Ненаписанные мемуары. Окончание
Елена Холмогорова, Михаил Холмогоров
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2001
Елена Холмогорова
Михаил ХолмогоровБелый ворон
Ненаписанные мемуары
Окончание. Начало см.: «ДН». 2001. № 3.Sic transit Gloria Mundi
Осенью 1886 года в Петербурге торжественно открывался памятник героям последней русско-турецкой войны. Лорис-Меликов был уже не в состоянии ехать в столицу, о чем и уведомил телеграммой военного министра. Но каждый день ждал, каким добрым словом помянут освободителя Карса, хотя скептическая Нина говаривала:
— Мико, милый, с каких это пор Великий князь отличался благородством? Для него как раз настал момент всю твою славу забрать себе.
Он сердился, он возражал:
— Ну не настолько же Михаил Николаевич мелок и подл! Да и 9 лет — слишком малый срок, чтобы все забыть. Солдаты на Кавказе до сих пор меня Михал Тарелычем величают и сказки о моих геройствах рассказывают.
— Солдат и фельдмаршал, милый мой, есть разница. Особенно такой, как наш.
— Да нет, хоть словечком, да помянут.А Нина оказалась права. Ни словечком не помянули. И на торжественном обеде, выступая с длиннющим хвастливым докладом, главнокомандующий о командире Действующего корпуса не обмолвился.
Михаил Тариелович к тому времени поостыл к мемуарам. Он полагал, что документы, до поры тихо дремлющие в архивах, сами все поведают миру в истинном свете. Но тут, в пылу смертельной обиды, он не утерпел и разразился длинным письмом Николаю Андреевичу Белоголовому.
«20 октября 86-го г. Ницца.
Plaсe Grimaldi, 3.
Совершившееся на прошлой неделе в Петербурге торжественное открытие памятника войны с Турциею 77/78 года сопровождалось таким невежеством и невниманием к прошлым моим заслугам, что вот уже 8-й день, хотя и стыдно сознаться в этом, не могу отделаться от гнетущего меня чувства досады и раздражения. Взялся сегодня за перо и хочу высказать Вам, дорогой Николай Андреевич, свои печали, надеясь, что от изложения своего горя на бумаге, авось, полегчает на душе.
Ко дню открытия памятника приглашены были в столицу все награжденные в прошлую войну Георгиевскими крестами или золотым оружием. Приглашение последовало и ко мне. В ответном письме к Военному министру я уведомил его, что по состоянию моего здоровья я лишен возможности предпринять в настоящее время года поездку в Петербург… Я был уверен, что в день открытия памятника от Самодержца нашего или же от его дядюшки — шутовского фельдмаршала Михаила Николаевича последует ко мне — как одному из главных деятелей прошлой войны — приветственная телеграмма с выражением сожаления, что болезнь воспрепятствовала мне принять участие в общем военном празднестве. Ничего подобного не совершилось, и я был забыт в полном значении этого слова. Даже на обеде, бывшем в этот день у Мих. Ник-ча и опубликованном в газетах, хозяин провозгласил целый ряд тостов, бережно не упоминая моего имени… Между тем, казалось бы, что я имею некоторое право на внимание. Право это основано на несомненных фактах… Возвращаюсь снова к памятнику. Он сооружен из орудий, отбитых в прошлую войну у неприятеля. Всех орудий было взято 888-мь; из них 503 взяты войсками действовавшего в Азиатской Турции корпуса, находившегося со дня открытия войны по день заключения мира под моею командою… В списке всех наличных георгиевских кавалеров русской армии, я по сроку получения ордена Св. Георгия 2-й степени, имел честь стоять первым, исключая, конечно, членов царской фамилии, находящихся у нас вне закона и пользующихся не общечеловеческими, а божественными правами.
Три недели спустя после объявления войны я первый был удостоен получением награждения ордена Георгия 3-й степени за взятие Ардагана с 92 орудиями. Затем последовательно получил: Георгия 2-й ст. за разбитие армии Мухтара-Паши, Владимира 1-й ст. с мечами за взятие Карса и, наконец, я один из всей нашей армии был возведен за войну в графское достоинство (Милютин и Тотлебен были возведены годом позже и не исключительно за войну, а за заслуги вообще).
На бывшем 7-го ноября 77-го года, — на следующий день после взятия Карса — общем параде всех войск, участвовавших на славном штурме Карса, В.К. Михаил Николаевич, объехав ряды и поблагодарив войска от имени Государя и своего, выехал к середине фронта и здесь, вынув саблю, скомандовал на караул и, отсалютовав мне, крикнул войскам: «Вашему Командиру, генералу Л.-М. ура!» Мы обнялись перед строем. Такой салют, отданный старшим младшему, признается по военным обычаям высшим почетом и наиболее лестною наградою для военного человека…
В апреле 78 после заключения мира и при увольнении меня командования действующим корпусом тот же Великий Князь подал по Кавказской армии пронзительный приказ, также опубликованный во всех газетах. В длинном и слезном приказе этом говорится между прочим следующее: «Я уверен, что вся Кавказская армия разделит со мною глубокое сожаление об оставлении ген.-адъютантом Л.-М., хотя и временно, рядов ее, среди которых имя его останется навсегда связанным со всеми доблестными подвигами войск Действующего корпуса в минувшую кампанию. Не одна новая блестящая страница внесена им в славные летописи войск, ему вверенных, с которыми в течение 18 месяцев делил он геройские труды и тяжелые лишения, выпавшие на их долю; а взятие Ардагана, бой на высотах Аладжи, сражение на Деве-бойну и беспримерный в истории штурм Карса — составят навсегда гордость русской армии. Глубокая душевная признательность Моя, любовь и уважение боевых товарищей и искреннее русское спасибо солдат, привыкших видеть своего корпусного командира в неустанных попечениях и заботах о них, да послужат ген.-адъют. Л.-М. залогом тех чувств, с которыми встретит его Кавказская армия, когда восстановленное здоровье дозволит ему вернуться вновь в ряды ее.
Главнокомандующий Генерал-фельдцейхмейстер Михаил».
Казалось бы, что честный человек в день открытия памятника не должен бы предать забвению этих громких заявлений.
Хотя письмо это и без того уже принимает весьма объемистый размер, но, начав его, хочу изложить дело в возможно полном виде, а потому признаю нужным упомянуть еще об одной заслуге, не подлежащей также никакому оспариванию. Одновременно с открытием войны последовало Высочайшее повеление, как для Балканской армии, так и на Кавказе, чтобы часть денежных расходов, потребных на содержание и продовольствие войска, производилось звонкою монетою. Получив это Высочайшее повеление, я нашел необходимым не приводить его в исполнение и строго приказал интенданту производить по-прежнему решительно все отпуски кредитными рублями. Наученный опытом предшествовавшей войны, 53—55 годов, я не мог не предвидеть, как это и оправдалось вскоре в Балканской армии, что, начав расходование с части золота, мы непосредственно перейдем к целому, и тогда обращение кредитного рубля прекратится совершенно. Распоряжение мое сильно не понравилось многим, и в особенности поставщикам и комиссионерам; но я упорно следил за точным выполнением отданного мною приказания и достиг того, что, начав войну с кредитными бумажками, мы закончили ее, не выпустив в обращение для войсковых потребностей ни одного полуимпериала… Сколько мне известно, история не представляет еще примера ведения наступательной войны на ассигнациях. Заслуги этой никто у меня не оспаривает, и даже Великий князь в 83 году в одном из бывших частных заседаний в Государственном совете и в моем присутствии заявил об этом всем присутствующим членам… Согласитесь, что грубость и отрицание элементарных приемов военной вежливости составляет неотъемлемую принадлежность ныне победоносно хрюкающих властей наших. Откровенно говоря, я нисколько не был бы удивлен или огорчен, если бы не получил приветственной телеграммы только от одного Государя. Склад его характера и недостаток им воспитания известны более или менее всем. Раздражает меня поступок презренного Михаила Николаевича, приветливого с теми, в ком нуждается, и пресмыкающегося перед каждым, кого боится. Раздражен еще более потому, что, благодаря отвратительным свойствам этого человека, я вынес в течение всей прошлой войны такие страдания, подробное изложение которых потребовало бы новые десятки страниц. Постараюсь возможно кратко ознакомить Вас как с личностью Вел. князя, так и с происходившим на войне.
Эгоист, завистливый и фальшивый в полном значении этого слова, Вел. Кн. боязлив и робок, как заяц, не только на поле битвы, но и в мирное время. Робость эта, доходящая до болезненных проявлений, прирождена ему с детства, как передавали мне об этом некоторые члены Царской фамилии. Все вышесказанные недостатки маскируются для публики весьма благообразными наружными формами Великого Князя и вежливым-мягким обращением со всеми. Не доверяя собственным способностям и будучи неучем, он охотно подчиняется влиянию всех его окружающих лиц и таким образом является слепым исполнителем желаний и указаний жены своей (женщины достаточно умной, но злой и честолюбивой), докладчиков своих, адъютантов и прочее. А там, как все эти лица руководствуются различными убеждениями и домогаются разных, и часто противоположных целей, то можно себе представить тот сумбур и ту непоследовательность, которыми отличаются все действия Августейшего Князя.
В 75 году я расстался с деятельною службою на Кавказе и для отдыха переехал с семейством за границу. В конце 76 г. я получил в Висбадене совершенно для меня неожиданно, телеграмму Вел. Кн., в которой он сообщал мне о немедленном прибытии на Кавказ для принятия в командование Корпуса, предназначавшегося для действий в Азиатской Турции. На 8-й день после получения телеграммы я был уже в Тифлисе и только там узнал, что назначение мое состоялось по личному выбору Государя, а не по ходатайству Великого Князя. Назначение это озадачило более всех помощника его Выс-ва князя Мирского и его прихвостня ген. Павлова — начальника штаба Кавк-го Округа, заранее мечтавших уже быть полными хозяевами и главными распорядителями на театре военных действий. В этих видах они заблаговременно распределили даже все должности, как по управлению корпусом, так и по отдельным его отрядам. Зная то громадное влияние, которым пользовался князь Мирский, мне нетрудно было предвидеть, что во все время войны я буду иметь в нем весьма ловкого и ярого противника — более серьезного, чем сами турки. Смелый, эффектный и весьма широко наделенный способностью esprit d’intrigues — Кн. Мирский не мог не видеть в моем назначении, а следовательно, и во мне самом человека, преградившего ему путь к отличиям, славе и к высшим государственным должностям. Подбить Вел. Кн. к протесту и к исходатайствованию нового назначения он не решался, ибо предчувствовал, что за Государем стоял Милютин, который весьма близко знал все достоинства и недостатки Кн. Мирского. Попробовал я было сам заявить Вел. Князю, что, так как военные действия еще не начались, то я охотно готов отказаться от принятия Корпуса в командование, если только назначение мое не согласуется с его желаниями. Храбрый фельдмаршал до того перепугался этого заявления, что стал божиться и уверять, что лучшего и более подходящего выбора не могло быть сделано…
Блистательно начавшаяся кампания — вступление всех трех отрядов действующего Корпуса в пределы Турции, занятие Баязета и овладение штурмом Ардагана возбудили в Вел. Князе и во всей окружающей его среде жажду к отличиям и награ-
дам — и вот 29-го мая Августейший Главнокомандующий, сопровождаемый своим начальником штаба, артиллерией, инженерами, походною канцелярией и громадною свитою прибыл к войскам под Карс. В порядке служебном и по долгу чести, лежащем во всяком военном человеке, он должен был бы в тот же день издать приказ о вступлении своем в непосредственное командование и распоряжение войсками. Этим приказом он, так сказать, принимал на себя ответственность во всех действиях, как успешных, так равно и неудачных. Как показывает нам история, война не устилает всего пути сплошными розами; попадаются и колючки. Об издании упомянутого приказа я дважды просил Вел. Кн. в самый день приезда и высказал, что Паскевич в 29-м и Муравьев в 54 годах поступили совершенно таким же образом; объяснил при этом, что в присутствии Главнокомандующего самое понятие о правах и нахождении командира отдельного корпуса является аномалиею. Заявил я также, что с изданием просимого приказа я обращусь в командира корпуса, не отделенного от армии, и буду в точности исполнять получаемые мною свыше приказания. Советники Вел. Князя весьма ясно понимали рискованность и невыгоду издания приказа; все пожелания их клонились к тому, чтобы успешные действия относить к себе, а неудачу сваливать прямо на ответственность корпусного командира. Преследуя эту иезуитскую цель, они убедили Вел. Князя объявить в приказе, что, прибыв в войска, он оставляет по-прежнему все распоряжения и действия на командире Корпуса. Как надлежало поступить мне? Выбор был двоякий: или просить о немедленном увольнении меня от должности или же примириться с тем тяжелым и неблагодарным положением, в которое ставил меня приказ. Подавать в отставку во время войны равносильно побегу с поля сражения, и на это едва ли решится человек, наделенный даже железною волею; вот почему я принял 2-й способ. С этого дня начинается для меня тот томительный период интриг и завистей, который не прекращался до дня заключения мира.
Двоеначалие в одном и том же учреждении является бессмыслицею, и нельзя даже представить себе простой канцелярии, одновременно подчиненной двум распорядителям; в военное же время такая двойственность может повлечь за собою пагубные последствия…
В донесениях в Петербург, которые изготовлялись в Главной квартире и подносились на подпись Вел. Князя, старались всячески и весьма ловко обходить мое имя и по возможности не упоминать его. Так было поступлено и в рапорте о штурме Карса. Раздосадованный этим и беседуя однажды с Вел. Князем, я поставил ему следующий вопрос: «А что, Ваше Высочество, на кого бы пала всею тяжестью ответственность, если бы штурм Карса был отбит?» Августейший, не долго думая, брякнул мне: «Разумеется, на командующего Действующим корпусом!» Я смолк и не продолжил уже этого разговора, дабы не разъяснять известной даже гимназистам аксиомы: тот, кто несет ответственность за неудачу, имеет неотъемлемое право на привилегию в успехах в размере, соответствующем занимаемой должности.
За сим естественно может возникнуть вопрос — каким образом при существовавшем двоеначалии и интригах мы могли достигнуть на Азиатском театре войны столь блистательных в боевом отношении результатов? Отвечу на это, что масса начальствовавших лиц (начальники дивизий, бригад, полков, батарей и прочих учреждений корпуса) вполне честно и безукоризненно относились к своим обязанностям, не вдаваясь ни в какие интриги. Не перечисляю поименно всех почтенных деятелей потому только, что это заняло бы целые страницы. Что же касается наших доблестных офицеров и неподражаемых солдат, то мне кажется, что презренная камарилья еще не способна сокрушить или ослабить их прекрасные качества.
Были ли сделаны в продолжение войны ошибки и какие именно? Ошибок мелких, или второстепенных, не имевших серьезного влияния на общий ход событий, совершено было много как мною самим, так и подчиненными мне лицами. Избегнуть их невозможно, и нет еще примера, чтобы война, как бы победоносна она ни была, не сопровождалась случайными ошибками и недоразумениями…
В сжатом виде я ознакомил Вас, любезный Николай Андреевич, почти со всею закулисною стороною бывшей войны 77—78 годов… Официальная сторона войны, касающаяся подвигов наших безупречных войск и их доблестных начальников, появится еще в многих изданиях и записках, но никому не будет дозволено ознакомить наше общество путем печати с оборотною стороною дела; ознакомить хотя бы в целях ограждения в будущем от повторения ошибок. Воспрет этот, конечно, не мог бы иметь места, если бы все деятели прошлой войны принадлежали к разряду простых смертных; но между ними именно во главе стоял один из членов Царской фамилии, и гласное порицание его по существующим у нас диким обычаям будет признано за «crime de lйser-majestй» (преступное оскорбление его величества. — Ред.).
Бедное отечество! Настанет ли когда-либо та вожделенная пора, когда и русскому обществу, по примеру всех других, дозволено будет гласно и свободно выражать свои мнения и убеждения, не рискуя попасть за это в число ярых революционеров и сокрушителей основ государства?
Обнимает Вас
М.Лорис-Меликов».Михаил Тариелович не был, наверно, рожден полководцем. И карьера генерала от кавалерии складывалась не в регулярной армии — в ней он не командовал и батальоном, так что на первых порах командир Действующего корпуса не мог не допустить серьезных ошибок. Одна из них разрешилась катастрофой. Он не сумел настоять на собственной правоте и дрогнул перед авторитетом опытнейшего воина, героя Кавказской войны генерала Геймана на военном совете 12 июня. Речь шла о том, где давать решительный бой туркам: в чистом поле или штурмом укрепления Зивин. Воодушевленные блистательной победой над Ардаганом, генералы во главе с Гейманом настояли на взятии Зивина. Лорис-Меликов сомневался в том, что Мухтар-паша снова обрадует русские войска таким подарком. В полевых сражениях его армия была значительно слабее, это Лорису было известно еще с Крымской войны. Но ни опыт, ни здравый смысл командира корпуса не одолели всеобщего ажиотажа. Зивин не взяли, больше того, пришлось на ходу менять план дальнейших военных действий и снимать блокаду с уже плотно окруженного Карса.
Легко сказать — снять блокаду. Это значит — демонтировать тяжелые осадные орудия, вывезти всю артиллерию, ликвидировать лагерь, обустроенный на многие месяцы. А на чем? Своего транспорта у кавказского корпуса явно недостаточно, чтобы провести такую операцию быстро и незаметно. Здесь и сказались опыт Лорис-Меликова, нажитый в Крымскую войну, и его неслыханный авторитет в среде местного населения. В одно прекрасное утро Карс проснулся от тишины. Гарнизон выслал за крепость разведку — вокруг города ни души. Целый корпус русских войск, без малого сто тысяч народу, как сквозь землю провалился. Вся артиллерия и лагерное имущество были вывезены в течение нескольких ночей на арбах жителей окрестных деревень. Пушки, прежде чем отправиться в отступление, давали прощальные залпы, держа осажденную крепость в постоянной тревоге, а крестьян, предоставивших свои арбы, в уверенности, что готовится штурм.
В отступлении Лорис-Меликов держал противника в полном неведении относительно своей силы, и турки со дня на день ждали от него какого-то решающего сражения. Русские войска, отходя к собственной границе, изматывали преследователя внезапными налетами, стычками, демонстрацией силы, которой на самом деле у Кавказского корпуса не было. Зато, дождавшись к осени подкрепления из глубины России, Лорис-Меликов разгромил численно превосходящую и вооруженную по последнему слову техники армию Мухтара-паши под Аладжей и Авлиаром.
Эти битвы открыли русским войскам путь на Карс. И здесь был учтен опыт Крымской войны. Лорис-Меликов вспомнил, как в былое время его охотники не давали спать гарнизону, каждую ночь устраивая переполох у стен крепости. С первого дня новой блокады ко всем фортам ночами отряжались отряды добровольцев. Они прощупывали оборону, поднимали в городе тревогу и приучили турок к ночным нападениям. Главным направлением атаки Лорис-Меликов избрал южные укрепления — те самые, на которые так рвался, напрасно ожидая приказа, 17 сентября 1855 года. Время штурма подсказали ночные вылазки: отряд полковника Фадеева умудрился захватить мощный форт и продержаться в нем до утра.
Лишь равнодушная луна была свидетелем великолепной победы русского оружия у стен Карса в ночь на 6 ноября 1877 года.
Радость победы под Карсом была омрачена неудачей у Эрзерума. Видно, не следовало доверять Гейману командования войсками на эрзерумском направлении — тут был гораздо уместнее Тергукасов. Но Главная квартира настояла тогда на своем. Там опять заговорили об армянском засилии, будто Лорис виноват, что для армян эта война была освободительной, а тот же Тергукасов, рискуя собственным отрядом, вывез в пределы Российской империи две с половиной тысячи армянских семейств, спасая их от погромов. Результат — Гейман не сумел вовремя догнать отступившего Мухтара-пашу, дал ему соединиться с отрядом Измаила-паши, а после блистательной победы под Деви-бойну остановил войска в десяти верстах от Эрзерума и упустил победу над этой крепостью. Вместо зимних квартир — осадный лагерь, где тут же разразились эпидемии тифа и чумы, унесшие больше жизней, чем все бои, вместе взятые. Одних генералов умерло шестеро, включая и самого Геймана.
Княгиня Юрьевская«В Петербурге, — размышлял печальный Лорис, вскрывая конверт с парижским штемпелем и заранее предвидя содержание, — даже наипустейшие люди вынуждены заниматься делом; если не делом, так видимостью его — суетливым броуновским движением с озабоченным видом и болтовней о грядущем процветании отечества, которое вот-вот проистечет из их беготни по кабинетам и гостиным. За границею дела нет никакого и нет необходимости изображать его, и люди пустейшие исполняют свою прямую обязанность сотрясать воздух глупостью и злобой без оглядки на общественное мнение. Они сами здесь общественное мнение — а посему за пределами отечества как нигде цветут и мгновенно плодоносят интриги и сплетни».
Так оно и есть: в анонимном письме сообщалось, что в Ниццу в сопровождении нового своего любовника прибывает царская блудница княгиня Юрьевская. К сему прилагались еще французские стишки — скабрезные и несмешные, уж больно дурного, любительского качества. Ничего нового — два таких же анонимных письма со штемпелем местной почты валялись, смятые, в мусорной корзине. Экая мерзость! Но самое обидное — все это правда… Эта глупая баба не ведает, что творит. Опять придется объяснять, читать нотации. Михаил Тариелович одолел брезгливость, достал из корзины подметные письма, разгладил и закрыл журналом — чтоб не лезли в глаза.
Южное февральское утро, и дыхание дается еще легко, почти свободно, кашель отступил до вечерней росы, а усталость, смертельная усталость, будто в гору отволок Сизифов тяжкий камень, сдавила плечи и грудь.
Екатерина Михайловна, княгиня Юрьевская, урожденная княжна Долгорукая, на правах дружбы, скрепленной словом покойного императора, явилась без предупреждения. Женщина, что называется, комплектная, она произвела немало шума своим вторжением в тихую, полусонную веранду дома на площади Гримальди. И тотчас же защебетала о драконовских ценах в Париже, о болезни старшей дочери, о том, какую шикарную виллу она сняла в Ницце до середины апреля. Хвасталась новыми серьгами из аметиста, тут же, без перехода:
— А Жоржа я с учителями оставила в Париже, там ему будет лучше… Вера Игнатьевна купила новую карету… А у вас, говорят, апельсины подешевели…
И голова пошла кругом от словесного водопада. Едва паузы дождался.
— Екатерина Михайловна, обстоятельства вынуждают меня высказать вам вещи весьма неприятные. Но дело касается как вашей собственной репутации, так и всех людей, связанных с вами дружбой. Вся русская колония в Ницце вот уж две недели судачит о вашей непозволительной близости с доктором Любимовым. Ваше поведение почитается здесь крайне неприличным. Я тоже считаю, что вдова российского императора не должна столь демонстративно разъезжать повсюду в сопровождении любовника.
— Да откуда вы взяли?
— Вот, полюбуйтесь. — И отдал письма, полученные сегодня из Парижа, а вчера и позавчера по местной почте.
Юрьевская, прочитав, покраснела как рак, долго ловила ртом воздух — ей нечего было сказать в оправдание. Наконец набралась отваги и, как все внезапно уличенные, жалко и неубедительно залепетала:
— Это… это клевета! Это происки завистников. Доктор Любимов — мой преданный друг, он столько для меня сделал… И мы, и я… Я не намерена обращать внимание на все эти толки! И почему я не имею права ездить куда хочу в сопровождении моего лечащего врача? В Биаррице прошлым летом отдыхал Сергей Петрович Боткин, наш старый друг, он обедал у меня, он очень высоко ставит медицинский талант Ивана Петровича и может в любую минуту засвидетельствовать вам, как безупречно доктор Любимов пользовал меня… — Осеклась, поймав себя на двусмысленности, — как он справился с моими неврозами.
Николаю Андреевичу Белоголовому Боткин ясно свидетельствовал, что доктор Любимов — шарлатан и проныра и с помощью княгини ловко обустраивает свои делишки. В подтверждение характеристики Сергея Петровича и племянник Лорис-Меликова, проходящий стажировку в Париже, писал, что в медицинских кругах столицы ходит упорный слух, будто Юрьевская с помощью самого Шарко исхлопотала для Любимова французский диплом без всяких экзаменов. Иностранный врач не имел во Франции права на практику без такового диплома. Михаил Тариелович горько посетовал тогда, что декаденция и разврат во Франции проникли не только в общество и в административную машину, но даже в науку.
Ничего этого он говорить княгине не стал.
— Не о Любимове речь. О нас с вами. Как вы не понимаете, Екатерина Михайловна, что наше положение — особое. Мы опальные, и каждый шаг — и мой, и ваш мгновенно становится известен в Зимнем дворце. В приукрашенном, ясное дело, свете. И отнюдь не розовых тонов.
— Мне плевать, что там обо мне будут сплетничать во дворце.
— Мне тоже. Но у меня есть дети. Как и у вас. И они очень зависимы от родительской репутации. Подумайте хоть о них.
О Господи! Приходится объяснять такие простые истины. И все равно ведь ничего не поймет.
— Мои дети — дети императора Александра Николаевича. Их не должны касаться ничьи отношения ко мне.
Не поняла!
— Все же обязан вам сказать, княгиня, что ваши поступки, — чуть не сорвалось: «подвиги», — крайне огорчают меня. Во всяком случае, я бы не хотел принимать в своем доме вашего преданного друга доктора Любимова.
Так он завершил этот тягостный разговор. Хотелось бы и перед самою княгинею запереть дверь — все эти подвиги Юрьевской компрометировали и его, но…
Но в счастливую пору всесилия диктатора сердца и ума, в самый ее пик, когда Лорис-Меликову в азарте успеха давалось свершение самых невероятных проектов, император вызвал его в Царское Село. Как оказалось, не только для доклада. Было
это — дату Михаил Тариелович запомнил на всю жизнь — 17 июля 1880 года. Александр Второй выглядел особенно торжественным и сентиментальным. Государь, едва дослушав доклад председателя Верховной распорядительной комиссии, пригласил его в Янтарную комнату, где и объявил, что 6 июля, одиннадцать дней назад, в домовой церкви царскосельского дворца он сочетался вторым браком с княжною Екатериной Долгорукой, которой отныне присвоено имя княгини Юрьевской. После этого царь вывел из соседней комнаты новую свою жену и троих детей. Столь же торжественно и сентиментально в присутствии всей своей новой семьи Александр обратился к Лорис-Меликову с такими словами:
— Я надеюсь, что, когда меня не станет, ты не покинешь жену мою и детей.Жизнь переменилась.
Лукавому царедворцу, преследующему исключительно собственные интересы, такой поворот событий только на руку. Временщику, которому отпущены считанные дни для спасения отечества от застоя, он прибавляет забот, а риск возрастает в геометрической прогрессии — не для себя, для России.
Княжны Долгорукой до того дня Лорис-Меликов не знал: лишь тень ее и шорох юбок промелькивали во дворце. Но осведомлен о ней и многолетнем романе императора был достаточно. По мнению петербургского света, роман этот был в высшей степени неприличен. Оно и понятно: мнение света составляет его прекрасная половина. Александр Николаевич, всегда имевший необыкновенный успех у женщин, прекратил этим успехом пользоваться, и рухнули надежды тщеславных красавиц. Ревность — чувство злое и постоянно подзуживающее. Сплетни вокруг царя и его тайной избранницы не умолкали и однажды достигли императорских ушей. Шеф третьего отделения граф Петр Андреевич Шувалов, в ту пору настолько всемогущий, что прозвище получил Петр IV, выбрал доверительную минутку и высказал царю все, что высший свет думает об этой непозволительной связи. На следующий день граф получил назначение послом в далекий и туманный Альбион. И волны сплетен и интриг опали перед Зимним дворцом. Зато их девятый вал бушевал во дворце Аничковом, в доме наследника, растравляя ненависть к будущей мачехе.
А связь императора с Екатериной Долгорукой и в самом деле выходила за все рамки приличия. В последние годы императрица Мария Александровна была тяжело больна и тихо угасала в своей комнате. Вернувшись с русско-турецкой войны, царь поселил свою любовницу во дворце, нетерпеливо ожидая кончины верной супруги. Прошлым летом свои люди донесли цесаревичу, как в его отсутствие император водил Екатерину Михайловну с детьми в покои наследника, и незаконные дети императора играли в игрушки его внучат. Легкомыслие, удивительное для самодержца.
Удивительное для непосвященных, не знающих истинного характера Александра Второго. Каракозов выбил скипетр из рук русского царя. Его воля к реформам, ко всякой государственной деятельности иссякла. Царь отдал власть людям, как ему казалось, твердым и решительным, а на Руси за таковых всегда почему-то сходят каменные консерваторы — Муравьев-Виленский, прозванный Вешателем, Петр Шувалов, Дмитрий Толстой. Сам же император предпочел по мере возможности жить жизнью частной.
Увы, мера возможности была невелика. Едва ли не самый благодушный император из династии Романовых, столько сделавший для подданных в начале царствования, к 1880 году породил вокруг своей персоны недовольных едва ли не больше, чем кто бы то ни было на русском престоле. Еще не вымерли крепостники, не простившие ему Крестьянской реформы 1861 года и всех прочих, за нею последовавших. Либералы, пылкие приверженцы нововведений тех лет, пережили глубочайшее разочарование, когда то по одному, то по другому «временному» циркуляру урезались права земств, из ведения суда присяжных изымались политические дела, ужесточалась цензура.
Люди же неблагомыслящие — нетерпеливые социалисты, которым сразу, немедленно подавай и свободу, и власть, и всенародное счастье в коммунистических колониях, — устроили за великодушнейшим из царей настоящую охоту. И если выстрел 14 апреля 1866 года можно было б счесть эксцентрическою выходкой одиночки Каракозова, доведенного до истерии чтением нелегальных брошюрок, то теперь против Александра Второго действовала целая партия профессионалов, т.е. людей, живущих исключительно безумным делом революции, смолоду этому делу обученных и ухитряющихся тайным злоумышлением своим зарабатывать немалые деньги, чтобы содержать на них подпольные типографии, лаборатории и арсеналы.
Нельзя сказать, чтобы император не понимал своего тягостного положения и винил во всем неблагодарный народ. Ум его был достаточно проницателен и глубок, но характер слишком рано поддался усталости и отчаянию. Это еще в отрочестве заметил мудрый воспитатель будущего царя Карл Карлович Мердер. С осторожным оптимизмом он писал Николаю I о сыне в отчете за 1832/33 учебный год: «Великий князь, от природы готовый на все хорошее, одаренный щедрою рукой природы всеми способностями здравого ума, борется теперь со склонностью, до сих пор его одолевавшею, которая при встрече малейшей трудности, малейшего препятствия приводила его в некоторый род усыпления и бездействия». Увы, склонность эта одержала больше побед, нежели способности здравого ума. А поскольку ристалище борьбы — не школьная парта, а престол великой державы, то и результат усыпления и бездействия ощутим верно-и неверноподданными от хладных финских скал до берегов Камчатки.
Царь все глубже погружался в жизнь частную, где тоже покоя не было, но было хоть забвение, была упоительная любовь Катишь, нежный лепет детей… А реформы? Что ж реформы, может, и прав Милютин, и следует их продолжать не только в армии, да кто ж за это возьмется, кто потянет? За последние годы никого из реформаторов вокруг императора почти не осталось.
И ведь не был Александр Второй ни в коей мере трусоват. Как раз в дни покушений он выглядел наиболее хладнокровным и отважным.
Утром 2 апреля 1879 года царь вышел на обычную свою прогулку. Неподалеку от Певческого моста странный человек с горящими, как в жару, глазами и весь какой-то распахнутый, окликнул его. Александр Николаевич обернулся и увидел прямо наставленный на него пистолет. О дальнейшем лучше всего рассказывал здесь же случившийся царский камердинер Илья:
— А злодей-то целится, целится, а его императорское величество всемилостивейше уклоняются.
Злодей успел сделать четыре выстрела, пуля, прострелившая пальто, прошла мимо, еще одна попала в парапет и рикошетом — по ноге, не пробив сапога. Две последние не достигли и такой цели. Террориста тут же скрутили прохожие. Царю какой-то кавалергард уступил свой экипаж, и Александр Николаевич благополучно воротился в Зимний.
На совещании министров, съехавшихся через час в Зимний дворец, только сам император и военный министр Милютин сохранили способность больше полагаться на закон, чем на эмоции. Но под давлением перепуганного наследника и всех остальных участников совещания решение приняли весьма сомнительное с точки зрения здравого смысла: учредить в самых беспокойных губерниях должность временного военного генерал-губернатора с широчайшими карательными полномочиями. Определили на эти должности наиболее отличившихся в минувшую войну генера-
лов — Гурко в Санкт-Петербург, Тотлебена в Одессу и Лорис-Меликова в Харьков.
Для Лориса это назначение было полной неожиданностью, как, впрочем, и предыдущее, с которого он только-только явился в Петербург для доклада. В январе в Нижнем Поволжье бушевала чума. Едва прознав о ней, европейские государства объявили эмбарго на торговлю с Россией. Меры нужны были быстрые и энергичные.
Это война догнала его. Во время блокады Эрзерума турки прислали в помощь осажденным два полка редифа откуда-то с юга. Странные были эти полки. Уж очень легко солдаты сдавались в плен и тут же падали, сраженные болезнью. Оказалось, турки, обнаружив эпидемию, решили распространить ее на русскую армию и намеревались послать больные полки в Болгарию, но англичане категорически запретили им завозить чуму в Европу. Так ее завезли под Эрзерум. Казаки, вернувшиеся с войны в станицу Ветлянку, заразили соседей, а там и пошло. Местное начальство долго боялось сообщить о беде в столицу, а в результате чуму запустили, и она распространилась вдоль всего нижнего течения Волги.
Лорис-Меликов, назначенный Астраханским, Самарским и Саратовским генерал-губернатором, не знал ни дня покоя. Он носился с небольшой свитой по всем трем губерниям, оставляя за собой — в мирное-то время! — пепелища. Сердце его изболелось от сострадания. А тут еще обнаружилась и нищета, какой в самых диких аулах на Кавказе не видывал. Как часто бывает после войны, Поволжье постигла засуха. К тому же собственная казна грабительским налогом на соль добила крестьян и рыбаков.
По счастью, эпидемия быстро затихла, и 2 апреля генерал-адъютант Лорис-Меликов явился в Петербург для доклада и возвращения в казну оставшихся денег: ему на борьбу с заразой было выдано 4 миллиона. Потратил 360 тысяч, остальное возвратил до копеечки.
Еще глаза горели азартом бешеных скачек по зараженным деревням и станицам, а пыль не облетела с голенища сапог — извольте, ваше сиятельство, в Харьков. Город, прямо скажем, неблагополучный, месяц назад нигилисты ухлопали вашего предшественника князя Дмитрия Кропоткина, но вы боевой генерал, а при широте полномочий, отписанных вам императором, справитесь.
Широтой карательных полномочий Лорис-Меликов решил не пользоваться. Напротив, он затребовал списки всех арестованных, провел тщательную их проверку и распорядился выпустить на волю десятки заключенных. В университете выступил с речью, которая сводилась к тому, что отныне строгие меры будут применяться не к студентам, а тем из профессоров, которые крамольными речами пытаются завоевать популярность в глазах молодежи. И как-то поутихло в Харьковской губернии, а также и в пяти других, отданных в управление Лорис-Меликову.
Чего, увы, не скажешь о других генерал-губернаторствах. В Одессе царил неслыханный полицейский произвол. За год в административную ссылку по ничтожнейшим поводам Тотлебен отправил тысячи человек. Дело доходило до анекдотов. Купец Шаповалов несколько дней провел в тюрьме за то, что спрашивал по телеграфу о времени приезда в город государя императора. А ведь Эдуард Иванович сам заключил с несчастным Шаповаловым договор на поставку лошадей к царскому визиту.
Славный герой Балканской войны генерал от кавалерии Иосиф Владимирович Гурко в должности столичного генерал-губернатора так до конца и не смог уяснить, что от него требовалось на полицейском посту. И кончилось это весьма печально.
БомбаПеребирая архив, Лорис-Меликов наткнулся на целую пачку посланий, писанных почерком столь изысканным, что и слов толком не разберешь. Письма, адресованные в Царицын и Харьков, были от Петра Александровича Валуева. И сейчас, попавшись на глаза, они вызвали горькую усмешку.
Пушкин, сопроводив «Капитанскую дочку» эпиграфом «Береги честь смолоду», адресовал пословицу Петруше Валуеву — говорят, именно с него он писал Гринева. Да как ее сбережешь в министерских-то кабинетах! А в царствование Александра Второго Валуев сделал карьеру стремительную и был поначалу пылким преобразователем, он и земскую реформу разработал, и предложил было, в ее развитие, выборных представителей созывать для сочинения законов… Но едва подморозило, с тем же азартом собственным реформам Петр Александрович тихо стал сворачивать шею, оставаясь втайне при особом мнении, любуясь им в дневниках и частной переписке. И уже другие поэты слагали о нем песни. Говаривали в свете, что министр в сатирической поэме графа Алексея Толстого «Сон Попова» писан не с кого иного, как с Валуева. А другой граф Толстой — Лев Николаевич — придал черты Петра Александровича Каренину.
Если верить письмам 1878 и 1879 года, лучшего друга у Лорис-Меликова, нежели Валуев, в столице и не было. Каждый шаг Харьковского генерал-губернатора вызывал его неподдельное восхищение. Как сладко было в ту пору читать: «Нашелся один человек в Российском государстве; но и за ним нужно было обратиться к Кавказу. Какое нравоучение! Даже в такую критическую минуту, — не то что Вы лучше других; это всегда могло бы быть объяснимо; но Вы одни». Итак Лорис рассчитывал на эту искреннюю дружбу, оказавшись в Петербурге! Внимательней Алексея Константиновича надо читать! Сразу бы понял, с кем дело имеешь.
Приближалось двадцатипятилетие царствования государя императора Александра Второго. Царь думал, чем отметить славную годовщину, какими новыми установлениями одарить подданных, и мелькнула даже мысль о не то чтобы конституции, но хотя бы призвании выборных в Государственный Совет для участия в законодательской деятельности. На сей предмет совещались у великого князя Константина, но наследник, подготовленный своими советчиками Катковым и Победоносцевым, напрочь отверг эту идею, и ловкие царедворцы, уловив такой его настрой, придушили добрый порыв императора.
А тем временем в столицу на грядущий праздник съезжались губернаторы, предводители дворянства, заграничные гости. К торжественной дате завершался ремонт Зимнего дворца, для чего в столицу со всей империи созвали лучших мастеров, людей к тому же надежных, проверенных.
Среди них выделялся вятский умелец Степа Батышков — веселый, расторопный парнишечка с быстрыми лукавыми глазами. Мастера нахвалиться не могли молодым и резвым, чрезвычайно исполнительным рабочим.
— Ну ты, Степа, даешь! — восхищался десятник. — Так филенку стругаешь — блоха не вспрыгнет. Осклизнется.
Очень Степа дружил с караульными казаками, а жандарм, специально приставленный следить за рабочими и даже обыски у них проводить, учил его хорошим манерам.
— Столяр ты хоть куда, а смотришься вахлак вахлаком. А тут и царь, и генералы всякие ходят.
Только вот очень странным иногда казалось — взгляд его бывал, когда задумается, то рассеянный и ничего вокруг себя не видящий, а то вдруг загорится такой испепеляющей злобой, что оторопь берет, но мелькнувшую злобу тут же сменяет чуть заискивающая добрая улыбка. Об этом еще вспомнят потом, когда поздно будет.
Пока государь император мучительно выбирал, какими милостями осыпать подданных в день своего юбилея, принимал съезжающихся к празднику гостей и тех же генерал-губернаторов, мастеровой Степан Батышков, усердием своим завоевавший полное доверие начальства и охраны, таскал во дворец какие-то свертки, на которые никто не обращал никакого внимания, хотя еще в ноябре был арестован некто Александр Квятковский, при котором обнаружили план Зимнего дворца. Красным крестиком была отмечена столовая.
Обед государю императору подавался поздно, но всегда в одно и то же время: ровно в шесть часов вечера. В тот день, 5 февраля 1880 года, обед был отложен — шестичасовым поездом прибыл старший брат императрицы Александр-Людвиг-Георг-Фридрих-Эмиль принц Гессен-Дармштадтский. В 6.15 он явился во дворец и был торжественно встречен российским императором в Фельдмаршальском зале. Ровно через пять минут раздался страшной силы взрыв. Газовое освещение в залах и коридорах дворца вмиг потухло. Вылетели и разбились стекла на всех трех этажах. Откуда-то снизу раздавались истошные крики раненых.
Бомба была заложена под караульное помещение, где в тот момент находились солдаты лейб-гвардейского Финляндского полка и казаки. 9 человек были убиты,
44 ранены. А над караульным помещением располагались как раз те два зала, где в отсутствие императрицы или во время ее болезни накрывается обеденный стол для царской семьи. В самой столовой треснула стена, обеденная посуда перебита вся вдребезги; в зале, где обыкновенно сидят после обеда, приподнялся пол.
Столяр Степан Батышков исчез. Спустя два года в Одессе был арестован убийца военного прокурора В. С. Стрельникова, назвавшийся Степановым. Через три дня —
22 марта 1882 года этот самый Степанов был казнен. Лишь годы спустя выяснилось, что никакой он не Степанов и даже не Батышков, а член Исполнительного комитета «Народной воли» Степан Халтурин.
Военный министр граф Дмитрий Алексеевич Милютин, тотчас же вызванный во дворец, оставил такую запись в своем дневнике: «Государь вызвал меня в кабинет. Как и в других, прежде бывавших подобных случаях, он сохранил полное присутствие духа, видя в настоящем случае новое проявление Перста Божьего, спасающего его в пятый уже раз от злодейских покушений. Настоящий случай как-то особенно поразителен. Всякому приходит на мысль — где же можно искать спокойствия и безопасности, если в самом дворце царском злоумышленники могут подкладывать мины».
Тут же было созвано экстренное совещание министров. Наследник требовал немедленного учреждения следственной комиссии. Министры, помня опыт подобных комиссий, легко доказали ее неэффективность. В итоге совещание кончилось ничем. Министры разъехались, а во дворец прибыл назначенный на дежурство генерал-адъютант Лорис-Меликов. Дежурство теперь обставлялось с особою строгостью. Генерал обошел все караульные посты, прежде чем войти к императору с докладом, что все спокойно, тревожиться не о чем.
Перед царским кабинетом его остановил наследник. Цесаревич был перевозбужден и крайне недоволен исходом нынешнего заседания.
— Михаил Тариелович, можно вас на два слова?
— Всегда к вашим услугам, ваше высочество.
— Мне хотелось бы знать ваше мнение о нынешнем положении. Вам как-то удалось утихомирить этих анархистов в Харьковской губернии. Она ведь считалась рассадником крамолы. Мы обсуждали всякие меры, вплоть до пыток, да так ни к чему и не пришли.
— Я, ваше высочество, не полагался бы на одни лишь карательные меры. Мы к ним прибегаем вот уж пятнадцать лет. И на место одиночки Каракозова получили целую организацию заговорщиков. Здесь нужны другие меры, точнее, нужна целая система мер воздействия не на одних только заговорщиков, а на все общество. Оно многим у нас недовольно, и, увы, справедливо.
Увлекшись, Михаил Тариелович прочел цесаревичу целую лекцию о том, какой он представляет себе дальнейшую деятельность правительства, как, впрочем, и все умные люди, в разговоре усевшиеся на своего конька, вовсе и не предполагая, что из их слова что-нибудь последует.
В субботу 9 февраля император созвал к полудню всех министров, бывших на вчерашнем совещании. Пригласил и Лорис-Меликова как дежурного генерал-адъютанта.
Сообщение государя всех как громом поразило.
Генерал-губернаторство в Санкт-Петербурге упраздняется. Учреждается Верховная распорядительная комиссия. Ее начальником назначается генерал-адъютант граф Лорис-Меликов. III отделение и корпус жандармов отныне подчиняются начальнику Верховной распорядительной комиссии.
Вот до чего могут довести ночные беседы с наследником!
Диктатура сердца и мыслиВ Париже отставной генерал купил альбомчик цвета беж с отменной бумагою. Может, в этом была ошибка: бумага пугала. Мысль, едва оформившись в слова, робела их записать — она теряла жизнь, блекла, как засушенный цветок. Лист с недописанною фразой Лорис беспощадно вырывал и комкал. Чтобы одолеть скованность, стал записывать мысли чужие — пригодятся. Одна из первых — Полибия: «Вычеркни из истории изучение причин, средств и целей людских предприятий, останется — литературное упражнение, игра слов, приятная для слуха, но бесплодная для будущности». И тут же сведения об авторе: «Полибий. Род. в 206 до Р.Х. Ученик Филопемена, провел 17 лет в Риме, сопровождал Сципиона в Карфагенской войне. Главный его труд: тактика и всеобщая история его времени». Этот античный мыслитель поставил задачу, неисполнимую — Михаила Тариеловича затрудняло извлечение всех причин собственных действий, нередко подсказанных торопливым наитием.
Еще одна выписка: «Omnia fui et nihil expedit» («Я был все, и ничего не совершил»). Девиз Септилия Северия, честнейшего между Римскими императорами (+ 211 г.)».
Девиз похоронил мемуарные намерения. Оправдываться, что ничего не совершил? Перед кем?
Это, наверно, что-то вроде фантомных болей. Лорис-Меликов, оказавшись не у дел, вдруг заинтересовался экономической наукой, оставляя в альбоме следы изучения фон Тюнена, Штейна, военного бюджета Франции, смет на образование в Нью-Йорке, налогов в Пруссии, долгов европейских стран за 1884 год… Тогда знаний этих ему не хватало, только и оставалось что положиться на ум и опыт Бунге и Абазы, в чьи руки он сумел отдать министерство финансов.
Все же это лучше, чем предаваться отчаянию и проливать желчь на все и вся, как Михаил Евграфович. После закрытия «Отечественных записок» он крепко сдал, это понятно, но и злость в нем разрослась до каких-то немыслимых размеров. Говорили сегодня о войне, о мире, о парламенте, а Салтыков-Щедрин на все находил ядовитое слово, и чем тогда, скажите на милость, наш сатирик отличается от Победоносцева? Но он заставил оправдываться, защищаться, и какая-то мысль осталась в осадке после ухода гостей. Да, да, надо записать, не все ж украшать альбомчик чужими афоризмами и газетной статистикой:
«Существует громадная разница между внешними и внутренними государственными задачами; внешние решаются иногда одним ловко рассчитанным ударом, быстрым и неожиданным натиском; внутренние же задачи не могут быть решены иначе как путем осмотрительного публичного обсуждения. В вопросах внешних возможен скорый и осязательный успех, внутренние приносят плоды только при сознательном участии общественных сил и их симпатии к делу. Неудачное разрешение вопросов не ложится в таких случаях всею тяжестью на правительство. Когда народ никаких требований не заявляет и заявлять не может, тогда в близоруком и малоопытном правительстве водворяется убеждение в благополучии и довольстве народа, и всякие проекты реформ и улучшений рассматриваются как нарушение общественной тишины и спокойствия!»
Отложил, чтобы завтра засесть, наконец, продолжить. Но тут попалась интересная фраза из Данте Алигьери: «Нет тяжелее горя, как в несчастии вспоминать о прошлом счастии». Выписал — и задумался: в чем же было счастие? В приближении к царю? Поначалу — да. Его, призванного к верховной власти из глухой провинции, распирала гордость, голова кружилась — шутка ли, мало того что ежеутренне император ждет тебя, единственного из министров, с докладом, так вечером извольте, Михаил Тариелович, присоединиться к компании Его Императорского Величества сыграть в вист. Со временем, однако, такая близость к царю не то что приедается, нет, становится чертою твоего быта, а острый глаз подмечает в отце шестой части земного шара черты отнюдь не божества, а человека хоть и незаурядного, но обыкновенного. Видишь даже, на какие мелочи разошлась, разменялась личность крупная, достойная масштабов Петра Великого, если б не… Вот то-то же! Нет, не в близости к Александру II было счастие. В славе, в почете? Не будь Нины, упивался бы и почетом. Но ее мудрая ирония не давала наслаждаться лестью. Только воспаришь на волнах чьих-либо похвал, она и срежет крылья острым словом. Напомнит, какие комплименты расточал тебе тот же Валуев, пока ты из харьковской дали не посягал на его власть. И как переменился, увидев тебя рядом с императором — там, где четверть века усердно готовил местечко для себя. Власть? Да, власть и составляла счастие Михаила Тариеловича Лорис-Меликова. Он знал, для чего ему власть. Нет, не ему — России. Ведь так немного нужно было, чтоб родная страна вошла полноправным членом семьи свободных, процветающих государств… Ну еще бы годик, другой, и реформы стали б необратимы. И никакой Победоносцев не сумел бы вставить палки в колесо истории, не рискуя свернуть себе шею.
Новый царский указ, писанный в строгих, безоговорочных тонах и, что на первый взгляд жутковато, предоставлявший никому в столице толком не известному генералу фактически диктаторские права, никого успокоить не мог. Ни даже удивить. По городу все эти дни ходили слухи один мрачнее другого, будто бомбисты готовят хороший фейерверк предстоящему юбилею тирана на престоле, кто-то видел какие-то на сей счет грозные прокламации, а в иных домах боялись массовых поджогов и грабежей уличной толпы, науськанной революционерами. Люди предусмотрительные укладывали чемоданы и гадали, куда ехать: за границу дорого, а в деревне еще неизвестно, как тебя свои же крестьяне встретят…
А кто это такой — граф Лорис-Меликов? Ну да, освободитель турецких армян, герой Карса. Ветлянскую чуму победил? Да, говорят, она и без него утихла. Правда, деньги, на нее отпущенные, не себе хапнул, а в казну вернул. Может, при нем воровать меньше будут. Что еще — Харьков? Харьков далеко. Правда, оттуда никаких известий не слышно. После убийства князя Кропоткина вроде там все поутихло.
В том же «Правительственном вестнике», на той же странице напечатано воззвание новоназначенного сатрапа «К жителям столицы». Странно читать иные пассажи в документе генерала, получившего неограниченную карательную власть не в одном только Петербурге, а на всем пространстве империи:
«Сознаю всю сложность предстоящей мне деятельности и не скрываю от себя лежащей на мне ответственности. Не давая места преувеличенным и поспешным ожиданиям, могу обещать лишь одно — приложить все старание и умение к тому, чтобы, с одной стороны, не допускать ни малейшего послабления и не останавливаться ни пред какими строгими мерами для наказания преступных действий, позорящих наше общество, а с другой — успокоить и оградить законные интересы благомыслящей его части.
Убежден, что встречу поддержку всех честных людей, преданных Государю и искренне любящих свою родину, подвергшуюся ныне столь незаслуженным испытаниям. На поддержку общества смотрю как на главную силу, могущую содействовать власти в возобновлении правильного течения государственной жизни, от перерыва которого наиболее страдают интересы самого общества.
В этом уповании прежде всего обращаюсь к жителям столицы, ближайшим свидетелям беспримерных злодеяний, с настоятельною просьбою спокойно и с достоинством отнестись к будущему и не смущаться злонамеренными или легкомысленными внушениями, толками и слухами.
В разумном и твердом отношении населения к настоящему тягостному положению вижу прочный залог успеха в достижении цели, равно для всех дорогой: восстановления потрясенного порядка и возвращения Отечества на путь дальнейшего мирного преуспеяния, указанного благими предначертаниями Августейшего его вождя».
Кто-то из журналистов пустил в народ формулу «диктатура сердца и мысли». «Мысль» с этой формулой как-то не ужилась и пропала, забытая, — не любят на Руси умников. Но «диктатура сердца» осталась, хотя очень часто жила в опасном соседстве с иронией.
Лорис-Меликов обратился к царю с всеподданнейшим докладом о немедленном объединении под началом Верховной распорядительной комиссии всех властей, включая и тайную полицию, ибо разрозненные действия правительственных органов правопорядка являются главной причиной постоянных неудач власти в борьбе с революционным движением. 26 февраля доклад был всемилостивейше одобрен, а уже в Касьянов день Дрентельн был уволен со своего поста. Нельзя сказать, что тайной полиции с отстранением Дрентельна так уж повезло. Ведать ею, по настоянию наследника, поручили свиты генерал-майору Черевину, «известному своей наклонностью к веселой жизни», как выразился о нем Милютин. До того Петр Александрович возглавлял Собственный Его Императорского Величества конвой, и должность эта была пределом его возможностей. Вместо того чтобы искать шуровавших прямо под его носом в самом Санкт-Петербурге членов Исполнительного комитета «Народной воли», уже 6 апреля 1880 года новый жандармский командир разослал по губерниям секретный циркуляр, во исполнение которого все силы жандармского корпуса в столице и на местах бросались на борьбу с происками «всемирного еврейского Кагала». Тут уж не до Андрея Желябова, русского крестьянина родом, и тем
более — генеральской дочки Софьи Перовской.
Хоть и сказано было в указе об учреждении Верховной распорядительной комиссии, что члены ее назначаются императором по личному усмотрению начальника, в выборе лиц для этой работы Лорис-Меликов был несвободен. Перед всеми русскими временщиками, внезапно царскою волею выдернутыми на самую вершину власти, у Лорис-Меликова было то преимущество, что он решительно не был ничем повязан со столичной бюрократией, способной тонкими ниточками мелких интриг запутать любое здравое дело. Но и опереться ему было не на кого: рука, опустившаяся было на плечо председателя Комитета министров Валуева, провалилась в пустоту. Приятной неожиданностью стал военный министр Дмитрий Алексеевич Милютин, знакомый еще с Кавказа, но он — увы, один. Друг с гусарских времен Александр
Абаза — добрый советчик и тонкий знаток экономических премудростей — был бы великолепным министром финансов, но царь привык к вороватому адмиралу Грею, и надо будет много потрудиться, чтобы столь важное ведомство возглавил просвещенный человек. Большой город Петербург — а как пуст, когда ищешь верных сподвижников! Зато врагов — хоть отбавляй.
Граф Дмитрий Андреевич Толстой, министр народного просвещения и обер-прокурор Священного Синода, и не скрывал своего недовольства возвышением Лорис-Меликова. Диктатор сердца отвечал ему тем же и с первых дней начал вести борьбу за смещение Толстого с его постов. Нельзя было и думать о привлечении общества на свою сторону, пока столь важную в государстве должность занимает человек, с именем которого связано удушение реформ 60-х годов. Как ни странно, наследник легко согласился с невозможностью терпеть графа Толстого в правительстве, тем более что для учителя его Константина Петровича Победоносцева открывалось давно им лелеемое поле деятельности в Синоде, где он намеревался навести наконец должный порядок. Но император долго не поддавался уговорам — он привык полагаться на Дмитрия Андреевича, а отказываться от давних своих привычек не любил. Все же вдвоем с цесаревичем к Пасхе они одолели всесильного Толстого. И в Петербурге остроумцы христосовались в Светлое Воскресенье со словами:
— Толстой смещен!
— Воистину смещен!
Встал вопрос о замене. Тут-то и сказалось одиночество Лорис-Меликова в Петербурге. У него не было своей кандидатуры на пост министра народного просвещения. Император сам предложил ему кандидатуру попечителя Дерптского учебного округа Андрея Александровича Сабурова. Сабуров оказался человеком очень неглупым, добрым, мягким, даже излишне мягким. Он все правильно понимал, и беседы с ним с глазу на глаз доставляли немало удовольствия. Увы, этого мало для члена правительства Российской империи.
Впрочем, больше, чем на министров, Лорис-Меликов полагался на общественное мнение. Его он считал основным двигателем внутренней политики. И внешней тоже. В войну с турками Россию ввергли московские газеты, Катков с Аксаковым. Катков и ныне пользовался громадным влиянием, особенно в Аничковом дворце. И, как писали авторы адреса от московского земства, у нас лишь две крайности пользуются свободой слова — «Московские ведомости» и подпольные издания «Народной воли». Едва успев уволить графа Толстого, Лорис-Меликов сменил начальника Главного управления печати и добился назначения на этот пост губернатора Рязани Николая Саввича Абазы, племянника старого своего друга Александра Аггеевича. Очень скоро редакторы газет и журналов почувствовали на себе столь важную перемену: дышать стало легче.
Перед Верховной распорядительной комиссией Лорис-Меликов поставил задачу пересмотреть все дела по политическим преступлениям, в изобилии образовавшиеся в результате применения чрезвычайных законов 1878 и 1879 годов. Проверить списки приговоренных к высылке из столицы и других крупных городов. Харьковский опыт подсказывал, что по меньшей мере две трети содержатся в тюрьмах и отправлены в ссылку напрасно.
Когда стали проверять эти списки, за головы схватились. Их было три, и все они друг с другом не совпадали. Люди из списка столичного градоначальника Зурова характеризовались жандармским управлением с самой лучшей стороны. Генерал Гурко имел свой список неблагонадежных, решительно не сходящийся со списками Зурова и Дрентельна. В итоге из тюрем и ссылок были освобождены сотни людей.
Гроза всей Российской империи, оплот самодержавия Третье отделение собственной его императорского величества Канцелярии, когда работу его стал ревизовать член Верховной распорядительной комиссии сенатор Шамшин, явило собою полную мерзость запустения. Дела терялись и обнаруживались в самых неожиданных местах — то завалившиеся за шкафом, то дома у какого-нибудь усердно-забывчивого канцеляриста. Старый чиновник Иван Иванович диву дался, как легко у нас можно схлопотать административную ссылку. Достаточно вызвать подозрение у дворника или какого-нибудь злобного полицейского писаря. На основании безграмотных доносов ломалась судьба.
«Жилец Петр Трофимов, — читал Иван Иванович одно из таких дворницких донесений, — ведет себя подозрительно. К нему сходятся всякие личности, а спрашивают то студента Трофимова, то часовщика, а то токаря. Водку не пьет даже по праздникам. Читает книжки».
Подозрительный Трофимов вот уже три недели содержался в участке. Шамшин приказал немедленно провести дознание. Оказалось, что подозрительный студент Петр Трофимов по недостатку средств занимается починкой часов, а также работает на токарном станке. Книги, изъятые при обыске, представляли собою учебники и популярные брошюры по ремеслу.
Шамшину пришлось вызволять из вилюйской ссылки чиновника Александра Иванова, отправленного туда вместо пропагандиста Иванова же, но Аркадия. Тогда как Аркадий, воспользовавшись жандармской оплошностью, исчез и пописывает статейки в революционной газете «Общее дело», издающейся в Женеве. Наверное, и живет теперь в тех благословенных краях. Вместо некоего Власова за Можай загнали Власьева. Но и Власова, как понял, вникнув в дело, Иван Иванович, не за что было подвергать административной ссылке.
Зато в чем обнаружил Шамшин идеальный порядок, так это в слежке за высшими государственными чиновниками. Тут и агентура щедро оплачивалась, и всякое лыко прилежно вписывалось в строку. Только оброни словечко — а оно вот где, поймано и записано в досье вашего высокопревосходительства. В своих еженедельных докладах императору шеф жандармов пересказывал все сведения о каждом министре, гофмейстере двора, губернаторе — любом сколько-нибудь значимом лице империи: кто нынче его любовница, какой анекдотец господин тайный советник рассказал на званом ужине, в какую смешную историю влип директор департамента, явившись к министру: стал подавать бумаги на подпись, а у него пуговка оторвалась, и несчастный не нашел ничего лучшего, как пытаться ее поймать… Любил царь-батюшка такие истории.
Доклад сенатора Шамшина об итогах ревизии III отделения был готов к исходу июля. К этому времени Верховная распорядительная комиссия, по мнению ее начальника, уже исчерпала себя. Позиции самого Лорис-Меликова за минувшие месяцы достаточно окрепли. Пришла пора действовать широко. И быстро. Как ни велика твоя власть, но выскочит из-за угла какой-нибудь дурак с пистолетом — вот и все!Постоянная опасность вырабатывает привычку. После взрыва в Зимнем дворце Александр Второй вообще перестал бояться покушений. И даже готов был на какое-то продолжение дела, начатого в первые годы царствования. Но только чтобы не тащить на себе груз ответственности, а вот пришел бы энергичный, умный деятель и взял бы все это на себя. А самого бы императора оставили в покое.
В Лорис-Меликове он угадал именно такого деятеля. Сам прекрасно понимал, как тяжко придется покорителю Карса: перед ним не армия прогнившей Оттоманской империи, а заснувшая полупьяным сном великая крестьянская Россия. Наследник скорее склонен свернуть шею реформам, нежели развивать их. Но Лорис как-то сумел поладить с цесаревичем, и государь не без любопытства посматривал на развитие событий.
С княгинею же Юрьевской поладить оказалось еще легче. Она сама тянулась к Лорис-Меликову. Родившаяся для жизни светской, светом Екатерина Михайловна была отторгнута. Недавний граф из инородцев, конечно, заставил себя уважать. Но не более того. В глазах старинных русских аристократов он был выскочка. А ведь ничто так не сближает, как отчуждение.
Долго изучать свою верную союзницу в государственных преобразованиях не пришлось. Новая жена императора удручала мелочностью своего характера. Она была непомерно тщеславна, не чужда корысти. Удивительное дело: выросшая в знатней-
шей — от Рюриковичей — русской семье, прошедшая курс наук и правила этикета в Смольном институте благородных девиц, княгиня была чрезвычайно дурно воспитана и вульгарна. Ей ничего не стоило пальцами положить в чашку чаю сахар своему соседу по столу или схватить руками с блюда остывшую картофелину, отчего даже старого солдата Лорис-Меликова, и не такое видавшего, поводило. Что ж говорить об аристократах с младых ногтей! Да и шуточки она позволяла себе, мягко говоря, сомнительные. Как-то за императорским обедом Михаил Тариелович, знаток Востока, рассказал об экзотических арабских обычаях и в частности о таком: шейх, оказывая особый почет гостю, берет с блюда руками горсть жирного плова и деликатно предлагает ему открыть рот. Юрьевская расхохоталась и тут же проделала такой номер с дежурным флигель-адъютантом. Лорис-Меликов готов был провалиться со стыда. Но Александр Николаевич, человек чрезвычайно тонкий и болезненно чувствительный к малейшему намеку на грубость, будто не замечал ее выходок. При столь долгой любви слепота даже странная.
Зато с помощью Юрьевской удавалось доводить до дела проекты немыслимой сложности.
Самое страшное слово для самодержца российского — конституция. О ней помышляли еще при Екатерине, но в присутствии императрицы слово это застревало в горле. Когда при Александре Первом дело дошло до расширения Государственного Совета за счет избранных от губерний, закатилась звезда Сперанского. Валуев подал записку на ту же тему в 1863 году, но Александру Второму она показалась тогда преждевременной. Проект призвания в законодательную власть земских гласных в апреле 1866 года предложил великий князь Константин, да тут выскочил Каракозов — до конституций ли?
Лорис-Меликов все же отважился в форме достаточно аккуратной настоять на необходимости хоть в какой-то степени предоставить гражданам право избирать своих представителей в редакционную законодательную комиссию, как в годы подготовки Крестьянской реформы, разумеется, лишь с голосом совещательным, а никак не решающим. Он представил на высочайшее благоусмотрение три доклада по этому поводу. Император, одобряя доклады, учредить редакционную комиссию никак не решался:
— Все-таки, что ни говори, а это конституция, — так он отозвался на исходе февраля о предложениях Лорис-Меликова. — Людовик XVI подписал нечто подоб-
ное — генеральные штаты. И чем это для него кончилось?
Ничего не ответил министр внутренних дел. Вечером же у него был разговор с Екатериной Михайловной. У княгини Юрьевской — своя забота: Александр намеревался сделать ей самый дорогой подарок — провозгласить императрицей, для чего в Москву, в архивы уже была отряжена комиссия, чтобы изучить, как Петр Великий провозгласил императрицей Екатерину Скавронскую.
— Вы ж понимаете, Михаил Тариелович, мне это совсем не нужно, — увещевала не столько собеседника, сколько собственную тревогу и неуверенность в успехе княгиня, — Александр это делает для наших детей.
— Ваше положение, несколько двусмысленное, это несомненно упрочит, так что и вам неплохо именоваться не Юрьевской, а Романовой, — Лорис-Меликов в откровенных беседах с женою царя никогда не принимал ее игры, так он поставил себя с нею. — Но надо, княгиня, быть реалистами. Как общество примет ваше коронование? Народ у нас темный, покойную императрицу привык боготворить, и достаточно любую чушь и клевету запустить в массы, чтобы получить натуральную пугачевщину. Здесь нужна крупная утешительная акция. Было бы полезно для успокоения возможных бурь дать народу особой царской милостью новые права. Не могли бы вы, княгиня, взять на себя труд объяснить его величеству, насколько сейчас необходима такая мера?
Княгиня Юрьевская взяла на себя сей труд.
Ночной гостьКаждое утро Михаил Тариелович начинал с газет — отечественных и иностранных. За газетами шли журналы, за журналами — книги. Он читал труды европейских экономистов, либеральных политиков, и чем больше читал, с тем большей скорбью обнаруживал, что, находясь у власти, все делал правильно. А невежественный царь роет могилу если не себе, так наследнику своему. Нет, не торопилось колесо истории к полному обороту: оно лишь раскачивалось на месте, как бы набирая энергию к стремительному движению в катастрофу.
Из Петербурга пришли свежие газеты недельной давности. Ничего интересного: народ в очередной раз признается в любви царю, курс рубля на бирже падает… Что это? Такой молодой!
Самая читаемая рубрика в газетах — некрологи. Как бы ни был важен для тебя курс валют, смена министров или новейший указ императора, глаз едва ли не в первую очередь отыскивает прощальный крест иль траурную рамку: кто? чья очередь?
Этот — без очереди. Писатель Всеволод Гаршин, тридцати трех лет от роду. Покончил с собой, бросившись в пролет лестницы в минуту помутнения рассудка.
Самоубийство — тяжкий грех, и церковь не отпевает покойника, по произволу своего чувства отошедшего в мир иной. И свечки им за упокой души не ставят. Но сегодня граф Лорис-Меликов нарушил все каноны, и церковные, и врачебные. Начало апреля, хоть и в Ницце, а для легочника — полная гибель, тем более сегодня: то зной, то туча набежит с севера, дождем окатит, и опять изнуряющая жара. Доктор категорически запретил вставать с постели, — ах, до здоровья ли тут! Михаил Тариелович отправился в храм и заказал панихиду по рабу Божьему Всеволоду.
Он чувствовал себя виновником трагедии, может, с той ночи и начавшейся.
А ночи предшествовал день. 20 февраля 1880 года.
Прошла первая неделя после его назначения главным начальником Верховной распорядительной комиссии. Голова шла кругом от забот, гордости, безумной ответственности, чьей-то лести с едкой завистью пополам и чьих-то надежд, новых знакомств, психологических загадок, интриг, новостей… Он чудом вырвался домой — передохнуть, обдумать и вновь пуститься в круговерть политических ветров, готовых сдуть тебя с вершины. У подъезда бодро и легко выскочил из саней.
Дорогу преградил юнец с пистолетом.
Пальнул — даже не ранил, и тут же отлетел в сугроб от затрещины генерала. Казаки подхватили убийцу-неудачника, скрутили и на генеральских же санях повезли в крепость. Тот еще что-то кричал, гневное и, как водится, героическое, бился в их сильных руках, жалко и безнадежно. Одно слово — истерик.
Домашние и всполошиться не успели, а Михаил Тариелович взбегал в распахнутой простреленной шинели вверх, на бельэтаж.
— Вот ведь дурень! В упор стрелял и промахнулся, — весело изумлялся генерал, рассматривая две дырки с левой стороны. — Даже мундира не задел!
Аппетит, однако, этот дурень отбил, тут уж не до обеда. Лорис поцеловал Нину Ивановну, дочерям, Маше и Сонечке, велел ехать в церковь и поставить свечку за свое чудесное спасение и, не переодеваясь, в простреленной шинели, направился во дворец самолично доложить императору о происшествии, пока оно не обросло несусветными легендами.
Во дворце уже все знали, и легенды сплелись. Уже какая-то из придворных дам «своими глазами» видела Михаила Тариеловича распростертым в луже крови. А Лорис-Меликов был бодр, весел и тонко ироничен.
Царь такого настроения не разделял. Был он взволнован и — вот странность! — не скрывал того, что напуган. Когда остались наедине, Лорис-Меликов с той же насмешкою над случившимся как о само собою разумеющемся высказался в том смысле, что, раз покушение не удалось, преступника — человека явно нездорового — следует сослать лет на двадцать в Якутию. Да и двадцати, пожалуй, многовато.
Император не принял легкого тона.
— Только смертная казнь негодяю!
Вот тебе и «великодушнейший из монархов»! Лорис-Меликов попробовал дать понять, что как начальник Верховной распорядительной комиссии он ответствен за общественное спокойствие и состояние умов верноподданных, и начинать свою столь заметную деятельность с казни ему бы не хотелось. Сила государства не в возмездии, а, напротив того, в великодушии. К тому же мечта таких мальчишек — красиво, с пышным лозунгом на устах умереть, — нельзя доставлять им такого удовольствия.
Нет, царь остался непреклонен.Шло очередное заседание Исполнительного комитета «Народной воли». Обсуждалось воззвание «К жителям столицы» нового царского сатрапа. С пристрастием перечли несколько раз. Нет, ни единому слову воззвания верить нельзя.
Все же решили не торопиться и отложить казнь тирана и его приспешников. Во-первых, полиция сейчас вся поднята на ноги и любой неловкий шаг может просто-напросто провалить организацию. А во-вторых, надо посмотреть, что удумает этот начальник Верховной распорядительной комиссии. Постановили, не предпринимая никаких активных действий, всячески разоблачать лживые посулы хитрого царедворца. «Лисий хвост и волчий рот», — так о нем выразился Николай Михайловский на заседании и тут же занес в записную книжечку: не забыть, использовать в первой же по сему поводу статье.
На том было и разошлись, но нежданно-негаданно явился недавно вступивший в «Народную волю» и дотоле выполнявший лишь единичные поручения партии Ипполит Млодецкий. Весь какой-то растерзанный, взъерошенный, шарф сбился на сторону, и конец его волочится по полу, пальто расстегнуто, глаза горят больным горячечным блеском.
— Откуда ты, друг мой? — вскинул удивленно брови Лев Тихомиров. Ему было известно, что Ипполита еще в начале января взяли в полицию и 12 числа выслали из Петербурга. Будущий редактор «Московских ведомостей» сам рекомендовал осенью Млодецкого в партию и чувствовал немалую ответственность перед товарищами. А вдруг провокатор?
На провокатора Ипполит никак не был похож — скорее, сумасшедший. Из путаных, бессвязных объяснений его осталось в памяти, что он целую неделю ночевал в Минске в полицейском участке и украл там револьвер, что у него внезапно в Слуцке умер отец, а Ковенский губернатор генерал Альбединский дал Ипполиту денег на похороны и дорогу. И вот теперь настал час расплаты. Ипполит тряс перед товарищами мятым экземпляром «Правительственного вестника», выкрикивал:
— Знаю я эти неизбежные меры! Пусть прольется кровь сатрапа! Я сам…
Строгий голос Желябова осадил Млодецкого на полуслове:
— И не посмеете. Исполком партии решил на время воздержаться от применения террора. Извольте подчиняться.
— Ах так?! Я думал, я вступил в подлинно революционную партию. А тут, я вижу, трусы и обыватели! Мне не нужна такая партия! Буду действовать самостоятельно!
Ошеломив товарищей истошным криком, Ипполит исчез так же стремительно, как и появился.Военный суд, скорый и правый, приговорил Ипполита Млодецкого к смертной казни. Да еще и публичной, на Семеновском плацу. Лорис-Меликов снова завел речь о помиловании — бесполезно. Александр Второй конфирмовал приговор вечером того же дня. Милостив псарь, да не милостив царь.
С тяжелым сердцем Лорис-Меликов вернулся домой. Как назло графа одолела бессонница, мрачные мысли навалились… Где-то под утро, когда предрассветный полумрак обозначил предметы в комнате, стал вроде забываться, но раздался стук у парадной двери, голоса. Генерал стряхнул дрему, поднялся.
— Пустите! Пустите меня к его сиятельству! Срочное! Неотложное дело! Жизнь решается! Или смерть!
Внизу какой-то сумасброд то кричал на швейцара, то рыдал натуральными слезами и умолял неприступного стража пустить его к графу.
— Не положено. Его сиятельство почивают, — твердил швейцар и наступал на ночного внезапного гостя. Но тот вцепился в ручку двери, и надо было звать слуг на помощь, чтобы хоть оторвали безумца и вытолкали наконец на улицу.
Михаил Тариелович вышел на лестницу.
Увидев его, посетитель оттолкнул швейцара и в мгновение ока оказался на площадке бельэтажа. От него разило водкой, но волнение было столь велико, что водка — это видно было по всему — не взяла.
— Да успокойтесь вы, наконец. Представьтесь хотя бы.
— Я Гаршин. Писатель.
— Всеволод Гаршин? «Четыре дня»?
…Вскоре после Карса на обеде у великого князя Михаила Николаевича вспыхнул совершенно неожиданно, как это и бывает на русских обедах, сугубо литературный разговор. Князь Святополк-Мирский вдруг с несвойственным ему жаром заговорил о наших литературных журналах, как много они стали позволять себе.
— Я не понимаю, господа, в этой стране есть цензура или нет? Идет война, надо поднимать народ на борьбу, возбуждать в русских людях святые патриотические чувства! А тут получаешь столичный журнал, солидный, с уважаемым редактором — и в нем возмутительнейший пасквиль. Где это видано, чтобы наша доблестная армия на целых четыре дня раненого на поле боя оставила?! Мы когда с Шамилем дра-
лись — трупы своих солдат уносили.
— Факт, конечно, возмутительный, но если отступление или, наоборот, успешное наступление, когда войска на плечах противника уходят верст на тридцать вперед… Что ж, и не такое случается, — возразил Лорис-Меликов. Про себя же усмехнулся: давненько наш Дмитрий Иванович в переделках не бывал.
— Мало ли что случается! Но писатель должен не случайности расписывать, а так показывать жизнь, чтобы она вдохновляла солдат и офицеров на подвиги. Идея должна быть, в конце концов! А этому… этому… ему и война наша, видите ли, не по нраву. Хоть бы раз, стервец, угнетенных братьев-славян вспомнил! Нет, ему турка убитого жалко! Трус и пасифист, вот он кто, а не русский писатель и уж конечно не патриот!
— Да кто он-то, Дмитрий Иваныч?
— Некто Гаршин. Еврей, наверное.
Тем же вечером Михаил Тариелович взялся наконец за октябрьский номер «Отечественных записок». Рассказ, возмутивший князя Мирского, назывался «Четыре дня». По первому впечатлению и он должен был бы возмутиться. Как-то не доводилось читывать в русской литературе такого:
«Штык вошел ему прямо в сердце… Вот на мундире большая черная дыра; вокруг нее кровь. Это сделал я.
Я не хотел этого. Я не хотел зла никому, когда шел драться. Мысль о том, что и мне придется убивать людей, как-то уходила от меня. Я представлял себе только, как я буду подставлять свою грудь под пули. И я пошел и подставил».
Этот писатель взял и высказал истину, только на войне и добываемую, но тем и страшную, беспощадную. Она превращает каждого солдата, от рядового до генералиссимуса, в убийцу.
Генерала от кавалерии, покорителя Карса, только что пожалованного орденом Святого Владимира 1-й степени с мечами, окатил жгучий стыд. Стыд за все, чем гордился смолоду. И за гордость — особенно жгучий. Разом и вдруг поблекли все его молодецкие дела, чин от чину множившие мертвецов на полях сражений.
Так вот он какой, этот знаменитый Гаршин! Внешность всклокоченного молодого человека никак не вязалась с понятием «писатель» — никакой солидности, основательности властителя дум, одет бедно, взгляд безумный.
— Да, это я написал «Четыре дня». А вы откуда знаете? Впрочем, простите, нелепый вопрос. Я к вам по срочному делу, граф. Завтра предстоит казнь молодого человека. Я его не знаю, ни разу не видел, но умоляю вас, граф, спасите его! От вас одного зависит, казнить или помиловать, я слышал, вы добрый, вы достойный чело-
век — умоляю, спасите этого юношу!
— Да, да, только потише, вы детей разбудите. Пойдемте ко мне в кабинет.
Оказавшись в кабинете, Гаршин сбавил тон, но не сбавил волненья, оно трепетало в каждом слове. Он вынул письмо, написанное пером стремительным и опрометчивым, свидетельством чему были не только прорывы бумаги и кляксы, но изобилие слов, жирно и нервно подчеркнутых. В письме было почти то же, что и в отрывистой, сбивчивой речи ночного гостя. Те же аргументы — Лорис прекрасно знал их, только вчера все до единого изложил царю. Вот разве что это: «Простите человека, убивавшего Вас! Этим Вы казните, вернее скажу, — положите начало казни идеи, его пославшей на смерть и убийство, этим же Вы совершенно убьете нравственную силу людей, вложивших в его руку револьвер…» Казнь идеи — гениальная мысль.
Но как мучительно ее слышать сейчас, в эту минуту, когда казнь Млодецкого уже предрешена, ее не отменишь, и эту замечательную мысль Гаршина Александру не внушишь — не поймет, не услышит, а тут еще надо как-то оградить царя, его честь. Мало ли что он наговорит своим друзьям, выйдя от меня. И опять покатится по всему Петербургу об императоре — тиран, деспот…
— Всеволод Михайлович, дорогой вы мой, вы преувеличиваете мои возможности. Я не могу, не имею полномочий вмешиваться в решение военного суда.
— Но вы можете прийти к царю. Покажите ему мое письмо. Уговорите его. Не убивайте человеческую жизнь! И царю не дозволяйте!
— Как я могу не дозволить царю?
Насмешку он, что ли, услышал в этом вопросе, но взгляд Гаршина стал безумен, он осмотрел свои руки, выставил пальцы вперед и, как-то недобро усмехнувшись, быстро-быстро заговорил:
— Граф, а что вы скажете, если я брошусь на вас и оцарапаю. У меня под каждым ногтем пузырек смертельного яда. Малейший укол — и вы мертвы.
Смешно, конечно, но и жалко, хоть плачь. Болезнь. Это болезнь! Чем ее перебьешь? А вот. Генерал выпрямился и на миг показался будто не в теплом стеганом халате, а при полном мундире.
— Гаршин, вы были солдатом, а я и теперь, по воле государя нашего, солдат на посту. Как же вам пришло в голову пугать меня смертью? Сколько раз мы смотрели ей в глаза. Я помню, я читал. Вы тоже не боялись ее. Неужели вы можете думать, что и я испугаюсь?
Гаршин пристыдился, слова генерала смутили его. Но Лорис-Меликов сменил тон, теперь надо увещевать, обещать, успокаивать. Он заверил писателя, что попробует еще раз поговорить с царем, может, и письмо гаршинское покажет…
Гаршин ушел умиротворенный.
А царь и утром был непреклонен.
В 11 часов утра на Семеновском плацу Млодецкий, как и предсказывал Лорис-Меликов, принял смерть в самой героической форме. Оттолкнул священника с крестом для последнего целования, выкрикнул в толпу что-то вдохновенное и смазал пугающее народ впечатление казни. Лишь два человека в огромной многотысячной толпе чувствовали ту глубокую и острую боль, которой Бог не удостоил даже самого казненного, — Всеволод Гаршин и Федор Михайлович Достоевский.
Достоевский во все глаза смотрел на приговоренного, пытаясь понять, что чувствует этот человек в свой последний миг. Ипполит казался спокоен и к смерти как будто безразличен. Смерть на миру красна, и поведение его мало отличалось от поведения петрашевцев в 1849 году. Вот ведь совпадение — Федор-то Михайлович тоже стоял на том же самом месте именно 22 числа, только был не февраль, а декабрь, и так же легкий морозец пощипывал щеки, и день был ясный. И сейчас, подвластный магии чисел, Достоевский ждал, что вот-вот примчится к плахе фельдъегерь и объявит монаршью добрую волю. И толпа, с довольно злорадным, судя по репликам, любопытством ожидающая казни злодею, тут же проникнется умилением, может, кто и заплачет…
Не дождался.
Был в этой истории урок для начальника Верховной распорядительной комиссии. Больной Гаршин осмелился высказать ему то, что в России чувствовали многие, но помалкивали. Все эти соловьевы и млодецкие бегали с пистолетами очертя голову, но общественное мнение было не за царя, не за правительство, а за них. И что нужно делать, чтобы общественное мнение переломить? Вот вопрос. Дня через три после казни Млодецкого у Лорис-Меликова был редактор «Нового времени» Суворин. Покушение на Лориса еще не сошло с уст, и в конце разговора Алексей Сергеевич рассказал, как аккурат 20 февраля, может быть, даже в тот самый час, когда Млодецкий подстерег Михаила Тариеловича со своим револьвером, был он в гостях у Достоевского.
Федор Михайлович был красен лицом, дышал тяжело, как бы через силу. Он только-только пришел в себя после припадка.
— Подумать только, в какое время мы живем, — сказал он Суворину. — Я все думаю о том взрыве в Зимнем дворце. Вот представьте себе, Алексей Сергеевич, вы где-нибудь на Невском остановились у витрины, а там стоят два господина, о чем-то тихо беседуют, а потом не выдерживают напора чувств и с полушепота переходят на речь громкую, такую, что вам слышно. И вы вдруг узнаете, что эти господа — заговорщики и один другому рассказывает, как он заложил мину в Зимнем дворце. Так вот, Алексей Сергеевич, вы, услышав такое, побежите в полицейский участок доносить на этих господ?
— Н-нет, пожалуй…
— Вот и я не побегу. И в этом-то наше несчастье и есть. Мы боимся прослыть доносчиками. Это страшнее, чем предотвратить преступление, гибель людей. Мы боимся друг друга, боимся общественного мнения и сами потворствуем убийцам. А потому лжем, прячем глаза… Страшно, страшно, Алексей Сергеевич! В проклятое время мы живем.
Выслушав этот рассказ, Лорис-Меликов не нашелся с ответом, но потом много раз возвращался к нему мыслью своей. Он вдруг понял, что и сам — полный генерал, Георгиевский кавалер, слуга престола и отечества — во всяком случае, до назначения в Харьков уж точно — не донес бы, случись и ему подслушать заговорщиков на Невском. Не донес бы, ибо это непорядочно. Честные, порядочные люди так не поступают. Вот уж действительно проклятое время — все понятия извращены.
Оборванная цепьСын своего времени, Михаил Тариелович полагал себя трезвым реалистом и ни в какие мистические совпадения не верил. А посему не боялся черных кошек, попов, важно шествующих навстречу, дурных снов и прочей чепухи. Лизе, младшей дочке, как-то страшно влетело от отца. Он поцеловал ее на ночь, и поцелуй пришелся по закрытому глазу. Девочка устроила истерику.
— Не целуй в глаза, не целуй! Это к разлуке.
— Да кто тебе такую чушь сказал?
— Няня.
Почему-то детское суеверие вывело из себя, Михаил Тариелович раскричался, все это глупости, приметам верят люди темные, невежественные, и чтоб я больше не слышал ничего подобного…
Лиза и в шестнадцать лет помнила тот нагоняй, хотя обида рассеялась, и было просто смешно: у папы в гневе вдруг прорезался армянский акцент. Он стал похож на тифлисского торговца грецкими орехами. А Михаил Тариелович сам никак не мог понять, что его так проняло. Подумаешь, нянькина глупость… Ах да, то было в августе 1880-го.
26 июля 1880 года Лорис-Меликов подал царю всеподданнейший доклад о ликвидации Верховной распорядительной комиссии. Пришло время возвращаться от мер чрезвычайных к законному порядку, так он объяснял свои намерения. А посему вместе с Верховной распорядительной комиссией шеф жандармов Лорис-Меликов предлагал ликвидировать всем ненавистное третье отделение, объединив все карательные силы в Департаменте полиции, учреждаемом в Министерстве внутренних дел. Само собой разумеется, что в новых обстоятельствах министерство это должен теперь возглавить сам Михаил Тариелович, сохранив за собою должность шефа жандармов.
6 августа 1880 года императорским указом Верховная распорядительная комиссия ликвидировалась. Вместе с нею в мир иной отошло и третье отделение собственной его императорского величества Канцелярии.
Добровольный отказ Лорис-Меликова от диктаторских полномочий и звания вице-императора, которым его окрестили иностранные журналисты, удивил многих. Но Михаил Тариелович был не так прост. Он и не думал отказываться от власти — и обременительной, и сладостной. Он просто-напросто сдал внешние ее атрибуты. За ним так и остались ежедневные, другим министрам недоступные, свидания с императором: утром за докладом, вечером — за игрою в вист по маленькой. Во всех делах за ним так и осталось не то чтобы последнее (оно всегда за царем), но решающее предпоследнее слово. Такт в голове Михаил Тариелович держал. В новой своей должности он немедленно приступил к действию.
Государственный идеал русского царя — порядок. И средство изобретено — ревизия. Очень ими увлекался Николай Павлович. Хотя Гоголь показал сомнительную эффективность этого средства, покойный император чуть ли не ежегодно насылал на вороватых чиновников самых неподкупных сенаторов с широчайшими полномочиями. Те, наказав уличенных по оплошности титулярных советников (а порой так даже и надворных), со спокойной совестью отбывали в Петербург, и тут же гроза порастала быльем, на место одного мздоимца набегали десять и крали до следующей ревизии. При Александре Втором ревизии заглохли. Земская реформа переворошила местное чиновничество, тут уж не до старых привычек — шкуру бы сохранить. Сохранили. А дотошных земских поставили под контроль отцов-губернаторов. И опять порядок стал недостижимой мечтой императора, когда он задумывался о судьбах отечества.
Лорис-Меликов решил возобновить сенаторские ревизии.
Ну, во-первых, чтобы покончить с воровством. До Петербурга уже дошли слухи о колоссальных расхищениях башкирских казенных земель, которые за бесценок распродавались петербургским сановникам. Император, а еще пуще наследник с превеликой охотой, азартом даже поддержали это предложение министра внутренних дел.
Но в видах Лорис-Меликова покарание казнокрадов было делом второстепенным. Планы его были значительно шире. Главною целью ревизий он считал изучение всех механизмов государственного устройства. Уездные учреждения дублировали губернские, губернские — центральные, у каждого — свои интересы и представления о нуждах населения. А посему приказы и циркуляры, выдуманные в Петербурге, законы, составленные отставными генералами в Государственном Совете, совершенно не учитывали особенностей Рязанской или Иркутской губернии и не исполнялись вовсе, а если и пытались их воплотить в жизнь, выходило такое, что лучше б уж и не брались. А потому и нужно, делал вывод Лорис-Меликов, доводить до сведения Петербурга местные потребности. И никто не сделает этого лучше, чем выборные от земств и городов — люди авторитетные в своем краю и знающие, в отличие от министра или члена Государственного Совета, что нужно предпринять для процветания Рязанской земли, а что — Иркутской.
Ликвидация III отделения, конечно, ограничила беззакония жандармов, но тайная полиция все еще обладала непомерно широкими правами и немалыми привилегиями. Министр внутренних дел поставил перед ревизующими сенаторами любопытный вопрос: нельзя ли объединить тайную полицию с исполнительной, назначив жандармских офицеров губернскими и уездными полицеймейстерами? Фактически мера эта уничтожала в России тайную полицию.
Инструкция, составленная для ревизоров, была весьма обстоятельна, в нее включены были вопросы от каждого министерства. Предполагалось, что по итогам сенаторских ревизий будет создана особая редакционная комиссия с привлечением выборных от земств и городов для разработки законов империи. Голос им, правда, давался лишь совещательный, но поэт Минаев, прознавший о планах диктатора, уже известил публику:
На первый раз хоть куцую
Нам дайте конституцию!
Мы сами уж потом
Снабдим ее хвостом.
З0 августа в день императорского тезоименитства министр внутренних дел пожалован был высшим орденом России — Святого Андрея Первозванного. Когда на Лорис-Меликова возлагали тяжелую золотую цепь ордена, одно звено ее не выдержало и цепь оборвалась. Генерал воспринял это как курьез и не без юмора рассказывал о сем казусе. Потом вдруг перестал. Александр Михайлович Горчаков вспомнил при нем, как при коронации Александра Второго его отец, главнокомандующий русскими войсками в Крымскую войну, упал от духоты в обморок, и держава из его рук выпала. Это сочли за дурное предзнаменование и старались поскорее и покрепче забыть.
КатастрофаОднако ж и ночка порой выпадает!
Михаил Тариелович читал «Бесов» Достоевского и очень сокрушался, что не попала ему в руки эта книга своевременно, когда он был начальником Верховной распорядительной комиссии. Жалел, что не дал себе труда познакомиться с Федором Михайловичем, хотя тот же Суворин предлагал свои посреднические услуги. Но во-первых, он тогда мало что читал из Достоевского — «Бедные люди» и «Униженные и оскорбленные», вот, пожалуй, и все; а посему не считал себя готовым для бесед с литературной знаменитостью. К тому же ходили слухи о большой дружбе писателя с Победоносцевым, может, самим Константином Петровичем и преувеличенные, о вражде с редактором либерального «Голоса» Градовским… И всей этой пустой суеты было достаточно, чтобы два умных человека и патриота, живя в одном городе, так и не встретились. Слава Богу, хоть достало сообразительности выхлопотать у царя пенсии для вдовы и организации похорон, достойных великого человека, до того, как поднял прыткую суету Победоносцев.
Верховенский во сне принимал облик то злого фанатика Желябова, то потерянного, полубезумного Рысакова, раздавленного тяжестью преступления и запоздалыми слезами совести: при аресте ему показали труп убитого его бомбою мальчика, то недавнего гостя из народников… А сам Лорис-Меликов водил писателя по камерам Петропавловки, где томился Верховенский, размноженный в лицах первомартовцев, и допытывал Достоевского о том, правильно ли он сам боролся с этим бесовством; тот молчал, поджав бесцветные губы на восковом лице, Лорис вгорячах дотронулся до него и обнаружил, что разговаривает с трупом. И мысль, связующая сон с явью, подсказывает: а ты ж его и видел-то лишь на похоронах…
И тут раздается взрыв.
Взрыв, воздушная волна, качнувшая постель, вписались в картину сна, и, когда верный Осип стал теребить барина, Михаил Тариелович все не мог расстаться с тревожными видениями.
— Вставайте, ваше сиятельство!
— Зачем?
— Земля трясется! Сейчас все провалится!
— Что провалится?
— Земля!
— Куда?
— Скрозь землю!
И новый удар, задрожали стены, что-то посыпалось сверху.
— Что ж ты думаешь, если я встану, земля успокоится? Ступай, не мешай спать!
Повернулся на другой бок и заснул.
Наутро над самой постелью графа простиралась в стене широкая трещина. Кажется, Лорис-Меликов был единственный житель Ниццы, не поддавшийся панике. Весь город, кто в чем был, высыпал на улицу. Аристократки, фрейлины всех европейских дворов выли, как простые бабы. В кромешной тьме люди сталкивались и вопили со страху. Новая знаменитость артист Мамонт Дальский в ночной рубашке забрался на фонарный столб: у столба больше, чем у дома, шансов уцелеть, если еще разок тряхнет.
Но все это Лорису завтра расскажут возбужденные свидетели. Сам он и впрямь заснул. Смеживая веки, он вновь призывал образ Достоевского — надо было какую-то мысль договорить или дослушать… Но снов по приказу не бывает, никакой Достоевский больше к нему не явился, а новый грохот последней волны землетрясения вернул его в самое 1 марта 1881 года.
Без четверти час пополудни он влетел к себе домой, воодушевленный успехом. Царь наконец подписал проект правительственного сообщения об учреждении редакционных комиссий из числа избранных от земств и городов для проектирования законов. В лихорадке удачи вызвал Валуева — обсудить ход совещания Совета министров, назначенного на 4 марта, и вдохновенно разыгрывал в лицах, как оно пойдет, что будет говорить Абаза, а что — Победоносцев. И злой скептик Валуев сам увлекся этой игрою… Тут и рвануло. Раз. Другой.
Валуев вмиг догадался.
Догадался и Лорис, но не мог, не хотел поверить беспощадной судьбе.
— Это не-воз-можно! — только и хватило сил вымолвить.
Десять минут спустя примчался градоначальник Петербурга полковник Федоров и подтвердил самые мрачные предчувствия. Отдав срочные распоряжения о поддержании порядка в городе, о задержке поездов и отправления телеграмм, в санях градоначальника Лорис-Меликов отправился во дворец. Мельком он отметил, как на лестнице застыла безмолвная Нина с лицом бескровным, бледным, и только глаза блистали, расширенные пониманием: это конец!
Императора он застал еще живым, но тот был уж без памяти. Юрьевская рыдала над ним, царь не отзывался: ни Катишь, ни сыновей и братьев Александр не узнавал. Несколько минут спустя дыхание прекратилось. Говорят, он еще успел причаститься, но никаких заветов, просьб не оставил.
В кабинете, где всего несколько часов назад император Александр Второй подписал проект правительственного сообщения, которому едва ль теперь суждено увидеть свет, Лорис-Меликов набросал манифест о восшествии на престол императора Александра III и прошение об отставке.
Манифест новый царь подписал, прошение об отставке порвал:
— Тут нет твоей вины, я тебе верю. Оставайся, ты мне нужен.
Ну да, еще вчера Лорис просил наследника уговорить упрямого отца воздержаться хотя бы на пару дней от поездок по городу: 27 числа был арестован один из главарей «Народной воли» некто Желябов. Но император и сыну ответил теми же словами, что и министру внутренних дел:
— Я, русский царь, не волен ездить по столице собственного государства? Что за чушь!…Выброшенный болезнями и царской опалой из России, Лорис-Меликов тысячи раз терзал себя вопросом: мог ли он предотвратить катастрофу 1 марта? Впрочем, ответ он знал уже на следующий день, когда арестант Желябов потребовал присоединить его к делу о цареубийстве. Он заявил тогда министру внутренних дел: Исполнительный комитет «Народной воли» постановил исполнить смертный приговор Александру Второму после казни Преснякова и Квятковского. До того партия выжидала, к чему приведет политика последнего правительства.
Землетрясение, наделавшее больше паники, чем разрушений, хоть и произвело немало беспорядка в доме на Гримальди, 3, бумаги графа все же пощадило. Он вновь засел за свои беспорядочные записи, извлек документы, вывезенные из Петербурга, достал ту телеграмму Черевину в Ливадию.
В конце октября 1880 года в военно-окружном суде Петербурга состоялся «Про-цесс 16-ти», который вынес пять смертных приговоров членам «Народной воли». Три из них безусловно подлежали отмене. Два — Квятковскому и Преснякову — были под вопросом.
Здесь-то и совершил роковую ошибку Лорис-Меликов. Второй раз в своей генеральской судьбе. Обе обернулись катастрофой, тем более обидной, что он каждый раз предполагал последствия. Но, вопреки собственному здравому смыслу, поддался общему настрою. Первый раз это было на военном совете 12 июня 1877 года под Зивином, когда уступил большинству, второй — теперь.
Вот она, копия телеграммы в Ливадию товарищу министра внутренних дел Черевину от 31 октября 1880 года.
«Ливадия. Генералу Черевину.
…Прошу доложить Его Величеству, что исполнение в столице приговора суда, одновременно над всеми осужденными к смертной казни произвело бы крайне тяжелое впечатление среди господствующего в огромном большинстве общества благоприятного политического настроения. Еще менее возможно было бы распределить осужденных, для исполнения смертной казни, по местам свершения ими преступления, т.е. в Александровске, Харькове, Москве и Петербурге, расположенным по пути предстоящего возвращения Государя Императора в столицу. Поэтому возможно было бы ограничиться применением ее к Квятковскому и Преснякову; к первому потому, что, приговором суда, он, сверх обвинения его в взводимых на него преступлениях, признан виновным в соучастии во взрыве Зимнего Дворца, при котором убито 11 и ранено 56 лиц, исполнявших долг службы; ко второму же потому, что, хоть по обстоятельствам дела он оказывается менее виновным в взводимых на него преступлениях, но после свершения сих преступлений в минувшем году, он в текущем году совершил новое преступление, лишив, при его задержании, жизни лицо, также исполнявшее свой долг.
Считаю однако обязанностью заявить, что временно Командующий войсками Петербургского Военного Округа Генерал-Адъютант Костанда, при свидании со мной вчерашнего числа, передал мне убеждение свое, почерпнутое из доходящих до него сведений, что в обществе ожидается смягчение приговора дарованием жизни всем осужденным к смертной казни и что милосердие Его Величества благотворно отзовется на большинстве населения.
Не могу скрыть, что заявления эти ставят меня в затруднение, высказанные с надлежащею определенностью. Как человек и как государственный деятель, я готов был бы присоединиться к мнению большинства, основательно ожидающего смягчения участи осужденных, — тем более что это соответствовало бы обнаруживающимся признакам общественного успокоения и в политическом отношении, но, с другой стороны, не могу не принимать в соображение неизбежных нареканий за смягчение приговора, хотя бы они исходили от незначительного меньшинства. Затруднения мои усугубляются тем соображением, что в случае какого-либо нового преступного проявления, будет ли совершена ныне казнь или нет, нарекания за него неминуемо падут на меня, хотя решительное предотвращение или устранение его возможности вне моих сил. В таком положении только мудрая опытность Государя может указать решение, наиболее соответствующее настоящим обстоятельством».
Надо не себя охранять от упрека, а жизнь императора! И телеграмму, если уж не было возможности ехать в Крым, адресовать императору, а не собутыльнику наследника. Результат: цесаревич послал депешу с требованием немедленно казнить Преснякова и Квятковского. Все же терзания совести — дело интимное и перу не поддаются. Михаил Тариелович для потомков оставил на копии телеграммы свой комментарий — пусть сами разбираются, кто тут больше виноват:
«Правительство бывает иногда поставлено в необходимость прибегать к смертной казни; но в данном случае оно, по мнению моему, совершило ошибку; преступления Квятковским и Пресняковым были совершены задолго до казни, а потому наказание это, нисколько не удовлетворив пожеланиям масс, ободрило только и ожесточило террористов. Желябов в показаниях своих не скрывал этого чувства».
8 мартаУ памяти свой календарь. В проклятом 1881 году вслед за 1 марта перед мысленным взором графа Лорис-Меликова вставало не второе, а восьмое. Неделя провалилась. Она вся тогда состояла в самых для него тягостных хлопотах — жандармских. Допросы, чтение протоколов, донесений тайных агентов… Раскрытие подкопа на Малой Садовой, где всего за неделю до того произвели обыск и не обнаружили ничего, не доставило никакого удовлетворения. Хорошо хоть покойный император внял тогда его уговорам и изменил маршрут — рвани динамит на Садовой, жертв было бы неисчислимо больше. В несколько дней «Народная воля» была разгромлена, и можно было б вздохнуть с облегчением — да что в том радости, когда злодейство совершено. Хотя, если вдуматься… Александр III вот уже пять лет на престоле, и что-то не слышно о покушениях на его драгоценную жизнь. Игнатьев и граф Толстой записывают это себе в заслугу, да ведь и заговоров они пока ни одного не разоблачили. То лаской, то таской, а преступную партию Лорис-Меликов ликвидировал — одиночки остались вроде сквозь землю провалившегося «Львоименитого и зверонравного» Льва Тихомирова — по всем показаниям, деятеля в Исполнительном комитете «Народной воли» даже более радикального, чем Желябов, недаром и прозвище у него Тигрыч. Так один в поле не воин, пусть погуляет пока. Доберемся и до него.
Да, так и промчалась первая мартовская неделя в запоздалом торжестве тайной полиции над террористами. Нет, не совсем промчалась. Ее тормозило ожидание. Царь все откладывал совещание о проекте призвания выборных в законодательные комиссии, назначенное его отцом на 4 марта. Но вот и 4-е прошло, и 6-е… Лорис каждый день напоминал, наконец 7-го вечером Александр вдруг распорядился: завтра в два.
Утро прошло в нетерпеливом возбуждении — он торопил стрелки часов, а они, как назло, еле переваливались от цифры к цифре, как батальон пехоты в атаке на бруствер, встреченный плотным огнем противника и вынужденный на ходу менять стройный и быстрый план наступления, а генерал со своего командного пункта, видя все это, только и может, что молиться за своих солдатиков и полагаться на промысел Божий.
В половине второго министр внутренних дел, сдерживая нервный шаг, входил в Малахитовый зал Зимнего дворца. У самого порога нос к носу столкнулся с Победоносцевым. Обер-прокурор Священного Синода почтительно и любострастно вел под руку дряхлого старца графа Сергея Григорьевича Строганова. Дурное предзнаменование. Император, назначая совещание Совета министров, ни словом не обмолвился, что пригласил на него царедворца, чья звезда закатилась с отменой крепостного права. Это, конечно, штучки Константина Петровича. Он бы еще Бенкендорфа с того света приволок!
Ровно в два отворились двери совещательной комнаты. Был уж приготовлен длинный стол под малиновым сукном и 25 кресел вдоль него. У каждого места — стопочка бумаги и остро, по-чертежному профессионально очиненный карандаш. Лорис-Меликову было уготовано сидеть прямо напротив царя. Строганов оказался по левую руку от государя — почет. По правую — нелюбимый дядя великий князь Константин Николаевич, пока еще председатель Государственного Совета.
Александр Третий только входил в роль помазанника Божьего, и человеческие черты выдавали себя заметным смущением, когда он открывал совещание. Речь его была кратка, и почти ничто не предвещало краха проекта, уже одобренного покойным императором, готового к необратимому осуществлению на всем пространстве империи. Вот разве что пара последних фраз:
— Покойный государь сделал, однако, некоторые заметки относительно частностей. Нам предстоит обсудить эти заметки. Но прошу вас быть вполне откровенными и говорить мне ваше мнение относительно всего дела, нисколько не стесняясь. Предваряю вас, что вопрос не следует считать предрешенным, так как и покойный батюшка хотел, прежде окончательного утверждения проекта, созвать для рассмотрения его Совет министров.
Легкой угрозой, прозвучавшей в последних словах императора, Лорис-Меликов отважно пренебрег и зачитал записку о предположениях созыва выборных в том виде, как составил ее еще в январе. То есть обосновывая необходимость новых мер успокоением общества, достигнутого примирительной политикой последнего времени. Тут и вышел конфуз. Государь перебил его:
— Кажется, мы заблуждались.
Но дальше речь шла о бедах реальных, для изучения причин которых и были учреждены сенаторские ревизии, и Михаил Тариелович вновь почувствовал силу неотразимых аргументов и завершил чтение документов, полностью оправившись от неловкости.
Восьмидесятишестилетний Строганов, разбуженный от дремоты императором, предоставившим ему слово, явил себя в блеске агонии. Ржавый металл позванивал в скрипе старческого голоса, когда давно отставленный от дел сановник напустился на легкомысленный, мальчишеский проект Лорис-Меликова.
— Предполагаемая мера, — вещал старик, — не только несвоевременна, она вредна. С ее принятием власть перейдет от рук самодержавного монарха в руки разных проходимцев, помышляющих не о России, а лишь о своей выгоде. Власть и так ослабла, газеты позволяют себе Бог весть что, я слышал, даже министр внутренних дел призвал к себе журналистов — потребовать от них хоть некоторой умеренности…
Лорис-Меликов не выдержал:
— Ваше величество, граф не совсем прав. Я призывал журналистов еще в сентябре и с той поры их не видел. В том и нужды не было. Что же касается конституционных намеков в иных газетах, они были предупреждены о немедленном закрытии, если позволят себе статьи о необходимости учреждения конституции. Вы сами свидетель тому, что угроза подействовала.
Но старца он этим не унял. Тот упрямо твердил, что Лорис предлагает путь, прямо ведущий к конституции, каковой он ни государю, ни России не желает.
Приятно удивил Валуев. Петр Александрович легко отказывался от собственных радикальных идей, едва почуяв угрозу над ними. И любовался втихомолку своей правотой и верностью предчувствий. Сейчас же на карту ставилась будущность России, соответственно и его собственная, и Валуев отважно бросился в схватку с докучливым стариком.
— Ну какая же это конституция? Даже мои предложения по этому поводу, выдвинутые в 1863-м, потом в 1866 году и в силу известных обстоятельств признанные преждевременными, гораздо радикальнее обсуждаемых ныне мер, но и они никак не претендуют на хоть какое-то приближение к конституции. Мера эта всего лишь имеет целью справляться с мнением и взглядами людей, знающих более, чем мы, живущие в Петербурге.
Плавная, усыпляющая речь председателя Совета министров вдруг перешла в стремительную, острую атаку.
— Можем ли мы считать себя европейским государством, строя политику по образцу восточных деспотий? Чтобы стать государством цивилизованным, мы обязаны пройти по путям, которые история проложила для современных европейских государств. Мне говорят, что русское общество, русский народ еще не созрели до самостоятельной деятельности. А что, спрошу я вас, английский народ пятьсот лет назад был развитее русского, когда уже пользовался свободными учреждениями?
Тут бы и кончить ему на столь эффектной риторической ноте. Но Валуев не был бы Валуевым, если б не оправдал и здесь будто про него сказанную пословицу: «Начал гладью, а кончил гадью». Он так же внезапно, как Строганов, атаковал печать, и снова Лорис-Меликову пришлось вступаться за свое детище — свободное слово.
— Смею заметить, — сказал министр внутренних дел, — что именно печать создала сенаторские ревизии, именно печать восстала против расхищения государственного состояния, указала правительству много зол и служила лучшею охранительницей законов Российской империи, нарушителей которых она клеймила и позорила.
Почему-то при этих словах покраснели два министра — Маков и князь Ливен. Маков когда-то возглавлял министерство государственных имуществ, Ливен пребывает на этом посту сейчас. Как бы пакости какой не наделали.
Так и есть. Слово берет Маков. Обращается исключительно к его величеству и стоит в жалком полупоклоне, «одержимый холопским недугом», выискивая одобрительного кивка в свою сторону. Первым делом Лев Саввич стал открещиваться от проекта, о котором еще до 1 марта говорил весь Петербург:
— Ваше величество, я ничего до настоящего совещания не знал о проекте Лорис-Меликова, я услышал его здесь в первый раз. Но я считаю, что граф Лорис-Меликов предлагает путь, гибельный для России. В такую минуту, как сейчас, надобно укреплять власть, а не раздавать ее кому попало. Но если вы, ваше величество, и признаете необходимым вводить предложенные министром внутренних дел меры, они должны исходить не от министра, а от вас по завету покойного государя и собственно державной воле вашего императорского величества.
Абаза ринулся в бой.
— Речь идет не об указе, а всего лишь о докладной записке. Она не может исходить от императора, — с ходу осадил министр финансов Макова. — Что же касается прочих возражений министра почт и телеграфов, остановлюсь на его указании о невозможности принятия этой меры в нынешнее смутное время. Я бы понял это возражение, если бы смута исходила из народа. Но она исходит от кучки негодяев, ничего общего с народом, преданным государю и отечеству, не имеющих. Тут нужна сильная полиция, и ничего более. Как министр финансов я готов в любую минуту выделить средства для ее укрепления, и не сотни тысяч, а миллионы, многие миллионы рублей.
Что до ослабления власти, которой так опасается статс-секретарь Маков, то неужели вы всерьез полагаете, что самодержавие рухнет от призвания в редакционные комиссии с совещательным голосом нескольких десятков знающих людей? Да они крайне необходимы! Мы должны издать ряд законов о налогах. Как их принимать, не зная мнения тех, кому эти налоги придется платить?
За пылким Абазой пришел черед невозмутимого Милютина. Дмитрий Алексеевич обладает удивительным даром — в манере сухо-академической ровным голосом преподать горькие истины любому, пусть и самому высокому лицу. Александра Второго он не раз повергал в смущение, но царь, продумав сказанное в покое, имел силу признавать правоту за военным министром. Сойдет ли такое с новым царем?
— Принцип самодержавия, — даже не обернувшись в сторону Макова, начал Милютин, — сильнее всего развит в войсках, во всяком случае, сильнее, чем в телеграфной проволоке и в почтовом ящике. — Дальше, легко доказав, что об-суждаемые меры никак не затрагивают основ русского монархизма, прочел императору лекцию о том, как воодушевили народ реформы, предпринятые в начале царствования покойного государя, какое разочарование наступило в обществе, когда после каракозовского выстрела реформы остановились, и лишь в последний год общество опять ожило в надеждах. Преступно эти надежды не оправдать. — Если проект графа Лорис-Меликова будет принят, я не буду переживать тех тяжелых минут, когда, как три года назад, русская армия своим штыком, выкованным в стране абсолютизма, расчищала путь для конституции Болгарии, когда, как ныне, мы покоряем текинцев для того только, чтоб вместо их сердарей поставить своих исправников.
И мертвая тишина настала.
Тут бы и закрыться совещанию. Нет. С места вскочил разгневанный Победоносцев. Слова о болгарской конституции вывели обер-прокурора Священного Синода из себя. Руки дрожат, голос срывается, бледное лицо пошло красными пятнами.
— Ложь! Все ложь! — сорвавшимся в дискант голосом возопил царский учи-
тель. — В этом проекте все дышит фальшью! Нам хотят навязать генеральные шта-
ты! — Трибун русской реакции возгласил конец России, если ее поведут по иноземному образцу. — Уже ведут! Печать распустилась вконец. Это сплошная говорильня. Установили суды присяжных — новая говорильня. Народ освободили, а надлежащей власти над ним не дали. Он бросил работать и начал пьянствовать по кабакам. А нам вместо крепкой власти хотят учредить верховную говорильню. И это, — перстом на окно, на Неву и Петропавловский собор, — в момент, когда лежит непогребенный прах благодушного русского царя, который среди бела дня растерзан русскими же людьми. Позор! Позор всем нам, что не уберегли праведника, нашего благодетеля!
Пронял, пронял Константин Петрович простую душу нового императора.
— Да, все мы виновны, я первый обвиняю себя.
Трогательный момент. Понимал бы царь, как близка к истине эта фигура красноречия.
— В такое ужасное время, Государь, — дрожащим голосом вещал Победо-
носцев, — надобно думать не об учреждении говорильни, в которой раздавались бы растлевающие речи, а о деле. Надо действовать!
Тут даже граф Строганов проснулся. Минута настала тяжкая. Где-то вдали скрипнула половица — не тень ли Николая Первого бродит по дворцу?
Первым сбросил наваждение Абаза. Как молодой гусар в атаку, он кинулся на торжествующего Победоносцева. Бил его же оружием.
— Все, что сказал здесь обер-прокурор Священного Синода, — обвинительный акт великого царствования того самого Государя, кончину которого мы оплаки-
ваем. — И пункт за пунктом отразил все нападки на проект Лорис-Меликова.
Император угрюмо молчал. Лицо его непроницаемо, и не поймешь, на чьей он стороне. Еще 4-го числа начертал на проекте собственной рукою: «Доклад составлен очень хорошо». А одобрительными репликами удостоил лишь графа Строганова и Победоносцева. Чего он хочет?
Угадал князь Урусов, председатель Департамента законов. Сергей Николаевич предложил создать комиссию для пересмотра проекта в тех пунктах, которые нынче вызвали критику. И все великие князья его поддержали. И старый реформатор Константин Николаевич, и возгласивший, что назад ходу нет брат императора Владимир Александрович. Царь предложил возглавить комиссию графу Строганову, и сердце у Лорис-Меликова екнуло: но у старца хватило ума отказаться от этакой
чести — в 86 лет несколько затруднительно решать столь важные государственные проблемы. Досталась комиссия великому князю Владимиру. Михаил Тариелович вздохнул с облегчением. Как видно, рано вздыхал.
В бюрократической России для удушения идеи нет средства более надежного, нежели образование комиссии по поводу ее претворения в жизнь.
Ты еще пожалеешь…«А каков сам Митрофан? — Доктор Белоголовый невольно усмехнулся: иначе как Митрофаном Михаил Тариелович царя не именовал. — В 100-миллионном государстве, за 8 лет своего царствования, он признал справедливым и полезным, в назидание всем остальным государственным деятелям, избрать первенцом И.Д. Делянова для возведения его в графское достоинство. Решение это последовало, вероятно, за опубликование Деляновым дерзкого и оскорбительного для народных масс циркуляра, в силу которого возбранялось принимать в классические гимназии детей мещан, крестьян, поваров, прачек и других. Недостает только, чтобы к светлому празднику был возведен также в графское достоинство К. П. Победоносцев за преуспеяние и распространение церковно-приходских школ, в ущерб земским школам. Картина будет тогда полная!» — Доктор тяжело вздохнул и отложил письмо, боясь вчитаться в угаданные строчки. Завтра!
Они почувствовали взаимную вражду с первого взгляда. Но условия были таковы, что оба долго морочили друг другу головы изъявлениями горячей дружбы. Михаил Тариелович шел на видимые уступки, Константин Петрович, зная его силу, не решался ни во что вмешиваться, хотя в Аничковом дворце в разговорах с наследником престола редко воздерживался от брюзжания. Цесаревич первые месяцы был очарован здравым умом и честностью диктатора сердца и до поры пропускал филиппики своего авгура мимо ушей. Но всеми средствами продвигал учителя своего вверх по служебной лестнице. Летом 1880 года стал хлопотать перед Лорис-Меликовым, чтобы тот уговорил императора допустить обер-прокурора Священного Синода до равноправного участия в заседаниях Совета министров. Сам он уговорить отца не мог.
Просьба великого князя повергла Лорис-Меликова в смущение. Очень ему не хотелось видеть в Совете министров Победоносцева. Но дело происходило уже после женитьбы императора на Юрьевской, и дружба с нею заметно омрачила отношения министра внутренних дел с наследником. Приходилось уступать ради восстановления доверительности. Лорис-Меликов подал императору соответствующую докладную записку. Никакой реакции. Под давлением цесаревича пришлось напоминать. Раз, другой. Наконец Александр ответил:
— Если ты так настаиваешь, я подпишу указ о Победоносцеве, но ты еще тысячу раз пожалеешь об этом.
Тысяча начала свой отсчет с первого же заседания в присутствии Константина Петровича. Обсуждалось снижение выкупных платежей для крестьян. Константин Петрович тут же начал стращать министров социализмом. И преуспел! Вопрос был отложен, как выяснится, на годы.
Когда министр финансов Абаза решил прекратить печатанье пустых кредиток, патриот Катков, во время войны страстно протестовавший против этой меры, а сейчас ловко научившийся играть на инфляции, поднял столь же страстный вой о грядущем разорении простых русских людей, в Совете министров поддержал его именно Победоносцев — дожидайся теперь, Россия, когда в министерство финансов придет, на склоне следующего царствования, Сергей Юльевич Витте…
Но тогда, в ноябре—декабре 1880 года, хоть и была тревога, но она распускалась ночами, днем же казалось, что жизнь впереди бесконечна и рано или поздно, а Константина Петровича с его пустыми страхами переломим.
1 марта, едва прослышав о трагедии, Победоносцев помчался во дворец. Настал его час.
Народ метался по улицам между местом злодейства и Зимним дворцом. Кровь на берегу Екатерининского канала уже засыпали опилками, лишь развороченная изгородь напоминала о происшедшем. Константин Петрович вышел из кареты, осмотрел страшное место, запоздалый ужас вполз куда-то под самое горло. Торопливо перекрестился, бойко впрыгнул в карету, махнул кучеру следовать дальше, к Зимнему дворцу. Когда поднимался по ступеням, вышел наследник с глазами, полными слез.
— Папа скончался, — сказал он тихо.
Скорбный лицом, Константин Петрович подошел к ученику своему, слова уж были заготовлены, но не понадобились, Александр обнял его, повел с собою.
Победоносцев сумрачно вздыхал, молился, якобы украдкой, тихими шагами ходил из покоев в покои, наконец дождался приглашения в Аничков дворец на завтра, к одиннадцати утра, и покинул Зимний.
Утром в Аничковом Победоносцева встретил уже не убитый горем сын, а новый император. Что-то дедовское, от Николая Павловича было в его облике — взгляд суров, решителен и беспощаден. Аудиенция была кратка. Александр III дал на прочтение проект правительственного сообщения о подготовительных законодательных комиссиях, который покойный отец, прежде чем печатать, предположил обсудить в Комитете министров 4 марта. Ну, конечно, не четвертого, не до того сейчас, денька три-четыре подождем, надо подготовиться. Дал и проект указа, уже одобренный покойным императором. Тот самый, с которым два месяца назад наследник попросил ознакомить Победоносцева, но лукавый Лорис дело это замотал, дожидаясь момента, когда что-нибудь не то что предпринять — возразить поздно будет.
Мудрый был человек обер-прокурор Святейшего Синода Константин Петрович Победоносцев. Россию знал, понимал, чувствовал каждым нервом и любил бы, если б не боялся. Он боялся покорного и хитрого мужика и не верил ему, наверняка зная, что у того динамит за пазухой. Он боялся немытых недоучек-социалистов с фанатическим блеском полусумасшедших глаз и одержимых не мыслью даже, а лозунгом, фразой, исправляющей должность мысли. Он боялся либералов, беспечно подпиливающих ножку у царского трона. И добро бы пилою, а острым своим языком. Они ж как пустятся в рассуждения — родную мать не пощадят: речь, видите ли, красивая получилась. Реакционеров, союзников своих, он тоже боялся — эти своим бестолковым усердием и неистребимым хищничеством утащат за собою Россию в пропасть.
Царь безволен и слаб, и хитрый азиатец Лорис-Меликов вертел им, как душа пожелает. Вот и довертелся! Ишь, и указ уже приготовил, нечто вроде Генеральных штатов с приглашением земских намерен учинить. Законодатели! Эти интеллигенты, хоть и просвещенные, те же рабы, отпусти узду — распояшутся, как гимназисты на перемене, легкомыслие и бесчинство, вот и вся их свобода. А народ оторвут от сохи, взбаламутят — пугачевщина раем покажется. Да они любой закон в говорильне утопят. Мужик понадеется на своих выборных, а как увидит, что проку от них нет, за вилы-топоры схватится. А Лорис думает, что в этой мути и суматохе удержит власть и будет смотреться эдаким благодетелем царя и отечества.
Константин Петрович не доверял никому, в каждом проницал ложь, корысть и дурные мысли. Но именно поэтому ошибался в людях. Правды он не видел ни в ком и никогда не мог поверить, что Лорис-Меликов озабочен будущим России больше, чем собственными успехами. Про Лориса давно было известно, что взяток он не берет. Еще когда Терской областью управлял, немало, говорят, побед одержал с казнокрадами и расхитителями земель. Вот потому-то ему и нет веры! Честность и неподкупность как особую роскошь Константин Петрович признавал только за собой. Раз не ворует, значит, что-то он там себе думает. А раз «что-то он там себе думает», то вдвойне опасен. Неворующего чиновника не на чем прихватить, а значит и узды на него нет. Для государства же нет страшнее необузданного деятеля. Но приходится смиряться, нынче этот хитрый армянин сильнее, такой власти даже у Бирона при Анне Иоанновне не было, а ему все мало. Такой заведет Россию в анархию, а дальше хоть трава не расти. Ему, видите ли, мнение курсисток дороже порядка. А ведь за порядком следить и приставлен! Константин Петрович был как в лихорадке. Действовать, действовать! Настало время не разговоры разговаривать, а действовать быстро и решительно. Спасать Россию. От либералов, от болтунов, интеллигентов и революционеров. Но главный-то болтун вона где — на самой вершине власти. Ничего, доберемся и до вершины!
Еще до визита в Аничков, подготавливая его, Победоносцев послал одно за другим два наставления бывшему воспитаннику своему. В первом, находясь под впечатлением от слез по убиенному царю своих лакеев и кухарок, Константин Петрович советовал учредить для простого богомольного народа на месте гибели императора на берегу канала часовню. К сентиментальным мольбам Константин Петрович прибавил злой, яростной желчи: «Пусть шумит вокруг проклятая петербургская интеллигенция со всеми ее безумными звонцами; тут будет святая тишина для русского сердца». А в вечернем, всего час спустя, письме указал и адрес «проклятой».
«Ваше Императорское Величество! — писал старый и надежный слуга пре-
стола. — Не могу успокоиться от страшного потрясения. Думая об Вас в эти минуты, на кровавом пороге, через который Богу угодно провесть Вас в новую судьбу Вашу, вся душа моя трепещет за Вас — страхом неведомого, грядущего на Вас и на Россию, страхом великого, несказанного бремени, которое на Вас ложится. Любя Вас как человека, хотелось бы, как человека, спасти Вас от тяготы в привольную жизнь; но на это нет силы человеческой, ибо так благоволил Бог. Его была Святая воля, чтобы Вы для этой судьбы родились на свет и чтобы брат Ваш возлюбленный, отходя к Нему, указал Вам на земле свое место1. Народ верит в эту волю Божию и по Его велению возлагает надежду свою на Вас и крепкую власть, Богом врученную Вам. Да благословит Бог! Да ободрит Вас молитва народная, а вера народная да даст Вам силу и разум править крепкой рукой и твердой волей.
Простите, Ваше Величество, что не могу утерпеть и в эти скорбные часы подхожу к Вам с своим словом: ради Бога, в эти первые дни царствования, которые будут иметь для Вас решительное значение, не упускайте случая заявить свою решительную волю, прямо от Вас исходящую, чтобы все слышали и знали: “Я так хочу, или я не хочу и не допущу”.
Гнетет меня забота о Вашей безопасности. Никакая предосторожность не лишняя в эти минуты. Не я один тревожусь: эту тревогу разделяют все простые русские люди. Сегодня было у меня несколько простых людей, которые все говорят со страхом и ужасом о Мраморном дворце. Мысль эта вкоренилась в народе.
Смею еще напомнить Вашему Величеству о Баранове. Это человек, преданный Вам, — я знаю, — и умеющий действовать, когда нужно. Его ждут из Ковно послезавтра.
Вашего Императорского Величества верноподданный
Константин Победоносцев».
Простому русскому человеку только и дела что до Мраморного дворца и разговоров, которые там ведутся. Но Константин Петрович знал, кому и что он пишет, он прекрасно отдавал себе отчет, в какую почву и какое зерно бросает. О ненавистном Лорисе — ни слова. Его черед, как давеча царь дал понять, еще не пришел. Другое дело великий князь Константин. Двух дядей своих Николая Николаевича и Константина Николаевича новый император терпеть не мог. Первого за то, что был слишком глуп, второго за то, что слишком умен.
Растроганный письмом учителя своего, Александр, человек сентиментальный и в собственных глазах добрый, прослезился, он чувствовал правоту обер-прокурора Священного Синода и горячую заботу о нем самом и о всей России. Конечно, конечно, он еще доберется до дядюшки адмирала, но не сейчас, чуть погодя.
Все дни, часы начала марта были заполнены похоронными хлопотами, царь все распоряжения взял на себя — чтобы ни на минуту не оставаться наедине с беспокойными мыслями, тревогами, самым простым страхом — а страх сковывал каждое утро, едва выходил из дому и садился в карету. В конце концов, решил затвориться в Гатчине и оттуда отдавать распоряжения и указы.
Только шестого числа Александр принял со всеподданнейшим докладом Лорис-Меликова. Министр внутренних дел оправился от несчастья, держался уверенно, разве что ироническая усмешка, всегда таившаяся в уголках губ, исчезла бесследно — это был строгий государственный деятель, растворивший свой ум в заботах об отечестве.
По поводу дел текущих, оставшихся незавершенными после трагедии, он очень толково и доходчиво доказал необходимость учреждения законодательной комиссии с участием выборных, успокоил тревогу нового императора, не умалит ли такая комиссия царскую власть, ведь говорил же отец им с Владимиром, что подписал конституцию в России. До конституции было далеко и по времени — не раньше осени, когда сенаторы подведут итог своим ревизиям, и по сути — выборные от земств и крупных городов обладали лишь совещательным голосом в решении местных, их собственных земств касающихся вопросов. Так что резолюцию на всеподданнейшем докладе успокоенный объяснением министра внутренних дел Александр наложил такую: «Доклад составлен очень хорошо». И назначил срок нового обсуждения в Комитете министров — 8 марта.
Но тень сомнения осталась. Вечером принесли очередное письмо от Константина Петровича. Оно окончательно смутило императора.
«Ваше Императорское Величество!
Измучила меня тревога. Сам не смею явиться к Вам, чтоб не беспокоить, ибо Вы встали на великую высоту. Не знаю ничего, — кого Вы видите, с кем Вы говорите, кого слушаете и какое решение у Вас на мысли. О, как бы я успокоился, когда бы знал, что решение Ваше принято и воля Вашего Величества определилась.
И я решаюсь опять писать, потому что час страшный и время не терпит. Или теперь спасать Россию и себя, или никогда. Если будут Вам петь прежние песни сирены о том, что надо успокоиться, надо продолжать в либеральном направлении, надобно уступить так называемому общественному мнению, — о, ради Бога, не верьте, Ваше Величество, не слушайте. Это будет гибель, гибель России и Ваша: это ясно для меня, как день. Безопасность Ваша этим не оградится, а еще уменьшится. Безумные злодеи, погубившие родителя Вашего, не удовлетворятся никакой уступкой и только рассвирепеют. Их можно унять, злое семя можно вырвать только борьбой с ними на живот и на смерть, железом и кровью. Хотя бы погибнуть в борьбе, лишь бы победить. Победить нетрудно: до сих пор все хотели избегать борьбы и обманывали покойного Государя, Вас, самих себя, всех и все на свете, потому что то были не люди разума, силы и сердца, а дряблые евнухи и фокусники.
Нет, Ваше Величество: один только и есть верный, прямой путь — встать на ноги и начать, не засыпая ни на минуту, борьбу, самую святую, какая только бывала в России. Весь народ ждет Вашего властного на это решения, а как только почует державную волю, все поднимется, все оживится, и в воздухе посвежеет.
Народ возбужден, озлоблен; и если еще продлится неизвестность, можно ожидать бунтов и кровавой расправы. Последняя история с подкопом приводит в ярость еще больше народное чувство. Не усмотрели, не открыли; ходили осматривать, не нашли ничего. Народ одно только и видит здесь — измену, — другого слова нет. И ни за что не поймут, чтоб можно было теперь оставить прежних людей на местах.
И нельзя их оставить, Ваше Величество. Простите мне мою правду. Не оставляйте Лорис-Меликова. Я не верю ему. Он фокусник и может еще играть в двойную игру. Если Вы отдадите себя в руки ему, он приведет Вас и Россию к погибели. Он умел только проводить либеральные проекты и вел игру внутренней интриги. Но в смысле государственном он сам не знает, чего хочет, — что я сам высказывал ему неоднократно. И он — не патриот русский. Берегитесь, ради Бога, Ваше Величество, чтоб он не завладел Вашей волей, и не упускайте времени.
А если не он, то кто же! Ваше величество, — я их всех вижу и знаю, каких грошей они стоят. Изо всех имен смею назвать вам разве гр. Николая Павл. Игнатьева. Он имеет еще здоровые инстинкты и русскую душу, и имя его пользуется доброй славой у здоровой части русского населения — между простыми людьми.
Возьмите его на первый раз, но кого-нибудь верного надобно взять немедленно.
Петербург надобно было с первого же дня объявить на военном положении: в Берлине после покушения тотчас сделали это и умели распорядиться немедленно.
Это — проклятое место. Вашему Величеству следует тотчас после погребения выехать отсюда в чистое место, — хотя бы в Москву, — и то лучше, а это место бросить покуда, пока его еще не очистят решительно. Пусть здесь останется новое Ваше правительство, которое тоже надо очистить сверху донизу. — Здесь, в Петербурге, люди найдутся авось. Завтра приедет сюда Баранов; еще раз смею сказать, что этот человек может оказать Вашему Величеству великую службу, и я имею над ним нравственную власть.
Новую политику надобно заявить немедленно и решительно. Надобно покончить разом, именно теперь, все разговоры о свободе печати, о своеволии сходок, о представительном собрании.
Все это ложь пустых и дряблых людей, и ее надобно отбросить ради правды народной и блага народного…
Ваше Величество. Простите меня за откровенную речь. Но я не могу мол-
чать, — долг мой говорить Вам; если не ошибаюсь, Вам никогда не было неудобно слушать меня. Вы, конечно, чувствовали, при всех моих недостатках, что я при Вас ничего не искал себе, и всякое слово мое было искреннее. Бог меня так поставил, что я мог говорить Вам близко, но верьте, счастлив бы я был, когда бы не выезжал никогда из Москвы и из своего маленького домика в узком переулке.
Страх берет меня, когда думаю, что Вы одиноки и не на кого Вам опереться. Ради Бога, если бы Вы пожелали ближе поговорить о том, что я пишу, прикажите мне явиться, — я каждый час и каждую минуту на службе Вашей. Сам собою я теперь не вправе явиться к Вам. Позовите к себе старика С.Гр.Строганова: он человек правды, старый слуга Ваших предков, свидетель и деятель великих исторических событий. Он на краю гроба, но голова его свежа, и сердце его русское. Нет другого человека в России, с кем было бы благоприятнее Вам иметь совет в эту страшную минуту. Сегодня он приезжал ко мне, взволнованный, расстроенный, исполненный тревожной заботы об Вас и об России.
Боже, Боже! Спаси нас!
Но мы люди Божии и должны действовать. Судьбы России на земле — в руках Вашего Величества. Благослови Боже Вам сказать слово правды и воли, и вокруг Вас соберется полк истинно русских, здоровых людей вести борьбу на жизнь и на смерть за благо, за всю будущность России.
Вашего Императорского Величества верноподданный
Константин Победоносцев.
6 марта 1881 г.»
Письмо это тотчас же нарушило покой в душе Александра, воцарившийся после умного и убедительного доклада Лорис-Меликова. Министр с его черными чарующими глазами и впрямь показался хитрым фокусником, преследующим какие-то свои цели — смутные, неясные, страшные. Император пожалел о своей нечаянно вырвавшейся доброжелательной резолюции на Лорисовом докладе, но Бог вразумит, Бог не оставит ни меня, ни Россию; надо завтра же всенепременно встретиться с Константином Петровичем, он человек разумный, подскажет.
И тут же написал ответ.
«Благодарю от всей души за душевное письмо, которое я вполне разделяю. Зайдите ко мне завтра в 3 часа, я с радостью поговорю с Вами.
На Бога вся моя надежда.
А.»
Константин Петрович угадал и угодил во всем. Каждое слово его письма, писанное с хорошо обдуманным темпераментом и последовательным трепетом душевным, пронимало простую душу чувствительного ученика, обвыкающегося с внезапно постигшей его участью русского монарха.
Ничего не скажешь — умнейший человек обер-прокурор Священного Синода. Но кого ж этот умнейший человек выдвигает в качестве спасителей отечества и престола! Граф Николай Павлович Игнатьев? Так его еще турки в пору посольства в Константинополе прозвали Врун-паша. А ваш, Константин Петрович, клеврет, в скором будущем свирепейший из цензоров Феоктистов оставит о нем такую весьма точную характеристику: «Кому в России не известна была печальная черта его характера, а именно необузданная, какая-то ненасытная потребность ко лжи? Он лгал вследствие потребности своей природы, лгал, как птица поет, собака лает, лгал на каждом шагу без малейшей нужды и расчета, даже во вред самому себе». Баранов? Тоже лгун. Баранов лгал все-таки с расчетом — Георгия получил, но и себе навредил немало после неизбежного разоблачения. Делянов, правда, не лгал, но кому в России не была известна тупость и ограниченность этого человека? Впрочем, кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей. Константин Петрович презирал их настолько, что не снисходил разбираться в них.
Но главный козырь Константина Петровича — народ, простые русские люди. Можно подумать, что обер-прокурор Священного Синода время свое проводит исключительно в уличной толпе или среди пригородных крестьян. За простых людей у Константина Петровича сходили и московские ученые любомудры, и бойкие пером журналисты «истинно русского направления», и директор Публичной библиотеки, и фрейлины Ея Величества двора, и камергеры — все, кто разделял его взгляды. А он, бедный обер-прокурор, всего лишь их идеолог и выразитель, ибо Бог наградил его этим даром.
О, эта фигура красноречия — простой народ, простые люди! Сколько хребтов под ее сурдинку переломано в иные повороты нашей затейливой и щедрой на казни истории!
«А на нас…»— Папа, посмотри, как тебя изобразили!
Мария, старшая дочь, с немецкой газетой в руках вошла в гостиную, где отец, укрыв ноги пледом, полулежал в кресле за чтением «Вестника Европы». Он вообще-то не любил, когда отрывают от книги, но Маша как-то уж очень весела и возбуждена, что с нею бывает последнее время редко. В семье она горше всех переживала отцовскую отставку.
— Ну, ну, что ж там такое, что тебя эдак разбудировало?
На картинке изображен белый ворон, сильно смахивающий на ощипанного голубя, с надписью на крыле «Лорис-Меликов», окруженный стаей черных птиц. Одни его клюют, а другие растаскивают монеты, часы, бумажки с надписями «казенное имущество», «взятки». Под карикатурой подпись: «В России появился белый ворон. Большое смятение. Есть надежда, что его заклюют».
— Вот видишь, как на Руси все просто делается, — резюмировал Михаил Тари-
елович. — Сбылась надежда. Заклевали!
Логика должна бы торжествовать викторию — за проект Лорис-Меликова высказались девять министров, против — всего пятеро. Из них двое через пару дней лишились министерских портфелей. Интуиция подсказывала печаль конфузии. И была права.
Недели шли за неделями, а комиссия под началом великого князя Владимира Александровича по поводу указа о выборных от земств и городов так и не собиралась. Все оттягивалось под какими-то пустячными предлогами. Становилось ясно, что тихим, ползучим бюрократическим способом верх одерживает меньшинство.
Наконец, на 21 апреля император после настойчивых уговоров Лорис-Меликова назначил в Гатчине совещание самых, на его взгляд, важных министров. В конце концов, давно пора определиться, какою дорогою намерено идти правительство в новое царствование, нельзя ждать неведомо чего и неведомо от кого: вот уже два месяца страна живет как бы без государя, а по столице бродят самые несусветные слухи. То будто бы министры держат царя-батюшку в плену, то будто бы на его величество злодеи свершили покушение, и раненый царь не хочет в этом признаваться народу…
Министры ехали в Гатчину в одном вагоне. Настроение у всех было довольно мрачное. Разделились на мелкие группки и вполголоса переговаривались между собою. Победоносцев сидел в гордом одиночестве — даже Игнатьев не решился занять его разговором.
Император обратился к министрам с краткой речью о том, что намерен выслушать мнения господ министров о том, что надлежит делать в ближайшее время и какова должна быть вообще программа действий правительства. Первым попросил высказаться на сей счет Лорис-Меликова.
— Я считаю, ваше величество, что путь для вашего царствования проложен вашим покойным отцом императором Александром Вторым. У России нет другого пути, нежели продолжение реформ, начатых в предыдущее царствование. Мы покамест топчемся на месте и только проигрываем во времени, тогда как общество ждет от нас решительных мер и в государственном управлении, и в финансах, и в судебной сфере, и в сфере народного образования. Я уж не говорю о скорейшем завершении реформы крестьянской — сокращении выкупных платежей и отмене подушной подати. Нельзя стоять на месте. Христианству уже без малого две тысячи лет, и оно постоянно совершенствуется, а уж учреждения государственные должны совершенствоваться тем более.
Настал черед военного министра.
— Ваше величество, — начал Милютин, — я совершенно согласен с графом Михаилом Тариеловичем. Именно незаконченность начатых реформ и отсутствие общего плана в их проведении, а затем четырнадцатилетний застой и реакция, когда все строгости полицейские не только не подавили крамолу, а напротив того, создали массу недовольных, среди которых злонамеренные люди набирают своих новобранцев, и привели нас сегодня к столь печальному результату.
Царь с каменным лицом выслушал лекцию Милютина.
Тайный советник Александр Аггеевич Абаза говорил, как молодцеватый поручик на экзамене в академию.
— Ваше величество, мы все мечтаем о сильной власти, сильном правительстве. Так вот что я вам скажу. Сила власти не в кулаках, не в полицейском произволе — мы достаточно нагляделись и на кулаки, и на произвол и вместо собственной силы получили целую партию злодеев. Сила наша только в единстве и сплоченности всех министров, в доверии к нам государя как своим ближайшим советникам. — И быстрый взгляд в сторону Победоносцева при этих словах. Достаточно откровенный, чтобы и государь почувствовал, в чей огород камешки летят. — Правительство не может идти к цели, не видя сочувствия со стороны высшей власти или чувствуя, что оно неравномерно распределено между министрами.
Последнее слово оставалось за Победоносцевым. Министры с любопытством, и немалым, ждали, что же на сей раз будет прорицать этот авгур. Авгур удивил. Авгур заговорил совсем не тем языком, что в достопамятном совещании 8 марта. Напротив, он начал с того, что полностью разделяет высказанные мнения о необходимости дальнейших улучшений в государственном строе, о том, что правительство должно быть едино и в своих устремлениях, и в предприятии тех или иных мер оздоровления государственной жизни.
Завершая совещание, государь выразил желание, чтобы министры собирались по мере надобности между собой для предварительных совещаний по вопросам общего государственного интереса. О реформах — ни слова.
И вот что странно — либеральные министры, умнейшие, проницательнейшие люди, обрадованные лишь тем, что император внял мысли о едином правительстве, пропустили мимо ушей именно это обстоятельство: о реформах — ни слова.
Назад ехали в настроении приподнятом. Лед растаял, и даже Абаза был необычайно приветлив с Победоносцевым, не ведая того, что вдогонку Константину Петровичу летит из Гатчины письмо такого содержания:
«Сегодняшнее наше совещание сделало на меня грустное впечатление. Лорис, Милютин и Абаза положительно продолжают ту же политику и хотят так или иначе довести нас до представительного правительства, но пока я не буду убежден, что для счастия России это необходимо, конечно этого не будет, я не допущу. Вряд ли, впрочем, я когда-нибудь убеждусь в пользе подобной меры, слишком я уверен в ее вреде. Странно слушать умных людей, которые могут серьезно говорить о представительном начале в России, точно заученные фразы, вычитанные ими из нашей паршивой журналистики и бюрократического либерализма.
Более и более убеждаюсь, что добра от этих министров ждать я не могу…»
Оно верно, Александру Третьему нужно единое правительство, только какое? Увы, не то, которое завершило бы реформы. Скорее наоборот. Впрочем, и веяний свободы новый царь оказался не чужд. 25 апреля он пришлет военному министру графу Милютину собственноручную записку с приказанием объявить, что дозволение носить бороды распространяется на всех военных без всяких изъятий.
Но ни Лорис-Меликов, ни Милютин, ни Абаза не угадали истинного настроения императора. Более того, они дали повод тихо торжествовать Победоносцеву, празднуя прежде времени победу прогрессивных идей над ретроградством. Как подкупленные слуги донесли Константину Петровичу, а Константин Петрович ближайшей поч-
той — императору, три министра ужинали с шампанским у Елены Николаевны Нелидовой.Совещание министров, о котором договорились в Гатчине, состоялось дома у Лорис-Меликова 28 апреля. До полуночи спорили о том, как все же следует быть с приглашением избранных от губерний и городов, пришли наконец к какому-то компромиссу, и в первом часу ночи великий князь с чувством изрядного облегчения покинул совещание. Но оставшихся ждал сюрприз. И пренеприятнейший.
Министр юстиции открыл папку, а в ней — оттиск приготовленного для печати в завтрашнем номере «Правительственного вестника» манифеста. Попросили прочесть вслух, что Набоков и исполнил. По оглашении императорского манифеста немая сцена наступила в кабинете Лорис-Меликова. Министры застыли как громом пораженные.
Еще бы не поразиться громом! Всего неделя миновала, как пили шампанское за победу разума, и Пушкина при сем читали, да скроется тьма, тут она, тьма эта, и объявилась:
«Богу, в неисповедимых судьбах Его, благоугодно было завершить славное царствование возлюбленного Родителя Нашего мученической кончиной, а на Нас возложить священный долг самодержавного правления».
Так начинался этот документ, прилепивший новому императору прозвище Ананас Третий. Это были цветочки. А горькие ягодки — впереди, после бесцветного и слезливого обзора предыдущего правления и ругательств в адрес убийц:
«Но посреди великой нашей скорби глас Божий повелевает Нам стать бодро на дело правления, в уповании на Божественный промысл, с верою в силу и истину самодержавной власти, которую Мы призваны утверждать и охранять для блага народного от всяких на нее поползновений».
Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!
— Та-ак, — произнес наконец Абаза. — И кому мы обязаны появлением столь интересного документа?
Мог бы и не спрашивать. По стилистике ясно было. Но Победоносцев, бледный и несколько струхнувший от общего впечатления, все же выдавил из себя:
— Мне государь повелел.
Ревнитель правды и благочестия врал безбожно. Повеления этого он добивался от молодого императора еще с 3 марта. Осчастливленный царским письмом после встречи министров в Гатчине, Константин Петрович дожимает государя. «Смею думать, Ваше Императорское Величество, что для успокоения умов в настоящую минуту необходимо было бы от имени Вашего обратиться к народу с заявлением твердым, не допускающим никакого двоемыслия. Это ободрило бы всех прямых и благожелательных людей». Еще через день летит в Гатчину депеша с такими словами: «Вчера я писал Вашему Величеству о манифесте и не отстаю от этой мысли. Состояние нерешительности не может длиться, — в таком случае оно будет гибельно. А если принять решение, то необходимо высказаться…» И уже на следующий день, отправляя императору текст манифеста, наставляет: «Нет надобности и советоваться о манифесте и о редакции. Дело ясное до очевидности само по себе: я боюсь, что если призовутся советники, то многие из них скажут: Зачем? Не лучше ли оставить намерения Государя в неизвестности, дабы можно было ожидать всего от нового правительства. Ведь слышал же я, в присутствии Вашего Величества сказано было, что вся Россия ждет новых учреждений, которые были предложены». Тою же ночью, не утерпев, благодарный император шлет из Гатчины телеграмму: «Одобряю вполне и во всем редакцию проекта. Приезжайте ко мне завтра в 2 часа переговорить подробнее. Александр».
Теперь, как обвиняемый на суде, стоит обер-прокурор Священного Синода Победоносцев. Громы бессильной ярости грохочут вокруг него.
— Ну как же так? — возмущается Абаза. — Мы ж договорились! Я немедленно подаю в отставку!
— Мне в такой ситуации тем более нельзя оставаться, — заявил Лорис-Мели-
ков. — Мы только что пришли к соглашению о взаимном доверии. И вот в тайне от всех нас, только что облеченных доверием, появляется акт государственной важности, и я не вижу в нем места для продолжения начинаний покойного императора. Значит, то были слова, а на деле нам не доверяют.
— Я бы еще понял появление такого манифеста, — невозмутимым, как всегда, тоном, скрывавшим глубочайшее оскорбление и негодование, заговорил Милютин, — на другой день после катастрофы 1 марта. Но теперь, по прошествии двух месяцев заявлять о твердом намерении всеми силами удержать самовластные права предков, отнимая тем самым у всех благомыслящих людей малейшую надежду на постепенное движение к лучшему, к более совершенному государственному устройству… Нет, такое я понять отказываюсь. И предвижу, сколько людей, надеявшихся мирным путем прийти к цивилизованному обществу, отшатнутся от нас и примкнут к безумным революционерам. Я не желаю участвовать в приготовлении такого будущего для России и тоже подам в отставку.Письмо царю, обдуманное за бессонную ночь, легло на бумагу сразу, без черновиков:
«29 апреля 1881 г.
С.-Петербург.
Ваше Императорское Величество.
Давно уже расстроенное здоровье мое, в последнее время, вследствие чрезмерных трудов, стало ухудшаться все более и более.
В 1876 году, находясь на излечении за границею, я ввиду осложнившихся политических отношений и ожидания возможности военных действий, призван был, по личному выбору в Бозе почившего Государя Императора, для сосредоточения на кавказской границе корпуса, действовавшего впоследствии в Азиатской Турции, и с той поры до настоящего времени не прерывал усиленной деятельности в званиях: сперва командующего означенным корпусом, затем, последовательно: временного Астраханского генерал-губернатора для принятия мер против эпидемии на низовьях Волги, вызвавшей повсеместную тревогу; Харьковского генерал-губернатора, главного начальника Верховной распорядительной комиссии и, наконец, министра внутренних дел.
Исполнение всех этих обязанностей, требовавших чрезвычайного напряжения сил, довело ныне здоровье мое до такого состояния, при котором продолжение занятий является невозможным.
Обстоятельства эти вынуждают меня повергнуть к стопам Вашего Императорского Величества всеподданнейшую просьбу мою об увольнении от занимаемой ныне мною должности.
Настоящую просьбу я желал представить лично Вашему Величеству, но по нездоровью лишен, к прискорбию, возможности явиться в Гатчино.
С чувством глубочайшего благоволения и безграничной преданности
имею счастие быть Вашего Императорского Величества верноподданный слуга
Граф Михаил Лорис-Меликов».
С ответом император не замедлил. Уже в полдень Михаил Тариелович вскрыл конверт с царским вензелем.
«1881 г. 30 апреля
Гатчина.
Любезный граф Михаил Тариелович, получил Ваше письмо сегодня рано утром. Признаюсь, я ожидал его, и оно меня не удивило. К сожалению, в последнее время мы разошлись совершенно с Вами во взглядах, и, конечно, это долго продолжаться не могло. Меня одно очень удивляет и поразило, что Ваше прошение совпало со днем объявления моего манифеста России, и это обстоятельство наводит меня на весьма грустные и странные мысли?!
Так как Ваше здоровье, действительно, сильно расстроилось за последнее время, то понимаю вполне, что оставаться Вам трудно на этом тяжелом посту. И так, любезный граф Михаил Тариелович, мне остается одно: поблагодарить Вас от души за то короткое время, которое мы провели вместе, и за все Ваши труды и заботы.
Искренно Вам благодарный
Александр».
В тот же день прошение об отставке подал и министр финансов Абаза, а 5 мая в отставку ушел военный министр граф Милютин.
Эпоха реформ в России закончилась.
Заговор шалопаевГоре герою, пережившему свой подвиг! Гордость быстро тускнеет, меркнет, а мужество, толкнувшее на отчаянный шаг, оставляет и самых отважных. Робкие сомнения вползают в душу. А может, зря мы так? Может, надо было перетерпеть этот дурацкий манифест и упорно гнуть свое, оставаясь первым министром? Завершить ревизии, дождаться их результата, и тогда Александр III сам бы убедился, что надо что-то срочно менять в империи, что нельзя упрямо держаться за гнилое древо абсолютного самодержавия — рано или поздно рухнет и тебя же самого или сына твоего зашибет насмерть. Но вспоминались налитые тупым бычьим гневом глаза импера-
тора — нет, не прошибешь! Так ведь удавалось же раньше. И на той записке о призвании избранных резолюция красуется: «Доклад составлен очень хорошо!» Да где он теперь, доклад этот?
Получив царскую резолюцию на своем прошении об отставке и за неделю пережив триумф чести и разума, граф Лорис-Меликов вдруг заметался. Он по нескольку раз на дню менял свои планы. То думал срываться с места и мчаться за границу, в Эмс, Веве, Висбаден… Через час отменял заграницу и рвался домой, в Тифлис. Нет, лучше отправить семью куда-нибудь на европейский курорт, а самому снять дачу в Царском Селе — глядишь, все обойдется и призовут к какой-нибудь должности в Государственном Совете. А вдруг царь одумается и поймет, что с такими советчиками, как Победоносцев и Врун-паша граф Игнатьев, далеко не уедешь: Россия все-таки чуть больше Гатчины и для нормального управления требует не мелких интриганов, а людей деловых и энергичных…
Днями Лорис-Меликов держался — гордо, независимо, осененный мужеством отставки. Он острил, показывал в лицах, как пристыженный Победоносцев выдавил из себя признание в авторстве манифеста 29 апреля, строил оптимистические прогнозы. Абаза и Нелидова в один голос твердили: «Надо оставаться в Петербурге, надо участвовать в заседаниях Государственного Совета, хоть там сообща проводить свои идеи. Михаил Тариелович, дорогой, вы знамя всех прогрессивных сил, за вами пойдут. Вам стоит только рот раскрыть, и вокруг вас соберется целая партия разумных людей, которым дорога Россия. И не старая, отсталая, а преображенная нашим реформаторским духом». Да есть ли в Петербурге хоть намек на партию? Можно быть великим полководцем, стратегом и тактиком, но оглянись, полководец, назад: много ли солдат в твоем войске? И двух недель не прошло, а либеральные чиновники, смелые преобразователи под крылом всесильного министра, прячут глаза при случайных с ним, теперь опальным и бессильным, встречах, норовят не заметить, зато преданно и любострастно ищут одобрительного кивка от глупого и лживого графа Игнатьева. Теперь он властитель их дум. И на все подстрекательские разговоры в салоне Елены Николаевны Лорис-Меликов отвечал иронической насмешкой.
Так то при свете ясного дня, когда мысль проницательна и видит все изнанки. Зато в мучительные белые ночи стоило закрыть глаза, мгновенно чудился новый император, Михаил Тариелович пускался с его призраком в бесконечные уговоры, доказательства своей правоты, в пустые споры с тем же Победоносцевым, но с оглядкой на царя, чтоб рассудил, чтоб увидел, насколько я прав, чтоб посрамил Константина Петровича. Разлеплял веки, и в бледном петербургском тумане скалились на него победители-враги — Игнатьев, Черевин, Победоносцев, Катков… Господи, да их тут целая толпа!
И решение, принятое вечером под влиянием собственных неотразимых острот, к утру отменялось, он, еще недавно такой смелый и ловкий в самых трудных обстоятельствах, терялся, не знал, что делать. Может, и правда сколотить партию и действовать совместными усилиями?
Дом уже опустел — семья отправилась в Германию, и Нины, верной советчицы и утешительницы, не было рядом, и некому слова сказать, некому вопроса задать.
Почти ежедневно ездил в Царское Село, присматривал то одну дачу, то другую, но даже прицениваться недоставало сил и, побродив по городку, уходил в парк и слонялся без цели, без смысла по аллеям, постоянно наталкиваясь на караульных казаков, хотя нога императора не ступала сюда со дня восшествия на престол.
Так длилось недели две, но вдруг Лорис-Меликов в один день спешно собрался и очнулся от хлопот в спальном купе экспресса, увозящего его в далекий Висбаден.Он мечтал об уединении, тихом досуге с книжкою и редкими, по мере желания, свиданиями с друзьями. Здесь, в Висбадене, он познакомился наконец с юристом Анатолием Федоровичем Кони, для чего пришлось преодолеть взаимную стеснительность, в июле приехали Щедрины, собирался приехать Александр Иванович Кошелев…
Не тут-то было! Петербургские сановники, прибывая «на воды» или мимоездом в Монте-Карло, в Ниццу или Биарриц, почитали непременным долгом своим навестить опального генерала, хоть и с опаскою.
А в один прекрасный день в конце июля молодой князь навестил отставного министра внутренних дел. Князь, лицо которого было Лорис-Меликову полузнакомо, фамилии своей не назвал, только имя — Александр. С видом озабоченно-конспиративным князь Александр потребовал разговора наедине в какой-нибудь дальней комнате.
— Ваше сиятельство, нам стало известно, что в бытность свою председателем Верховной распорядительной комиссии вы сносились с французской тайной полицией по поводу скрывающегося в Париже злоумышленника Льва Гартмана.
— Позвольте, кому это «нам»?
— «Священной дружине».
«Священная дружина»? Это что-то новенькое! Лорис-Меликов в манере мягкой и доброжелательной выспросил у князя Александра, что это за организация такая, кто ее составляет, чего эти дружиннички добиваются.
Пока в салонах Петербурга и на окрестных дачах господа либералы в сослагательном наклонении рассуждали о том, что хорошо бы создать партию прогрессивных деятелей, в адъютантской великого князя Владимира Александровича сколотилась партия иного рода.
Молодые русские реакционеры, отпрыски лучших аристократических семей, создали «Священную дружину» для охраны императора от злодейских покушений и борьбы с крамольниками. «Священная дружина» решила действовать быстро и беспощадно методами самих крамольников — террор против главарей революции, широкая агентурная сеть и строгая конспирация. В родном отечестве разглядеть подпольщиков непременным членам яхт-клуба несколько затруднительно, и поначалу решили действовать в свободной Франции. Первыми должны пасть скрывающиеся от возмездия революционеры Лев Гартман и князь Петр Кропоткин, а также французский радикал Анри Рошфор.
Выпроводив князя Александра, чрезвычайно довольного обретением нового союзника «Священной дружины», но так ничего и не выведавшего по поводу нахождения Льва Гартмана, Михаил Тариелович послал записку Салтыкову-Щедрину с приглашением к ужину и конфиденциальной беседе после оного.
Михаил Евграфович не замедлил явиться.
— Прелестный у меня есть для вас сюжетец, — сказал Лорис-Меликов, когда, завершив трапезу, мужчины перебрались в гостиную и позволили себе по вечерней сигарке. — Я оказался посвящен в страшный заговор. Как бывшего шефа жандармов приняли за своего и посвятили в их планы.
— Не томите, что за заговор такой?
— На первый взгляд смешной и несерьезный, однако ж наворотить могут такого, что всю Европу взбаламутят. Тайный союз по охране царя и отечества от революции. И уже жертвы намечены.
— А кто, позвольте, входит в этот тайный союз?
— О, Михаил Евграфович, это все солидные молодые люди! Их забавы летом прошлого года сотрясли весь праздношатающийся Петербург, и мне по указанию императора пришлось оставить государственные заботы и вмешаться в глупейший скандал.
Бобби Шувалов, сын бывшего шефа жандармов и начальника III отделения, приехал из-за границы, где проводил отпуск, и вместо того, чтобы нанести визит своему начальнику великому князю Владимиру, прямо из вагона отправился в яхт-клуб. После обеда Демидов, Сан-Донато и предводитель петербургского губернского дворянства граф Бобринский предложили ему сыграть в макао. Счастье было на стороне Шувалова, и скоро он выиграл 60 тысяч. Во время игры Демидов, «по настоянию врачей», как он объяснял, принимал опиум и очень скоро оказался в состоянии маловменяемом, но упорном в игре. Шувалов, не желая выигрывать денег с пьяного, передал карты князю Белосельскому с просьбою проиграть все выигранное. Упрямая карта пошла к Белосельскому, не успели оглянуться — выигрыш превзошел 250 тысяч. Тогда Шувалов снова взял игру в свои руки и, советуя Демидову ставить все на квит, выиграл у него два, потом четыре, наконец — 8 миллионов. И только тут счастье сжалилось над пьяным Демидовым, и он отыгрался.
Вернувшись домой, Демидов, человек сумасбродно-хвастливый, вздумал подразнить свою молодую беременную жену, заявив ей, что только что проиграл Бобби Шувалову 8 миллионов. Шок был так силен, что у бедной жены шутника случился выкидыш.
Дело дошло до императора, и он распорядился, чтобы я взял с Демидова слово больше не играть и не врать, с Шуваловым же предстояло разобраться великому князю Владимиру. А этот наглец отказался давать слово, и в конце концов даже император отступился.
Так вот представьте себе, этот самый Бобби — главарь тайного союза, «Священной дружины», как они себя называют! И готовит наемных убийц, чтобы подослать их к Гартману, князю Кропоткину и Анри Рошфору.
Гость, так и не докурив сигары до половины, спешно раскланялся. Хотя вечер только начинался, впереди маячили долгие часы безделья, Михаил Тариелович не стал удерживать Щедрина и, оставшись один, предался мыслям об удивительных поворотах судьбы. Еще год назад он составлял ноту за нотой французскому правительству о выдаче Гартмана на суд и расправу, а сейчас вынужден предупреждать этого самого Гартмана о нависшей над ним опасности.
А Михаил Евграфович прямо от Лорис-Меликова отправился к доктору Белоголовому. Тот как раз намеревался ехать в Швейцарию, где обосновалась целая колония русских эмигрантов, они издавали газету «Общее дело», были связаны и с Парижем, и с Лондоном. Николай Андреевич с охотой взялся за поручение — предупредить приговоренных к смерти революционеров и дать материал «Общему делу» для разоблачения «Священной дружины». Уже в сентябрьском номере газеты были помещены две статьи Варфоломея Зайцева «Белый террор» и «Nec plus ultra», и в Петербурге разразился скандал. Не успел он утихнуть, как в очередном номере «Отечественных записок» появилось третье из «Писем к тетеньке» Салтыкова-Щедрина о заговоре светских лоботрясов.
Митрофан«А между тем, — читал назавтра Николай Андреевич, — удача и счастье, так сказать, сказочно покровительствуют Митрофану. Популярность его в народных массах растет в геометрической прогрессии не по дням, а по часам. Всякий его недостаток или же громко сказанная глупость относятся к его достоинствам. Так, например, малая способность и даже отвращение к совокуплению с женщиною, происходящие исключительно от чрезмерной и ненатуральной тучности, обращают его в образцового семьянина. Историческая фраза, высказанная им по поводу сильного падения курса нашего рубля: “Я на биржах не играю, а потому пусть горюет об упадке курса дядюшка мой Костя”, — приписывается также к его честности и бескорыстию. Смело можно сказать, что из всей династии Романовых ни один не пользовался такою популярностью в народе, и нет ничего удивительного, если эти народные массы, подстрекаемые Победоносцевым и клевретами его, заявят вдруг требование, чтобы Александр 3-й был заживо сопричастен к лику святых. В переживаемый нами век ведь и это возможно…»
«Поразительно, — подумал доктор. — Человеку жить осталось считанные часы, а юмор, хоть и печальный, так и брызжет! Ах, Господи, а с чего его юмору быть веселым?»
Зиму 1882/83 года Лорис-Меликов провел в Петербурге. Он поддался увещеваниям Абазы и Нелидовой — попытаться вернуться к политической деятельности хотя бы в Государственном Совете, членство в котором было пожизненным. Странным было это возвращение в Петербург после полуторалетнего отсутствия. Сановная столица встретила его как внезапно и некстати воскресшего покойника. Его честно оплакали, ему отдали положенную скорбь и мало-помалу свыклись с новой жизнью без него — с новыми, пусть и позавчерашними, идеями, извлеченными из занафталиненных сундуков начальниками вроде графа Толстого, сменившего заподозренного в конституционных поползновениях Игнатьева. Былые реформаторы и к Толстому приспособились, к нафталину принюхались, находя какой-то освежающий озон в том запахе и окончательно уверив себя, что всякие реформаторские идеи «не в духе нового времени». И тут нате вам! — является благополучно забытый Лорис-Меликов. Зачем? С какой стати? Напоминать былой энтузиазм? Так за него перед начальством стыдно. Не та эпоха на дворе! Устарели-с, Михаил Тариелович, устарели-с. И стали смешны со своими остротами и бестактными выпадами в адрес Каткова, Победоносцева — властителей властных и тем паче подвластных российских умов.
Сенатор Александр Александрович Половцов, умом преданный реформаторскому началу царствования Александра II, а лукавым сердцем — Александру III, записал в своем дневнике от 12 января 1883 года: «Видел гр. Лорис-Меликова, к удивлению, не понимающего своего отпетого положения…» 13 февраля: «Вечером у Абазы играю в вист с Лорис-Меликовым, который острит и шутит, хотя и умно, но как подобает отставному властителю, ошибочно думающему, что когда-нибудь попадет во власть».
В конце концов, и участие в заседаниях Государственного Совета стало бессмысленным. Речь как-то зашла о брожении умов, и Константин Петрович в своей обычной манере завитийствовал о единственном радикальном средстве борьбы с крамолой — виселицы по всем пространствам империи!
Лорис не выдержал, схлестнулся с Победоносцевым: реформы — средство трудное и долгое, но надежное. Правительству надо выслушать народ, узнать его нужды и действовать в соответствии с народными требованиями.
Победоносцев взвился:
— Разумеется, злоумышленникам нужна будет диктатура сердца. Поставь к рулю кое-кого из их пособников и покровителей — и у нас повторится Девяносто третий год, и новый Людовик ХVI взойдет на эшафот. Пусть нас не пугают инородцы. У русского царя достаточно найдется и кандалов, и штыков, и мест, которые на географических картах обозначаются точками, для тысяч самозваных маратов, дантонов и робеспьеров.
— Кого это, ваше высокопревосходительство, вы считаете инородцами? — поднялся возмущенный Лорис.
Сверля злым кощеевым взглядом в упор, Победоносцев прошипел:
— Как — кого? Ведь ваше сиятельство изволили только что говорить, что в России революция особенно ужасна потому, что наша страна представляет собой конгломерат десятков народов, интересы которых часто не только не сходятся, а противоречат одни другим. И что успокоение, которого легко можно достигнуть в одноплеменном государстве, идя навстречу его господствующим требованиям, почти невозможно там, где все сшито на живую нитку и готово расползтись при первом удобном случае. Прошу заметить, господа, — Константин Петрович торжествующе обвел глазами притихший зал, — по толкованию графа, любовь к царю, вере и отечеству является всего лишь живой ниткой! Ну что же, у его величества найдутся не только живые нитки, но и мертвые петли!
И никто, ни единая душа в Государственном Совете не поддержала Лорис-Меликова. Нет, больше ни ногой на совет нечестивых!
Он съездил на Кавказ — навестить маму в Тифлисе, попытаться привести в порядок хозяйство на кубанских землях… В Тифлисе и Владикавказе его одолели просьбами, жалобами, прошениями. Там никто не мог и не хотел понимать его истинного положения. Ведь Михаил Тариелович — генерал-адъютант, бывший министр. Что ему стоит прийти к царю и доказать мою правоту! Одна отрада — во Владикавказе удалось осуществить старую мечту, отложенную сначала по причине турецкой войны, потом капризов судьбы, забросивших его далеко от Терского края: учредить ремесленное училище для бедных. В остальном же Терская область являла зрелище унылое: едва Лорис покинул ее, все покатилось по-старому. И анекдот о преемнике его генерале Свистунове даже улыбки не вызвал. Когда Свистунова отправили в отставку, он, покидая казенную квартиру, распорядился и мебель всю вывезти. Всю до гвоздя. Управляющий хозяйством взмолился:
— Да как же так, ваше превосходительство? На нее опись есть.
— А ты с описью и вывези.
Нет, напрасно Михаил Тариелович возвращался в Россию — нечего ему на родине делать. По дороге с Кавказа он еще и простудился, в Петербурге слег и по настоянию доктора Боткина должен был отбыть в Ниццу. В поезд его внесли на носилках.
Следующий его визит в Петербург в 1886 году окажется столь же печален, и так же, на носилках, он отбудет за границу — дожидаться, когда скрипучее колесо истории сделает полный оборот и призовет его деятельную натуру к новой службе на благо отечества. А там уж он свернет шею своим болезням! Когда принимал Верховную распорядительную комиссию, чувствовал себя немногим лучше, и тоже кашель не давал заснуть, и тоже в груди арба скрипела.
Дни в эмиграции, что в Висбадене, что в Ницце, походили один на другой.
Утро — за книгами и газетами, а после обеда и до самого вечера дом наполнялся гостями. Увы, не с каждым из них Михаил Тариелович мог пуститься в доверительные беседы. С унылыми физиономиями являлись бывшие соратники, вздыхали, что гибнет Россия, мятая в ежовых рукавицах Ананаса Третьего и его советчиков Победоносцева и Толстого, в каковых сами, между прочим, чувствовали себя преуютно. «Являлись сечься», — съязвил по этому поводу Салтыков-Щедрин. На их разговоры отставной диктатор отвечал добродушной молчаливой улыбкой — он хорошо помнил, как прятали они глаза при случайных встречах с опальным министром в Петербурге.
Очередной пакостник ушел, а тихо наблюдавший из дальнего угла эту сценку писатель Немирович-Данченко спросил Лорис-Меликова:
— Что ж вы ему не отвечали?
— Так ведь, Василий Иванович, то он тут, в смокинге, между обедом в кафе «Режан» и ужином в «Арменонвиле». А как приедет в Питер, нацепит вензеля — опять будет каяться, в другую сторону, с видом сокрушенным и столь же искренне и откровенно. Вот-де что мне этот восточный человек, Карапетка говорил… И такого с моих якобы слов наворотит — хоть сейчас отправляй в Ниццу взвод жандармов и волоки сквозь все границы в кутузку. Как быстро в Петербурге извели сильных, инициативных людей, таких, что не боялись взять на себя ответственность! Глупым властителям нужны слепые исполнители, каменщики, а не архитекторы, писцы, а не законодатели. Вот эти каменщики да писцы и сгубят Россию!
Когда наслаждаешься курортной жизнью в Ницце теплой весной 1887 года, погибель России кажется понятием теоретическим. Не без яду Василий Иванович поинтересовался:
— И как, по-вашему, это произойдет?
— Вы спрашиваете: откуда придет гроза? Я не знаю, откуда она придет, но она идет. Я вот в этой комнате, закутавшейся от света в темные гардины, предчувствую, вижу грозу… Какой-нибудь нежданный враг ударит на нас. И расшибет. А там уж — неизбежный ход истории: побежденная страна потребует реформ. Не нынешнее же правительство даст их. Оно сидит на штыках. Положение, прямо скажем, неловкое. И народ сам возьмется за дело. Ну, первые попытки будут задавлены… А потом? Знаете, ужасно то, что эти люди думают, будто для них история создаст новые пути, а не погонит по старым. Поэтому их не пугает пример других династий и режимов. Я у вас прочел: «Когда история приговаривает к смерти тот или другой порядок, он не находит к своим услугам ни талантливых, ни сильных, ни умных людей». Какая это правда! Я отсюда оглядываюсь на Петербург. Там уже исполняется ваш приговор. Хорошо умереть теперь. Я и вам советую не дожить до исполнения вашего зловещего пророчества.
Разговор растревожил писателя. При следующей встрече он задал тот же вопрос: откуда ждать грозы? — но уж без всякого яда в голосе.
— Ах, почем я знаю! Я не сейсмограф, чтоб указать на это. Да и сейсмографы отмечают то, что где-то уже началось… Думаю, что при содействии российских императоров Голштейн-Готторпской династии могучая Германия толкнет нас куда-нибудь в опасную и, во всяком случае, безумную авантюру, чтобы ослабить нас и, обессиленных, утративших волю, гений, характер, разгромить. Мне пишут сейчас о нашем способе защищать границу: немцы там — крепость, а мы против сейчас же церковь, две, три. В иноверной массе! По австрийскому рубежу швабы нарыли сплошной ряд твердынь, которые придется одолевать нашим серошинельным богатырям, а мы визави — православные обители, точно западные католические окраины сразу воссоединятся с нами от звона колоколов. И на востоке нашем растут страшные силы. Представьте себе, чем будет пробудившийся Китай! А что такое молодая или, лучше сказать, воскресающая Япония? Я присматривался, когда стоял у власти, к их дипломатам. Могу сказать, они не по плечу нашим. Сюсюкающие, пронырливые, наблюдательные, они видят все. И эта их обязательная улыбка… В ней, право, что-то зловещее, пострашнее трагической маски. Я говорил об этом с государем накануне отставки. А он потом — Черевину: «Представьте, Лорис меня япошками пугать вздумал!» Ну, разумеется, общий хохот. А Ванновский как бы вскользь замечает: «Граф увидел, что после 1 марта под ним почва колеблется, вот и строит себе золотой мостик в государственные канцлеры и министры иностранных дел». Вот вам и сила и глубина правящих мозгов.
Кого только не встретишь у бывшего диктатора! Однажды Василий Иванович застал у Лорис-Меликова молодого человека, вызывающе бедно одетого, поначалу робковатого в роскошных, на его взгляд, апартаментах графа и, как водится с подобными людьми, быстро освоившегося и обнаглевшего. Ни хозяину дома, ни тем более Немировичу-Данченко он слова не дал вымолвить. Впрочем, хозяин, похоже, и не стремился высказываться, он лишь улыбался вроде как одобрительно и кивал изредка — не то в знак согласия, не то приободряя словоизвержение пылкого гостя. А гость распространялся о несчастной доле меньшого брата, о революции, которая сбросит путы рабства, и засияет над Россией солнце свободы, и прочая и прочая. И так длилось весь вечер, так что любопытный писатель, жаждавший порасспросить Михаила Тариеловича о диктаторском прошлом, счел вечер потерянным. Так ни о чем и не спросив, он ушел вместе с пламенным революционером. Всю дорогу социалист восхищался Лорис-Меликовым:
— Вот это человек! Вот уж никогда не думал! Царский сатрап, диктатор, а как все понимает! Мы его вернем к активной деятельности! Нам такие нужны.
На следующий день Немирович-Данченко в лицах пересказал графу восторги революционера.
— Знаете, Василий Иванович, — усмехнулся граф. — Каждого купить можно. Одного звездою, другого деньгами… А этот, вчерашний, дешевле всего.
— Как это?
— А так. Он, уходя, так руки мне жал, так благодарил… А я всего только его внимательно не слушал.
Посмеялись. Но тут же Михаил Тариелович тяжко вздохнул.
— Страшные люди! Мы все не верим себе. Жизнь большинства из нас — сплошное ложное положение. Говорим одно, думаем другое, а делаем третье. Эти верят тому, что они говорят. За ними большая сила. Весь их кругозор — с куриный нос, но у других еще короче, а их убежденность увлекает массу. У них готовые лозунги, и они так же легко воспринимаются ею, как… Впрочем, вспомните апостолов. Всю их философию, все их учение можно уложить всего в десять строк — легко усвоить, выучить и повторить другим. А главное, не надо думать, догадываться. Я читал ваши книги, даже революционера признал в вас, но у них будет больше успеха. Вы доказываете, а народу это скучно. Эти проще: они приказывают, и толпе это понятнее.В 1888 году вдруг объявился исчезнувший после цареубийства Лев Тихомиров. Да с каким шумом! В Париже он выпустил покаянную брошюру «Как я перестал быть революционером». Самою брошюру Михаил Тариелович не читал да доставать и не стремился: все было ясно из рецензии в журнале «Русский вестник». В сентябрьском номере литературное обозрение началось именно с анонимной статьи «Повинная террориста». Автор, видно, хорошо знал Тихомирова, его положение в партии и позицию, радикализмом превосходящую желябовскую, и был немало изумлен столь разительной переменой в мыслях кровожаднейшего из террористов. Не столько переменой, сколько простодушным признанием в ее причине: борьба в нынешних условиях опасна и бесполезна. И едко замечает: «Отсюда делался такой вывод: жизнь свою /я/ должен устроить так, как покажет мне мое чутье (sic) независимо ни от каких партий». — Что за язык! Не сознание долга — а чутье. И такой человек хочет еще служить России…» Автор обзора полагал после всего, что по Тихомирову плачет веревка, но едва ли она дождется шеи Льва Александровича. Предвидя прощение члена исполнительного и распорядительного комитетов «Народной воли» — главного организатора политических убийств, не без печали он завершает статью горестным выводом: «Замечательно, что у нас часто ставят препятствия и затрудняют жизнь честных людей из своих же и распростирают объятия проходимцам и даже злодеям, чуть только они начинают притворяться (может быть, нарочно), что переменились…»
В тот же день, 11 октября, Лорис-Меликов писал Белоголовому: «В сентябрьской книжке «Русского вестника» появился разбор брошюры Тихомирова. Статья сама по себе не представляет ничего особенного, но она хлещет неумолимо Тихомирова, протестует против его помилования и предлагает даже повесить кающегося в случае добровольного возвращения его в Россию или же поимки. И поделом Тихомирову; признаюсь, сожалеть о нем не буду. Хотя я всегда враждебно относился к террористам, но еще с большим отвращением смотрел и смотрю на людей, торгующих совестью и меняющих убеждения свои применительно к господствующим веяниям. Без всякого затруднения я могу поименовать десяток сановников в Петербурге, которые 8 лет тому назад играли в дешевый либерализм и свободолюбие, предлагали такие радикальные реформы для нашего отечества, которые по мнению не только Клемансо, но даже и Феликса Пиа признаются рановременными и неприменимыми для республиканской Франции. Ныне все изменилось, и сановники эти по воскресным и табельным дням исправно посещают модные церкви и там, в земных поклонах расшибают себе лбы, надеясь этою гимнастикою снискать благорасположение Победоносцева и Августейшего ученика его — Александра 3-его. Я нахожу, что люди эти приносят более вреда, чем одиночные террористы, ибо масса чиновников и не окрепших еще подростков охотно подражают сановникам, так как видят воочию, что путем лицемерия и лжи можно достигнуть у нас не только высших государственных должностей, но и обеспечить себя имущественно. Право, не мешало бы прицепить 2-х или 3-х из этих господ к виселице Тихомирова…»
Эпилог
После смерти М. Т. Лорис-Меликова Александр III приказал арестовать бумаги покойного, особое внимание обратив на доклады и записки, связанные с подготовкой конституционного проекта. Царь тщательно изучил все эти документы, собрал в отдельный пакет и сдал в архив Царскосельского дворца, написав при этом: «Хранить этот пакет в государственном архиве и не вскрывать без особого приказания. 2 ноября 1890 г. А.» На докладе Лорис-Меликова, том самом, по поводу которого еще 6 марта 1881 года писал «Доклад составлен очень хорошо», начертал следующее: «Слава Богу, этот преступный и спешный шаг к конституции не был сделан, и весь этот фантастический проект был отвергнут в Совете Министров весьма незначительным меньшинством». Слова «преступный и спешный» подчеркнуты.
* * *
«Всматриваясь во все происходящее, — читал доктор последнюю страничку письма, — я становлюсь иногда в тупик и, под впечатлением тоски и досады, задаюсь обещанием ни о чем более не думать, не читать, не слушать, а прозябать лишь только животною жизнью. Но проходит день-другой, нервы успокоиваются, и я снова принимаюсь за книгу, помня мудрое сказание, высказанное в недавнем письме Ва-
шем — «не нами свет начался и не нами кончится.»
Передайте мой дружеский привет Софье Петровне; обнимаю детей.
Ваш всегда
М.Лорис-Меликов.P.S. Пальцы мои сильно разболелись сегодня».
А ведь действительно, — подумал доктор, — странный феномен. Народные массы почему-то любят не тех, кто на их же благо кладет свой талант и ум, а самую серую посредственность во власти. Именно из нее лепятся кумиры.
Николаю Андреевичу, когда он сложил аккуратнейшим образом письмо графа, вспомнился эпизод из последних с ним встреч. Михаил Тариелович полулежал по обыкновению своему на кушетке, ноги были накрыты тяжелым шотландским красно-зеленым пледом, в комнате было душно, но хозяин будто не замечал этого. Глаза его горели веселым возбуждением.
— Вы знаете, доктор, русская классика — удивительная вещь. Вот «Мертвые души» Гоголя. Мне же посчастливилось читать самое первое, еще прижизненное его издание. Я тогда учился в Школе подпрапорщиков и как-то загремел в лазарет. Одному моему сострадальцу, соседу по лазарету, принесли из дому эту книгу — новенькую, страницы хрустели, когда раскрываешь. Такой хохот стоял в палате, когда читали, мы всех фельдшеров перепугали. У меня хохот мгновенно в кашель переходил… Так вот, память у меня, вы знаете, отменная. Кажется, всю книгу наизусть выучил — уж такие мелочи запомнились, на которые никто внимания не обратит. Ну, к примеру, что в трактире на ставнях были нарисованы кувшины с цветами. Просто мне помнились с детства такие, еще по дороге в Москву. И что вы думаете, доктор? Перечитываю сей-
час — Бог ты мой, я же самого главного не заметил! А ведь сколько читал! Но вот только сейчас…
Лорис-Меликов протянул Николаю Андреевичу раскрытый том с отчеркнутым на полях долгим гоголевским периодом. «И во всемирной летописи человечества много есть целых столетий, которые, казалось бы, вычеркнул и уничтожил как ненужные. Много совершилось в мире заблуждений, которых, казалось бы, теперь не сделал и ребенок. Какие искривленные, глухие, узкие, непроходимые, заносящие далеко в сторону дороги избирало человечество, стремясь достигнуть вечной истины, тогда как перед ним весь был открыт прямой путь, подобный пути, ведущему к великолепной храмине, назначенной царю в чертоги! Всех других путей шире и роскошнее он, озаренный солнцем и освещенный всю ночь огнями, но мимо его в глухой темноте текли люди. И сколько раз уже наведенные нисходившим с небес смыслом, они и тут умели отшатнуться и сбиться в сторону, умели среди бела дня попасть вновь в непроходимые захолустья, умели напустить вновь слепой туман друг другу в очи и, влачась вслед за болотными огнями, умели-таки добраться до пропасти, чтобы потом с ужасом спросить друг друга: где выход, где дорога? Видит теперь все ясно текущее поколение, дивится заблужденьям, смеется над неразумием своих предков, не зря, что небесным огнем исчерчена сия летопись, что кричит в ней каждая буква, что отвсюду устремлен пронзительный перст на него же, на него, на текущее поколение; но смеется текущее поколение и самонадеянно, гордо начинает ряд новых заблуждений, над которыми также потом посмеются потомки».
Не могу утверждать, что мой путь был абсолютно верный, но то, что мы сбились и опять пошли за болотными огнями — увы, факт непреложный.______________________
1 Великий князь Николай умер в 1864 г., и его права престолонаследия перешли к следующему по старшинству — Александру.