Леонид Теракопян
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2001
Леонид Теракопян
Сказ, сказание, притча
В этой рубрике журнал будет рассказывать о подготовленных к изданию или только что изданных как в нашей стране, так и за рубежом книгах, предлагать фрагменты из примечательных, но малодоступных для широкого читателя книг. Ниже мы публикуем статью о романе Гургена Маари "Горящие сады", который будет выпущен при поддержке Института "Открытое общество" (Фонд Сороса) совместно нашим журналом и издательством "Текст".
Это была необыкновенная земля. Благодатная, щедрая, райская.
Самые румяные на свете яблоки, самый сладкий виноград, самые пряные пряности. И синее-синее озеро, да что там озеро — целое море, нигде больше не водилось такой изумительной рыбы, как ванский тарех.
Короче говоря, чудо из чудес, воплощенная мечта, просто Эдем. Здесь даже бедняки не замечали своей нищеты, и даже бездомные не коченели в январскую стужу.
Потому что — сказка. Ну, может быть, не сказка — сказ. Или, ближе к теме — сказание: об утраченной родине, об охваченных истребительным пламенем садах.
Если хотите — град Китеж. Или засыпанная пеплом Помпея. Или погрузившаяся в пучину Атлантида. Эпос. Поистине героический. С битвами и богатырями, с прославлением неисчислимых подвигов, увенчавших оборону Вана, и плачем о погибших. Да и как не родиться, не возникнуть эпосу! Ведь сама ванская почва насквозь пропитана легендами. О прекрасной Семирамиде, о праотце армян Айке, о скорбном царе Сенекериме, о непобедимых сасунских храбрецах и самом загадочном из них Мгере-младшем, который не где-нибудь, а именно тут, в окрестностях города, скрылся от глаз людских, заточил себя в скале и поклялся пребывать там до тех пор, пока не развеется осквернившая мир несправедливость и не восторжествует добро.
Дела давно минувших дней, было и быльем поросло? Увы, не поросло. Раз в год, а может быть, раз в пять лет или с какой-то иной периодичностью прошедшее воскресает. И глубокой ночью как ни в чем не бывало на улицы воспрянувшего города стекаются коренные его обитатели. Заваривают свой привычный кофе, потчуют друг друга тарехом, обмениваются новостями, балагурят, скандалят, сплетничают — словом, продолжают прерванную внезапным стоп-кадром жизнь! Призраки? Но явившиеся на традиционный сбор кто из Армении, кто из России, кто из Египта, кто из Америки.
И что он такое, этот удивительный город, способный потягаться своим возрастом хоть с Римом, хоть с Вавилоном, устоявший перед персами, византийцами, монголами и процветавший аж до Первой мировой войны? Археологическая диковина, глухое захолустье на окраине Османской империи, заповедник патриархальной тишины? Как бы не так! А швейная мастерская, оснащенная машинками "Зингер"? А фотосалон Аршака Дзитуни? А будоражащие воображение сеансы кинематографа? А блистательный городской оркестр — "фанфар"? Не Париж — это правда. И не Стамбул — это тоже правда. Но никакой зависти, никакого комплекса неполноценности. Столиц сколько угодно, а Ван, извините, один. Он сам по себе, всего хватает. Своя типография, свои газеты, свои — разнообразной окраски политические партии, свои гимназии, свои поэты, свои любительские спектакли. Провинция? Допустим. Но не оторванная от цивилизации. Поспешающая за ней в меру сил. Научившаяся выговаривать такие мудреные слова, как "революционер", "конституция", успевшая обзавестись таким достижением европейской техники, как карманный фонарик.
А легенды — что ж? Они тоже часть этой жизни. И неотъемлемая, органическая. Как развалины крепостей, как древние храмы, как памятники — хачкары, как подземные лабиринты под цитаделью. Мифы не подменяли действительность, но врастали в нее. Пробиваясь сквозь толщу тысячелетий, они несли в себе заряд вечности и прорицали будущее.
Да и сама история книги Гургена Маари — готовая легенда. Типично армянская, драматическая, горе пополам с надеждой.
Ведь сами герои "Горящих садов" явились воображению своего творца не где-нибудь, а в растянувшейся на долгие семнадцать лет ссылке.
Ведь все они, подобно Маари, ванцы без Вана. Изгнанники, жертвы.
Незримо заполнив собой пространство постылого лагерного барака, они взахлеб, наперебой рассказывали о своих злоключениях. И не только о них. Пожалуй, больше о другом. Об исчезнувшем родном городе. О нравах его обитателей, о том, что прошло, но не исчезло из памяти. И — чудо: исповедуясь, открывая душу, соглашаясь, а чаще — не соглашаясь друг с другом, они все вместе, скопом, спасали самого писателя. От лагерной тоски, от безысходности.
Она нелегко пробивалась к читателю, эта книга. Казалось бы, парадокс: чуть ли не историческая тема, кровавая буря начала века — и где? В Турецкой Армении, за рубежом. А поди ж ты — кругом табу. О том нельзя, об этом не следует. Еще бы — геноцид, зачем бередить старые раны, растравлять, не дай бог, соседи обидятся.
Однако и долгожданная — 1966 года — публикация означала не хеппи-энд, а продолжение мытарств.
Факт остается фактом: Гурген Маари так и не увидел своего детища в русском издании. Подготовленный еще при жизни писателя перевод пролежал без движения тридцать с лишним лет. Только фрагмент в "Литературной Армении".
Причины? Сколько их — целый ворох. При застое одни, в эпоху горбачевских обещаний другие. Уже не цензурные, а экономические. Дорого, дефицит бумаги, полиграфия не справляется. Потом карабахская драма, распад Союза, Армения без тепла и света, разрушение традиционных литературных связей, некогда единого творческого пространства. Потом…
Вот и докатились до абсурда. Армянский издатель не решается вкладывать деньги в русский перевод из опасения прогореть; русский же, в свою очередь, не хочет рисковать с армянской книгой, вдруг не разойдется. Могло бы, конечно, поспособствовать государство, хоть суверенное армянское, хоть суверенное российское, но кто с государства за Маари будет спрашивать? Или за Туманяна, или за Райниса, или за Ахундова? Или за какого-то иного, теперь уже иностранного классика? Тем более что интернационализм сегодня не в чести. Прямо-таки бранное слово, отрыжка отмененного социализма.
Так что спасибо Институту "Открытое общество", то бишь фонду Сороса, и лично его создателю. Без его попечения эпопея выпуска романа когда бы завершилась? Где-нибудь в середине наступившего века, и то не ручаюсь. Уж если теперешние, выросшие при комсомоле, олигархи от затрат на культуру шарахаются, то завтрашние могут оказаться еще прижимистее.
Такова сегодняшняя реальность. Хочешь обратиться к роману, а в голове черт-те что. Приснопамятная Беловежская пуща, рикошетом пострадавшая от нее наша многонациональная литература, досада на оптовиков-книготорговцев, которые коммерчески возлюбили Маринину, а в грузинских или литовских прозаиках ничего не смыслят, на министерства то ли печати, то ли информации, которые вроде бы смыслят, но не дают. К президентам воззвать — так все ушли на саммит.
Однако вернемся к "Горящим садам".
Как ни крути, а тридцатилетняя морока с публикацией перевода — это прямо-таки лагерный срок. Непредсказуемая, вынужденная, но немилосердная проверка. Завершенный в одних условиях, роман сподобился пробиться к читающей публике в других, когда все изменилось — и политическая география, и люди, и литературный пасьянс. Какие там поминки по соцреализму, давно проехали — уже и постмодернизм отшумел, поблек и воспринимается как некогда модные кроссовки, перекочевавшие на утратившие стройность ноги пенсионерки.
А подвергшийся нечаянному эксперименту на выживание роман Гургена Маари нисколько не опоздал, поспел как раз вовремя и от всех этих издательских проволочек (сделаем вид, что в них дело) разве что приобрел вкус выдержанного вина. Даже нестыковка с повальной модой на разухабистый нынешний сленг пошла во благо. Во всяком случае, в читательском подсознании возникают не кокетливые симулякры с римейками, а натуральная эпика, не вездесущие Ерофеев с Сорокиным, а позабытые-позаброшенные, почти выпавшие из сегодняшнего обихода, звучащие как непривычные, новые имена: неистовый Чаренц, проникновенный Бакунц, язвительный Матевосян. Лишний повод подумать, а стоит ли от такого наследства отказываться.
Молодой Маари (не надо бы, вдруг не так поймут, но все равно скажу), может быть в русле Горького, охотно писал о своем детстве и своем же отрочестве. Слишком велик был запас и напор первоначальных впечатлений: подробности ванского быта, кошмар надвигающегося геноцида, изгнание, странствия по дорогам Закавказья. И после долгой ссылки новое возвращение к прерванному арестом повествованию. Благо было что досказать: череда сиротских приютов, сумятица Гражданской войны, чехарда политических режимов, мельтешение соперничавших партий — дашнаки, рамкавары, гнчаки, рано пробудившаяся страсть к поэзии. О себе? Не только. Потому что рассказ о юности перетекает, переливается в мемуары: экзотика тифлисских газет и альманахов, знаменитый генерал Андраник в бокалом в руке, мимолетные силуэты Туманяна и Варужана, перешедшее в дружбу знакомство с Чаренцем. Эти мемуары и сейчас бесценны. И все же они только подступ к главному свершению писателя.
На литературной карте армянской прозы двадцатого века сколько угодно символических, знаковых городов и селений. Нарисованный сатирическими, гротескными красками чаренцевский Карс с его притязаниями на роль наирийского мессии. Или сытый, самодовольный, торгашеский бакунцевский Горис. Или яростный, желчный матевосяновский Цмакут.
Это не просто географические пункты — это еще и некие сгустки энергии, самостоятельные субстанции, полноправные действующие лица повествования. Каждый со своим характером, со своим эмоциональным наполнением, со своими амбициями.
Вот и маариевский Ван тоже символ. И такой, что до дна не достать. Все слилось за тысячелетнюю родословную — и горе, и гордость.
Фабула романа "Горящие сады" вполне документальна. Страницы многодневной осады и обороны города. Предощущение, казалось бы, неотвратимой катастрофы, призрак надвигающейся резни, тотального геноцида. Тем более что и Битлис, и Адана, и другие форпосты Турецкой Армении уже пали и были залиты кровью. Однако в час генерального сражения, когда все висело на волоске, как чудо, как глас небес, возносится над головами поредевших защитников крепости бравурная музыка духового оркестра-"фанфара". И, возносясь, останавливает врага. Турки — таков уж эффект неожиданности — дрогнули перед отчаянным, лихим "Маршем зейтунцев". Торжественная патетика драмы, как всегда у Маари, оттенена усмешкой.
То ли быль, то ли небылица, но даже если и легенда, то в ней ключ к повествованию. Возвышенное и комическое не просто рядом, а в обнимку. Такая уж у Маари музыка. Звучит "фанфар", а в партитуре национальная судьба.
Егише Чаренц вошел в армянскую литературу как обличитель и ниспровергатель мифа о священной стране Наири. За его Мазутом Амо, носившимся с идеей великой — от моря до моря — Армении, тянется дымный шлейф нефтяных афер и биржевых спекуляций. И красочная наирийская риторика всего лишь рекламный трюк, приманка для простаков, способ лишний раз обобрать народ. Подогреваемый азартом наживы, этот "национальный деятель" готов утвердить свой коммерческий проект любыми средствами, включая виселицы для сомневающихся и недостойных. Впрочем, предусмотрительно сколоченная виселица недолго пустовала — она стала турецким трофеем. И, по иронии судьбы, на нее, как на Голгофу, стамбульские усмирители первым же возвели самого инициатора устрашительной акции. И дощечку приделали: "Мазут Амо Царь Наирийский".
Подобно своему литературному наставнику, Гурген Маари тоже строг к подстрекательским затеям. Уж кто-кто, а он хорошо знал их последствия. Еще ребенком в родном городе наблюдал результаты бесшабашного авантюризма. Обосновавшиеся в Ване дашнакские шефы обращали удары не только против колонизаторов, но и против своих же соплеменников.
Турецкие власти терроризировали армянское население во имя этнического единства Османской империи, самозванные шефы — во имя борьбы с нею. И те и другие прибегали и к расправам, и к поборам, и к конфискациям. И убийство настоятеля ахтамарского монастыря на совести как раз тех, кто проповедовал революционную целесообразность. Мол, все дозволено, ежели ради идеи или нужд партии.
Но если Чаренц видит в Мазуте Амо и его сотоварищах шулеров, мошенников, паразитирующих на национальной боли, то Маари — идеалистов, подвижников, молодых (в основном) мечтателей. Он не отторгает их как некий чужеродный, внешний, пришлый (из Болгарии, из Российской Армении) элемент, а включает в то же самое пестрое, противоречивое ванское сообщество.
Зарубцевавшиеся раны, амнистия по сроку давности, всепрощение? Едва ли. Скорее подспудная полемика с чаренцевской категоричностью, приращение духовного опыта, а вместе с ним и неизбежное усложнение анализа.
С дистанции лет писатель словно бы заново, уже без гнева и пристрастия вглядывается в водоворот событий, чтобы запечатлеть их в лицах, характерах, подспудных и явных побуждениях. Без пиетета перед громкими, невымышленными именами, но и без заведомого неприятия их. Все бурлило, кипело и плавилось в тогдашнем ванском котле: попранное национальное достоинство и страх перед турецким ятаганом, ненависть к османской деспотии и романтические иллюзии, свойственный молодости максимализм и борьба за лидерство.
Тут уж не чаренцевские инвективы, а библейски эпическое: все мои сыновья.
Да, верили в скорую национальную революцию, да, пороли горячку, впопыхах били по своим, да — кто больше, кто меньше — наломали дров, но все вместе и разделили общую судьбу древнего города. И дашнаки, и гнчаки, и нейтралы. По приказу из Стамбула утоплен в морской пучине рассудительный Врамян, по той же команде предательски умерщвлен несгибаемый Ишхан, убит далекий от экстремизма Брутян. Праведники и грешники, социалисты и либералы, политиканы и аполитичные, они равно удостоились тернового, мученического венца. За то, что они — армяне. И в этом, а не в чем-то другом их вина. И реквием по погибшим, по изгнанным один на всех.
Заря ХХ века. Еще далеко до Освенцима. И так близко. Ибо пример уже явлен. Добро пожаловать в солнечную Анатолию. Воздух чист. Трупный запах вокруг Ахтамарского монастыря рассеялся. И потрясенный Мигран Манасерян, единственный свидетель бойни, еще заставший мягкий, белый пепел заживо сожженных, тоже растаял в дымке времен.
Гурген Маари был всегда самостоятелен в суждениях. По личному, тем паче по лагерному опыту он хорошо знал, сколь хрупка, сколь условна грань между приговором и оговором. Да и люди меняются с течением лет. Никакой статики, непрерывная эволюция. Один и тот же человек может оказаться и провидцем, и слепцом, бескорыстным и эгоистом, борцом и приспособленцем. Как, например, бывший учитель Геворг Мурадханян. Неудачник, пьяница, транжира, объект насмешек, презираемый и женой, и преуспевающим старшим братом. Причем презираемый не без причины. Как-никак Геворг своими загулами, своим участием в сомнительных авантюрах компрометировал почтенный род Ованеса-аги. И кто бы мог предположить, что именно этот позор семьи, этот отщепенец способен совершить подвиг, поджечь турецкий оружейный склад и ценою своей жизни спасти оборонительную позицию? Никто. Но в свете этого подвига прошлое разжалованного, изгнанного из школы учителя предстало в ином свете. Как настойчивое восхождение к вершине, как предуготовление к финальному героическому аккорду биографии. Просто непостижимо, как можно было усомниться в незаурядности Геворга! Столько всякого рода примет: эта любовь к поэзии, эта одержимость национальной историей, эта способность плакать над ее страницами и воспринимать вековую армянскую трагедию как свою, личную.
Таков уж неписаный закон маариевской прозы. Она никогда не торопится ставить крест на человеке. Даже совсем пропащий может получить здесь свой шанс, преподнести сюрприз, выкинуть то, чего не ждали.
И есть нечто общее, соединяющее шумное, подчас вздорное, столь же обидчивое, сколь и отходчивое ванское общество в неразрывное целое. Что? Да прежде всего чувство собственного достоинства, иногда сдержанное, спокойное, иногда гипертрофированное, переходящее в кичливость, но так или иначе органическое, почти природное, врожденное.
Даже Акоб Кандоян, стоящий на низшей ступеньке местной иерархии, — сплетник, разносчик слухов, привечаемый разве за то, что он всегда в курсе новостей, — и тот преисполнен сознания исключительности своей миссии. А как же иначе? Ведь без него заржавел бы механизм общественных отношений, с его длинного языка начинается брожение, а то и смятение умов.
А совсем уж ничтожный Седрак, жена которого Заруи так и липнет к смазливому постояльцу — дашнакскому шефу Араму? Он что? Ощущает себя рогоносцем, обманутым мужем, посмешищем? Как бы не так. Потому что есть дни, есть звездные часы, когда перед ним стелется весь этот шушукающийся за его спиной город, когда только он, Седрак, может, воспользовавшись конфиденциальной информацией из своей опочивальни, слегка намекнуть на то, что затевается на политической кухне, какие грядут потрясения. И тогда он уже не изгой, а приманка, желанный собеседник в любой кофейне, объект угождения и почтительной лести. А что до ветреной Заруи и ее разлюбезного постояльца, то — тьфу! Все эти шуры-муры возможны лишь постольку, поскольку они ему полезны.
Словом, если разобраться, то Ван — это уникальная коллекция заслуживающих внимания персон. Не всегда респектабельных, иногда — несносных, зато — будьте уверены — знающих себе цену, умеющих держать форс, владеющих искусством дипломатического обхождения. Хоть с равными по статусу, хоть с вышестоящими, хоть с напыщенными чинами турецкой администрации. Опять же есть у кого поучиться тонкостям этикета. У мадам Калипсе, естественно, которая с безошибочной интуицией рассаживала своих гостей по ранжиру — кого на стул, кого в мягкое кресло, кого на кушетку, да так ловко, что все оставались польщенными.
В маариевских "Горящих садах" великое множество персонажей, но поразительно, что при всем при том нет толпы, за вычетом неизбежной рыночной, нет безликих статистов. Каждый отмечен чем-нибудь неординарным — кто богатством, кто талантом, кто хитростью, кто краснобайством, и каждый необходим в этом ансамбле. И фотограф Аршак Дзитуни, и мясник Мисак, и диковатый варвар-брадобрей, и даже ведомый на бойню козел.
Что же касается элиты, то она вообще вне конкуренции. Потому что она сливки общества, его визитная карточка, его достопримечательность. Будь то слепой — но вам бы такую зоркость и цепкость памяти — директор школы Амбарцум Ерамян. Или непререкаемый авторитет, редактор журнала "Орел Васпуракана", будущий католикос и национальный заступник батюшка Хримян. Или блистательный живописец и по совместительству несгибаемый воин Фанос Терлемезян. Или его ближайший друг, к сожалению, не ванец, а житель Стамбула, но это явная оплошность истории, гениальный композитор Комитас. И вымышленные, и невымышленные герои произведения присутствуют в нем на равных. И не благостными ликами, а в рабочих одеждах или — таковы обстоятельства — в ратных доспехах. Кто с винтовками, кто с маузерами.
Вот и столпы тогдашней политики написаны в романе без малейшего снисхождения к их титулам. Воображай они себя хоть какими вершителями судеб. И оттого высокие материи соседствуют здесь с низкими, теоретическая полемика — с непристойными склоками, пыл революционной борьбы — с пылкими же искушениями плоти. Страстотерпцы, бунтари, ниспровергатели — этого не отнимешь, но не священные коровы, нет. Неукротимый, падкий на террор, скорый на расправу (потом спохватится, но поздно) Ишхан. Подозрительный, настроенный на ликвидацию изменников (часто — мнимых), на искоренение крамолы в дашнакских рядах Арам. Все со своим норовом, со своими замашками, а что вы хотите — "шефы", диктаторы, витии, но и со своими (мягко сказано) слабостями. Та же партийная репутация Арама если и не подорвана, то изрядно подпорчена его эротической необузданностью. Далеко не безобидной. Ибо очередная любовная интрижка обернулась ни больше ни меньше чем провалом ванского подполья. У истоков скандала гнев бедняги Даво на Арама, который увел у своего старого боевого соратника (причем прямо из-под венца) юную невесту. А в итоге — аресты, ликование турецкой полиции, которая даром заполучила от ревнивца (ах, пропади все пропадом, все равно жизнь насмарку) дислокацию тайных складов оружия.
Случайный эпизод? Как сказать. Ведь легкомыслие Арама производно от его же самомнения, от ставки на вседозволенность, от бесцеремонности. Он сам себе и закон, и судия. И что ему какой-то обезумевший, потерявший голову Даво? Мелкая сошка, муравей, попавший под сапог.
Так или иначе, но с Маари и его героями не соскучишься. Полная непредсказуемость. Думаешь — пустяк, а получаешь непролазные психологические дебри. Думаешь — байка, застольный тост, а раскусишь — философия, подтекст на подтексте. Думаешь — фарс и нате вам — трагедия. Или наоборот.
Писатель развертывает свое повествование как эпическую панораму. Пространную, щедрую подробностями, лирическими отступлениями. Панораму города, его предместий, окрестных сел, монастырей, панораму промыслов и ремесел, мастерских, лавочек, магазинов, панораму партий, обществ, конфессий, учреждений власти, а также — для счета — злачных мест. Кто только не попадает в поле зрения: оружейники, кузнецы, ювелиры, портные, пастухи, приказчики, пекари, купцы, учителя конкурирующих между собой гимназий. Даже гробовщик, и тот удостоился. Поскольку без него и рад бы, да не обойдешься. И о каждом — свое слово.
К тому же невидимые, но вполне осязаемые связи соединяют Ван со Стамбулом, Эрзурумом, Мушем, святым Эчмиадзином, Ереваном, Тифлисом, Москвой. Хочешь не хочешь, но оттуда поступают не только товары, но и разнообразные новости, например о дурной постыдной болезни, которую подцепил в турецкой столице старший брат Ованеса-аги коммерсант Амбарцум (черт его попутал променять отчий кров на эту гиблую землю); оттуда же, из внешнего мира, прибывают и партийные эмиссары с кипами грозных инструкций, взрывчаткой или категорическими директивами вытрясти из национально мыслящих граждан очередные пожертвования. За уклонение — смерть.
И что ни герой, то новый поворот сюжета, а то и нежданные-негаданные хлопоты. Редко — приятные, а в основном одно расстройство да опустошение кошелька.
Директор гимназии, слепой, но не обольщайтесь — всевидящий, и в эрудиции нет равных, Амбарцум Ерамян, оказавшись в эмиграции, на берегах Нила, написал для своих бывших земляков фундаментальный двухтомный труд "Памятник Вану-Васпуракану".
Гурген Маари не патентованный историк, но он-то и есть подлинный хранитель памяти. Правда, сумбурной, непричесанной, расхристанной, сбивающейся с торжественного слога на злоключения степенных торговцев, которые — стыдно сказать — в изрядном подпитии перепутали своих ослов, или на конфуз с Ованесом-агой, ухитрившимся купить в суматохе свою же собственную телегу. В общем, всякая всячина. Можно сказать, мелочи, дребедень: какие носили фески или что такое экзотическое сладкое блюдо компосто, он же компот, а можно сказать — ностальгия, да такая, что перехватывает горло. Тоска по родникам, по праздничным гуляниям на Пятничном ручье, по запаху несравненного ванского лаваша, хотя экая невидаль — лаваш, в Ереване, небось, не хуже пекут, не хуже, а все равно не то. Тоска по отнятой земле, по судьбе некогда процветавшего, но сошедшего на нет рода Мурадханянов. Только и осталось что боль: младший брат Мхо, безропотный, безответный труженик, посажен турецкими аскерами на кол, его жена и дочь изнасилованы и загублены ими же, старший брат сгинул в окаянном Стамбуле-Полисе, средний, Геворг, тот да, прославился, вошел в легенду, но, увы, посмертно.
Единственный, кто не пропал, да и не имел права пропасть, так это Ованес-ага. Хозяин дома, распорядитель обширного сельского имения, владелец богатого мануфактурного магазина. Потому как никогда не рисковал попусту, не впадал в мотовство, потому как предусмотрителен, расчетлив, бережлив. Другие чуть что — и с протянутой рукой, а он год за годом, золотой к золотому скопил столько, что мог выдержать любую осаду, любые поборы — турецкие или по приказу шефов. Ну да, экономен, прижимист, ну да, считал глупостью патриотические песенки о распрекрасной геройской смерти, которые прошибали слезу умиления у непутевого Геворга. Но это с одной стороны, а с другой? Опора семейства, кормилец, попечитель, заступник. Мало? Тогда берите выше, смелее — не только собственной семьи, но и города, народа, нации. А что? Как раз к этаким обобщениям воспаряет Ованес-ага в приступе похмельной размягченности. И он уже не он, а гораздо больше — монументальная, величественная фигура, сошедшая с хрестоматийного полотна выдающегося художника. Припоминаете такую? Конечно же, Мать-Армения, сидящая на руинах древней наирийской столицы Ани и оплакивающая страдания своего народа. Именно так. С единственной коррекцией — не скорбящая мать, а скорбящий отец, безутешный Отец-Отечество. Остальное точь-в-точь: согбенные плечи, печаль в глазах и на челе дума о ранах Армении.
Оружие Егише Чаренца — сарказм. Испепеляющий, разящий наповал.
Оружие Гургена Маари — ирония. То добродушная, плутовская, то язвительная.
За этим лукавством характер самого писателя, но за ним же и характер героя, Ованеса-аги Мурадханяна, которому тоже палец в рот не клади. Опасно.
Отец-Отечество — это, понятно, метафора, горькая, с привкусом надрыва шутка. Над собой, над пиковым своим положением. И все-таки в каждой шутке скрыта доля истины. Потому что Ованес-ага с его хозяйственной жилкой, его изобретательной энергией и есть воплощение жизнестойкости, прочности, здравого смысла. Хорош он или себе на уме, но в нем проступает корневое, генетическое: сам Ван, его дух, его образ.
Город сражался с ордами Джевдеда-паши отнюдь не потому, что приготовился эффектно пожертвовать собой, не ради воспетой экзальтированными поэтами романтически красивой смерти. Он сопротивлялся в надежде выжить, уцелеть, избежать участи растерзанной Киликии, вырезанных Битлиса, Муша, Трабзона. И весь он перед лицом врага стал единым существом, единой крепостью и единой волей. И больше не было шефов, не было дашнаков, арменистов, рамкаваров, не было торговцев, кузнецов, учителей — был просто народ, сумевший подняться над распрями, над корыстью, над амбициями политиков.
И Ван — один на всю Турецкую Армению, на все ее вилайеты — выстоял, по крайней мере сумел продержаться до прихода "дядюшки" — российских войск. Он совершил невозможное и обессмертил свое имя. Хотя… Хотя те же войска спустя несколько месяцев покинули его. Однако покинули, выведя за собой все армянское население. От мала до велика. И женщин, и стариков, и детей.
Катастрофа после победы? Пусть так. Но Ованес-ага думал не о том, что разграблен его магазин, опустошены амбары, остались без пригляда сады (хотя и об этом тоже), — он думал о том, что надо спасать жену, детей, соседей и начинать новую жизнь. Не здесь, так в Ереване, Тифлисе, Москве. И держаться вопреки всему, во что бы то ни стало, как держались ванцы. Потому что, пока жив народ — жива и надежда. Пока жив он — живы, пусть в мыслях, и все его святыни, реликвии, предания. И роскошный Хач-Поханский рынок опять шумит, и магазины Ованеса-аги и его незабвенного погибшего друга Симона-аги гостеприимно распахнуты. Как будто и не было проклятого геноцида.
Так и весь роман Маари есть поэма о городе, нет, больше — о народе. О народе как главной, высшей национальной ценности. Недаром — сказ, сказание, эпос. И притча — само собой. О трех изумительных — в других краях не сыщешь — артаметских яблоках. Одно — своему родному Вану, другое — Армении, а третье? Третье — Москве. Чтобы помнили. Особенно сейчас. Наверное, писатель едва ли предвидел то, что произошло у нас на исходе минувшего века. Но притча, она всегда многозначна. На все времена. В том числе и на нынешние: вы скажете — демократические, я скажу — блажен, кто верует. И завяжется дискуссия. Как в ванской кофейне. Только Ованеса-аги с его братом Геворгом не хватает.
А от себя — пусть не принято, но, авось не осудят, добавлю. Я рад, что оказался причастным к изданию этой книги, бережно, с любовью переведенной Георгием Кубатьяном и Нелли Мкртчан.