный взгляд устремлен на родной Юг. Это взгляд побежденного, хотя и непокоренного воина. На высоком постаменте — поникшее знамя. Флаги в пыли, как сказал в самом начале своей литературной дороги Фолкнер. А на четырех гранях постамента высечены литеры:
«В память о патриотизме солдат-конфедератов графства Лафайетт, штат Миссисипи. Они отдали жизнь за правое и святое дело»;
«Дань павшим конфедератам от их уцелевших товарищей»;
«Сыновья ветеранов едины в своей преданности вере Отцов»;
«Дань любовной памяти павшим героям. Патриоты — дочери графства Лафайетт, штат Миссисипи».
Прошу заметить, графство названо в честь маркиза Лафайетта — друга Джорджа Вашингтона, человека, всю жизнь отдавшего построению союза, от которого в 1861 году отпали одиннадцать южных штатов, в том числе Миссисипи.
В другом месте — похожий, но и отличный от того, что на площади, памятник. Здесь на месте свернутого полотнища — скрещенные шпаги, а на месте побежденного ветерана — юноша со взором горящим, и смотрит он в противоположную сторону, на Север, в лицо противнику. Кажется, скульптор решил поправить несправедливый выбор истории.
Она-то, история, и тревожит покой городка. Там, где сейчас зеленеют газоны и стоит неподвижная тишина, было когда-то очень шумно. И память об этом гуле окаменела в безымянных надгробьях местного кладбища, где под сенью гигантской — в жизни таких не видывал — магнолии покоится прах подлинных бунтарей-диссидентов, не чета тем, что нынче гоняют по полю, отнимая друг у друга мяч-дыню. Не Виксбург, конечно, не Шилоа, однако сражения и тут шли нешуточные, и крови пролилось немало. А впрочем, и Шилоа почти за околицей, о чем напоминает не только географическая карта, но и «Дом мертвых». Сейчас здесь факультет журналистики, а в 1862 году в здании устроили морг, куда свозили трупы погибших как раз в этом истребительном сражении.
Тут я останавливаюсь — читайте-перечитывайте «Авессалом! Авессалом!» и «Непобежденных». Можно, конечно, и что-нибудь попроще, например «Унесенных ветром». Но лучше все-таки Фолкнера, который доверил одному из душевно близких себе персонажей такие слова: «Прошлое не умирает, оно даже не прошлое». Это не риторика, да, пожалуй, и не литература. Все так и есть. На днях посреди университетского городка какие-то молодые люди, не жалея голосовых связок и энергично потрясая чем-то похожим на листовки, обращались к прохожим: «Если вы за свободу и демократию, не проходите мимо!» Такой призыв отклика не найти не может. Остановился. Взял. Прочитал. Оказывается, местные власти, не спросясь у населения, решили сменить флаг штата, и вот инициативная группа обращает внимание сограждан на готовящееся безобразие. Вообще-то правильно. Власть по природе своей склонна зарываться, и щелкнуть ее по носу никогда не мешает. Однако из выплеснувшейся на страницы газет («Орла» и университетской) дискуссии можно понять, что свобода и демократия в данном случае — попечение не главное, а главное — то, что нынешний флаг содержит элементы символики боевого знамени конфедератов. Кому-то хочется эту символику сохранить, а кому-то она, напротив, как справедливо напоминает один из участников полемики, «сердце саднит». Как, должно быть, и одна из памятных досок, которых здесь, несоразмерно величине городка, множество. Из надписи явствует, что сразу после Гражданской войны в прямоугольнике, ограниченном такими-то авеню (в ту пору их, естественно, не было), образовалось «Поселение освобожденных». Далее такой текст: «Они купили землю, построили церкви и школы и начали пользоваться гражданскими правами и исполнять гражданские обязанности». Что касается купленной земли, как-то сомнительно — откуда деньги-то? Просто правительство отдало вчерашним рабам разоренный войной участок. Насчет церквей и школ все верно, они и до сих пор стоят. А вот в последней фразе есть что-то, как представляется, неделикатное. Что именно? Ну, это разговор долгий, не для письма — для монографии, посвященной истории и психологии расовых отношений в США. Впрочем, можно и коротко: нехорошо, неправильно и даже безнравственно толковать о гражданских обязанностях с мужчинами и женщинами, которые в поколениях пребывали в угнетенном состоянии.
В общем, прошлое не прошло.
Таким образом, контрасты не просто оживляют картину. Они еще и уберегают от верхоглядства, заставляя шевелить мозгами и не чрезмерно доверять ровной поверхности.
Почта приходит вовремяУтром, отправляясь в библиотеку, под конец дня, возвращаясь домой, открываю почтовый ящик. И всякий раз в нем что-то находится: главным образом рекламный сор, но случаются и письма, и вообще всяческая корреспонденция. Судя по штемпелям на конвертах, доставляют ее исправно, на почте не залеживается. Это нормально. Так есть, так, скорее всего, будет (пока окончательно не вытеснит обычную человеческую переписку скучная, деловитая, бескровная (E-mail), и так было.
Правда, не всегда. Случился как-то в жизни городка трехлетний перерыв, когда письма, посылки, телеграммы адресатов своих находить упорно отказывались. Почтмейстером Оксфорда в то время был двадцатичетырехлетний Уильям Фолкнер.
Здесь я, пожалуй, ненадолго отвлекусь, надо же, хотя бы в спринтерском темпе, провести возможного получателя этих писем по фолкнеровским местам.
Родительский дом, рядом с которым давным-давно рухнул, по воспоминаниям младшего сына Фолкнеров Марри, первый появившийся в Оксфорде воздушный шар. При этом неудачливый аэронавт пробил ногами крышку от бочонка, откуда на обезумевшую от ужаса живность, кур главным образом, щедро полилось виски. Дом, где доныне живет племянница писателя — дочь другого его брата, погибшего в воздушной катастрофе еще до ее рождения.
Мемориальная доска у методистской церкви, одним из попечителей которой стал, уже добившись всемирного признания, Уильям Фолкнер.
Аптека, где он покупал всяческие лекарства. Любимый бар. Ну и, конечно, сам Роуэноук — двухэтажный особняк в колониальном стиле — белая колоннада под фронтоном, балкончики и террасы по периметру. К крыльцу ведет аллея, густо обсаженная могучими дубами. Дом старый, вырос еще в 1844 году, чудом уцелел в войне, а потом, меняя хозяев, постепенно пришел в упадок. Купил его Фолкнер в тридцатом году, отремонтировал кое-как и дал вычитанное у Фрезера в «Золотой ветви» название: в шотландской мифологии «роуэноук» — дерево, символизирующее мир и благополучие.
Ну вот, теперь можно и на почту наведаться, благо она, как, впрочем, и все остальное, в двух шагах.
Как Фолкнер здесь оказался? Это целая интрига. Сначала его отец, проректор, по нашей номенклатуре, здешнего университета, попросил своего непосредственного начальника похлопотать о трудоустройстве бездельника-сына. Ректор просьбу отклонил, сославшись на то, что даже собственной свояченице в подобной протекции отказал. Тогда Фолкнер-старший подключил влиятельных друзей и в конце концов цель была достигнута, правда, ценой незаурядных усилий, что и неудивительно: указ о почтмейстерских назначениях скреплял автографом не кто-нибудь — сам президент страны.
Вообще, американская бюрократия — дело серьезное и тонкое. Она нетороплива, как Фабий Кунктатор, и изобретательна, как Томас Алва Эдисон. Скажем — еще одно отступление — вряд ли добраться бы мне до фолкнеровского архива, если бы тому не предшествовала оживленная переписка в квадрате: Совет по научному обмену (г. Вашингтон) — посольство США в РФ (г. Москва) — администрация государственного университета штата Миссисипи (г. Оксфорд) — Центр по изучению культуры американского Юга (являющийся частью того же университета и находящийся от административного корпуса ровно в двух минутах ходьбы). Нет, это даже не переписка. Это поэма. Симфония. Ну да ладно.
Так или иначе, будущий Нобелевский лауреат оказался правительственным чиновником и обосновался в отдельном кабинете.
В город пришла беда.
Уже через месяц-другой между молодым почтмейстером и все той же университетской администрацией — главным получателем и отправителем корреспонденции — завязалась оживленная переписка. Ректор Пауэрс (не напрасно противился он этому назначению) сообщает мистеру Фолкнеру, что профессор N жалуется на позднюю доставку письма. Мистер Фолкнер отвечает, что жалоба необоснованна, так как отправитель бросил письмо в ящик для корреспонденции третьей категории, а надо было — первой. Канцелярия ректора высказывает упрек, что весьма важное письмо пролежало на почте десять дней, что повлекло за собой… Мистер Фолкнер доводит до сведения канцелярии, что на конверте не хватает двухцентовой марки…
Отец Фолкнера и его друзья, пробивая молодому человеку место в присутствии, хлопотали о денежном довольствии и, люди бесхитростные, о… досуге, который он мог бы посвятить литературным занятиям. Так и вышло. У Фолкнера появились деньги, пусть и не бог весть какие, и образовалось свободное время, вернее, свободным стало время рабочее. Оксфордским клиентам пришлось туговато, зато в запертом почти в любой час дня почтовом помещении была написана первая из опубликованных книг Фолкнера — сборник стихов «Мраморный фавн». А кое-кто утверждает даже, что там же и тогда же появились первые наброски «Шума и ярости».
Впрочем, тогдашней оксфордской клиентуре подобные аргументы вряд ли показались бы убедительными. Жалобы на работу почтового ведомства нарастали лавинообразно, и через некоторое время Фолкнеру пришлось с должностью расстаться. С тех пор местное отделение работает в обычном режиме, и, кажется, ничто не указывает на вероятность сбоев.
Утром, отправляясь в библиотеку, под конец дня, возвращаясь домой, я открываю почтовый ящик. И всякий раз в нем что-то находится. Это нормально. И все-таки жаль, что нельзя… далее по тексту известной песни Булата Окуджавы, хоть и с переменой имени героя.
Non-stopЧто ж, коли нельзя пройтись-посидеть, то остается смотреть издали, а вернее бы сказать, подглядывать в замочную скважину, потому что, по совести, иначе занятия в архиве не назовешь. Особенно в фолкнеровском — имея в виду нешуточную заботу сочинителя о неприкосновенности своей частной жизни.
Джон Кофилд, по прозвищу Полковник, которому принадлежат лучшие фотопортреты Фолкнера, вспоминает: вышел как-то на рассвете, часов в пять утра, не позже, снять Роуэноук на фоне розовеющего горизонта. Кто в такой час помешает? Не тут-то было — стоило скрипнуть калитке, как на пороге появился хозяин.
А тут не пара — десятки глаз. Впрочем, именно это отчасти и утешает — коробки с письмами, телеграммами, фотографиями, всякими квитанциями, что громоздятся сейчас у меня на столе, уже побывали во многих руках (опубликовано тоже немало, так что открытий не предвидится, о чем, по вышеизложенным соображениям, совершенно не жалею).
Иное дело, что именно здесь я впервые натолкнулся на живые следы деятельности Фолкнера-почтмейстера, здесь же попалась и любопытная переписка, связанная с его военной карьерой. В принципе это история известная: никакой карьеры не было, Фолкнер ее себе благополучно придумал. В конце концов, естественно, все встало на свои места, более того, в военных архивах Англии и Канады обнаружились документы, свидетельствующие о том, что и за штурвал учебного-то самолета Фолкнер, скорее всего, не садился.
Впрочем, архив — дело специальное, может, когда-нибудь для специального же издания я про него напишу. А может, и нет. В любом случае сейчас для меня это — просто вход в университетскую библиотеку. А в конце дня, как положено, и выход. Библиотека как библиотека, разве что даже по американским стандартам не бедная — за миллион, как бы сказали профессионалы, единиц хранения. И, естественно, со своей историей, которая, как и положено в провинции, хранится свято. Впрочем, Америка, страна с короткой родословной, вообще с наивной трогательностью дорожит каждой ее крупицей. Все началось с того, что еще в
1849 году оксфордский обыватель Джекоб Томпсон подарил только что основанному университету свою книжную коллекцию, весьма скромную. Она начала медленно расти, через десять лет измерялась пятью тысячами томов, потом война все порушила, начинать пришлось практически с начала, но усилиями энтузиастов дело пошло, и вот, стало быть, куда дошло.
Хотя, по иным представлениям, могло бы и не дойти, ибо у здешней библиотеки свои традиции, вообще-то чрезвычайно симпатичные, однако, как говорится, чреватые… Сейчас объясню. Что бланк-заказы не приходится сдавать, а потом, хорошо если час, ждать нужную тебе книгу, это понятно (хотя у российского читателя и возникает дурное чувство — зависть). Что компьютер, причем на уровне, доступном даже питекантропу по этой части вроде меня, сам тебе все расскажет и куда следует направит, а там уж ты сам с полки возьмешь что нужно, — тоже понятно, везде почти так. Но вот что задевает: никаких тебе членских билетов, никаких постов, не только до боли знакомых милицейских — вообще никаких. Вноси-выноси что хочешь. Для жулья, конечно, полный простор, но почему, собственно, нужно подозревать в человеке жулика? В любом случае потерь, по поводу которых я было обеспокоился, не замечено.
И что уж окончательно поразило — двадцатичетырехчасовой режим работы. Перерыв только один — с пяти вечера в субботу до часа дня в воскресенье. Ну и праздники, само собой. Вот когда огорчился я, что, дожив до сплошных седин, так и не выработал в себе толком вкуса к правильной библиотечной работе. В здешних условиях наверняка бы развил. Глядишь, и преуспел бы на филологической ниве поболее. Ну да теперь чего сетовать, поезд ушел, и даже дым давно рассеялся.
Если, переступая порог библиотеки, я ожидал почетной встречи (как-никак Московский университет, рекомендательные письма на важных бланках), то отрезвление пришло немедленно. Встретили вежливо, но со спокойным достоинством. Точно так же встретили бы профессора и из Гарварда, Оксфорда или Сорбонны. А равным образом — студента или аспиранта из этих или других столь же почтенных образовательных центров. И это хорошо, правильно, разумеется.
Тут я выхожу из библиотеки на улицу, выхожу, как предупреждал, через двери фолкнеровского архива и вспоминаю еще одну историю, тоже вполне известную, так что у тех, кто слышал, прошу прощения. Вскоре после победы на президентских выборах 1960 года молодой и необыкновенно популярный тогда, особенно в интеллигентских кругах, Джон Кеннеди пригласил в Вашингтон
соотечественников — Нобелевских лауреатов. Изящный прямоугольник с президентскими символами получил, разумеется, и Уильям Фолкнер. Однако не удостоил (что, разумеется, ни в коем случае не похвально) отправителя даже ответом, пробурчав лишь что-то вроде: слишком стар я, чтобы тащиться в такую даль ради удовольствия пообедать с незнакомым человеком.
Надо отдать должное тогдашнему хозяину Белого дома. Когда через полтора года Фолкнер, упав с лошади, внезапно скончался, Кеннеди откликнулся на эту смерть вполне человеческими, что политикам удается не часто, словами: «Южанин с берегов Миссисипи по рождению, американец по наклонности и той внутренней силе, что направляла его работу, человек, освещающий дороги нашей цивилизации по праву творчества, Уильям Фолкнер, разрешив свои земные поиски, упокоился ныне среди величайших созидателей нынешнего века».
Впрочем, о чем это я? Смерть и должна стирать любые обиды, мелкие и даже крупные. Но почему вдруг пришел на память этот сюжет? А это как раз понятно: просто потому, что самый знаменитый из жителей Оксфорда, штат Миссисипи, сам того явно в этом случае не желая, ничего не демонстрируя, с полной естественностью выразил несуетный дух городка.
Такое достижение, как кабельное телевидение, Оксфорд, конечно, давно освоил, но публика явно предпочитает свою (или близлежащие, например, мемфисскую) станцию. Прайм, извините за выражение, тайм — а на экране события из жизни здешней школы. Если же криминальная хроника — без нее куда же? — то опять-таки почти исключительно своя. А что там происходит в Белом доме, не говоря уж о Елисейском дворце или Кремле, — кого волнует? Есть в этом ощущении самодостаточности что-то глубоко провинциальное. Да и в самовлюбленность она легко может соскользнуть, что, вообще говоря, имеет место далеко не только и даже не столько в здешней глуши. Если, положим, на Олимпиаде в Сиднее шестое место в прыжках с трехметрового трамплина (или, возможно, десятиметровой вышки) заняла американка, то телекомментатор докладывает все: где и в какой семье родилась, в какую школу ходила, рост, вес, как впервые в бассейн попала… Все это, конечно, чрезвычайно увлекательно, но кто же стал в этом виде чемпионом, узнать едва ли удастся. Ясно только одно — чемпионка из другой команды.
Впрочем, в такой форме с нарциссизмом примириться готов — есть в нем нечто неотразимо наивное, детское. Да и другие мирились, более того, черпали силы для творчества (см., например, Уайнсбург, он же Кэмден, штат Охайо (Шервуд Андерсон), Алтамонт, он же Нэшвилл, штат Северная Каролина (Томас Вулф)… О Марке Твене уж и не говорю). Получается — снова в библиотеку приглашаю. А почему бы и нет? Открыто в любое время дня и ночи. Non-stop.
Сто ярдовВ ночь с четверга на пятницу большая лужайка прямо в центре студенческого городка густо покрылась мухоморами мусорных баков. В ночь с пятницы на субботу рядом с ними выросли тенты и раскладные столики. В субботу утром Оксфорд взорвался. Отовсюду слышится пулеметная южная речь, стреляют хлопушки, в небе плавают воздушные шары, на вышеупомянутых столах — немыслимое количество разнообразной снеди и бутылок с содержимым почти исключительно безалкогольного свойства (мне лично такое веселье не совсем понятно), барабанные перепонки подвергаются серьезному воздействию со стороны различных ударных инструментов, шастают какие-то самодеятельные жонглеры, крутят сальто акробаты, по улицам, бампер в бампер, ползут, безуспешно пытаясь хоть где-нибудь приткнуться, большие и маленькие машины. За несколько часов количество автотранспорта в городке увеличилось раз в пять (даже регулировщики откуда-то появились), а население — и того больше. Говорят, даже на дальних подступах к Оксфорду мотели и придорожные гостиницы забиты до предела.
Шум нарастает мерно, но неотвратимо, разве что центр действа, в котором до определенного момента актеры — все присутствующие, постепенно смещается в сторону «Хемингуэя» и в конце концов сосредоточивается в его глубокой чаше.
Пять часов. Из противоположных тоннелей под оглушительный аккомпанемент труб-барабанов и радостный вой пятидесяти с лишним тысяч болельщиков выбегают примерно полторы сотни парней в доспехах, придающих им монструозный вид. Куда столько-то, мелькнуло в сознании, но не успел я внятно отрефлектировать проблему, как раздался свисток и началась игра.
Почему американский футбол называется футболом, я понять не мог никогда. Ногами здесь действуют не больше десяти процентов игрового времени, в остальное в ход идут иные части тела — локти, колени, грудь, плечи… В результате постоянно образуется куча мала, вокруг которой заполошно мечутся судьи, то и дело оглашая стадион пронзительными свистками. Пока игроки занимают позицию, секундомер стоит, так что шестьдесят минут, отведенных на игру, превращаются в три часа мучительного испытания. То есть это для меня испытание, для всех же остальных — невероятное, ни с чем не сравнимое наслаждение. Впервые, кажется, за все мое здешнее время я ощутил себя полностью чужаком, что не осталось не замеченным добрым знакомцем — профессором, который вытащил нас с женой на стадион. Полагаю, я сильно упал в его глазах.
Матч закончится. Народ потянется к выходу, но празднество будет продолжаться до глубокой темноты. И вот тогда-то «до», «во время» и «после» сойдутся в одной точке времени и пространства.
Сама по себе игра, повторяю, для меня неинтересна, разве с нормальным футболом сравнишь, даром что имя общее. И все-таки я не жалею, что пошел. Ибо даже с галерки, а для такого «знатока», как я, и лучшие места — галерка, можно, как мне кажется, чуть лучше рассмотреть американскую провинцию. А может, и не только провинцию. Футбол на Юге — не спорт, а религия. Эту фразу я слышал от пяти, как минимум, местных жителей, ее же, кстати, повторяли и в Техасе, в Остине, городе отнюдь не захолустном. Метафора, конечно, да и нехитрая метафора, но в ней есть неожиданная точность.
В американской глуши — что в Новой Англии, что на Среднем Западе, что в Калифорнии — много церквей. Но в южных городках их не просто много, их очень много: методистские, баптистские, епископальные, католические, пресвитерианские… Не думаю, что под этим солнцем и под этими звездами пустили корни особо богобоязненные люди. Церковь — столько же молитвенный дом, сколько, как, собственно, и повелось с начальных лет Америки, — место встреч, куда люди приходят поговорить, а то и помолчать друг с другом. Когда-то они так и
назывались — meeting houses.
Атеистическая ересь, разумеется, но мне стадион представляется таким же вот местом встречи, только люди здесь объединяются, естественно, не в молчании, а в бурном порыве чувства. И вот что замечательно: чувство это не позволяет делить людей на «своих» и «чужих». То есть болеют, понятное дело, кто за Миссисипи, кто за Алабаму, а кто вообще — черт знает что! — за янки откуда-нибудь из Коннектикута, но нет ничего, даже отдаленно напоминающего глухую, почти кровную вражду между европейскими, как их называют, фанами. Кстати, если по футболу и околофутбольному безумию судить, то споры относительно особого пути России кажутся чистой схоластикой. Тут-то мы с Англией и Италией идем рука об руку и соревнуемся вполне успешно.
Финальный свисток. «Наши» победили. Местные болельщики счастливы. Болельщики команды Арканзаса слегка приуныли. Но на выходе со стадиона победители и побежденные сомкнули ряды и дружно потянулись к недоеденному-недопитому. Сто ярдов футбольного поля эластично растягиваются в обе стороны.
Хорошие соседиСкоро Хэллоуин. Вокруг все желто от тыкв: одни величиной с мандарин,
другие — с трудом от земли оторвешь. С импровизированных базарчиков возле церквей они перекатываются поближе к домам, и на боках у них проделывают дыры разнообразной формы — на тебя нестрашно и даже весело щерятся черепа и вообще всяческая нечисть. Возникает некоторое соревнование — кто изобретательнее оформит двор. Кажется, уверенную победу одерживает средних лет пара, живущая поблизости. Лешие у них — и в человеческом, и в зверином обличье — и на деревьях висят, и в кустах прячутся, и даже при приближении человека звуки какие-то издают. Проходящая публика останавливается, проезжающая замедляет ход. Все восхищенно поцокивают языками.
Но меня другое занимает — дом огорожен. Забор, правда, совсем
невысок — от силы по пояс, да и не плотен. И все же — граница. Вырос он, по свидетельству людей знающих, относительно недавно, год назад, когда в канун прошлого Хэллоуина кто-то — небывалый случай! — не желая или не умея пошевелить мозгами и руками самостоятельно, просто уволок плоды чужой фантазии. Местная общественность, говорят, сильно возмущалась.
Но почему, собственно, наличие забора должно настораживать, а строительство побуждаться обстоятельствами чрезвычайными? А потому, что подобное сооружение здесь — диковина. «Здесь» — не только в Оксфорде, штат Миссисипи. И не только в других провинциальных городках Юга и Севера, Новой Англии или Калифорнии. Их даже за условной границей Нью-Йорка, там, где только-только начинается up-state, северная часть штата, не видно. А где видно — они такие низкие, будто сами себя стесняются. Во всем этом, как сказал бы мой давний товарищ Георгий Гачев (написавший, как известно, об Америке огромную книгу), ощущается примета национального образа мира. И совершенно не ошибся бы — так оно и есть.
Забор — рукотворный предел. Забор — добровольная несвобода. Забор — смиренье и отказ от выбора. Словом, все то, что Америке исторически чуждо. Отцы-пилигримы пересекали Атлантику, чтобы выстроить на неведомых берегах Град на Холме, а разве Граду нужна ограда? Совсем наоборот, все и всем должно быть видно.
Потом, по прошествии времени, начался великий поход на Запад, то есть постоянное движение, когда путник-пионер лишь на мгновенье останавливается передохнуть, а назавтра — снова вперед. Недаром первооткрыватель Кентукки, полуграмотный охотник и треппер Дэниел Бун, сделался таким же символом Америки, как и любой из шести отцов-основателей, допустим энциклопедически образованный Томас Джефферсон. И не так уж, собственно, важно, есть там что-нибудь впереди или нет (в какой-то момент, когда этот человеческий вал докатил до Тихоокеанского побережья, не стало, точно); главное — внутреннее ощущение свободы и незавершенности проекта, неизменная психологическая готовность в любой момент сняться с места и двинуться в сторону ускользающего горизонта. В этих душевных обстоятельствах забор не столько оберегает тебя, сколько стесняет, напоминая изо дня в день, что твой личный поход в этой жизни закончен. Американская мечта и забор — несовместимы.
Но почему же тогда Роберт Фрост, замечательный, лучший, по-моему, в
XX веке американский поэт, написал так: «Забор хорош, когда сосед хорош»? Он что, собственной страны не понимал?
Еще как понимал, дай Бог всякому. Просто поэзия — не свод правил практического поведения. Перечитав Фроста, не трудно убедиться, что забор у
него — чистая метафора, а не сооружение из дерева, не говоря уж о железе. И это притом, что вообще-то он любил материальный образ и писал по-фермерски основательно. Хороший же сосед — это такой сосед, который ни за что не преступит невидимую линию, разделяющую два дома. Это только кажется, будто в дверь можно в любой момент постучать, а то и без стука войти. О встрече следует договариваться заранее и задолго. «Privacy», частная жизнь — дело святое, традиция, хранимая столь же ревностно, сколь и образ дороги.
Как-то раз, решив спрямить путь, я пересек участок, упирающийся клином в шоссе, которое делает в этом месте крутой поворот, загибаясь в противоположную сторону. В окне одного из домов, того, что подальше, зашевелилась штора. На крыльцо ближнего вышел господин моих примерно лет. Прозвучало традиционное «Чем могу быть полезен», но обычной улыбки не последовало, и вообще за словом, звучащим отчетливо, послышалось непроизнесенное: «Ты кто такой?» Я забормотал какие-то жалкие слова извинения. Оно было принято, однако же, с таким видом, что про себя я решил больше подобных промахов не допускать. Вот и стараюсь, осваивая местную науку добрососедства.
Кстати, как там с забором, выросшим накануне Дня Всех Святых? Пока стоит. Но в любой момент может исчезнуть. Потому что, как выяснилось при ближайшем рассмотрении, — съемный, даже столбов нет.
Танки в городеГрохот барабанов. Хрип трубы. Шуршанье сотен ног. Неумолчный гул голосов. И еще какое-то непонятное лязганье. Оно-то, собственно, и заставило меня выглянуть в окно, иначе подумал бы, что снова — футбол.
По улице ползут… танки. Где я?
Мгновенно мелькает в сознании одно из самых ранних, возможно, вообще первое воспоминание: я с мамой и бабушкой в Оренбурге (тогда, естественно, Чкалове), в эвакуации. По-видимому, дом, где мы жили, стоял совсем рядом с шоссейной дорогой, иначе как бы увидел я колонну танков? Почему-то показались они мне совсем не страшными, хотя шум производили оглушительный. А впрочем, возможно, в этом и дело: все как положено, большая машина — большой шум. Никакого подвоха. Иное дело, когда незаметная полоска на сорванной ветке приходит вдруг в движение: никакая, оказывается, не полоска, а гусеница, в отличие от танковой, действительно жутковатая. Рев, помнится (или потом рассказывали?), я поднял изрядный.
Больше полувека прошло, и вдруг все повторилось: танки, или боевые машины пехоты, или еще что-то в этом роде — настоящие, с пушками. Танкисты — в камуфляже. Но снова нестрашно, само собой, уже не по детскому недомыслию. А просто из дульных отверстий выглядывают головки цветов, а над броней покачиваются разноцветные воздушные шары. Короче говоря — праздник, фестиваль, демонстрация. Что-то опять, поначалу смутно, а далее обретая форму, шевелится в памяти при виде сменяющих одна другую людских и автомобильных колонн. Серьезно и даже как-то ответственно маршируют дети — не так ли и я когда-то в стародавние пионерские времена вышагивал по школьному двору? За ними — по возрасту судя, студенты — веселая публика. Так и я, случалось, в свои студенческие годы на демонстрации хаживал, иногда, между прочим, вполне добровольно. И наконец — народ респектабельный, моих нынешних лет, а то и постарше. Эти разве что не во фраках, передвигаются в открытых лимузинах — ни дать ни взять члены политбюро. Тем более что вздымаются над их сединами (и лысины тоже мелькают) подозрительно знакомые полотнища и лозунги.
И все-таки нет, совсем не то. И не потому, что масштабы разные. И названия тоже. Назвать можно как угодно: хочешь — первомайский праздник трудящихся всего мира, хочешь — как здесь и сейчас — Homecoming, то есть «Домашняя встреча», или, скажем, «Традиционный сбор», на который ежегодно стекаются недавние и давние выпускники здешнего университета, который издавна повелось (и как же я это в первом письме не отметил?) называть «Старушкой Мисс» — от «Миссисипи», естественно.
Радость трудящихся всего мира, как безжалостно подсказывает память, отдавала изрядной натугой, ну а встреча выпускников небольшого провинциального университета — на самом деле гулянье. И готовят его не городские и даже не университетские власти, а сами студенты — завтрашние участники таких же встреч. А тут еще некоторое совпадение случилось: делегаты национального съезда студенческих сообществ («Альфа-бета-гамма», «Бета-эпсилон» и т. п.) приняли в свою гильдию союз обществ местных. Событие значения чрезвычайного. Восторг полный и искренний. Специальный выпуск университетской газеты. Внеочередной футбольный матч. И вот еще «Традиционный сбор» подоспел. Лучше не придумаешь.
Что ж, остается лишь поздравить и присоединиться к аплодисментам.
Но без танков все-таки можно было обойтись, тут они погорячились.
Кстати, откуда приползли сюда танки? Из местного музея военной техники времен Второй мировой (жители городка на свои средства покупали тогда танки для фронта)? У кого ни спрашивал, внятного ответа так и не добился.
Как стать миллионеромСтрого говоря, это письмо могло быть отправлено не только из Оксфорда, но и из любой иной точки Америки, где есть телевизор, принимающий программы компании АВС. То есть практически отовсюду, и, стало быть, обратный адрес местных примет лишен. Однако же, учитывая актуальность темы, надеюсь, подобное отступление от принятого правила извинительно.
Итак, четырежды в неделю, в самое ходовое время, семь-восемь вечера, на экране появляется седовласый пожилой господин по имени Риджес Спилберг и предлагает своим гостям сыграть в игру, победив в которой можно стать миллионером. Чтобы попасть в десятку избранных, надо пройти мелкое сито отбора, а чтобы уже в нью-йоркской студии сесть напротив, ну, назовем его для простоты крупье, — быстрее и, естественно, правильнее ответить на вопросы типа: расположите в правильном географическом порядке, с севера на юг, столицы — Париж, Йоханнесбург, Хельсинки, Вашингтон. Бывают, впрочем, вопросы и посложнее.
Не правда ли, как все знакомо? Москва. Родная квартира. Родной телевизор. И уже не пожилой, а довольно молодой человек по имени Дмитрий Дибров приглашает своих гостей сыграть в игру, победив в которой можно стать миллионером (в рублевом, правда, исчислении, но все равно хорошо). Продолжительность передачи, звуковое оформление, организация постановочного пространства — все один к одному: лицензионное соглашение предусматривает стопроцентную сохранность американского оригинала. Разве что нашему ведущему недостает естественной непринужденности и деликатности американского коллеги.
Будучи зрелищем занимательным, «Миллионер» еще и поучителен. На основании этой передачи можно заполнить нечто вроде анкеты усредненного американца. Разумеется, социологи-профессионалы в ярости затопают ногами и будут совершенно правы: жалкий дилетантизм. Так ведь я ни на что и не претендую: анкета-портрет для употребления сугубо домашнего. Итак, вот что получается:
Пол — мужской.
Возраст — примерно лет 35.
Семейное положение — женат, двое детей.
Социальное — нижняя часть среднего класса (страховой агент, школьный учитель, механик…).
Местожительство — провинция, нередко настолько глухая, что на ее фоне даже мой Оксфорд столицей покажется. Например, Джексонвиль, штат Индиана, три тысячи жителей. Игрок в Нью-Йорке впервые.
Темперамент — сангвиник, понимает шутку и сам готов пошутить.
Вот как будто и все. Крайности (женщины, холостяки, холерики или, напротив, флегматики), как у профессионалов положено, отбрасываю. Впрочем, нет, не все, скорее напротив, дальше начинается самое занятное — на мой, во всяком случае, взгляд.
Я уже писал, что временные мои соседи (вернее, разумеется, это я их временный сосед) — люди, интересующиеся больше городом и даже городком, нежели миром. Опыт телезрителя позволяет умозаключить, что свойство это происхождения отнюдь не сугубо местного. На вопросы, связанные с Америкой, ее историей, географией, культурой, чаще всего культурой массовой, собеседники Риджеса Спилберга отвечают в общем довольно бойко. Но стоит оторваться от родных берегов — беда. Помню, один чрезвычайно симпатичный соискатель миллиона, продвигавшийся до того к заветной цели вполне уверенно, тяжело задумался над тем, где находится собор Василия Блаженного: в Лондоне, Дели, Каире или все же в Москве. И ни аудитория, ни звонок другу, ни упрощение задачи путем стирания двух неправильных ответов не помогли. Но, положим, тут во мне говорит задетая национальная гордость. Не думаю, но для чистоты опыта — положим. Вот иная ситуация, вернее, ситуация та же — вопрос не про Америку, но и не про Россию. Про старую родину — Англию: от чьего Рождества отсчитывается возраст новорожденных или, точнее, нововыведенных в пробирке в романе Олдоса Хаксли «Прекрасный новый мир»? Варианты ответа: Карл Маркс, Зигмунд Фрейд, Чарлз Дарвин, Генри Форд. Господи, ну кто же в наше время не читал Хаксли? Есть такие, оказывается. Более того, находятся среди них, в частности, школьные преподаватели — к тому же не алгебры, как наш борец за победный миллион, а английского языка и литературы, как его друг, к чьей помощи он после мучительных раздумий обратился. Тот честно сказал — не знаю. Неужели не уволят?
К слову о раздумьях. По мере увеличения ставок, особенно после того, как взята роковая планка 32 тысячи, веселые, славные, спортивные по духу — а как же иначе, провербиальный американец непременно спортсмен! — люди превращаются на глазах едва ли не в мизантропов. Ну, это я, пожалуй, хватил, однако озабоченность, пуританская строгость чело омрачать начинает. Зато при точном попадании — восторг просто-таки детский. Что ни говори, деньги портят характер.
И тем не менее: угодно ли вам стать миллионером? Долларовым? Дело реальное. Для начала, напоминаю, надо пройти отборочное сито. Полагаю, это можно сделать, не покидая родных пределов: международная телефонная связь работает вроде прилично. Затем — озаботиться получением американской визы. Должно получиться: повод законный и внушающий доверие даже вечно настороженным сотрудникам консульских учреждений. И все-таки главное: занимайтесь здешней историей, здешней современностью, и в первую очередь английским языком, да не просто языком, а сленгом. Ибо самые первые и соответственно самые дешевые вопросы имеют, как правило, отчетливый лингвистический оттенок. Удивительно, но даже люди в годах (и, стало быть, подрывающие основы моей доморощенной социологии) с большой легкостью распознают молодежный жаргон. Завидую, для меня он не то что на чужом, на родном языке — чистая тарабарщина.
Итак, основное — языковые загадки. Не готовы их решать — лучше даже не пытаться, только на телефонные разговоры, билеты да гостиницу зря потратитесь. Готовы? — Удачи!
ШапкаСнова, едва стемнеет, во дворах зажигаются легкомысленными огоньками всякие диковинные инсталляции — народ готовится отметить Рождество. И по-прежнему никому не сравниться с соседями — теми самыми, что накануне Дня Всех Святых порадовали фантазией и удивили наличием забора. Примечание: как выяснилось впоследствии, на строительство этого «мощного», по пояс, напоминаю, сооружения хозяевам пришлось выправлять бумагу в мэрии. Еще одно примечание: другой в том же роде забор не устоял. Это целая история в несколько лет длиною, к концу она подошла буквально днями. Некая супружеская пара — янки то ли из Вермонта, то ли из Коннектикута — приехала в Оксфорд, и во время прогулки пожилая дама, наткнувшись на означенный забор, упала и сломала ногу. Это неприятное событие обычным в таких случаях гипсом не разрешилось. Янки — мало им победы в Гражданской войне — подали на южан в суд и, пройдя через длинную чреду апелляций, добились-таки своего: и моральный ущерб был возмещен, и забор убран.
Впрочем, как следует из заголовка, я не о том.
Вместе с ожидаемым Рождеством пришли неожиданные холода. Профессора не вылезают из теплых домов, студенты — из общежитий, городские и университетские власти бьют в колокола, и даже библиотека как-то посреди дня закрылась — штормовое предупреждение. Действительно, задул ветер, и с неба посыпалось что-то вроде белой крупы. Этот недостойный каприз погоды застал меня врасплох. Зимой, правда, в Оксфорде бывать не случалось, но друзья в один голос уверяли, что зимние вещи можно смело оставлять дома. Теперь они же, ощущая, возможно, невольную вину, принялись наперебой предлагать транспортные услуги на предмет поездки за соответствующей экипировкой.
Очень мило, потому что вся торговля в Оксфорде вынесена за черту города, и идти туда пешком неуютно — замерзнешь. Приезжаем в местный ГУМ, здесь он (как, впрочем, и по всей Америке, от Нью-Йорка до самых до окраин) WalMart называется. Теплые носки обнаружились сразу, что мне показалось естественным. Из дальнейшего хода событий стало ясно, что это крупное заблуждение. В поисках перчаток пришлось по вертикали, горизонтали и диагонали обойти весь немаленький торговый дом. Сопровождающая дама, давняя и добрая знакомая, большая патриотка родного края, выказывает заметные признаки смущения, потрясенно повторяя всякий момент: «Unbelievable!», то есть быть, мол, такого не может. В конце концов, хоть и последнюю пару, но отыскать удается. Однако дальше — тупик. Шапок категорически нет, и продавцы лишь конфузливо указывают на голые, как деревья с опавшей листвой, полки — продано. Спутница от смущения переходит к возмущению, требует вызвать начальство. Последнее незамедлительно является и оказывается моим недавним соседом по футбольной трибуне. Блат, однако, не помогает: на всякий случай, правда, отдается распоряжение прочесать складские помещения, но это явно жест вежливости. Так оно и оказалось — пустое дело.
Честно говоря, наряду с понятной досадой я испытал в тот момент чувство злорадного и, разумеется, непохвального удовлетворения: оказывается, и в Америке может чего-то не быть, причем это «что-то» не бог весть какой раритет — всего лишь шапка, любая, лишь бы теплая. А то мне все бейсбольные кепочки предлагают. Я готов сдаться, но не готова моя спутница. Следует серия звонков по мобильному телефону с энергичными указаниями, кому куда ехать: магазинов в Оксфорде хоть и не много, но все же не один.
Вскоре выясняется, что и поездки ничего не дали — картина повсюду одна и та же. А вечером раздается, да так и не утихает некоторое время, стук в дверь. Оксфордская профессура несет шапки самых разных фасонов и размеров. Отказаться возможности не представляется: нет, вы все-таки возьмите, мало ли что, не помешает…
Теперь у меня много шапок.
О частной жизниПора закругляться, а стало быть, и объясняться.
Зачем мне, собственно, понадобилось утомлять гипотетического читателя всеми этими подробностями далекой от него жизни?
Отчасти — из неудержимой склонности к графомании. Что поделаешь — профессия такая. Но все-таки, надеюсь, лишь отчасти. Главным же образом потому, что смотрю каждое утро, бреясь, в зеркало и вижу себя не здесь, во временной своей квартире, а дома. Зрелище, скажу сразу, не очень веселое, однако же поучительное, наталкивает на некоторые мысли не вполне личного характера.
Я писал уже, что американцы, при всей своей даже несколько демонстративной общительности, чрезвычайно ревниво оберегают свой дом — свою крепость. Впрочем, что значит, я писал? Будто это и без меня не известно, особенно тем, кто знает Америку не понаслышке. Просто на пятачке, где поневоле каждый день сталкиваешься с соседом, держать двери закрытыми труднее, чем в городе-великане. Но для этого надо, как минимум, хотеть, а далее — и уметь дорожить частной жизнью. Иначе — не только в глухой провинции, но и в столице непременно окажешься на перекрестке. Это хорошо понимал Уильям Фолкнер, у которого, как наверняка заметили люди сведущие, я и позаимствовал самым бесстыдным образом название этого письма (слабым оправданием может служить то, что знаменитое его эссе я сам же когда-то и перевел на русский).
…Как увлеклись у нас лет десять—пятнадцать назад деятели культуры политикой, так до сих пор никак успокоиться не могут. Гражданского пыла, правда, заметно поубавилось. Гром митинговых речей поутих — так ведь и трибун как будто стало меньше. Однако же активность сохраняется — кто в президентских комиссиях заседает, кто по поводу государственной символики страстно высказывается, кто мэру советы дает, кто на газетной полосе в красноречии упражняется.
Между тем каждый должен заниматься своим делом. Кто, если так уж хочется, политикой. Кто — решением теоремы Ферма и не решенных еще проблем Гилберта; при этом, следует отметить, математики всего мира ломают голову именно над этими проблемами, а если и толкуют о переустройстве общества, то исключительно за дружеским столом. Кто — творчеством Эдгара По или Марины Цветаевой, но в этом случае профессиональный круг становится почему-то тесен и многих тянет на люди — поговорить о свободном рынке, свободе печати, свободном судопроизводстве, короче говоря, о демократии. Поговорить и, само собой, поучить, что, как правило, производит комическое впечатление, ибо в роли наставников выступают любители, к тому же не всегда сведущие, Гоббса, Монтескье и Джефферсона явно читали не прилежно. Впрочем, до заморских ли авторитетов, когда надо Россию спасать!
Вопреки всему сказанному, я сейчас тоже намерен в чужой огород заглянуть, но, кажется, есть у меня оправдание. Даже два. Во-первых, в порядке исключения и совсем ненадолго. Во-вторых же, звезды расположились так, что в Америке я оказался как раз в ту пору, когда в течение пяти недель здесь дули, как некоторые утверждают, ветры исторического происхождения. Да не в Нью-Йорк, Чикаго или Бостон попал, а в такую глухомань, где вечерами решительно нечего делать, кроме как телевизор смотреть.
Экран же (то есть общенациональные программы — см. «Письмо» № 1) разогревался с каждым днем все сильнее. Речь, понятно, идет о дуэли Джорджа Буша-младшего и Эла Гора. Сейчас она закончилась, страсти утихли, но тогда полыхали вовсю, и политические журналисты, профессионалы-аналитики, судьи, законодатели, губернаторы (правда, по преимуществу бывшие) всячески пытались взвинтить гражданскую температуру общества. А невольно — и мою. Тем более что спектакль под названием «Президентские выборы» относительно недавно проходил (хотя, надо признать, не в пример здешнему, вяло) и дома, так что некоторые соположения напрашиваются неизбежно.
Прежде всего выстраиваются в ряд политики, и это естественно, они всегда впереди. Ну что тут сказать? Одно племя, и здесь, и у нас, и, наверное, везде — от Исландии до Новой Зеландии. Взаимозаменяемые люди. После того как все уже утряслось, Джим Лерер, один из ведущих телеобозревателей страны, побеседовать с которым лестно первым (во всяком случае, по должностной номенклатуре) людям Америки, допытывался у видного конгрессмена-республиканца: новый президент, по его словам, собирается проводить межпартийную политику, как вы к этому относитесь? Можно ответить так: хорошо отношусь. Можно: плохо, и к тому же у нас, пусть и не впечатляющее, но все же большинство в палате представителей. Можно: с оговорками в ту или другую сторону. Но конгрессмен, и не остановишь его, толкует о республиканских ценностях, о традициях Линкольна, о чем угодно, но только не о существе вопроса. Чистый Зюганов, которому, помнится, вконец изнемогший в неравном поединке тележурналист бросил в сердцах: интересно с вами, Геннадий Андреевич, разговаривать, я вам: «Который час?», а вы мне: «Спасибо, я уже пообедал». И далее идет увлеченный рассказ о том, какие вкусные щи подали к обеду и что капусту, заметьте, вырастили на государственной, а не на личной земле.
Впрочем, некоторое различие все-таки имеется, скорее, в пользу американских политиков, хотя это вовсе не их заслуга, более того, от такого преимущества они, уверен, охотно отказались бы. Увы, обстоятельства не позволяют. Путина в ходе президентской кампании спросили: как же так, высший пост в стране собрались занять, а экономической программы нет? На это фаворит с не- характерной для политика и уже поэтому симпатичной прямотой ответил примерно следущее: почему же нет, есть, только ведь, если сейчас обнародовать, разом набросятся, беды не оберешься.
Воображаю, что было бы, скажи что-нибудь в этом роде здешний кандидат в президенты. Все, можно сходить с дистанции, дальнейшая борьба утрачивает всякий смысл, чистая трата времени и денег — больших денег. Хочешь не хочешь, но приходится говорить о реальных вещах, а не о загадочной национальной идее. Демагогии и риторики, конечно, тоже хватает, не меньше, а может, и побольше, чем у нас, но пафос все-таки питается соками той самой земли, по которой ходят люди. Налоги. Образование. Медицинское обслуживание. Грешным делом, мне кажется (впечатление, напоминаю, безнадежного любителя), что Буш победил, потому что чуть-чуть меньше соперника говорил об Америке как маяке цивилизации и примере для всего человечества. И соответственно чуть больше о налогах. Повторяю, это не его заслуга. Это суровая необходимость. Такая же, как необходимость употреблять слова, которые у наших политиков не в ходу. Обыкновенные слова: работа, служба… В России все больше — руководство, служение… Язык вообще — замечательный индикатор, точнее не бывает. У нас — министр, в Америке — просто секретарь, хотя прав не меньше, а зарплата явно выше.
Отчего же так получается?
А оттого, что электорат другой. То есть как раз не электорат, хотя изначально слово залетело к нам — и прижилось — с Запада (между прочим, в ходе баталий я так его ни разу и не услышал, говорят по-другому — voter, то есть, попросту, избиратель).
Вождь американского трансцендентализма Ральф Уолдо Эмерсон заявил: лучшее правительство — то, которое правит как можно меньше. Его младший товарищ и в какой-то степени ученик Генри Дэвид Торо поправил: лучшее правительство — то, которое не правит вовсе. Это было сказано примерно в середине XIX века, когда Америка уже более или менее укрепилась в своем национальном сознании и соответственно поведении. То и другое Эмерсон и Торо выразили.
Что это за сознание? Чем питается оно? Говоря коротко и потому, с неизбежностью, огрубленно — идеей самодостаточности человека.
— Папа, что это они там говорят? — спросил шестилетний сын одного заметного журналиста, наблюдая очередной репортаж из Флориды, где происходили главные послевыборные события.
— Слушай, сынок, и запоминай, — назидательно проговорил отец. — Когда-нибудь внукам будешь рассказывать, что на твоих глазах вершилась история.
Текст воспроизвожу точно, со слов журналиста, который счел нужным сделать этот семейный диалог достоянием многомиллионной телеаудитории. Вскоре после этого вышел очередной номер журнала «Тайм» с портретом 43-го президента США на обложке. Буш стал человеком года, и, оправдывая такой выбор, редакция написала, что случившееся на излете 2000 года будут вспоминать и через сто лет.
Все это кажется мне глубоко сомнительным. Вряд ли шестилетний малыш, став взрослым, будет рассказывать внукам о нынешних перипетиях, а если и будет, то на особое внимание ему рассчитывать не придется. И едва ли через сто лет кто-нибудь вспомнит Кэтрин Харрис, государственного секретаря штата Флорида, хотя в короткий период сразу после выборов, что и говорить, незаметная чиновница стала чуть ли не мировой звездой. Попробую свои сомнения аргументировать, памятуя по-прежнему, что взгляд мой — взгляд любителя, к тому же — со стороны.
Все происходившее больше напоминало курьез, интересный, конечно, ибо и впрямь ничего подобного за всю двухсотлетнюю историю президентских выборов в США не было, но курьез. Не более. Работники экрана трудились, не жалея голосовых связок, а люди ходили на работу, читали книги, воспитывали детей, покупали рождественские подарки, играли в футбол или теннис — словом, жили. Как жили до 7 ноября 2000 года. Как будут жить после 20 января 2001-го. Никто, ну буквально никто, ни один из моих оксфордских знакомцев по собственной инициативе не заговорил о битве титанов. А когда я бестактно тормошил их, реакция была примерно такая:
— Bizarre, — то есть «неслыханно», — пожимали плечами люди в возрасте.
— Just bloody mess! — перевод, наверное, не требуется, — рубила студенческая молодежь.
Или такая:
— Всё эти чертовы деньги! Я люблю свою страну, но слишком уж много у нас думают о деньгах.
И в ответ на мое непритворное удивление (деньги-то здесь при чем?):
— Как — при чем? Видали, сколько адвокатов в Таллахасси понаехало? Думаете, им нужно, чтобы все поскорее решилось? Как раз наоборот, чем дольше, тем лучше.
Или, наконец, такая:
— Я голосовал за Гора, но и с Бушем вполне проживу. Великое дело!
Это почему же такое равнодушие, которое и здешних профессионалов пера и микрофона заметно удивляло, а наших трибунов наверняка возмутило бы? А потому как раз, что здесь не «электорат» — люди. Люди, которые ценят частную жизнь со всеми ее приятными и неприятными сторонами и дорожат ею.
А что такое частная жизнь? Это прежде всего ощущение внутренней свободы. 170 лет назад молодой француз по имени Алексис де Токвиль отправился за океан изучать пенитенциарную систему в США, а вернулся домой с рукописью гениальной книги «Демократия в Америке». Ни до того (в том числе и Томас Джефферсон), ни после (в том числе и Генри Адамс) никто не высказал столь убийственно-проницательных суждений об этой стране и ее обитателях. И все-таки, как мне кажется, в одном Токвиль ошибся, возможно, потому, что, оглядываясь окрест, назад головы почти не поворачивал. Американцы, утверждает автор, народ — изначально демократический, воздух здесь такой.
Увы, начиналась Америка как раз иначе — как самая настоящая теократия. Отцы-пилигримы, Уильям Бредфорд и следом за ним, только в гораздо большей степени, Джон Уинтроп, отец и сын Инкрис и Коттон Мэзеры, были людьми тиранической воли и любое инакомыслие пресекали на корню, порой самым беспощадным образом. Сейлемское судилище 1692 года ничуть не лучше сталинских процессов 1930-х годов, а «ведьмы» — те же «враги народа», разве что масштабы охоты и число жертв несопоставимы. Так ведь и колония Массачусетс несопоставимо меньше размерами Союза Советских Социалистических Республик.
Иное дело, что путь от теократии к демократии, от отцов-пилигримов до отцов-основателей — Франклина и других — Америка пробежала в спринтерском темпе, каких-то ста пятидесяти лет хватило. И в общем — исторически — цену за этот пробег заплатила не такую уж великую, хотя что говорить — война, даже если это война за независимость, всегда большое несчастье, и крови при Банкер-Хилле, да и потом пролилось немало. Однако же выигрыш каков оказался! Не зря генерал Вашингтон, далеко не самая яркая личность в американской истории, до сих пор остается и, наверное, останется навсегда главным национальным героем. Потому что выигрыш этот — больше, чем государственная независимость, закрепленная в Конституции США. Это — право на частную жизнь, закрепленное в душах людей. Не все, далеко не все ее здесь имеют, в иллюзии впадать не надо, но все хотят иметь. Сколько раз в жизни слышал я и от соотечественников, и от американцев: нет, вы только подумайте, до чего же мы похожи! Слышал и сам, случалось, повторял эту пошлость.
Ерунда все это, ничуть мы не похожи. То есть в поведении, может быть, что-то общее и есть, но в главном мы — совсем разные. Чего не знаю, о том не говорю, но не оставляет меня неприятное ощущение, что не только потому никак закон о частной собственности на землю в России принять не могут, что депутаты такие плохие и косные, но и потому, что крестьянину из Владимирской губернии не очень хочется этой собственностью владеть. С другой стороны, спроси у фермера из Огайо или Айовы — чья это земля? Он сильно удивится: моя, чья же еще?
Впрочем, повторяю, это спекуляции. Но кое-что я все-таки знаю. Знаю, например, чем отличается пожилой профессор из университета штата Миссисипи от пожилого профессора МГУ. Один внутренне свободен и готов к частной жизни. Он любит свою работу, но от нее не зависит. Ему может нравиться или не нравиться мэр города, губернатор штата и так далее вплоть до президента страны, но вообще-то наплевать ему на всех на них. Другой, увы, внутренне не свободен и далее по цепочке, только все наоборот. Дело тут, естественно, не в деньгах, хотя какая уж там зарплата у профессора МГУ — слезы. Различия, о которых речь, это не статистика и не бухгалтерская учетность. И, боюсь, обязаны мы ими вовсе не семидесяти годам коммунистической власти, она лишь культивировала, пусть и в каннибальских формах, давно засеянную и много урожаев давшую ниву. И не перепрыгнуть эту пропасть, приняв новую, пусть безупречную, Конституцию или новый, самый что ни на есть справедливый налоговый кодекс. Хотя дело хорошее, кто спорит.
Вообще-то различия — это не просто норма, это необходимость, без них скучно. Вот только частной жизни не хватает. Спокойной, положительной, достойной частной жизни. Больше ничего и не надо. Однако не даст ее, как пели в революционном гимне, ни Бог, ни царь и не герой. Исключительно, как справедливо говорится там же, — собственной рукой. Или, вернее, душой.