Всеволод Иванов
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2001
Всеволод Иванов
Генералиссимус
Предисловие
Рассказ «Генералиссимус» принадлежит к циклу фантастических произведений Всеволода Иванова. Замысел этого рассказа относится к 1950-м годам, писатель продолжал работать над ним до самой смерти (1963 г.). Другие фантастические рассказы писались во время войны и сразу после нее, но принципы фантастического реализма, сближающие эти произведения с творчеством
М. Булгакова и А. Платонова, видны уже в его рассказах (например, «Барабанщики и фокусник Матцухами») и романах («У» и «Кремль», напечатаны посмертно) конца 1920-х годов. Все произведения этого цикла характеризуются сочетанием необычайных и сверхъестественных событий и персонажей с подчеркнутой реалистичностью обстановки и отдельных житейских подробностей. Писатель стремится к правдоподобности всего повествования вопреки подчеркнутой фантастичности его фабулы. Большинство произведений этого цикла и примыкающих к нему исторических произведений (таких, как напечатанная посмертно повесть «Эдесская святыня», посвященная взаимоотношениям арабского халифата, Византии и Древней Руси) при жизни писателя не могли быть напечатаны. Всеволод Иванов болезненно переживал свой конфликт с официальной системой редактирования и цензурирования, делавшей для него невозможным печатание тех новых произведений, где в фантастической форме выражалось его понимание истории. (В то время перепечатывались преимущественно одни и те же старые сочинения Вс. Иванова, по большей части с существенной редакторской правкой, касавшейся и содержания, и стиля). Судя по некоторым записям, сохранившимся в его архиве, эта невозможность прижизненной публикации и была причиной того, что писатель, уже написавший «в стол» несколько романов, пьес и рассказов, постепенно в последнее десятилетие своей жизни перестает доделывать начатое и часто ограничивается записью сюжета и отдельных фрагментов.
Рассказ «Генералиссимус» писался на протяжении ряда лет, и в архиве остались черновики нескольких его вариантов. Основной сюжет этого произведения (как и других фантастических рассказов) автор еще в процессе работы рассказывал друзьям. К. Г. Паустовский высоко ценил этот устный рассказ
Вс. Иванова и не раз пересказывал его. Таким образом еще недописанный рассказ вышел в неофициальную устную литературу послесталинского времени. В замысле «Генералиссимуса» сказались размышления писателя о русской истории, занимавшие его с середины 1930-х годов, когда он пишет свои первые исторические очерки и рассказы, задумывает большое произведение о Семилетней войне. Судя по подбору книг и записям на их полях в огромной библиотеке Вс. Иванова, причем он всерьез занимался русской историей и намного раньше, читал не только многочисленные сочинения Ключевского, Костомарова, Тарле и других ценившихся им историков, но и собрания первоисточников, летописи, воспоминания. В «Генералиссимусе» сказался свойственный Иванову интерес к повторяемости или сходству разных периодов в истории, в частности русской. Он с вниманием относился к идее ритмических повторов в истории, содержавшейся в «Досках судьбы» Велимира Хлебникова, черновые наброски которых Иванов получил от А. Крученых и хранил в своем архиве. В литературном плане построение сюжета «Генералиссимуса» связано и с приемом перенесения действующих лиц из одной эпохи в другую, который был введен Уэллсом (в частности, в «Машине времени») и разработан
Вс. Ивановым в некоторых его рассказах 1930-х годов — «Странный случай в Теплом переулке» — и в его пьесе «Кесарь и комедианты» (посмертно издана под заглавием «Вдохновение»), во многих отношениях напоминающей почти одновременно написанную пьесу М. Булгакова «Иван Васильевич». Выбор в качестве основного персонажа Меншикова, вероятно, определился пожизненным интересом к XVIII веку: библиотека Вс. Иванова содержала редчайшее собрание русских изданий этого века начиная с Петровской эпохи. Написанию «Генералиссимуса» предшествует многолетняя работа автора над несколькими (сильно друг от друга отличавшимися) вариантами пьесы о Ломоносове. В особых случаях Вс. Иванова занимают персонажи, вышедшие из среды, далекой от верхушки общества, хотя позднее к ней и приставшие (возможен автобиографический подтекст интереса к этой ситуации; кажется возможным, что и тема сибирской ссылки Меншикова связывается с постоянным возвращением автора к родной Сибири его юности, когда в первых фантастических опытах уже возникала и тема вечной мерзлоты, сохранившей живые организмы). Колоритная фигура Меньшикова в 1960-е годы занимает и других писателей, принадлежавших к следующим поколениям: поэт Давид Самойлов, часто в то время бывавший в доме Ивановых и слышавший устные рассказы хозяина дома, пишет пьесу в стихах о Меншикове в Березове, где тоже обыгрываются параллели в исторических ситуациях XVIII века и нашего времени.
Окончательная беловая авторская версия публикуемого рассказа отсутствует. Поэтому при публикации была осуществлена реконструкция на основе совмещения нескольких сохранившихся вариантов. В части из них, отражавшей настроения времени оттепели, подчеркнуто желание Сталина наказать вольнодумного героя. В других же на первый план выступает ирония, которая (как в незавершенном автобиографическом романе «Похождения факира»), возможно, была одной из наиболее характерных черт стиля Вс. Иванова, отражавших и исторический пессимизм его мировоззрения.Вячеслав Вс. Иванов
29 июня 1998 г.
Глава первая. Люты коренья
Февраль вышел снежным. Березовцев снегами не удивишь, однако и они охали. Трудно стало подвозить дрова, сено, продовольствие, которого требовалось много: война, в городок эвакуировали лазареты и даже отделение киевской клиники.
В середине марта, в дни «авсеня» — древнее определение начала весны, до сих пор здесь не забытое, — точно подтверждая предание, что и в Сибири весна в марте бывает, начались теплые дни. Подул полуденный ветер, «авсенюха», потекло с крыш, и весна, точно боясь, что не успеет, стала днем и ночью точить снега. К концу марта, — что уже совсем необычайно, — хлынули дожди, земля обнажилась, налились до краев реки, лед затрещал и ветра, точно в беспамятстве, пели отходную зиме.
И, увеличивая беспокойство, с юга доносилось мягкое, но глубокое погрохатывание, сопровождаемое легкими, еле уловимыми толчками. Говорили, что от гор, — где-то там ведут дорогу, но горы ведь не близко? Толчки сопровождались светом на горизонте, впрочем, зданий они не колебали и работе не мешали.
А работа у доктора была жгучая, увлекательная.
Он работал старшим хирургом в большом лазарете с сотнею больных и считался специалистом по переливанию крови, крупным. Он вел записи, и все верили, что он напишет хороший труд по хирургии времен Отечественной войны, вообще к нему относились хорошо и много ждали от него в науке, в медицине; он собирался на преподавательскую работу после войны, да и войне близился конец: наши войска стояли на Одере в те дни уже.
К полуночи его охватывала приятно-тревожная усталость. Дойдя до дивана и поспешно раздевшись, он плюхался с мыслью: уснуть немедленно! Да, немедленно, чтоб на другой день рука была крепка и мысль ясна. От крепости руки его, от ясности его разума зависит каждый день трех или пяти больных.
В сущности, ему некогда было обращать внимание на снега, или дожди, или на погрохатывание с юга, сопровождавшееся по темным вечерам какими-то светло-сиреневыми вспышками на горизонте. И он не обратил бы внимания, если б не помощники, а затем и он сам, не заметили, что во время усиленного погрохатывания и вспышек спорилась работа, операции проходили более удачно, больные явно лучше их переносили, даже это в какой-то еще не вполне уловимой степени влияло и на скорейшее выздоровление. На душе было как-то легко и нежно. Многое ожидалось в такие минуты. Впрочем, доктор Гасанов относился ко всему этому достаточно скептически и больше всего боялся, чтоб не узнал об этом сторож Липат. Липат, по слухам, ворожил, предсказывал и едва ли не лечил травами. Все это требовало проверки. «И надо б заняться, да
некогда — думаешь, как бы от операционного, после обхода, до постели добраться, а тут с ним возись? В конце концов, обязанности свои сторожа и истопника он выполняет хорошо, а — болтает, так и пусть болтает!» — думал доктор. Липат пел на клиросе, называл себя «овчар, агнец непорочный», — и это тоже не нравилось доктору. Но вместе с тем Липат страстно ненавидел фашизм, войну считал глубоко справедливой и нужной — «внуков и сынов ушло семеро, двух уже Бог взял, и сколько их вернется, Миколе-угоднику, поди, только известно», — а, пусть его!* * *
Словно его толкнуло что. Гасанов сел на топчане, свесив ноги. Светало. Привыкший глаз видел нити проводов на стене, фанерный столик, покрытый старой газетой, и чайник на нем, грязный стакан рядом с чайником, — всю нехитрую обстановку скромной, даже, пожалуй, бедной комнаты его. Да и то сказать — барак! Натянув бурки и накинув полушубок, скользя по мокрым половицам, он вышел на крыльцо. Возле высокого сугроба он разглядел Липата, представительного, в длинном тулупе и высокой ушастой шапке, отороченной пушистым мехом. Липат ходил по старинке с деревянной колотушкой, хотя помимо него лазарет и клинику сторожило несколько инвалидов с берданками. Липат курил и глядел на горизонт, наполненный алым и струящимся золотистым светом. На юге опять почасту ухало, отдаваясь в ноги мягкими волнистыми толчками. И хотя ночью спалось плохо, опять потянуло к работе.
— Плохо! Ты вот не явился, а я заснуть не мог, — полушутя-полусерьезно ответил Гасанов: когда ночью, после работы, Липат заходил к нему на часок покалякать, доктору казалось, что он засыпает легче и спит непробудно. — Что ж ты? Иль дела?
— Дела не дела, а и не безделье. Вишь, как плывет. Убираю после природы-то. Ну, глядишь, и подвертываются под руку люты коренья.
Липат, не гнушаясь слов современных, любил и понимал старинные. «Авсень», начало весны, доктор узнал от него. Липат разъяснил, что в этот день полагалось раньше осыпать хозяев житом, приговаривая добрые пожелания, полагалось вечером гадать, а к обеду непременно — свиную голову. «Свинья — хоть и пища, а с характером — пакость, ее есть полезно». И он добавлял: «Ну, да это понятие отходит. До войны еще водилось, а теперь, когда девяносто процентов больных да раненых, ни тебе жита, ни тебе свиной головы, ни тебе гаданий». Доктор шутил: «Гаданья-то при тебе, поди?» Липат отшучивался: «Мне что гадать? Мое своеручное писание оканчивается».
— Какие ж такие лютые коренья подворачиваются, Липат?
— Да разные, Михей Кирилыч, — ответил Липат уклончиво. — Эко, на полдне-то полыхает! К ветру, поди.
— Ну а все-таки, какие коренья?
Липат, помолчав, видимо думая — говорить или нет, и так как получалось, что лучше сказать, проговорил решительно:
— Разрешите доложить все, товарищ старший хирург?
— Разумеется, все.
— У нас это случалось и прежде. Вымывает мертвые тела — в размыв, особенно если прямые воды, сразу, значит. Мертвец ведь у нас тут не гниет: всюду вечная мерзлота. Городок хоть маленький, ну и накопилось. Мы в гроба не заглядываем, просто перекапываем; иногда попа пригласим, если колода старинная, — раньше ведь попов было мало, хоронили и без отпеваний. Ну и отпоем, чтоб не поднялся. Так вот, Михей Кирилыч, вышел я ночью, а ночь месячная, на обрывчик. Ухнуло, обвалилось. От бани недалеко, как бы не повредило, думаю, баню. Смотрю: вода крутит комище, а над комом торчит из обрыва колода, того гляди, упадет. Месяц, он ведь светом врет, многое померещиться может: мне и показалось, что крышка колоды сдвинута. А когда колода большая, медными полосами оббита, старинная, из кедрового лесу. Это только самым почтенным людям ставили: кедр-то был из священной рощи, где остяки богам молились. Спустился. Верно, сдвинута колода. Я это зажигалочку чирк, наклонился. Покойничек-то хоть льдом покрыт, но видно — почтенный, рослый, халат и сбоку шпага: поди, городничий, а то и воевода. Главное, что лицом — будто его только что положили. Я вот из-за лица-то пришел в смущение, Михей Кирилыч. Очень уж властное. А у нас — горожанин — дурак, он даже и мертвой власти боится. Раз обручи лопнули, колода сдвинулась, будут переносить, непременно посмотрят. И пойдут толки, песни: «Липат своего деда колдуна выкопал!», тьфу.
«Странного нет ничего, — думал тем временем доктор, напряженно слушая Липата, — вечная мерзлота, понятно. Но, с другой стороны, и странно: что это за властная фигура, что это за воевода?»
— Так как же, Михей Кирилыч, посмотрите?
— Разумеется, разумеется. И узнай, пожалуйста, нет ли на городском кладбище запасных могил: надо его перенести туда немедленно.
— Могилы есть, как не быть: мор заметный.
Они прошли мимо склада медикаментов и аптеки, в которой горел свет. В окно было видно, как дежурный фармацевт Катя Гусева, склонившись над толстым томом «Тихого Дона», дремала, заложив пальцем страницу. Она была миловидна и заметно кокетничала с доктором. «Как все-таки тепло! — подумал доктор. — Окно совершенно оттаяло». Ему хотелось постучать пальцем, но, вспомнив про кедровую колоду, он ускорил шаги.
За аптекой шли бараки, в которых жила охрана, и за бараками начиналась тропинка к откосу. Дощатый забор здесь давно упал, и откос так подмыло, что края откоса доски еле-еле доставали. Обозначилась тропинка, по которой охрана носила себе воду, и в трех или пяти шагах от откоса виднелась темная, вся залитая солнцем колода. Между краями колоды была щель, величиною в ладонь. Доктор заглянул, и хотя он немало видел мертвецов на своем веку и привык к ним, ему стало страшно.
Сторож Липат не знал, конечно, кого он обнаружил в кедровой колоде. Да и доктор сразу не мог поверить. Некоторое время спустя, приглядевшись, он обнаружил, что справа, вдоль бока, лежит короткая шпага в серебряных ножнах и на витой рукоятке славянской вязью: «Другу Меншикову. Петр. Полтавская баталия».* * *
Скажем несколько слов о Березове. Село Березово Ханты-Мансийского национального округа Тюменской области, 12 тысяч жителей, на реке Северной Сосьве. Рыбокомбинат. Ищут нефть или газ. Северная Сосьва — левый приток Малой Оби. Вскрывается в мае! Идет кое-какой сплав. Крутой, обрывистый берег. Хвойные леса. Луга, озера, протоки и болота. От Тюмени, областного центра, семьсот с чем-то верст по прямой и «семь тысяч, если не на самолете». Все надо обходить (под конец кажется, что и самого себя обходишь). Восемь месяцев мороза и снега. Воздух сыр и туманен. Тучи. Восемь месяцев, чуть ли не подряд, бураны. Ночи длинны, иногда — северное сияние.
Возникла крепостца «Березов» в 1593 году — ров, вал, деревянная стена с башнями. Крепостца эта существовала и в 1727 году, когда в Березове числилось 400 дворов казаков служилых, три церкви, воеводский двор и приказ. Как водится, это было лишь военное сооружение.
В том же 1727 году сюда привезли светлейшего князя и генералиссимуса Александра Даниловича Меншикова с сыном Александром (13 лет) и дочерьми: Александрой (14 лет) и знаменитой княжной Марией (16 лет), обрученной невестой императора юного Петра Второго, по приказу которого и был сослан Александр Данилович. Их поместили в городском остроге, невысоком деревянном доме из четырех комнат с узкими, закругленными наверху окнами. В одной жил сам генералиссимус с сыном, в другой — две дочери, в третьей — прислуга, а в четвертой — кладовая. Дом был обнесен тыном из высоких стоячих бревен.
Гордый, жестокий, властолюбивый, порочный князь А. Меншиков, говорят, в Березове быстро смирился. Он будто повторял беспрестанно: «Благо мне, Господи, яко смирил мя еси!» Как бы возвращаясь к своей молодости, когда он вместе со своим другом и благодетелем Петром Первым работал на голландских верфях, он взялся за топор и срубил деревянную церковь во имя Рождества Богородицы с приделом Ильи Пророка, где и был церковным старостой, собирал деньги, которые еще недавно собирал миллионами, пел на клиросе, где его слушали казаки да охранявшие его рядовые, звонил в жалкие колокола, и даже говорил поучения, которые слушали тоже. Вечерами он читал богословские книги или диктовал детям свои записки, которые, впрочем, пропали. Он ждал и ждал доброй весточки. Дули бураны, — а доброй весточки не было. Он умер два года спустя и был похоронен на берегу Сосьвы, близ алтаря построенной им церкви. Через месяц рядом с ним похоронена была невеста императора, через которую светлейший князь Ижорский надеялся совсем овладеть российским престолом.
Сибирские реки своенравны.
Едва ли не самая своенравная среди них Северная Сосьва.
Обмывая и обрывая берега свои, на которых примостился Березов, она не только унесла гроб Меншикова и его дочери, княжны Марии, но смыла и церковь Богородицы и фундамент ее. Поговаривали, что манси, — по-тогдашнему остяки, — нашли гроб где-то уже на песках Оби и похоронили его по-своему, торжественно. Сам тобольский губернатор заинтересовался будто этим слухом и посылал, лет тридцать спустя, уже в дни Екатерины Второй, офицера, чтоб узнать, где похоронен Меншиков, но офицер вернулся втуне. «Никто ничего не знает, ходит слух, что схоронили какого-то великана в длинном халате и кедровой колоде с золотой шпагой у бока, но кто, где, узнать о том невозможно, ибо остяки — народ вздорный, и сам архангел Гавриил у них толку бы не добился, а я и плеть пробовал». Как видите, казачий офицер выражался и действовал энергично, но толку не добился. Позже, в 1825 году, тоже по приказу, уже другой тобольский губернатор искал могилу Меншикова; вскрыли и нашли что-то похожее, — могилу, впрочем, засыпали; в донесении своем городничий прибавлял — «не ручается, действительно ли усопший был князь Меншиков».* * *
Началось это в первых числах марта. В Березове шел сначала мокрый снег, его навалило много, затем подморозило, встал наст, а затем наступила длительная оттепель, речки выступили из берегов. Взрывы точно подталкивали воду, она поднималась через ровные промежутки какими-то волнами. В городке было тревожно.
* * *
Долгое и горячее обсуждение в Медицинском совете после доклада доктора Гасанова.
По словам доктора, смерть последовала в холодной комнате после обильного кровопускания. У покойного был, по-видимому, небольшой мозговой спазм, который врач и принял за удар: «К нашему счастью, если операция будет удачной. Заморожен он идеально». О взрывах он ничего не сказал, — да и что, кто мог сказать? Поговаривали, что они способствуют многим операциям и выздоровлению, — но как, откуда? Может быть, просто хорошие климатические условия?
Кто-то осторожно спросил:
— А может быть, все-таки запросить Москву?
— Кого? — спросил насмешливо доктор Гасанов. — Министерство здравоохранения? «Вернуть к жизни Меншикова, разрешите?» Оно сочтет нас, в лучшем случае, за авантюристов или сумасшедших. Кроме того, оно потребует материалы, созовет коллегию или совет, пошлет комиссию, а к тому времени благоприятные условия, вы знаете какие, исчезнут или изменятся, и мы, действительно, будем выглядеть как авантюристы.
Осторожный сказал:
— Сомнительная фигура. Я почитал литературу. Как-никак…
— Прежде возвратить к жизни, а там уже будем обсуждать его нравственные качества.
— Наконец, о Меншикове есть картина Сурикова «Меншиков в Березове», где он рассматривается положительно.
— Русские, еще Достоевский заметил, кажется, рассматривают каторжан как несчастных.
— Товарищи! Меншиков — друг Петра Великого, сподвижник и прочее; пусть его обсуждает общественность, надо или не надо.
— Есть факт — человека есть возможность вернуть к жизни, все остальное перед этим фактом меркнет. Вы — доктор, хирург, решайтесь, за вами последнее слово.
— Решаюсь.
— Так о чем же разговор!
Лица 1а) Д о к т о р М и х е й К и р и л л о в и ч Г а с а н о в. — Впечатление озабоченности невероятной, почти надорванности, и особенно при этом выделялись точно нарисованные широкие рыжие брови на черном лице и рыжие усы. «Ничего не будет хорошего в том, что воскрешу светлейшего?» «Я боюсь и жажду». Препятствия. Профессор из Москвы, прикрепленный к Меншикову, его реакция: «Усыпить обратно, не надо смеяться над людьми: Меншиков бесполезен, а доктору дать нагоняй за его самомнение и ненужный риск и дело, вообще, замять. (Может быть, предложение Сталина?)
«Не трогать трупа исторического».
Но — жизнедеятельность организма, как ни странно, не нарушена. Замерзшая кровь. «Группа крови подходит». Научный интерес: «Попробую».
Он торопился с опытом ради науки, что само собою разумеется, но кроме науки у него была жена. Он ее любил. Обстоятельства задержали его в бывшем Березове почти на год, письма он получал все реже и реже, а главное, «любовь» почти не упоминалась в этих письмах. «Прожили душа в душу пять лет, а теперь как же?» — смятенно думал доктор.
б) Г а л и н а Н а р к и с о в н а, его жена. — Маленькая, стройная, очень смелая, но травмированная на войне, лицо кажется обожженным, большая обидчивость между тем. Любит обиход квартиры — «оклеить бы комнаты». Мужа любила, но прошло. «Почему?» — «Обколотый он. Наука его обколола: сегодня одно, завтра — другое. Есть люди, которые не поддаются и все успевают, а он — нет. Его обкололи, а меня? Я и охладела». Путь ее любви?
в) П р о ф е с с о р П и м е н П а в л о в и ч О н и с о в. — Испугался и сказал, что не в состоянии бросить семью ради нее.
г) С т а л и н. — Очень поношенное старческое лицо, разбитая походка, полинялый взгляд бесцветных глаз, морщинистая шея, тающий голос.
д) П о л к о в н и к П о р с к у н. (Никто, кроме Меншикова, и не знает, что значит эта фамилия. Он ухмыльнется — облава на дворе!)* * *
Едва лишь возник слух, что в кедровой колоде с медными обручами открылся «о н», сразу же «е г о» прозвали «тухло». Усердно скрывалось е г о имя и вообще случай его появления, однако то сильно, то мягко, как туше музыки, вокруг н е г о звучало, никогда не исчезая: «тухло»! Привезли е г о в
Москву, — тут прибавилось лишь название сибирского городка, где е г о обнаружили: «березовское тухло».
Мнение лиц, которым пристало сооружать обобщение, выражало отношение к истории вообще. Увеличивающееся количество свидетелей-де, — равно как и множество книг, — не делает историю достовернее. Подобных «мыслителей» следует карать! Тут мы ничего не ответим, только скажем — так-то оно так, но, помимо широких обобщений, был ведь ф а к т его существования?
Правда, видеть е г о в лицо мало кто видел, но слух о н е м был такой убедительный, подробный, я бы сказал — озабоченный, что простодушных
э т о ужасало, почти бросая в столбняк; боязливых — заставляло делать тупое лицо и, прекращая интереснейший разговор, прядать в сторону; дальновид-
ных — говорить с горькой усмешкой: «Однако!»; мечтателей — сверкать глазами и горячо шептать: «Эва, где лежит оно!» Впрочем, в слове «оно» имелось столько же смысла, сколько в слове «однако».
Появлению е г о предшествовали снега, — времен почти космогонических. Снега валили по всей Сибири в течение февраля и половины марта. Их сопровождали те небывалые ветра, от которых, по народному речению, «даже у черта костерец ноет». Затем началось раннее поднятие вод, дикий гул со стороны Ледовитого океана, гигантские торосы, вздыбившиеся по всей Обской Губе. Ну а эти мягкие, еле уловимые толчки, как бы от взрывов, идущие с юга? И, одновременно с толчками, сиреневато-золотистый свет по горизонту, видимый темной ночью?
Предшествовало? Хм. А может быть, ничего и не предшествовало? То — само по себе, это — тоже само собою? Отыскивая причины некоторых явлений, мы, иногда, волнуемся больше, чем это надобно для людей уверенных, что все причины рано или поздно найдутся.
Виновником «е г о» возникновения называли доктора Михея Кирилловича Гасанова, исполнявшего в хирургическом отделении 2-й Киевской клиники, года три назад эвакуированной в Березов, обязанности старшего хирурга. Кому-кому, а уж Михей Кирилловичу надо чувствовать предзнаменования, — он ничего не чувствовал. Уже когда о н лежал на операционном столе и готовили е г о группу крови, Михей Кирилловича вежливо спрашивали: «Как вы, того, то есть в отношении…» Михей Кириллович сурово и простодушно отвечал: «Работаю, работаю!»
Меньше всего он думал, что ему придется участвовать в крупнейшем историческом и научном событии.* * *
Меншиков, очнувшись, позвал:
— Лекарь! Эко тебя украсило?
И, прислушиваясь к голосу, спросил:
— Немец, что ли, ты, лекарь?
— Русский.
— А-а… — протянул Меншиков, закрыл глаза, опять открыл, оглядел комнату и, не высказывая особого изумления, спросил:
— Число ноне какое?
— А год?
— 1945-й…
— Оно и видно, — и закрыл глаза.
Больше он не расспрашивал. Он, казалось, сразу догадался, как ни невероятен был факт.* * *
Он долго лежал, — когда доктор ему сообщил, как воскрешал, — закрыв глаза; осматривал неказистую палату, кое-какие аппараты — кислородный аппарат, «каталку». Лицо его искривилось улыбкой. Грудь раза два поднялась высоко, он прищурил глаза и сжал губы, помолчав, сказал:
— Спасибо тебе, лекарь.
Впрочем, он изумительно быстро освоился и стал запоминать слова и два дня спустя стал уже называть не «лекарем», а «доктором», иногда даже «врачом».
Как-то спросил:
— Еды мало, что ли?
— Диета.
— Что?
— Вам по здоровью пока еще многого нельзя.
— Пока?
— Да, некоторое еще время.
— Пост. Пасхальный, что ли?
— По-видимому.
Меншиков внимательно приглядывался к окружающим: «Есть ли еще воскрешенные?» Расспрашивал.
Но ему казалось, что таких воскрешенных мало. Он задал два-три вопроса на эту тему прохаживающимся по коридору.
— А ты-то из колхозников, что ли? — глядя на бороду, спросили его.
— Из колхозников, — ответил Меншиков.* * *
— Дворянин? — спросил он как-то доктора.
— Крестьянин, мужик.
— А порят?
И он удивился:
— Не порят? Ну, вы далеко этак не уедете. Поди, и взяток не берете.
— Берут.
— Как не пороть тогда?* * *
Александр Меншиков — кроткий, не монолитный и с ужасом вспоминает прошлое. Что произошло? А, ничего. «Долгий сон способствует выздоровлению».
— Были ли, а? В Батурине?
— Были.
— Часто насиловал, вырезал?
— Было.
«Этот страшнее Петра!»
— Почему подобрел? Видел, что ли, там какое?
— Ничего не видел.
— Что же прояснило?
— Был тогда — такой. Воскрес. Лежу на койке, думаю: «Таким-то опять и воскрес?» Стало как-то противно. «Неужели же человек другим, более добрым быть не может? — подумал я. — И нельзя ль хоть попытаться?» Вот и пытаюсь.
— Стало быть, злость-то бродит?
— Еще и как!
— Ишь ты! Рассчитываешь, что ли, победить? Аль ослабнешь?
— Поди, так и не ослабну.
— С божьей помощью.
— Да и с божьей.
— Вот это-то верно.
— Что?
— Да насчет божьей помощи.
— А что именно?
— На бога, говорят, надейся, а сам не плошай.
— У вас, что ли, с богом плохо?
— Чтоб совсем уж хорошо, не скажу.
— А что?
— Сомневаются.
— Кто?
— Ну, правительство. Да и другие.
— А других-то много?
— Не считаны.
— Ишь ты! Это жалко.
— А что? Сильно на бога опираешься?
— Не сильно, но убог, стар, да и одинок, — без бога трудно.
— Это — верно. Иначе для чего ж воскресать-то.
— Воскрес человечьей волей.
— А в человеке-то — бог.
— Ты так думаешь?
— Как мне думать иначе, посуди. Убийства вокруг, смерть, работа и та убийственна. То спор, то схватка, то по башке лопаткой. А я — жив. Не иначе как во мне частица бога: боятся тронуть. Ну и иду на фордевинд.
— Как?
— Я в порту родился. Портовое выражение.
— Та-ак. Что-то помню такое.
И задумался. Видно, было не до «портовых выражений».* * *
Доктор знал «Петр Первый», и не столько роман, сколько фильм. По фильму выходило, что Меншиков — задира, весельчак, честолюбец и, конечно, казнокрад. А этот высокий, с чрезмерно, не по возрасту, румяным лицом и ярко-пунцовыми губами, нисколько не весел.
Технику и основные начатки современной науки он понял быстро. Вообще, удивляться б ему следовало больше. Он осмотрел аппараты и машины, посредством которых он был воскрешен, пристально посмотрел на доктора и сказал:
— Божье попущение.
Не удивился он ни автомобилю, ни самолету, ни железной дороге, точно он оставил все позади вместе с халатом и шелковой шапочкой XVIII века, в которых его вынули из кедровой колоды. Видно было, что он чего-то ждал, ждал страстно, но чего, доктор понять не смог.* * *
Авторское отступление.
Меншиков. ДатыЧитаю, комментирую, в дороге, старинную книгу Д. Бантышь-Каменского (1840) «Биографии российских генералиссимусов».
Меншиков Александр Данилович родился 6 ноября 1673 года. Был первым генерал-губернатором Петербурга (1703), прогнал девятитысячный отряд шведов, желавших овладеть Петербургом, победа под Калишем над шведами — за несколько лет до Полтавского сражения, разоблачил Мазепу и взял приступом город Батурин, в Полтавской баталии под ним убиты три лошади.
В 1718 году участвовал в суде над царевичем Алексеем Петровичем во время допросов и пыток, и, по словам историка деликатного, «видели его с царевичем и в день его кончины, то есть руководил его казнью».
(Меншиков: «Батурин взял, сжег.
Мазепа — подлец. Но младенцев не убивал. При пытках и смерти царевича Алексея не присутствовал».)Рост: 2 аршина 12 вершков; двумя вершками меньше Петра.
По ссылке найдено: 9 миллионов рублей в банках Лондона и Амстердама, 4 миллиона наличными, драгоценностей на 1 миллион, 45 фунтов золота в слитках и 60 фунтов в сосудах.
(Меншиков: «Столько денег? Откуда им у меня быть?»)
Перед ссылкой намеревался сочетать браком сына своего с Великой княжной Натальей Алексеевной.
Мария умерла от оспы. Он сам вырубил ей могилу и сам опустил ее останки. («А, вздор, брехня! Это было незадолго до моей смерти: мне было 56 лет уже, я был слаб».)
В Березове была роща кедрового леса, называемого тайным: остяки поклонялись там богам своим. «Сам приготовил гроб». («Никогда!» — воскликнул он в негодовании.) «Изъявил желание, чтоб его похоронили подле дочери, в халате, туфлях и в стеганой шелковой шапочке, которую носил». — («Такая чепуха! Нет гроба».)Смерть 1945
—
1729
_____
216
+
56
_____
272 года ему!Меншиков хохочет:
— Дожил! Поздновато вернули из ссылки.
Глава вторая. ДорогаПолное равнодушие (на пристанях, вокзалах, аэродромах) к Меншикову, этому высокому человеку в пальто с барашковым воротником и в беличьей шапке (на которую он посмотрел пренебрежительно — «в соболях ходил»). Он это учел, ничего не спросив.
Из-за ранней воды решили добраться до ближайшей железнодорожной станции катером. Доктор боялся везти Меншикова самолетом. Да и погода была нелетная.
Перед отъездом достали книгу, едва ли не тех времен. Закапанная воском, со стертыми углами, переплетена в доску, изъеденная кожа темна. Меншиков раскрыл ее и долго читал. Упала слеза. Перевертывая страницу, Меншиков указал на мокрое прозрачное пятно и проговорил доктору:
— Во всей нашей истории это, быть может, самое удивительное.
* * *В окно катера видна покосившаяся деревянная церковь, погосты и могилки, полусмытые водой. За погостом — нефтяная вышка. Катеру что-то нужно спросить, и он проходит так близко от пристани, что в окно виден дремлющий кот; мальчик дремлет на стружках верстака, мать собирает игрушки. Кот поводит глазами, а мальчик спит. А ветер над погостом так и крутит, так и крутит. Звонят по телефону: пойдет ли самолет, а то река свободна.
— Одно боязно, — говорит капитан катера, — что прихватит морозом, ну и торчи. Все-таки — апрель, не июль.
— Апрель!
И это трудно понять, что апрель может пугать морозами.
На катере еще поздравляют, а дальше — не до них.
— Так, слух ходит.
— А что?
— Поди, брехня.
Капитан катера:
— Меншиков? Прекрасно. И — поздравляю. Эпоха! А все-таки на вашем месте — я б Ермака.
— Ну, партизан, вроде наших.
— Не скажите. Что-то в нем вижу. Ни воровства, ни бабства насчет. А то, еще, и Пугачев, и Разин по этой части; ну, известно, казаки: у них это считается доблесть, а по-моему — вред.
— Кому?
— Самому себе.
— А Меншиков, простите, герой, однако и казнокрад, факт!
«Значит, и тут о воровстве Меншикова известно?»!* * *
Звезды мерцали, мигали, подпрыгивая на волнах, а впереди лежали неподвижные. Мужики косили отаву — она была огромна. За их спинами, которые они не разогнули на стук мотора, сверкали ясно косы. Костер у избушки. «Зачем, что жгли? А ему что?» Дым. Отава без цветов и запаха. — «Не любил я». И еще треножник. Палисад. Осенние цветы. Вечерняя прохлада.
Сердце билось тревожно. «А вдруг умрет от волнения?» Ведь умирали те, которых он оживлял, довольно часто.
Потянуло дымком. Гурт скота в загородке. Собаки обежали стадо.
Прибрежные ивы.
Не ждалось ему…* * *
Грешна и хороша! Увлекательное падение. Наслаждение и смерть в одном: под топором! Обнаженные плечи, закрытые глаза, прозрачные пальцы, золотовласая — на песке. Кто она? Откуда? Куда ведет эта асфальтовая дорога от затона.
Тихая ночь. Звезды в протоке неподвижны. Но по мере приближения катера они начинают ежиться и дрожать. Пропел где-то петух; за ним хрипло, спросонья, закричал второй, молодой и задорный голос третьего. Приникая трепетным слухом, увидав златовласую, он со страху, невольно, спустился в каюту, помолился. Вернувшись, сказал: «Забавно, что это еще больно». И замолчал. Доктор заговорил об истоках славы России, о том, чего она достигла: он должен был его воспитывать. Меншиков поморщился и сказал:
— Не надо.
— Но какая свежесть тайны в этом необычайном рассвете.
Меншиков прервал:
— У ручья дно чистое?
— Чистое.
— А он сколько протек. — И, помолчав, добавил: — Страна не ручей. Наклонись к нему, улыбнись, он, несмотря на чистоту свою и на нежность улыбки, исказит твое лицо. Это — история.* * *
Едут по Иртышу. В другое время доктор бы любовался водами, а сейчас он трепетал. Но Меншиков вел себя прилично. Он не удивлялся технике: однажды сказал только, когда мотор заглох:
— За столько лет могли бы добиться и большего.* * *
— А качели водятся? — вдруг спросил Меншиков.
— Как же, как же! — торопливо, больше самому себе, чем Меншикову, сказал доктор.
Он вспомнил качели, то было незадолго перед войной: Галя была тогда еще невестой ему. На даче. Среди сосен, не пожалели двух бревен, сделали качели. Туго натянутые веревки, сухие, а утро было влажное. Крепко укреплена доска мертвыми петлями, кажется тем не менее шаткой. Стоят, затем начинают чуть приседать, бросая друг друга. Упоительно! Ближе и ближе к вершине сосны, как страшно стоять и держаться за веревки, которые делаются все суше и суше.
«Правда, это игра. Из тех, которые кажутся роковыми, хотя и редко кончаются роково».* * *
Меншикову дали много книг: популярных и научных. Он быстро освоил современный язык, изредка прибегая к словарю. Дали ему и религиозные; он их читал редко, по праздникам. Больше всего его почему-то интересовали книги по математике. Течением истории он остался доволен. Дом Романовых исчез.
— Я так и думал, что после Петра пойдут дураки. У великого отца редко бывают великие дети. Екатерина Вторая? Во-первых, друг мой, она — немка, а во-вторых, какая ж она — Романова? Да и в ее величии я сомневаюсь.
Потемкин — несомненно велик, он все и наделал. Потемкин — вроде меня.
Меншиков явно злился:
— А Петр Алексеевич лежит по-прежнему на Неве?
Деликатнейшая особа! Никакого подхалимажа. Другой бы, нарочно подчеркивая, выпалил: «Император Петр Первый почиет в Ленинграде?» А этот, нет…* * *
Социализм, коммунизм, партия: это он не совсем понимал:
— Все — общее? А почему бы и нет? У нас в полку все было артельное.
Это — удало и по-русски. Надеюсь, на всех хватает?
— Не всегда.
— Ничего. Добьемся. Это — удало, — повторил он.* * *
Шумело над Бором. Шум подходил к заливу; прогрохотал над ним. Залив померк. Возникали облака, клубились, перебирали все цвета и, остановившись, казалось, на густо-синем, вдруг исчезали, открыв блестящий купол неба, на дне которого что-то плескалось: словно мыли. Золотой крест. Из бора пахло хвоей, груздями; овраги засыпаны ягодами, хмельные; где-то звенели ключи, к ним шел большой зверь. Меншиков стоял, широко расставив ноги, дыша всей грудью.
— Хорошо!
— Поохотиться бы? — сказал доктор, уверенный, как и все, что царедворцы, такие, как Меншиков, только и занимались охотой.
— Глупое занятие! — отрезал Меншиков. — Просто смотреть на все это приятно.
Лица 2а) Доктор — обрадовался: «оживлю», его уговаривают: «не надо», он торопится, Москва не ждет. Хочет сообщить всему миру: не дают. Он рекламирует Меншикова — совсем современный, хотя и сам видит — куда там до современности, никакого демагогизма.
«Светлейшего не только надо воскресить, но надо, чтоб он был идеологически выдержан». Последнего я никак не мог осуществить. Я мог физически воскресить человека, но не мог сделать ему другой мозг и другие чувства. А может быть, я — смертный, вообще не смею воскрешать? И буду за это жестоко наказан. Но я могу убивать? Мало ли не наказанных за убийства ходит по земле? Или смерть легче рождения?
1) От меня бежали родители,
2) друзья,
3) любимая ушла последней, но ушла. «Это — непереносимо! — сказала она, уходя, — я боюсь не того, что меня накажут за тебя, а боюсь страха, который у тебя в глазах».
Ведь наказывают за все, и особенно жестоко за анекдоты. А светлейший создал анекдот, который и погубит меня.
б) А. Д. Меншиков — из тех, про которых говорят, что и в неделю не проглотишь. «Обер-дядя!» Ястребиный нос, гладкое матовое лицо, решительная походка. Великан почти. После обеда любит поспать, а затем, проснувшись, гимнастические упражнения. Откинута назад голова.
Меншиков: молчит и ждет: «216 лет, что ли, ждал, подожду и еще». Пригласят: значит, уж совсем запутались. А что касается машин — либо это вздор, бесовы выдумки, либо уж плохо управляют, — да и голод всюду, — «как это с такими машинами весь мир не завоевать и не заставить на Россию работать. Да что-то с помещиками неладно: без них как же?» Понял, но не принял.
в) Генералиссимус Сталин — готов признать факт воскресения — если б не такой заметный человек. Полковник Порскун донес: «рвется к власти, и не очень почтителен. Насчет Сталина только ухмыляется: тоже временщик». Хлопот будет много. Почему без согласования. Положил бы в могилу, ждал 216 лет, пусть еще подождет: нам, живым, ждать некогда, а мертвым? — Отправить в Сибирь, в лагерь, под номером — «Зэк — номер» — легко, а зачем?
Меншиков в ванне, сам себе еще раз выпустил кровь и ушел.
г) Николай Николаевич Порскун — семьянин, хлебосол, живет в доме против Парка культуры имени Горького и восхищается ростом парка, скромная дачка, разводит цветы, троим своим детям читает по вечерам Пушкина и Некрасова, сам чинит обувь, дед его был сапожник, и, вообще, милейший человек. Он, правда, имеет одну слабость: любит Вертинского и любит выпить. Но, бог мой, кто не любит выпить и кто в те годы не любил Вертинского? В своем деле он осторожен в выводах и никогда не торопится, часто повторяя: «Русский народ говорил — семь раз отмерь, один раз отрежь» и добавлял, да другое: «Особенно если касается головы ближнего».
ДорогаСверху снег подтаял, образовалась чуть голубоватая ледяная корка, кое-где снег опустился, и там на стенках ямок свисали сосульки. Бежал заяц. Он не боялся поезда, видимо, его гнало что-то более опасное. Он ждал, пока поезд «проскачет», ждал и его враг, поезд был менее страшен, чем этот враг, он пропускал поезд. — Заяц… собака…
У будки стрелочника — поезд задержался, исправляли путь — Меншиков увидал кошку и обрадовался:
— Кис, кис!
Заметил, что жесть ветрами сдуло и открылся нарешетник крыши. «Ветра!»
Поезд мчался. Перелески, дорога, телега и дремавший в тулупе мужик волновали его страшно.
— Вроде нашей. Дед Ефим, водовоз.
— Где? В Петербурге или Березове?
Он не ответил, а только махнул рукой…
Можно было подумать, глядя на Меншикова, на его свежее лицо, алые губы, уверенную походку, что у него всегда беспечно-веселое настроение, а — на доктора Гасанова, на его сутулую фигуру, с понурой головой, на его морщины и тусклые глаза, что у него внутри все грызет.
А было все как раз наоборот.
Меншиков внутренне побаивался: «Не Страшный ли это суд, — в новой форме? И не будут ли судить за прошлое?» Прочел А. Толстого — «не будут», тут же прочел «Историю Петра» — наброски А. Пушкина, — «Такой авторитет! Будут!»
Пролежал 216 лет? Но, ведь, грешен же (?), грешен. Перед доктором свои грехи отрицал: избиение младенцев в Батурине, кражи, убийство царевича Алексея. В этом-то грешен, что записано в книге. А не записано? И он вспоминает свои преступления. Что же? Другие делают больше? Или бог простил, когда со мной побеседовал, зная, что я проснусь? Не помню беседы? Но, как же жить, если помнить беседу с богом? Тогда невесть куда вознесешься! Он целиком погружен в свои думы.Платок
а) Девушка ждала помилования стряпчего, управления дел Меншикова, подпись на бумаге. Она неграмотна: он написал «дура». Она ждала, платок, ясные ждущие глаза — ради отца. И не пожалел. — Ах, господи.
Медведи, Лухош и Кужка
б) Добрый старый дворянин. Меншиков ему помог. Тот пришел благодарить. Пустил двух медведей, они побежали друг к другу через сугроб; упал в сугроб и умер; маленький кулачок из сугроба — на него:
— Ох, господи!
в) Баба с двумя детьми. Голод, пожары, пришли просить снисхождения. «Как смели. Плетей». И детей, собственные дети — с нею же пришли.
— О, господи!* * *
Прильнув к груди матери, спал ребенок. Ранняя осень. Блаженная тоска в глазах матери. Лампа? Здесь в избе и солнце, и луна, и все звезды.
— Мой род?
— Прекратился в … году.
Он, словно отвечая на мысли сопровождающего, сказал:
— Нелегко было б мне, мертвецу, заводить новый. Он вымрет так же, как вымер и тот.
Кроме этих слов, в нем не было ничего мертвого. Он был живой, — даже до чрезвычайности.
«Не всякий таящий врет», — думал доктор, наблюдая за Меншиковым: «хотя и утверждают, что кто таит, в том и горит». В Меншикове явно горело.
Когда они остались одни, он сказал:
— Меня, сказали, везут к Сталину.
Ответил уклончиво:
— Я не знаю, примет ли вас И. В.
— А кто он?
— Вождь народа.
— Император?
— Народ свергает императоров, а не возводит.
— По-видимому, вы плохо знаете историю Рима и Византии, голубчик. Да и, кажется, даже русскую.
И действительно, доктор знал плохо. Он спутал и биографию светлейшего. Он дал ему роман А. Толстого. Меншиков захохотал: «Какая глупость! Да мы что, скифы тогда были, что ли». — Но он стал читать: — Он очень способен. Это из каких Толстых? Из него бы, при хорошем воспитании, вышел бы недурной историк. Мне эта манера истории не нравится. Светоний писал лучше.* * *
Радио, аппарат. Он пожал плечами, но ничего не сказал.
— А что шведы теперь?
— Пятистепенная держава.
— Я рад.
— Чему?
— Такой мы ее начали делать.
«Сомневаешься, должен ли человек быть смиренным? Я с таким трудом и лишениями добился смирения — и мне показали мое ничтожество еще и в будущем. Для этого, что ли, я воскрешен? Друг императора Петра Великого, я, посадивший на престол Екатерину Первую, генералиссимус, дочь моя — невеста Петра Второго, повергнут в бездну Сибири, в страну полуночи, стал смиренным. А они? Какой пост мне дадут?»
Ему ничего не давали. Он недоволен и приводит доводы, что его партии нет. Почему же его не взять? Он решительный и деятельный. И он так много для России сделал.
Если меня воскресили, то не для того же, чтоб посадить в зверинец? — говорит в негодовании Меншиков. — Чего вы молчите? — Для меня, А. Д., вы только научный объект.* * *
В Москве что-то происходило. Но явно — до Главного не дошло еще. Два раза отцепляли их салон-вагон, ставили на запасные, а затем, пыхтя, подходил паровоз, их толкало, — их опять везли к Москве.
«Рассуждали сами, и им давали время на размышление. Ну что ж, это и хорошо. Он понравится, когда пойдет на врачебную комиссию». Но никакой врачебной комиссии в Москве!
Подали серую машину. Шофер раскрыл дверцу. Суматоха на вокзале, хотя привезли ранним утром.
Главное в дороге: «Зачем в Москву? Ну, это понятно! Но что ждет в Москве? Почему в дороге не подсели врачи-специалисты; почему нет ни одного журналиста из Совинформбюро? И почему, наконец, от него, доктора, не требуют ни отчета, ни прогнозов?»
Глава третья. Москва. КремльПосветлело, ближе к Москве, побелело. Грязь замерзла и ломается под колесами машины. По ветвям иней, синеватый, колючий.
В инее вставала Москва.
Дома, и без того обшарпанные за войну, казались обшарпанными еще больше.
Остановились в Замоскворечье, в гостинице «Балчуг», в номере с новыми синими бархатными портьерами. Пахло табаком и мылом. За окном сверкал снег. На средине улицы машины размесили снег, он был почти коричневый, но по бокам, у выщербленных тротуаров, лежал большими белыми сугробами. В окно была видна церковь в … «Я там маливался», — сказал Меншиков, но не высказал желания пойти туда, и хорошо: там, кажется, какой-то архив сейчас?
Изредка, утром, пораньше, они ходили гулять. Меншиков шел небрежно, подняв барашковый воротник пальто, мимо электростанции. «Сколько машин-то, а?» — сказал он раз однажды, глядя на трубы с разводом, но, как всегда, не закончил своей мысли.
Москва-река очистилась рано. Грузовые суда маневрировали, слышались команды и, конечно, ругань. Меншиков и тут не удивился: русская брань просуществует тысячелетия, такая она добротная! Налетевший ветерок поднимал снег, обрывок газетной бумаги с приказом Верховного главнокомандующего, бросал под ноги скомканный пустой конверт, а однажды тоненькую связочку тряпок-обрезок, стянутых голубой ниткой: потеряла какая-нибудь девочка. Все очень обыденно, даже то, что по набережной три человека волокли полосатый приводной аэростат; он, поворачиваясь в переулок, отразился в воде реки и на граните набережной, покрытой легким ледком.* * *
Доктор был озабочен: мрачность, которую он чувствовал и мог даже объяснить, но «не достать» от хитрого царедворца, очень волновала его. «Ну у меня неприятности, но он, воскресший, да еще в такую эпоху, должен радоваться да радоваться! А он мрачнеет день ото дня». Давление? — «На что жалуетесь?» — Он пожимал плечами.
Меншиков, очень веселый вначале, затем помрачнел. «А почему? Ему б, казалось, гордиться да гордиться военными успехами Родины? Чего ей не хватает? И Рим таким не был. Завоевали полмира». Но успехи Родины без него не были успехами. Его имя — что-то вроде шута; ордена его имени нет, и, вообще, как он узнал, потолковавши среди народа, имя его почти никому не известно, вернее, мало интересно. Ну, был полушут, полувор.
Вот и все. А ведь — генералиссимус! Могли б и орденишко, пусть самый плохой, его именем, Меншикова, назвать.
Думы у него свои. И невеселые. Газеты, подшивку из военного клуба, он просмотрел и за весь прошлый год. Слово «русский», которым так щеголяли в начале войны, стало исчезать со страниц газет: «стушевываться», как сказал бы Ф. М. Достоевский.
Воскресили «прошлое», то есть его, Меншикова, не потому, что влюбились в него, Меншикова, затосковали о нем или об императоре Петре, — от этого, появись оно во множестве, — шарахнулись бы в сторону, а потому, что обломками героического прошлого предполагали этих, измученных террором, людей как-то склеить в героев. И, как это ни странно, склеили! Война заканчивалась победоносно, союзников отодвигали в сторону, — «все сделали мы сами, одни», — и даже «союзники» из прошлого тоже отодвигались: слово «русский» упоминалось все реже и реже. Доктору это нравилось. Меншикову нет. Он — последний штришок этого «героического» прошлого.* * *
Меншиков, зная французский и немецкий, попросил газеты. Ему обещали, но не дали. Он не повторил просьбы. Меншиков за дорогу понял многое, если не все. Что он ждет? Прежде всего ответ на вопрос: «Зачем?» Доктора он расспрашивает и узнает, что по его личному желанию, преимущественно. «Дурак! Но — тогда от бога. Но зачем?»
Его отправили в ссылку и умертвили честолюбцы (себя он честолюбцем не считает, боже избави!). «А теперь? Нужен он или не нужен? Направит ли их бог или нет?» Он и самому себе не высказывает, но мысль ясна: допустит ли Второй Генералиссимус его, первого, до власти? «И, неужели, мне нужна власть? Зачем?»* * *
Стало пятнадцать градусов мороза. Приехал полковник МВД, просмотрел акт, холодно взглянул на Меншикова, рекомендовал вне дома бывать пореже, «а то еще вызовут». Доктор хотел сказать — «куда?» — но прикусил язык. «Ему не привыкать стать умирать, а мне, впервые то, и дико».
* * *
Коридорный в «Балчуге»:
— Он что, псих?
— Почему?
— Шведов целовал. Из делегации.
(«Хм. В Полтавском сражении, на поле боя получил знаки фельдмаршала. Что он подумал, увидав шведов?»)
Но пришлось соврать:
— Может быть, он у шведов при Сопротивлении скрывался, кто знает.
— Ах так! Извините.* * *
Диковинное для всех событие для доктора было нисколько не удивительным, но даже и рядовым. Разумеется, разница между двумя—десятью минутами и двумястами семнадцатью годами — явление необычное, но необыкновенного тут ничего нет.
Но раз оно возбудило толки, и к самому доктору, и к пациенту его привлекло внимание многих, кончившееся, насколько нам известно, трагическим концом и для пациента, и для доктора (я говорю — по слухам — потому, что мои сведения окончились коротким свиданием двух генералиссимусов в Кремле), — я, не зная подлинного конца истории, все-таки позволил себе рассказать ее.
Если уж говорить по правде, опыт-то сделал он ради любви жены! Думал ее обрадовать, закрепить любовь, но и к тому же удачный опыт, увеличивающий славу Родины, несет и некоторые материальные преимущества. Жена не так-то их уж очень ценила, как все другие, но все же человек есть человек, а тем более, когда конец войны близок, можно подумать и об отдыхе, и об известных благах, связанных с этим отдыхом. Промелькнуло целых пять лет, а что он видел? Вдобавок шарахнуло в эту дыру! Позади тайга, Обь, впереди — Ледовитый океан.Жена
Он думал, будет испытывать мучительную ревность, а увидел ее — и ничего. Какая-то она невзрачная! Ее ли он так любил?
Шелковое платье не по сезону. На нем рисунок: какая-то детская игрушка. Ребята. И под кофточкой две чашки с песком, опрокинутые мальчиком, игравшим песком. Как эти игрушки называют? Не помню. «Песочница». Похожа на ту, с золотыми косами.
— Покрасилась?
— И не думала. Просто выгорела на солнце.
— Ездила на юг?
— Откуда ты взял? Да что с тобой?
— Мне так не хочется тебя терять.
— А ты воспитывай его, воспитывай.
— Дорогая, как мне его воспитывать, когда он умнее меня во сто крат?
— Мертвец-то?
Она захохотала.
— Может быть, мне пококетничать с ним? Не ревнуешь?
— К нему ходят только по списку.
— Избави меня бог от всяких списков!
Она села верхом на стул:
— Ну, ты, Пимен, решай. Я больше терпеть не могу. Скажи ему, что у тебя кончилось — в нем — вроде завода. И если он тебя не будет слушать, пшик — и он лопнет.
— Ты не понимаешь ничего в науке. Он будет жить долго, может быть, дольше нас с тобой.
Она сказала серьезно: «Весь Медицинский совет откажется». Спор с ней был долог. Он доказывал, что они люди науки, а она — да, но вместе с тем и самые обыкновенные. Припрут — они и откажутся: скажут, под давлением воскресил, и вовсе в том необходимости не было. Они ведь перепугались страшно. Почему отложили его сообщение? Почему нет собрания? Почему такой испуг, когда это опыт величайшего научного значения?
— Долго-долго! — смеясь, добавила она. — Не знаю, как насчет Меншикова, но насчет тебя скажу, что долго не проживешь.
— Почему?
— Потому, что струсишь, когда тебя потянут…
— А собственно, почему меня «потянут» и что из меня можно вытянуть?
— А зачем ты воскресил Меншикова?
— Обстоятельства сложились.
— Видишь ли: они во всем, — даже там, где, собственно, нет причины, — желают видеть причину, и притом злую. Какая злая причина была у тебя, когда ты воскрешал его?
— Только научный интерес.
— А если не только?
— Ну, я понятия не имею. Может быть, ты?
— Я тоже понятия не имею, но зато знаю, что они что-то уже имеют. И надо действовать, пока не поздно.
— Как?
— Я еще не знаю. Но уничтожение грозит не только тебе — доктору, но и окружению. «Предлог найдется».Полковник Порскун
Полковник Порскун приехал, ничего не зная. Он — через кого-то допросил всех и вынес заключение, что все так и было. Он поручил «уточнить» кое-какие места, оставшиеся для него темными, но в общем дело ясно. «Жаль только, что опыт не санкционирован Академией медицинских наук, это главное». Но в купе он услышал слово «генералиссимус», вошел и стал слушать. Он — онемел.
* * *
Беседа троих за столом. Полковник пьет коньяк, доктор — чай, думая, что и полковник пьет чай; Меншикову дали желудевое кофе. Полковник — в черной морской форме, багровый, с белесыми глазами и хриплым голосом, рассказывает о постройке Беломорско-Балтийского канала. Доктор говорит о будущем науки:
— Воздействие на гены. Создать микробы, убивающие все болезни.
— Как?
— Соответственными лучами…
Полковник следит усиленно.
Он появился с самыми благими намерениями: «Там — тухло появилось, ему помоги, а сам по дороге обследуй — чтоб тихо все и гладко. Оно дело медицинское, и недаром народ сказал: «тухло». Так-то так. А все-таки… вдруг да не «тухло».
Он должен узнать: что такое представляет собой Меншиков?
Он играет с ним в «дурака» и приходит к заключению: «Мертвец-то он мертвец, но себе на уме».
Он пришел к тому выводу, что дело не так просто. Во-первых, намерения доктора не чисты — метит в президенты Академии, если не больше. «Через Меншикова — возможно». Во-вторых, Меншиков не понравился ему своим ростом и самоуверенностью. Затем: «За каким чертом, он, в конце концов, появился? И не подослан ли кем? Американцы очень активизировались». Конечно, это чепуха.
А затем: что за насмешка над титулом генералиссимуса? Мертвец: «отдай мое, что ли?» Сталину это не может понравиться — это главное. Он не любит шуток, а это шуточка из средних.Прием в Кремле
Когда они ехали к Кремлю в машине Медицинской академии, совсем прояснело и над улицами с потухшими давно фонарями показались звезды.
— Куда ведет дорога?
— К Кремлю.
— А что там?
— Высшие правительственные учреждения.
— Столица опять в Москве?
В Кремле все подметено. Дорожки и тротуар посыпаны песком, через здание по лестнице — красный ковер с синей каймой.
Наверху лестницы, под картиной в золотой раме, занимавшей полстены, стоял в гордой позе, с бледно-желтым лицом, низкорослый и болезненный Молотов.
Кто-то, подходя к Молотову, вытер ноги, словно о половик; тот и не улыбнулся.
Доктор, пожимая руку Молотову, сказал, кланяясь в сторону Меншикова:
— Меншиков, Александр Данилович… Медицинская академия…
Молотов ничего не ответил. Видимо, его занимали другие заботы. Пошли в терема. Меншиков смотрел на все молча.
Белые мраморные плиты с наименованием полков: Георгиевский зал. Точно на кладбище, только плиты стоймя — странное украшение, похожее на кипарисы. И вообще, все задумано как памятник, а получилась игра в «переглядышки», молча понимая друг друга.
Впрочем, сидели не за столами. Гостей было немного, был какой-то церковный съезд, съехались представители церквей, ну и еще какой-то случай. Священников и епископов было много. Дипломатический корпус. Несколько крупных военных и профессура, преимущественно медицинская. Разносили на подносах, но в соседнем зале, кто хотел покрепче, было нечто вроде буфета. Были и актеры, которых, говорят, любил последний генералиссимус, — если он был способен любить.
Меншикова и попы, и медицинские профессора не то чтоб чуждались; попам и священникам это казалось просто сплетней, неизвестно еще, для чего пущенной, а профессора еще не знали решения Комиссии. Военных он не интересовал: они видели на фронте и не такие чудеса медицины, а с точки зрения военной — они, не отрицая его личной храбрости, стратегически его подвиги ставили под сомнение.
Священнослужители съехались со всех стран, освобожденных от
фашизма, — «на общую молитву», отнюдь не ради особы Меншикова.
Они смотрели на Меншикова косо: «атеистическая пропаганда». «Двести лет пролежал в земле, а где в это время была его душа? В аду или в раю? И почему она вернулась и вернулась ли?» Думали даже, что будет пресс-конференция и этот вопрос затронут. Петр Великий, по их мнению, был больше протестант, чем православный, но он был Великий, а — этот? Собутыльник, организатор развратных оргий Петра и едва ли не убийца царевича Алексея Петровича. Сидел, небось, двести лет в аду, а теперь будет хвастать, что рай видел…
Меншикову появление служителей церкви здесь казалось тоже едва ли не умышленным. «Посмотри-ка, Александр Данилович, на эту могучую Русь, если к ея атеистическому генералиссимусу, по первому его мановению, сбежались попы всех краев? Разве не красиво?»
Но ничего умышленного в этом приеме в Кремле не было. Не думал никто об атеистической пропаганде, ни о том, чтоб демонстрировать Меншикову величие России. Просто так сошлось. И уж историки и писатели позже придали этому историческое значение. Впрочем, иначе и быть не могло, — и в каком-то разрезе Меншиков думал правильно.
«Как умно, сложно, дальновидно!» — говорили будто бы многие, расходясь после приема.
А никто этого не говорил и не думал. Даже оба генералиссимуса так не думали: один в гостиничной комнате в «Балчуге», другой в домике подле Кунцева в роще, выбирая себе комнату, в которой ему лечь спать сегодня. Его мучила бессонница, и ему казалось, что она проходит, если он спит в иной комнате, а что он боялся убийц, этого он старался не думать и не имел права так думать при той всенародной любви, о которой так кричали ежеминутно радио и газеты.* * *
Но вернемся на прием в Кремле.
В письме-приглашении жена доктора не упоминалась. Может быть, все ясно, а может быть — «утрясется»? Он ждал вопроса от Сталина: «А где ваша жена?» Один из знаменитых маршалов, рассказывают, пришел на прием в Кремль без жены, со знакомой актрисой. Сталин, здороваясь с маршалом, спросил: «А где ваша жена?» — и тот, как мальчишка, помчался за женой. А тут и к жене не пускают. Это как понять?
Вопроса от Сталина не только не было, более того — Сталин и не взглянул на него. Протянул руку, глядя в лицо и не глядя. На мгновение голова доктора сделалась как бадья.
Еще доктор думал: «Несомненно, что история науки, да и жизнь людей вообще, делает крутой поворот к лучшему, — несмотря на войну. Я-то это понимаю, — думал он, с напряжением вглядываясь в Меншикова. — А вот он-то? И почему — не понимает?»
Неужели же не понятно, доктор?
Оба ваши генералиссимуса охвачены честолюбием, и что им поворот науки.
Столы с угощением, повторяю, стояли в соседнем с Георгиевским зале. Туда постепенно стекались те, кто любил покушать и выпить. Доктор, видя некоторое отчуждение вокруг Меншикова, чтобы тот не смущался, увел его к столам с закуской. Меншиков шел безропотно.
— Надо и покушать.
На столе — птицы, икра, рыба, вина и в больших граненых графинах с длинными хрустальными пробками — водка.
Меншиков сделал вид, будто, как и другие, берет что-то со стола на тарелку, налил большую стопку водки и в тот момент, когда хотел поставить и тарелку и стопку с чуть отпитой водкой обратно, в зал неслышной своей походкой вошел Сталин. Это почувствовалось по тому, как присутствующие стали пристально рассматривать друг друга.
Сталин прямо направился к Меншикову.
Очень поношенное лицо, разбитая походка, полинялый взгляд бесцветных глаз, морщинистая шея.
Он смотрел без улыбки усталыми старческими глазами в лицо Меншикова, розовое, яркогубое. «Не желал бы я, чтоб меня воскресили, вроде вас», — думал он.
— Хорошо доехали, Александр Данилович?
Глуховатый медленный голос с кавказским акцентом. Спешить некуда, все равно каждое слово дороже золота. Большой красный рот Меншикова под бесцветными, еще не совсем отросшими усами открылся после поклона.
— Очень хорошо, Иосиф Виссарионович, благодарю Вас.
— Надеюсь, Александр Данилович, вам здесь понравится.
И последний генералиссимус чуть дотронулся до бокала, взял с подноса, специально поднесенного адъютантом, бокал и поднес к губам, но пить не стал. Затем что-то сверкнуло в его глазах; он увидал посла Мексики и направился к нему, недавно приехавшему. Впрочем, и ему, послу, он сказал, изменив только фамилию, то же самое, что и Меншикову.* * *
Меншиков выпил, поморщился и сказал, глядя вслед Сталину:
— Люди те же, но водка стала лучше.
ПослесловиеВсе полетело «к чертям собачьим!»:
дом,
карьера (выгнали и обвинили),
опыты и будущая книга,
и, вообще, конец! (Может быть, где-то лежит ордер на арест.)
Но доктор ужасно доволен и не обращает на свои беды никакого внимания. Он рад, что Меншиков «не поврежден», что рассуждает здраво и что наконец охвачен честолюбием, хотя это, пожалуй, и вредно ему… Но «двум генералиссимусам не быть на одном месте», да и какое место дать Первому?
Да и последний Генералиссимус, кажется, ужасно раздражен появлением Первого: «Что это? Зачем? Что за намек? Разрешение говорить об истории не значит воскрешать ее!» И это поняли все, кроме Первого Генералиссимуса и доктора; он твердит свое:
— Значит, Человек бессмертен!* * *
Полковник Порскун не мог простить себе: как он мог пропустить? И как агенты не донесли ему о появлении колоды, а затем об опыте, раз к этому примешано слово «генералиссимус»? Не будь бы этого чертова слова, это еще туда-сюда, но тут!
И он допытывался о генералиссимусе:
— Особый мундир? Знаки отличия?
«Не похоже. Но все равно — генералиссимус!»
И он представил себе, как это воспринимает т о т генералиссимус!
«Кому понравится? Издевательство. Звание дано народом, а там — сам себе, чтоб других запугать. И что за личность? В сущности, преступник. Военные заслуги — раздуты. Казнокрад. Сто тысяч крепостных, рабов! Хорош гусь. Потому что темная личность, и отрицательное отношение к нему будет, с моей стороны, осторожным, вернее сказать, будет совершенно правильным».
Он собирает факты «организационных попыток Меншикова, особенно среди офицерства», но факты эти не обобщает.
Обобщает он факты в «Балчуге», когда еще кое-что собралось. Встреча с генералом армии, пьяным Корешковым и шведами. Он истолковывает это по-своему. — И пришел к выводу: «Готов на государственный переворот. Хвастался переворотом».
Полковник Порскун приходит к заключению: «Предлагаю привести некоего, называющего себя Меншиковым, в исходное положение. Проект инструкции при сем прилагаю. Полковник Порскун».