Документальное повествование
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2001
— Терпеть не могу Америку. И не хочу, чтобы им хоть что-то досталось. А прямых наследников у меня нет, все перейдет государству… Самый близкий человек — вы. Кому, кроме вас, я могу завещать все, что у меня есть? И дом, и деньги…
Мы с Василием Дмитриевичем выгуливали собаку Белку, и неспешно шли по тропинке вдоль озера Эри (Ири, как произносят в Америке), глядя на бегущие в сторону Канады гребешки волн.
Что в таком случае уместнее всего сказать в ответ? Зависит от степени открытости, доверия, близости. Ни то, ни другое, ни третье не имело места в наших отношениях. В некотором замешательстве я продолжала молча идти и слушать. А Василий Дмитриевич принялся объяснять, почему остановил выбор на мне.
Белка, тяжело переваливаясь, трусила чуть впереди нас. Василий Дмитриевич явно перекармливал свою любимицу. Однажды за обедом, когда он (в очередной раз) взял со стола свою тарелку с большим куском мяса и остатками картошки и поставил на пол, я было открыла рот, чтобы убедить его пожалеть собаку, но вовремя спохватилась. Белка в одну секунду поглотила еще одну порцию.
Должно быть, он догадался, о чем я думала, потому что сказал: “Кто еще будет так баловать ее после моей смерти? Пусть ест”.
Врачи нашли у него рак прямой кишки. Болезнь, как мне казалось, сумела одолеть крепкий организм Василия Дмитриевича только после того, как он похоронил жену. С первых дней совместной жизни Марина была его ангелом-хранителем: не только женой, но подругой, сестрой, матерью и наставницей.
— Характер у меня непростой, — признался как-то Василий Дмитриевич, когда рассказывал о жизни в Эри и о своей работе священника. — А среди православных — в отличие от старообрядцев — всегда возникали бесконечные раздоры. Для ортодоксальной церкви — явление обычное. Почему? — Он задумался ненадолго. — Потому что старообрядцы приехали, спасая веру. Большой группой. Очень поддерживали друг друга. А многие из православных эмигрантов оставили Родину против воли. Каждый по своим причинам. Многие знали друг друга еще по лагерям беженцев. Кто-то с кем-то не поделился куском хлеба, кто-то вроде бы дружил с коммунистом и так далее. У них сохранились старые обиды. Отсюда и бесконечные стычки, недовольство, переходящее в откровенную враждебность. Иной раз они объединялись только для того, чтобы скинуть очередного священника и добиться назначения нового.
Сгладить возникавшие трения удавалось Марине. Она умела найти нужные слова, чтобы разрядить вспышки гнева и нетерпения, обиды и недовольства, что были свойственны Василию Дмитриевичу. Могла успокоить его, убедить в чем-то, объяснить, где он ошибается. Прихожане очень любили Марину, относились к ней с большим уважением. Быть может, именно благодаря жене Василий Дмитриевич сохранял за собой приход в течение почти сорока лет.
Дело в том, что мы познакомились с Василием Дмитриевичем именно благодаря его сказкам. Он прислал их в редакцию с предложением опубликовать. Сказки были совершенно беспомощные. Плохо выстроенные, написанные каким-то неживым языком. Но от человека, который провел в эмиграции большую часть жизни и не имел возможности подпитывать свой язык живой народной речью, другого ждать и не приходилось. Я постаралась ответить как можно теплее и предложила автору написать о том, как он оказался за границей, что пережил и что перечувствовал.
Присланные им странички, отпечатанные на машинке с уже знакомым мне шрифтом, как я и думала, были написаны живее, ярче, и мне удалось подготовить их к публикации.
После похорон Марины Василий Дмитриевич звонил мне намного чаще прежнего. Голос его звучал растерянно и печально. И я старалась отправлять ему письма, как только выпадала возможность. Однажды мы заговорили о том, не купить ли ему дом в России, не перебраться ли на родину? Василий Дмитриевич обрадовался и принялся горячо обсуждать эту возможность.
Конечно, то была всего лишь мечта. Но надежда, что он еще сможет обосноваться в России, отвлекала от грустных мыслей. Ему нравились все фотографии выставленных на продажу домов (с видами на реку, на лес или же на поле), что я ему время от времени посылала. Он дотошно расспрашивал, какие большие города есть поблизости, а потом, порывшись в справочниках, отмечал достопримечательности.
Год назад Василия Дмитриевича прооперировали. К сожалению, пока он медлил, раздумывал, сомневался — опухоль разрослась настолько, что ее уже невозможно было удалить. Ему сделали отвод из прямой кишки и “пообещали”, что он проживет не больше трех месяцев.
Через полгода после операции Василий Дмитриевич приехал в Москву, чтобы открыть выставку картин и скульптурных работ известного художника-эмигранта Василия Николаевича Масютина. Марина хотела, чтобы наследие ее отца оказалось в России. После смерти жены Василий Дмитриевич счел своим долгом исполнить ее волю и попросил меня помочь ему.
Найти музей, который согласился бы принять в дар работы известного художника-эмигранта, как ни странно, оказалось непросто. То есть, взять готовы были все. Но когда выяснялось, что придется заниматься трудным, нудным делом по доставке, градус интереса заметно падал.
Только благодаря бескорыстным хлопотам энтузиаста своего дела — заведующей филиалом Пушкинского музея (что открылся совсем недавно на улице Чаянова, в здании РГГУ) — Ирины Викторовны Бакановой скульптуры, картины и гравюры В. Масютина вернулись на родину.
Когда Василий Дмитриевич появился в Москве, мне показалось, что его крепкий организм победил болезнь. Он выглядел таким бодрым.
Высокого роста, голубоглазый, с аккуратной бородкой и пробором, он напоминал Николая II на портрете В. Серова. Василий Дмитриевич знал о своем сходстве и гордился им.
Мы много гуляли по Москве, почти каждый вечер ходили в театры. Даже съездили в Тверскую область в те места, где прошло его детство. И ни разу на лице его я не видела особых признаков усталости.
А через два месяца я приехала по приглашению Василия Дмитриевича в Америку и привезла первые экземпляры его книг “Калиюга”, которые он попросил напечатать на родине.
На автовокзале в Эри я тоже увидела оживленного человека и подумала, что врачи допустили ошибку. Единственное, что его немного беспокоило, — прострел, с которым он довольно успешно справлялся, подкладывая под спину электрическую грелку…
Первую половину дня мы проводили, составляя опись (в трех экземплярах — один оставался Василию Дмитриевичу, другой я положила в ящики, а третий взяла себе) работ, оставшихся от Масютина: несколько небольших скульптур, формы для отливки медалей и гравюры. В два других ящика мы упаковали иконы, написанные Мариной. Все это я должна была передать в дар музею, дополнить уже имеющуюся коллекцию.
Между иконами — для большей сохранности — я положила семейные фотографии и бумаги, которые предназначались мне, — черновики воспоминаний Марины об отце и ее переписка с мужем. Василий Дмитриевич просил меня подготовить их к публикации и издать отдельной книгой за его счет.
Ближе к обеду Василий Дмитриевич начинал уставать, давал знать о себе прострел. И он шел отдыхать в свою комнату, приняв обезболивающие таблетки, от которых погружался в сон.
В эти часы я и выходила погулять по городу, чтобы составить хоть какое-то представление о жизни в Америке.
Ноу спик инглиш…
Кирпичное пятиэтажное здание располагалось не где-то далеко за городом, а рядом с центральной площадью. На просторной автомобильной стоянке, за полосой ярко-зеленых газонов, стояли машины обитателей Дома престарелых. В нем жили не только эмигранты, но и американцы. Они-то в основном и пользовались машинами.
Наши старики-пенсионеры (большинство из них отнюдь не беспомощные) предпочитали сидеть на лавочках в тени деревьев и обсуждать входящих и выходящих. Я провела нечаянный эксперимент: подошла к одной группе и поздоровалась по-английски.
Сидящие мужчины и женщины (прожившие уже не меньше семи-восьми лет в Америке) замахали руками:
— Ноу, ноу! Ноу спик инглиш…
Седовласый бакинец, который сидел поодаль и с которым мы могли поговорить без помех, оценивал свое положение достаточно трезво:
— Я тоже так и не выучил английского, хотя живу здесь почти десять лет. Не лезет он мне в голову. Потому что надобности нет. Мы же не работаем. Отдыхаем. А для отдыха все условия есть.
Мы с женой из Баку бежали. Там у нас на всех один туалет стоял во дворе. И все жильцы выстраивались утром и вечером в очередь. О душе и речи не велось. Все ходили раз в неделю в баню. Здесь у нас своя квартира — две спальни, кухня, ванная, туалет. Я уж и не думал, что когда-нибудь буду жить как человек.
А вы посидите, послушайте, о чем наши эмигранты говорят: колбаска, пельмени с хреном, селедочка! И называют это ностальгией. Вы только подумайте: они на эту страну даже часа не работали, а получают пенсию точно так же, как американцы. За квартиру мы платим двести с небольшим. Каждую неделю нам выдают талоны на бесплатные продукты (крупы, макароны, масло, сахар и прочее), раз в неделю можем посещать магазины одежды, где все стоит по одному доллару. Ну чем не жизнь?! Да они и десятой доли того на родине не имели. Вон я по телевизору смотрел новости: нашим пенсионерам по полгода деньги не выдают. А эти как сыр в масле катаются. И все равно недовольны, все равно возмущаются, ворчат. Странный народ, ей-богу. Не пойму я их.
Балерина-пекарь
С Ларисой я познакомилась в студии (напоминающей наши прежние Дома пионеров), где детей (бесплатно) учат рисовать, лепить, клеить игрушки и играть на музыкальных инструментах. Заведующая мне любезно сообщила, что танцы ведет русская женщина, и предложила подождать, пока та закончит занятия.
Невысокая молодая женщина, стройная, подтянутая, в элегантном беретике, посмотрела на меня с выражением неясной тревоги. Когда поняла, что меня интересует, пригласила к себе в дом выпить чаю.
Лариса с мужем и дочерью снимала половину обычного на этой улице домика с маленьким газончиком и внутренним двориком. Второго этажа, правда, у них не было. Все помещение — две крохотные спальни, отделенные фанерными перегородками (американский вариант японских ширм), и небольшая кухня-столовая.
Быть может, наступит время, когда они смогут купить свое собственное жилье. Пока на это не хватает денег.
— Мы сюда приехали из Средней Азии. Мой муж армянин. Там начались волнения, к армянам стали придираться — чужаки! Вот он и решил уехать куда подальше.
Первое время очень трудно пришлось. Поступила в госпиталь, на кухню работать. И, словно ребенок, все должна учить заново: как кастрюля называется, как поварешка. Все продукты… Даже свое имя собственное учишься писать заново. Оно таким чужим выглядит, будто ты другим человеком стал.
Почти десять лет мы здесь прожили, а все равно что-то в разговоре не понимаю, какие-то вещи ускользают от внимания. Постоянно напрягаешься, чтобы что-то не упустить.
Сейчас я уже приспособилась: на трех работах успеваю. Одна — пекарня. Это с раннего утра до двенадцати. Несколько раз в неделю веду кружок танца. И еще распространяю косметику “Айвон”. “Пушером” я, наверное, никогда не стану, но зато благодаря этой работе научилась заполнять биллы иншуранс. У вас уже есть иншуранс? Здесь без страховки никуда… Трудно ли было менять профессию? Сначала да. Но никуда не денешься. Теперь я никакой работой не брезгую. Что бы ты ни делал, все время что-то новое осваиваешь. Чему-то постоянно учишься. Тут не расслабишься.
К нам подошла Лаура — дочь Ларисы, и о чем-то негромко ее попросила.
— Говори по-русски, — напомнила Лариса.
Девочка неохотно повторила фразу и быстро отошла, чтобы ее не заставляли заниматься нелюбимым делом.
— Никак не хочет учить русский.
— А ты сделай это фанни, — дернула плечиком Лаура.
— Вот-вот. Им все должно быть фанни — в развлекательной форме. Они привыкли в американской школе не утруждать себя. Их никто никогда не ругает. Все время только хвалят. А языком надо много заниматься, запоминать, читать, пересказывать. Писать она и по-английски пишет с ошибками, а по-русски и говорить нечего. Не знаю, что делать. Я ведь и сама-то уже начала путать слова.
В среде старых эмигрантов есть люди, уверенные, что они говорят на чистом русском языке, когда сообщают: “Моя жена апстеарз дрессируется (наверху одевается)”. Или: “Вам слайсками порезать или писиками (полосками или кусочками)… Придется перенести лондери (стирку) на завтра… Ты получил мессидж (послание)? Устрой такую парти (вечеринку), чтобы и мои подруги тоже получили инджой (удовольствие)”.
—- За эти годы я уже вроде привыкла. Многое мне здесь нравится. Но такое внутри сосущее чувство. Словно пустота, которую ничем не заполнишь. А в чем дело, даже понять не могу. Это тоскливое ощущение почти никогда не проходит. Мы здесь чужие. Не свои. Я познакомилась с евангелистами, стала ходить к ним — легче, когда ты к какой-то общине принадлежишь, хоть какая-то поддержка есть.
Если бы меня спросили, чем сильна Америка, что поддерживает ее дух, я бы ответила — вера. Сильное религиозное чувство и патриотизм. И многие эмигранты ищут поддержки в религии.
Когда смотришь на город с косы, то видишь утопающие в зелени крыши самых высоких домов в центре, где располагаются административные здания. В том числе и церковные. В отличие от русских провинциальных городков здесь представлены самые разные вероисповедания. Наиболее богатые церкви принадлежат католикам, протестантам, адвентистам, баптистам. Но помимо этих, выстроенных еще первопоселенцами, на каждой улочке непременно обнаружишь здания, порой весьма скромные, с надписью, какой общине они принадлежат. Большая часть из них мне совершенно не известна.
Прежние эмигранты из России, как правило, объединялись вокруг православной церкви. Сейчас такого единства нет. Каждый находит что-то свое. Иной раз весьма причудливое.
“Эти люди никогда не говорят “икскьюз ми”
— Хай, — поздоровался со мной мужчина лет тридцати, ехавший из парка на велосипеде.
Поскольку в Америке здороваются и при входе в магазин, и в автобусе, я приняла это как должное и отозвалась ставшим привычным, радостным голосом.
Мужчина, сделав круг, развернулся и поехал по дорожке рядом. Последовали традиционные вопросы: кто, откуда, как зовут, к кому приехала, нравится ли здесь.
— Конечно, — отозвалась я, зная, как американцы обидчивы, если не хвалишь то, что имеет к ним отношение.
— А я ненавижу этот городок, — поморщился Питер.
— Почему?
— Не могу найти здесь работу, — ответил он с недовольным видом.
Судя по тому, с каким праздным видом он катался по парку, Питер не относился к числу тех, кто ищет ее особенно усердно.
Выяснив, что я иду в исторический музей, он предложил проводить меня. Заблудиться в американских городках невозможно, они все выстроены по линейке, но я, конечно, не хотела упускать возможности поговорить еще с одним коренным жителем.
Но Питер настроился на другое. Не успели мы пройти несколько шагов (он спрыгнул с велосипеда и вел его, держа за руль), как он вежливо спросил, можно ли ему взять меня за руку.
— Боюсь, что нет, — ответила я не менее любезным тоном.
Питер несколько поскучнел, но беседу не прервал. Перед зданием музея (оно располагалось в доме, принадлежавшем в начале века весьма респектабельному семейству, — одно из немногих зданий, что было выстроено из кирпича и дерева) Питер спросил, может ли он обнять меня. Я ответила таким же любезным тоном:
— Боюсь, что нет.
Он кивнул (при этом даже тени недовольства не проскользнуло на его лице), вежливо пожелал мне получить как можно больше удовольствия от посещения музея, сел на свой велосипед и отправился колесить по улицам.
Задержавшись на крыльце, я смотрела ему вслед и думала: а как бы проходил подобного рода разговор у меня на родине?
Только после недели пребывания в Америке я начала догадываться, насколько наше поведение иной раз может выглядеть грубым уже только по той причине, что мы по-разному оцениваем свое жизненное пространство. Я это поняла, когда мимо скамьи, на которой я сидела, прошла женщина. Прошла, наверное, на расстоянии метра, если не больше. И извинилась. За то, что закрыла на какой-то миг перспективу и вообще за то, что могла отвлечь меня от каких-то мыслей.
Если кто-то кого-то задевает на улице или в метро, то человек, которого задели, иной раз торопится извиниться раньше “виновника”. Поскольку сам, не подозревая о том, мог создать ситуацию, при которой его толкнули. У нас такой привычки не выработалось. Мы всегда ищем виноватого. Или просто не замечаем других. В Америке это сразу бросается в глаза. И русские эмигранты уже становятся притчей во языцех. При мне три человека вошли в вагон метро и нечаянно слегка задели пожилую негритянку с мальчиком на руках. Им и в голову не приходило обижать кого-то. Они были просто слишком заняты беседой, которую вели на русском языке.
С ошеломленным видом мальчик склонился к женщине и тихо спросил: “А почему они не извинились?”
Женщина, которая, видимо, уже узнавала русских не столько по говору, сколько по манере вести себя, негромко ответила:
— Эти люди никогда не говорят: “Икскьюз ми”.
В ее голосе отсутствовали нотки столь привычного нашему уху осуждения. Она произнесла это с грустью и печалью, испытывая сожаление, что люди способны так вести себя.
“Могила Наполеона”
Часам к пяти-шести (я как раз успевала вернуться к этому времени) Василий Дмитриевич спускался в столовую и после ужина учил меня раскладывать пасьянс со зловещим названием “Могила Наполеона”.
— В последнее время, когда Марина слегла и никуда не могла выходить, мы только этим и развлекались. Она и раньше любила раскладывать пасьянсы, знала очень много, самых разных. Даже одну карточную колоду сама нарисовала. А потом и меня приохотила…
За две недели “Могила Наполеона” у меня не сложилась ни разу. Василий Дмитриевич всякий раз удивленно разводил руками: “Надо же. Опять не вышло”. Но я понимала, что карты мстят за мою нелюбовь к этому занятию. Должно быть, мне не хватало смирения, способности принимать в игре все так, как мы, собственно, принимаем в жизни: где многое тоже зависит от случая.
Чем ближе дело шло к ночи, тем заметнее на лице Василия Дмитриевича проступала болезненная гримаса. Он становился раздражительнее, выпады против Америки — злее, агрессивнее. Обличения беспощаднее и… бездоказательнее.
Он прожил в этой стране почти сорок лет. Но говорил по-английски очень плохо. Когда Василий Дмитриевич учился на священника, ему важнее было освоить старославянский, чтобы вести службу в храме. Получив приход, он оказался среди эмигрантов, владевших русским. Острой надобности в английском молодой священник тогда не испытывал. Тем более, что Марина всегда выполняла роль переводчика в трудные для него минуты общения с чиновниками. Все бумаги, все декларации заполняла она.
После смерти жены Василий Дмитриевич потерял не только единственного близкого ему человека. Он, как много лет назад, ощутил себя совершенно беспомощным. Даже в магазине испытывал сложности.
Ему пришлось завести специальную записную книжку-словарик, куда он выписал термины, связанные с его болезнью: кал, поясница, крестец, кишечник и так далее и тому подобное, чтобы отвечать на вопросы врача.
Вынимая очередные счета из конвертов, он всякий раз возмущался. Ему казалось: компании сговорились ограбить его, поскольку он не в состоянии оспорить их претензии.
— Я же им только недавно заплатил, а они опять требуют! — восклицал он, протягивая мне листок из конверта в тайной надежде, что я смогу объяснить ошибку. — Как вороны слетелись. Ждут моей смерти.
Мне казалось, что его возмущение ничем не оправдано, кроме как болезнью, слабостью и ощущением незащищенности. Но чтобы успокоить его, внимательно просматривала бумаги, в которых, естественно, очень мало что могла понять.
Желая отвлечь Василия Дмитриевича, я начинала описывать, с кем встречалась в городе во время коротких вылазок, с кем успела познакомиться, что привлекло внимание.
Но он, выслушав мой очередной рассказ, как правило, лишь хмурился:
— Ничего у них интересного нет. Нечего тут ходить… И включал телевизор, чтобы посмотреть кассету с последними новостями из России.
Кассеты он брал в “русском магазине”, где мучившиеся “ностальгией” эмигранты имели возможность купить селедку, конфеты фабрики имени Бабаева, икру, колбасы, бублики и шпроты.
Но и новости НТВ не пробуждали у Василия Дмитриевича оптимистического настроя. Он снова начинал досадовать и, приняв очередную порцию обезболивающего, шел спать.
Таблетка, принятая на ночь, помогала ему уснуть. Но когда он принимал ее утром, после завтрака, и садился за руль, — это вызывало у меня вполне понятное беспокойство.
— Давайте я схожу пешком. Тут за углом есть магазин, — убеждала я Василия Дмитриевича.
— Там мясо стоит восемь долларов. А в супермаркете — шесть. Я у них всегда покупаю сердце для Белки, — упрямо отвечал он и решительно нажимал на газ.
Отпустить его одного я боялась. И садилась рядом, чтобы в случае чего, хотя бы вывернуть руль или, по крайней мере, могла не давать заснуть, разговаривая с ним.
Мне казалось странным, что человек, осознавая близкую смерть, придает значение разнице в два доллара. Все, что он откладывал в течение последних тридцати лет, переходило в чужие руки. Стоило ли экономить сейчас? Что двигало им в такие минуты? Наверное, ощущение, что если он будет продолжать жить, как жил прежде (то есть экономно), откладывая на “черный день”, то это значит, что он еще не наступил. Что ничего не изменилось и не изменится в ближайшем будущем.
Когда, разбирая вещи Марины, мы достали шкатулку с ее украшениями, Василий Дмитриевич не без грусти долго разглядывал скромные часики и пластмассовые бусы жены:
— Марина иной раз укоряла меня, что я жалею деньги, никогда не покупаю никаких украшений. А я всегда думал: “Зачем? Пустяки какие-то”. Наверное, надо было ее порадовать. Женщинам нравятся стекляшки.
И все равно, отдавая себе отчет в том, что строгая экономия, которую он блюл столько лет, оказалась чрезмерной, Василий Дмитриевич продолжал выгадывать, даже если разница составляла пару-другую долларов.
Поездка в супермаркет, на окраину, где все товары были несколько дешевле, как правило, еще больше утомляла его. И после очередной порции обезболивающего он уходил к себе в комнату.
Если я не отправлялась побродить, то тоже поднималась на второй этаж, устраивалась в библиотеке, которая служила одновременно и мастерской (стол, за которым Марина писала иконы, так и остался стоять возле широкого — на всю стену — окна) и наскоро записывала ключевые фразы того, что запомнила из разговоров с Василием Дмитриевичем, разбирала фотографии, проверяя, не осталось ли таких, к которым необходимо сделать пояснения, пробегала глазами варианты воспоминаний Марины об отце, ее письма к мужу… И передо мной вставали картины не такого уж далекого прошлого.
“Не забывай Россию!”
Василий Дмитриевич оказался в Германии во время Второй мировой войны, подростком. Родился он в Тверской области, неподалеку от деревни Максатиха, и считал, что это арийское слово. Даже нашел, как оно переводится с санскрита: поле битвы.
— Наверное, здесь произошло большое столкновение с кочевниками. После победы славянские племена возвели городище.
Из своего детства он запомнил старинную игру: когда на праздник Молоньи жгли снопы и парни с девушками катались на бревне. В бревна были воткнуты веретена с просмоленной куделью. Кудель горела, бревно крутилось, описывая огненные круги. Девушки вскрикивали, парни посмеивались.
А еще он запомнил, как на щеке у него вдруг появился какой-то твердый желвак. Пригласили бабушку Варвару, она пошептала что-то, и желвак через несколько дней исчез. Но след от него остался. И Варвара предупредила мать:
— Там где был желвак, борода не вырастет.
Мать огорчилась. Но Варвара утешила:
— Что за беда. Если бы он в священники пошел — другое дело. Сейчас мужчины не носят бороды.
Но Василий стал священником. Борода у него выросла довольно густая, так что закрыла то место, где и впрямь оставалась небольшая прогалина.
Он не знал, почему отец из деревни перебрался под Петербург, в Царское село. Но переезд ему запомнился. Как он сидел на сундуке с сестрой Машей на телеге, заставленной домашним скарбом, смотрел на пасмурное небо, на ворон, устроившихся по обеим сторонам дороги, и чувство тревоги смешивалось с чувством радости.
А через несколько лет, когда семья Сибиревых (как Василий Дмитриевич получил фамилию Судлецкий — особый рассказ) свыклась и с городской суетой и с многолюдьем, когда жизнь вошла в колею, началась война. 12-го сентября 1941 года немцы вошли в Пушкино.
С началом зимы наступили голодные времена. Большая часть жителей потянулась в деревни, чтобы найти пропитание. И снова Васе запомнилась долгая утомительная дорога, когда приходилось тащить санки с вещами, а в лицо дул пронзительный студеный ветер. На обочине дороги то там, то здесь стояли березовые кресты. На крестах — каски, отмечавшие могилы немецких солдат. Вася считал кресты и испытывал удовлетворение: чем больше погибнет врагов, тем быстрее кончится война.
Семью Сибиревых пустила в дом пожилая женщина, пожалевшая детей. Но с едой и у нее самой было негусто. Подростки пробовали выкопать оставшуюся в земле картошку, но от нее остались только ледяные комки. На чердаке дома висела шкура. Шерсть с нее соскоблили и варили кожу. Похлебка казалась необыкновенно вкусной.
Весной объявили набор в Германию. Четырнадцатилетний Вася и его сестра Маша оказались среди тех, кого должны были увезти в далекую неизвестную страну.
— Не забывай Россию, — напутствовал старший брат Иван. Мать только молча вытирала слезы.
Вагоны дрогнули, поезд медленно тронулся с места, и в эту минуту Вася заплакал и закричал не своим голосом: какое-то странное чувство подсказало ему, что он навсегда покидает родные места.
Маша тоже разрыдалась, но чтобы успокоить брата, обняла и прижала его к себе. Так, завернувшись в одеяло, они и просидели почти всю дорогу, глядя в окно на незнакомые кусты и деревья, на странного вида дома, что проносились мимо.
Больше всего Вася боялся потерять сестру, к счастью, их отправили вдвоем к одному фермеру, который приехал за ними на повозке.
Работа оказалась нетрудной: Васе приходилось кормить коров, чистить хлев, работать в поле. Маша помогала хозяйке на кухне. По вечерам, особенно зимой, устроившись на кухне возле печки, брат и сестра вспоминали, как гуляли в царскосельских парках, мечтали о путешествиях, о том, что непременно откроют свой необитаемый остров. Маша и Вася всегда были дружны. Но здесь они особенно сроднились душой. И угадывали, о чем думает другой, даже если сидели и смотрели в разные стороны.
Это взаимопонимание нарушилось, когда ранней весной сорок пятого года пришла к хозяину на работу семнадцатилетняя немка по имени Лиза. Вася не мог бы сказать: красивая это была девушка или нет, но когда она устремляла на него взгляд своих темно-карих глаз, чувствовал, что начинает то краснеть, то бледнеть. Ему стали сниться странные сны. От прикосновения к Лизе его словно било током. Страстное чувство охватывало его все сильнее. Однажды он упал перед ней на колени, начал целовать руки, ноги, в полной уверенности, что она сейчас его оттолкнет. Но Лиза стояла, улыбалась и смотрела на него непонятным взглядом.
И то, что ему снилось по ночам, повторилось наяву. Они бегали с ней по лесу, собирали цветы, слушали, как кричат совы, вдыхали запах ландышей и целовались.
К счастью, оба не подозревали, чем это могло кончиться. Если бы кто-то донес, Васю могли повесить, а Лизу отправить в концлагерь. Но война шла к концу. Никто не знал, что ждет в ближайшем будущем. И на влюбленных не обращали внимания.
Василий ревновал Лизу, хотя у него не было соперников. Он выдумывал их. И считал, что так мучительно, как он, никто во всем мире не любил. Эта страсть даже начала пугать его. Лихорадочное состояние, в котором он постоянно пребывал, отступило, когда прошел слух, что вскоре можно будет уехать на родину.
И в один прекрасный день в лагере военнопленных, куда Василий бегал тайком, чтобы передать хлеб и послушать новости, заурчали моторы машин, украшенных красными флагами, портретами Сталина и Черчилля и лозунгами. Машины должны были доставить военнопленных и тех, кого в свое время угнали на работы, назад, в Россию.
Сложив нехитрый скарб, Вася на минуту засомневался: не задержаться ли еще немного — ведь он так и не успел попрощаться с Лизой. Когда 9 мая объявили день Победы, она куда-то исчезла. Но стремление увидеть свою страну оказалось сильнее.
Радостное чувство прошло, когда граница осталась позади. Им объявили, что за свою вину все должны будут понести наказание. Вася не мог понять, в чем его вина. И через несколько дней убежал из лагеря, куда их поместили.
Граница проходила по лесу. Высокий забор врыли в землю, наверху протянули колючую проволоку. Вася прошел вдоль забора, нашел канаву и прополз по ней на другую сторону. Метров через тридцать увидел полосатую будку, за ней — следующий забор, но уже на английской стороне. На воротах — надпись на четырех языках: “Через забор перелезать запрещено”.
Так он снова оказался за границей. На этот раз добровольно. Добравшись до Ерзберга, Вася подошел к тому дому, где прожил несколько лет. У него таилась смутная надежда, что удастся вернуть то хорошее, что осталось в прошлом. Но сестра Маша, смертельно обиженная на брата за предательство (его любовь к немке), вышла замуж за русского офицера и вернулась в Россию. Ни ее новой фамилии, ни адреса Василий не знал.
Не удалось ему найти и девушку Лизу.
Даже корову, которую Василий выпестовал из маленького теленка, отвели на бойню. Зашел Василий к знакомому поляку из Белоруссии — Точицкому. И тот посоветовал идти вместе с ним в польский лагерь.
— По крайней мере, поляков не отправляют в лагеря и тюрьмы за то, что они оказались в плену, — убеждал Точицкий молодого неопытного паренька. И тот согласился.
Так Василий Сибирев стал Судлецким.
Под этой фамилией он приехал в Англию, где устроился забойщиком на шахту. Но ощущение радости, что он избежал “расплаты за вину” — не приходило. Домой тянуло по-прежнему.
Товарищи по работе — тоже русские, которым удалось с помощью друзей и знакомых записаться кем угодно, лишь бы спастись от концлагеря, — получали из Германии газету “На заре всходов”. Василий прочитывал разоблачающие коммунистический строй статьи, и в голове его постепенно созревал план: записаться в какую-нибудь боевую русскую партию, поехать в СССР, совершить покушение на Сталина, который угнетает русский народ, совершить новую революцию и вернуть на трон царя.
Друзья поддержали Василия. Он написал заявление в партию “Семья”. Через месяц пришло письмо из Берлина. В нем лежал вызов на имя Василия Судлецкого.
На вокзале во Франкфурте Василий приуныл. Публика с поезда разошлась. На перроне кроме него остался один человек — он сидел на скамейке, читал газету. Василия удивило, что человек сидел в темных очках, хотя наступили сумерки, и отодвинул чемодан подальше от подозрительного субъекта.
И насторожился еще больше, когда мужчина свернул газету, положил ее в карман и попросил прикурить. Испытующе глядя на молодого человека, незнакомец негромко спросил:
— Вы Василий Судлецкий — шахтер из Англии?
У Василия мгновенно пересохло во рту от волнения, и он кивнул.
— Я за вами наблюдал полчаса. Вы допустили конспиративную ошибку: забыли про опознавательный знак. Мы же написали: положите в карман газету “На заре всходов”, чтобы название было видно. А вы перевернули ее вверх ногами. Но ничего — новичку это простительно.
Шарль Петрович — как представился мужчина — говорил серьезно и убедительно, но излишняя его подозрительность смущала Василия. Она казалась ему совершенно ненужной. Правила конспирации — из ста двадцати пунктов — пришлось зубрить не один день. На двадцать первом пункте Василий неизменно спотыкался: “Не заводи контакта с незнакомой женщиной, особенно красивой”.
Где же встречаются эти красивые женщины, которые готовы “пойти на контакт”?..
Наконец наступил момент, когда его пригласили на партийное собрание. Доклад Василию не понравился, речь оратора не произвела впечатления. Более того, на душе остался неприятный осадок, который Василий старался не замечать.
Зато первые дни занятий в школе диверсантов, которая открылась в Бад-Гомбурге и куда направили юношу, желавшего освободить Родину от тирана, вызвали воодушевление. Василий учился стрелять, печатать в подполье листовки, снимать копии с документов. Многие приехавшие в школу постепенно отсеивались. Василий прошел ее до конца. И его направили в другую, под Мюнхен.
Дом с садом располагался неподалеку от озера.
Утро начиналось с гимнастики, плавания, бега — с физической подготовки. Затем: азбука Морзе, способы шифровки и расшифровки сведений, хождение ночью по азимуту с картой и компасом. Группа выезжала за триста километров в лес. И Василий вместе со всеми учился делать тайники, закапывать парашюты, разводить костер, чтобы не было видно дыма, стрелял в цель, осваивал приемы борьбы, обезоруживания противника.
Спортивная часть подготовки особенно привлекала молодого человека. И, видимо, принесла немало пользы.
Приближалось время заброски в Россию. Однажды ночью Василий проснулся из-за того, что его напарник — Виктор — вскрикнул во сне. В темноте легче заговорить о том, какие мысли одолевают днем. И Виктор признался:
— Я думал убежать из школы, но куда пойти? Найдут — убьют. Окажусь в России, парашют зарою, повидаю мать и пойду сдаваться. У тебя, Вася, еще есть время, подумай хорошенько, что будешь делать. Неужто вредить родине?
Вскоре привезли и установили вышку для отработки прыжков с парашютом. Васе эти прыжки давались без труда. Придя в хорошее настроение, капитан похвалил его и отправил Василия за коньяком.. Все выпили. Но настоящего веселья не получилось.
Прошел почти месяц с того дня, как в Россию забросили первую группу, когда капитан, приехавший из города, сообщил им, что в Одессе поймали Дмитрия и Тимофея. Что с Виктором, он не знал. Василий догадывался, но хранил молчание.
Им отдали приказ срочно собрать все вещи и выехать до появления корреспондентов. Через час на грузовике они покинули пределы дома, где не осталось ничего: даже клочка бумажки.
Родная душа
После расформирования школы Василия направили в Берлин — охранять “секретариат”. Большую часть времени он проводил за книгами. Прочел все, что оказалось в берлинской городской библиотеке на русском языке. Зашел в Комитет помощи православным беженцам — ему сказали, что там довольно хорошая подборка. Василий спросил, есть ли у них трилогия Мережковского. Ее не оказалось.
— У меня дома есть. Если хотите, можете взять, — предложила женщина, сидевшая у телефона.
Это была Марина Васильевна, дочь известного русского художника Василия Николаевича Масютина. Отец ее собрал великолепную библиотеку, еще когда они жили в Москве. И в Берлине он продолжал покупать интересные, с его точки зрения, издания. Узнав, что молодого человека интересует древний Египет, Марина принесла Масперо и еще несколько монографий. Потом они вместе отправились в музей.
На русское Рождество Марина пригласила Василия к себе.
После смерти родителей у нее осталась необычная квартира: две комнаты на втором этаже и две на третьем. Они соединялись между собой внутренней лестницей. Везде стояли скульптуры Масютина, на стенах висели его картины — портреты жены, дочери, пейзажи, иконы, гравюры.
Василий Николаевич Масютин уехал из России в 1918 году не из идейных соображений. Тяжело заболела его жена — Валентина Сергеевна. Врач предупредил: необходимо хорошее питание.
В Риге, куда Василий Дмитриевич сумел перевезти жену и дочь благодаря тому, что сохранилось его свидетельство о рождении и он мог подать заявление о получении гражданства, Валентине Сергеевне и в самом деле стало лучше. Но только в Берлине, куда Василий Николаевич перебрался позже, потому что там получил основные заказы, она поправилась окончательно.
Продолжая сотрудничать с русскими издательствами и даже устроив выставку своих гравюр в Москве в двадцатых годах, Василий Николаевич оставался жить за рубежом.
После войны, когда пришли русские войска, кто-то написал донос, обвинив художника в украинском национализме. Василия Николаевича забрали. Он пробыл в концлагере почти год. Марина с трудом узнала, где он находится, и привозила отцу теплые вещи и продукты.
Мать Марины умерла вскоре после возвращения Василия Николаевича из заключения. Здоровье немолодого уже человека тоже было сильно подорвано. И он ненадолго пережил жену.
Родители Марины и она сама очень хорошо говорили по-немецки. Поэтому у них было немало друзей среди немцев. И в то же время они сохранили в доме что-то глубоко русское. Впервые за все время жизни за границей Василий это ясно почувствовал. Первое время он считал, что его привлекает атмосфера, созданная Масютиными, хорошая библиотека и возможность поговорить с человеком, который умел слушать и понимать.
Знакомые заметили, что он влюбился, раньше, чем это осознал сам Василий. С ним начали проводить беседы, убеждать, что он не должен ломать свою жизнь. Марина из хорошей, интеллигентной семьи и не пара ему. Она разочаруется и оставит простого парня. Указывали на разницу в возрасте, о чем прежде Василий и не задумывался, — Марина была старше на двадцать лет.
Особенно усердно отговаривали соратники по партийной работе: боялись, что он после женитьбы оставит революционную деятельность.
И не ошиблись. Знакомство с Мариной помогло Василию увидеть партийцев другими глазами. Теперь он ясно отдавал себе отчет, словно пелена спала, что многие из них — самые обычные болтуны-бездельники, мелочные и завистливые люди. Они жили на деньги, которые получали от разведок, враждебных России. Истинное благополучие родины их по сути давно не волновало.
Все, что раньше смущало Василия, но в чем он не решался себе признаться, стало очевидным. И Василий решился порвать с Н.Т.С. Он поехал в штаб-квартиру, написал заявление. Его просьбу неохотно удовлетворили, выдали месячную зарплату, чтобы он имел возможность расплатиться с партийными долгами.
В Берлине в то время устроиться было трудно. Требовалась прописка, которую не удавалось получить без справки с места работы. А работу, соответственно, давали тем, кто прописан. После долгих мытарств Василий нашел место в типографии.
По воскресеньям они с Мариной гуляли по лесу или отправлялись в музей и довольно часто заходили в небольшую церковку на Кульбахер-штрассе, где вел службу владыка Нафанаил (в миру князь Львов) с седой бородой и голубыми глазами.
У Марины в роду в основном были священники и военные. Дед Марины по матери — Сергей Захарович Ястребцов — занимал должность инспектора Духовной семинарии в Москве, его брат — митрополит Киевский Владимир — стал первым мучеником, погибшим от руки коммунистов. Тем не менее Марина никогда не считала себя способной писать иконы. Но отказать в просьбе отцу Нафанаилу не могла и взялась за новое дело. Иконы, вопреки ее ожиданиям, получились. Отец Нафанаил остался доволен.
А Василию владыка поручил читать “Часослов”. И результат оказался неплохой.
В этой церкви они и обвенчались.
Еще до встречи с Мариной Василий пробовал писать. Но первый роман “Подвалы” сжег. Его самого поразило количество орфографических и синтаксических ошибок в тексте, когда он его закончил и перечитал. Но тяга писать не оставляла. Хотелось выразить кипевшие в груди чувства, оформить мысли, бродившие в уме. Кое-что он решился показать не только Марине, но и отцу Нафанаилу. Тот посоветовал Василию поступить в семинарию, сначала получить образование.
Марина поддержала идею владыки. Ей хотелось, чтобы мечта Василия исполнилась, и он закончил хоть какое-нибудь учебное заведение. Другой возможности не существовало. Немецкий он знал плохо. И учиться в Германии (не имея никаких документов об окончании школы) не смог бы.
Василий решил, что таким образом он сможет принести больше пользы России: будет способствовать сохранению православной веры. И написал прошение в Джорджвиль.
Когда пароход подошел к Нью-Йорку, Василий не испытал душевного подъема. Напротив, ему показалось, что статуя не приветствует его факелом — символом свободы, — а угрожающе взмахнула дубинкой.
Семинария и монастырь не смягчили первого впечатления от Америки. Черные одеяния и скуфьи навевали уныние. В первый же день к Василию подошел монах, посмотрел на него с сочувствием и вздохнул: “Держись, брат, не унывай! Главное в монастыре — смирение. Научишься — легче будет”.
Тягостное ощущение усиливалось из-за того, что Василий очень скучал по Марине. Каждый день отправлял ей по письму (а иногда и по два) на пяти-шести страницах.
Эта переписка составила две больших папки, которые я положила в один из ящиков, упакованных к отправке в Россию. Василий Дмитриевич хотел опубликовать переписку с женою отдельной книгой.
Марина смогла получить эмиграционную визу и приехать в Америку только через год. Вскоре ей удалось найти работу художника в Бостоне, в издательстве поздравительных открыток. Квартиру она сняла подешевле, в предместье.
Первый приход, в который Василий получил назначение, находился неподалеку. Какое-то время Василий Дмитриевич ездил туда на службу. Но прихожане стали уговаривать его переехать, занять дом священника, что располагался рядом с церковью. Василий Дмитриевич предупредил старосту и прихожан, что у него три собаки. Они сначала согласились, а потом, когда доставили вещи, стали требовать усыпить собак. Это так возмутило Василия Дмитриевича, что он тотчас написал заявление с просьбой перевести его в другое место.
Митрополит Ирией дал другой приход, но предупредил, что если и там не сложатся отношения, снимет с неуживчивого священника сан.
Так Василий и Марина оказались в небольшом городке на берегу озера Эри.
Чтобы снова не попасть в зависимость от прихожан, от их капризов, Василий Дмитриевич сразу взял в банке кредит, купил по дешевке старый дом и принялся за его ремонт.
Чисто русский человек…
Думая о том, что наступит день, когда я уеду (билет у меня был с фиксированной датой), а Василий Дмитриевич останется один, я начинала испытывать чувство вины. А что если ему и вправду снова поехать в Россию? — мелькало в уме. — Не бросая дома и всего, что у него есть. Новые впечатления отвлекут от мыслей о болезни. Ведь он настолько лучше чувствовал себя, когда приехал на открытие выставки. И медицинский уход в случае чего за ним будет не хуже, чем здесь.
— Боюсь, что возникнут сложности с пенсией, — неожиданно признался Василий Дмитриевич. — Сейчас мне присылают пенсию из Англии и из Германии. Немного, но все же. А если я начну оформлять документы и выяснится, что я никакой не Судлецкий, могут отобрать…
Несмотря на все обвинения американских нравов, что-то неуловимо “не наше” наложило свою печать на чисто-русскую (как ему казалось) душу Василия Дмитриевича. Когда в Москве, в электричке сидевший напротив врач помассировал ушибленный палец Василия Дмитриевича, он тут же уточнил, сколько должен заплатить? Врач оторопело смотрел на скромно одетого старичка (мы, как правило, не сообщали, что это гость из США), не понимая, о чем идет речь.
Если кто-то из наших знакомых предлагал помощь, снова приходилось убеждать Василия Дмитриевича, что у нас такие услуги не принято оплачивать.
И меня он тоже, досадуя и негодуя, убеждал взять тысячу долларов, чтобы “возместить хлопоты”, связанные с подготовкой к публикации его рассказов и сказок.
Отказ взять деньги настолько обидел и задел его, Василий Дмитриевич впал в такое мрачное состояние, что пришлось искать “срединный путь”: сошлись на том, что он пригласит меня к себе, и я лично вручу ему свежеизданные книги.
Вот и сейчас Василия Дмитриевича в первую очередь заботила мысль о долларах. Исполнению мечты мешало опасение потерять ничтожную часть пенсии. Самым весомым доводом стали всего лишь деньги.
Видя, что Василий Дмитриевич продолжает пить обезболивающее, я решила посоветоваться с его соседкой Джейн, которая работала медсестрой. Мы с ней однажды уже обсуждали его состояние.
Синеглазая, коренастая, с простым, грубоватым, но привлекательным лицом — такими мы привыкли видеть в фильмах жен фермеров, — она с детства знала семью Судлецких, выросла у них на глазах, вышла замуж, родила детишек.
Когда Василий Дмитриевич потерял жену, она была рядом.
Когда Василий Дмитриевич уезжал в Москву, ее муж Джим кормил и выгуливал Белку. И все то время, что я была там, он стриг газоны не только перед своим, но и перед домом соседа. Время от времени Джейн или ее мать Мэри (ее дом стоял рядом) передавали для нас угощение на ужин. Дочь Джейн стеснительно стучала в дверь и звала: “Фазе!” — как положено обращаться к священнику.
Джейн выслушала меня, понимающе кивнула головой:
— Да, ему ни в коем случае нельзя садиться за руль. Но я знаю, каким он бывает упрямым. Правда, меня иной раз слушается. Я поговорю с его лечащим врачом.
Как оказалось, вот уже несколько дней, мешочек, куда после операции сделали отвод, оставался пустым. И Джейн объяснила мне, что это могло послужить причиной болей.
Медсестра, присланная врачом, долго извинялась передо мной за опоздание. Оказывается, страховая компания, в которой состоял Василий Дмитриевич, должна была заполнить какие-то бумаги, чтобы ей выдали все необходимое для выполнения процедуры. Какие-то фразы из монолога медсестры я не поняла, но переспрашивать не стала, чтобы не задерживать. Василий Дмитриевич и без того нервничал и сердился.
Я осталась внизу и прислушивалась к воркующему голоску медсестры. Несколько раз Василий Дмитриевич тонко обиженно вскрикивал, а она нежно и ласково что-то приговаривала, успокаивая его.
Когда медсестра через час спустилась вниз, я была уверена, что процедура закончилась успешно, но женщина покачала головой. Набрала телефон лечащего врача и сообщила на автоответчик, что мистера Судлецкого надо отправить в больницу, там есть специальное оборудование и легко будет справиться с проблемой. В домашних условиях это сделать трудно. Пациент совершенно не хочет терпеть и приложить хоть немного усилий, чтобы помочь ей. Она закончила свой монолог обещанием, что дождется ответа врача.
Василий Дмитриевич спустился по ступеням в гостиную в тот момент, когда медсестра заговорила о больнице. И тотчас гневным тоном заявил:
— Ноу, ноу. Никаких больниц, — повернувшись ко мне, он, без всякого смущения показывая на медсестру, продолжил: — вот хваленая американская медицина. Приехала с опозданием, ни черта сделать не могла, села за телефон и болтает. Они только разговаривают, а помочь — никогда. Вот что она сидит? Чего ждет?
— Что ей скажет лечащий врач. Без него она не может принять решение, — пояснила я.
— Какое еще решение? Я же сказал, что в больницу не поеду, — повернувшись в сторону медсестры, бросил Василий Дмитриевич.
— Там есть аппаратура, а здесь нет, — снова пояснила я, надеясь таким образом успокоить его.
Но случилось обратное. Смерив меня взглядом, он едко спросил, с чего это я защищаю медсестру?
— Потому что наши медсестры в таких случаях, как правило, кричат на больных, а эта хоть не грубит, — ответила я примирительным тоном.
— Конечно, со стороны кажется, что все тут замечательно, а на самом деле все они настоящие бездельники, — продолжал возмущаться Василий Дмитриевич и, повернувшись к медсестре, демонстративно, надвигаясь на нее, закончил:
— Сенк ю. Гуд бай (Спасибо. До свидания).
Сестра умоляюще взглянула на меня. Но я (пользуясь тем, что Василий Дмитриевич повернулся ко мне спиной) развела руками, показывая, что ничего сделать не могу и ей сейчас лучше уйти. Медсестра начала объяснять, что ей непременно нужно дождаться звонка врача. Но Василий Дмитриевич ничего не понимал из того, что она щебетала мягким голосом, и неумолимо надвигаясь на нее, повторял:
— Сенк ю, вери мач. Гуд бай.
И сестра, подхватив свою сумку, вынуждена была ретироваться.
Остаток вечера Василий Дмитриевич пребывал в самом отвратительном настроении и перечислял мыслимые и немыслимые недостатки Америки.
Я молча слушала его обличительные речи, понимая, что несправедливость обвинений вызвана болезнью, что его раздражение идет от боли. И все равно какое-то смутное, неясное чувство продолжало беспокоить.
Если бы Василий Дмитриевич так демонстративно не заговорил про наследство, про то, что он все хочет оставить мне, я бы иначе отнеслась и к его нетерпимому тону и к некоторой бесцеремонности, которую он позволял себе, списывая это на недомогание. Но ощущение, что объявив о своем щедром даре, Василий Дмитриевич принялся манипулировать мной, продолжало расти. И очень мешало в общении.
Ночью мне не спалось. Ворочаясь в постели, я вспоминала наш разговор, ощущая тяжесть ответственности, которая ложилась на меня в связи с этим. О том, как копил свои деньги Василий Дмитриевич, отказывая Марине и себе в нужных вещах. И о том, каким образом их следует использовать. Промелькнули сладостные видения того, как одним разом можно покончить с проклятым квартирным вопросом и выступить в роли благодетеля для многих наших друзей, но… я со вздохом отогнала чудные картины. Поскольку в самом конце Василий Дмитриевич добавил, что ему хочется, чтобы я использовала завещанное “для блага России”.
Первое, что приходило в голову — отдать деньги детскому дому. Или пожертвовать на строительство церкви. Раз уж это деньги священника, то и идти они должны на поддержку православной веры. Куда же еще?
Но что-то мешало принять тот или иной вариант. Они выглядели натужными и искусственными.
Где-то под утро меня, наконец, осенило. Странно, что я не додумалась до этого раньше.
На следующий день Василий Дмитриевич, радостно объявил, что все получилось само собой и без помощи медсестры, которая только напрасно мучила его, и что теперь неприятные боли почти совсем прошли. Он чувствует себя заметно лучше. Он и в самом деле порозовел, начал улыбаться, страдальчески сдвинутые брови расправились.
Когда мы сели за пасьянс, я осторожно приступила к разговору о том, к чему пришла нынешней ночью: что самым правильным и справедливым будет начать готовить к изданию монографию о Василии Николаевиче Масютине и цветной каталог икон, выполненных Мариной. Ведь о Масютине в России имеет представление только узкий круг специалистов. Шесть или семь папок с его работами хранятся в запасниках Пушкинского музея, на здании русского посольства в Берлине стоят его скульптуры, но ни о его жизни, ни о том вкладе, который он сделал, никому не известно. А он дружил с известными людьми того времени — писателями, поэтами, художниками. (У Василия Дмитриевича и Марины сохранилась всего лишь одна открытка — от Ремизова.) В архивах наверняка остались и другие материалы, которые можно было бы подготовить к публикации. И заниматься такой работой следовало специалистам.
— … В эту книгу вошли бы и ваши воспоминания, и записки Марины, и письма… А на титульном листе можно написать, что эта монография — ваш дар родине.
— Да-аа, — задумчиво протянул Василий Дмитриевич, после долгой-долгой паузы.
Но мне показалось, что особого восторга эта мысль у него не вызвала.
Через какое-то время он вдруг спросил:
— А что если перевести мои сказки на английский язык и издать их? Это можно сделать?
Я растерянно замолчала.
И вот, вместо того, чтобы ухватиться за возможность подготовки серьезной и обстоятельной книги, посвященной отцу любимой жены, Василий Дмитриевич заговорил об издании откровенно графоманских поделок. Неужели он и впрямь считал, что сказки принесут “большую пользу Родине”, чем серьезное исследование о Масютине?
— Можно, конечно, — тоже не сразу отозвалась я. — Есть переводчики, которые блестяще владеют английским. И выполнят заказ на самом высоком уровне.
— Это хорошо, — удовлетворенно кивнул Василий Дмитриевич, но, видимо, уловил смену моего настроения, догадался, чем она вызвана.
Еще одно разногласие у нас возникло по поводу икон Марины. В местной галерее, к своему удивлению, я обнаружила работы достаточно известных скульпторов и художников, среди них, например, оказался Джексон Поллак. А одну из комнат галереи отвели под изделия местной художницы-ювелира. И я подумала, а почему бы Василию Дмитриевичу не оставить в дар местному музею хотя бы несколько икон Марины?
— Вот еще! — сердито фыркнул Василий Дмитриевич. — Это зачем? Иконы Марины есть в нескольких церквях — вполне достаточно.
— В церковь ходят только верующие, православные. А в музее иконы увидят самые разные люди: и те, кто живет здесь, и приезжие из других городов. Все-таки вы с Мариной прожили в этом штате почти сорок лет. С Эри связан такой большой ее творческий период. И представьте, какой достопримечательностью станут в музее иконы русской художницы?
— Обойдутся! — отрезал Василий Дмитриевич. — Ничего я не хочу оставлять американцам. Никому эти музеи тут не нужны. Только вы, наверное, и шляетесь.
Несмотря на то, что состояние его улучшилось, Василий Дмитриевич время от времени позволял себе разговаривать со мной так, как в русской литературе принято было говорить “с бедной родственницей”. Многое я списывала на болезнь. Но на этот раз не выдержала.
— Василий Дмитриевич, если вы будете говорить и дальше со мной таким тоном… то я немедленно соберу вещи и уеду.
— Господи Боже мой, — с еще большей досадой воскликнул он, — это каким же тоном я с вами разговариваю?
— Раздраженным и нетерпимым, — ответила я и вышла.
Должно быть, Василий Дмитриевич решил, что я спустилась вниз, в то время, как я зашла в комнату. И я нечаянно услышала, как, расхаживая из угла в угол, он бормотал:
— Ишь, барыня какая! Слова ей не скажи!
Мне надо было выполнять свою угрозу. Собрать вещи и уйти. На автовокзале я могла купить билет до Нью-Йорка.
Белка, услышав мои шаги, подняла голову. Ее розовато-карие глаза смотрели с недоумением. Она вздернула темные точки бровей и как будто ждала от меня ответа. Я погладила короткую рыжую шерсть. Больше мы не будем прогуливаться втроем по берегу Эри. И мне не придется думать, как бы ухитриться купить мясо и подложить в пластмассовый лоток так, чтобы хозяин не заметил и чтобы нам не пришлось ехать в дальний супермаркет.
Мне было грустно, что я не сумела выстроить отношений с Василием Дмитриевичем. Что поставила и его, и себя в трудное положение. И все же отступать не могла.
В этот момент лестница заскрипела. По лицу Василия Дмитриевича я не поняла, каковы его намерения. И напряглась.
Но услышала совсем не то, что ожидала.
— Людмила Алексеевна, простите меня, — сказал он.
Волна стыда за себя, неловкость из-за того, что я огорчила старого и больного человека обожгла меня.
— И вы меня простите, Василий Дмитриевич. Я была неправа.
— Вот и давайте помиримся и простим друг друга. — Он сложил ладони у меня на голове и наклонил голову, как если бы читал молитву. Но губами не шевелил. И слов я не расслышала.
Казалось бы, все наладилось. Василий Дмитриевич больше не позволял себе разговаривать вздорным тоном. Мы снова пускались в воспоминания, я уточняла какие-то пропущенные, неясные места в его биографии или из жизни Масютиных.
Но все же он не простил моей строптивости. И дал мне понять, чем это может закончиться.
В тот день мы рассматривали семейные фотографии, сидя на лужайке. Белка лежала рядом. Тень вязов укрывала небольшой дворик Василия Дмитриевича чуть ли не до половины.
Через сетку и сквозь заросли живой изгороди я видела, как самая младшая дочка Джейн катается на крошечном трехколесном велосипеде. Она выписывала круги вокруг куста роз, у самого основания которого стояла фигурка мадонны (почти у всех католиков фанерные, выкрашенные белой краской мадонны стояли то у лестницы, перед входом, то в цветочной клумбе — совершенно неподходящих, на мой взгляд, местах). Старший брат и сестра плескались в надувном бассейне.
Дома тянулись на этой улице — так же, как и на других, — на одинаковом расстоянии друг от друга. Как наши дачи. И участок перед домом — не больше того, что получают горожане в надел. С той разницей, что в Америке это и дом и дача одновременно. И с той разницей, что кредит за свои дома они выплачивают чуть ли не до конца дней.
Понять, почему нынешние фанерные постройки (добротные кирпичные дома строили только респектабельные переселенцы конца XVIII — XIX веков) — иной раз в прямом смысле “хозблоки” — стоят так дорого, я не могла. Разве только принять за аксиому, что любое государство стремится закабалить людей, сохранить над ними власть. И самый верный способ — поднимать цены на дома.
Отнести к этим сооружениям фразу “мой дом — моя крепость” трудно. Это скорее дома-символы. Они и строятся с таким расчетом, что их хватит лет на пятьдесят—семьдесят. На одно поколение. Вселилась пара, родила, вырастила детей, подняла внуков — и все. Дом надо менять. Пошла мода на другие, вернее, на другую отделку. И новое поколение сделает это по своему вкусу.
Повернув голову в сторону двора, откуда доносились взрывы детского смеха, Василий Дмитриевич неспешно заговорил:
— Вот все думаю, Людмила Алексеевна, а не оставить ли мне дом соседям? Они будут за Белкой присматривать, когда я умру. Для нее по крайней мере не изменится обстановка. Она так привыкла выходить по утрам с этого крыльца, идти к озеру… Когда я уезжал, они кормили ее. И когда вернулся, она стала рычать на соседа при мне, чтобы я не подумал, будто он приручил ее. Такая умная собачка… Не отстает от меня ни на шаг. Понимает, что хозяин ее умирает. Я не хочу, чтобы ее отдали в собачий приют. Она там и недели не проживет. Их в клетках держат, гулять не выпускают. Как вы считаете?
Еще задолго до этого разговора меня не оставляло беспокойное чувство, что мое появление нарушило сложившиеся отношения Василия Дмитриевича. Соседи посматривали на меня не то чтобы с подозрением, но несколько настороженно.
Но через несколько дней я все равно должна была уехать. И эти люди снова оказывались единственными, кто будет по-настоящему присматривать за ним. (Джейн сообщила мне, что работает в той самой больнице, куда помещают тяжело больных людей.) Василий Дмитриевич в любом случае оказывался бы на ее попечении. Кто как не они — как я поняла, совсем не богатые люди — имели право получить недвижимость? Конечно, они. Те, кто останется с ним до последней минуты.
Что бы ни говорил Василий Дмитриевич об Америке, заботиться о нем будут именно американцы, а не я. Как бы ни уверял, что я единственный близкий ему человек, — это всего лишь слова. Я оставалась гостьей. И не имела права брать на себя обязательства, которые не могла выполнить. Меня ждала моя собственная семья, моя работа…
Заговорив о том, что он может оставить дом соседям, Василий Дмитриевич снимал с меня тяжкий груз вины.
— Конечно, Василий Дмитриевич! — искренне обрадовалась я. — Вы столько лет их знаете. Практически всю жизнь провели бок о бок с ними. И они так деликатно и ненавязчиво заботятся о вас. Очень хорошие люди. Простые, честные и доброжелательные.
Мне показалось, что Василий Дмитриевич понял, что я действительно рада решению, которое он принял. Резко поднявшись, он подхватил раскладной стул и пошел в дом.
Снова между нами пролегла невидимая трещина.
Поскольку я уже выполнила то, о чем Василий Дмитриевич просил меня: упаковала гравюры, скульптуры, иконы, переложив их письмами, фотографиями и воспоминаниями Марины, — у меня оставалось до отъезда свободное время.
— Может быть, мы не будем откладывать все на последний день? — предложила я. — Давайте я отвезу ящики в Нью-Йорк заранее? Груз немалый и сложности могут возникнуть самые неожиданные.
— Нет, — сердито оборвал меня Василий Дмитриевич. — Как решили, так и сделаем.
Я подумала, что мне предстоит провести нелегкий вечер. Но в этот момент раздался телефонный звонок. Оказалось, что зовут меня.
В трубке раздался знакомый голос. Голос Берты.
Она уехала шесть лет назад. Сначала поселилась в Сакраменто, потом переехала в Лос-Анджелес. Ни у кого из наших общих знакомых не оказалось ее нового адреса. И мы не раз с грустью говорили о том, как перестроечный ветер развеял по всему миру близких людей, о судьбе которых мы уже ничего и никогда не узнаем.
Поскольку плохие вести разносятся быстрее хороших, я считала, что Берта, видимо, сумела устроиться. Ведь в России она преподавала английский в пединституте. И по крайней мере сложностей с языком у нее не должно возникнуть. Ее муж Валентин, художник-ювелир, тоже мог найти каких-то заказчиков.
Перед отъездом в Америку я попросила дочь на всякий случай посмотреть в Интернете адрес. И к моему изумлению, она нашла три. Фамилии одинаковые, но Берта оказалась одна.
Я звонила несколько раз по указанному телефону. И все время слышала ровный голос автоответчика. После очередной неудачной попытки решила, что она куда-нибудь снова переехала и нам не суждено встретиться…
— Это я. Наконец-то получила твое послание.
— Боже мой, а я была уверена, что ты переехала.
— Уезжала к сестре.
Обычно жизнерадостный голос Берты звучал глуховато.
— С тобой что-то случилось?
— Не со мной. С Валентином.
— Как он?
— Умер. От рака..
Я застыла. Валентин умер? От рака?
— Рак легких, — словно угадав, о чем я думаю, уточнила Берта. — Мелкоклеточный. Неоперабельный. Мне так хочется тебя увидеть. Приезжай. Хоть ненадолго. Я сейчас… совсем одна…
Берта разрыдалась. И я тоже.
Города, выстроенные из “лего”
На автобусной станции, выверив маршрут по компьютеру, мистер Рон выдал длинный складывающийся билет. И с интересом посмотрел на меня. Обычно билеты брали до ближайших больших городов. Я же ехала на другой конец страны. И ехать мне предстояло почти три дня.
Белка, когда я села в автобус, с удовольствием перебралась вперед, на свое законное место, и смотрела на меня не без торжества. Василий Дмитриевич энергично помахал рукой. Я знаками попросила его не ждать отправления. Он кивнул, развернул машину и выехал на трассу.
У него был номер телефона Берты. И я взяла с него слово, что он в случае чего непременно позвонит.
Раковая опухоль поразила Василия Дмитриевича. И Валентин тоже умер от рака. До чего же странные совпадения происходят в жизни. Когда я (уже после возвращения) заговорила на эту тему со своим родственником — хирургом, он признался, что и в своей практике не раз наблюдал: если привезли больного с каким-то очень редким заболеванием, жди в ближайшее время еще одного человека с таким же диагнозом:
— Я слышал, что и в милиции, и у следователей есть свои “приметы” на этот счет. Повторяемость каких-то происшествий. Может, в космосе какие лучи проходят? Бог его знает…
Эти совпадения, как считает К.Юнг, “судя по всему, принадлежат к категории «осмысленных совпадений», существование которой отвергается расхожими статистическими предрассудками”.
И вот эти-то осмысленные совпадения заставили меня против моей воли обратить на них внимание. С первого же дня в этой поездке я все теряла: книги, сумки, пакеты. Это было как наваждение. …Или как знак грядущих потерь, которые обрушились на меня позднее (правда, самая большая потеря ждала меня уже дома, но это другой рассказ).
Какие бы грустные мысли меня ни одолевали, когда я садилась в автобус, долгая дорога, новые впечатления заставляли отвлечься, помогали не думать о том, что осталось позади и что ждет впереди.
Попутчики, всегда готовые вступить в беседу, менялись довольно часто. Почти в каждом большом городе, что оказывался на пути, высаживались одни, заходили другие пассажиры. И все поражались, как недорого мне обошелся билет до другого конца страны, что я увижу те места, где им еще не доводилось бывать ни разу.
— Надо же! — восклицали они. — Мы и понятия не имели, что это так дешево! Вы правду говорите? Всего лишь двести долларов? Туда и обратно? Через всю Америку? Почти восемь тысяч километров? Невероятно!
Автобусов компании “Грейхаунд” — с изображением бегущей борзой на борту — на трассах больше всего. Одна из старейших компаний выстроила и основную часть автостанций.
Водители в темно-серых фирменных рубашках и брюках, как правило, веселые, доброжелательные, любят пошутить с пассажирами.
— У меня для вас две новости, — сообщил водитель, когда показался Чика-
го. — Одна хорошая, другая плохая. С какой начать? С хорошей? Тогда вот: мы подъезжаем к городу. Плохая — что вам всем придется пересесть на другой автобус.
Особой темой для острот служили наставления вовремя явиться к отправлению:
— Если вы придете и увидите, что автобус ушел, это значит, что вы опоздали.
Через каждые два с половиной — три часа менялись либо водители, либо автобусы. (Только ночью делалось исключение.)
Стемнело. Мы остановились возле сияющего, как аквариум, “Макдоналдса”. Пассажиры тут же выстроились в очередь в туалет, затем за кофе и бутербродами, после чего — прямо с бумажными стаканчиками (точнее, стаканищами) возвращались на свои места.
Под ровный бег колес все погружались в сон-полудрему и открывали глаза, когда водитель тормозил у следующего аквариума-светлячка. И заасфальтированная площадка, и планировка очередного кафе-магазина ничем не отличались от предыдущих.
Все это оставляло впечатление кошмара, где события повторяются раз за разом.
Чем больше километров оставалось позади, чем больше городов и поселков проносилось мимо, тем сильнее крепло впечатление, что Америка — страна, выстроенная из лего, где все, как в детском строительном наборе, подходит ко всему, а поэтому любое сочетание выглядит знакомым.
Наверное, это очень удобно, наверное, это очень рационально — строить по шаблону, наверное, расходов требуется меньше. Но, боже мой, какая это тоска — на протяжении восьмисот километров на фоне неосвоенной природы — мощной и неповторимой, как любое явление природы — будь то солончаковые степи после Солт-Лейк Сити, красные причудливые скалы в Аризоне или полупустыни на подъезде к Лас-Вегасу — видеть однообразные коробочки домов.
Америка, о которой мы привыкли думать как о богатой стране, поражала свой бедностью! Или это правильнее было бы назвать рациональной простотой? Нет, все же бедностью. Ведь должна быть граница, которая отделяет разумное от вечного.
У меня сложилось впечатление, что автобусы ходят как часы, что никаких отклонений от расписания не случается, когда после очередной остановки водитель не явился вовремя.
Пассажиры терпеливо дожидались, когда автобус тронется с места.
Прошло полчаса, мои соседи начали выказывать признаки недоумения. Но причину нечаянной задержки нам и не подумали объяснить. Кроме “сорри” (простите) — ни слова.
Только через несколько часов выяснилось, что один из траков (бесконечной вереницей идущих по трассе) “хвостом” задел пассажирский автобус. К счастью, обошлось без жертв, но пострадавших оказалось довольно много. И всех постарались доставить в больницу для оказания первой помощи. Поэтому большинство автобусов, оказавшихся поблизости от места аварии, или их водителей, вызвали к месту происшествия.
Но от нас скрывали, что произошло. И в полном неведении мы слонялись возле кафе—магазина—мотеля, расположенных у дороги, где поблизости больше нельзя было найти ничего примечательного.
Наконец водитель в микрофон объявил о том, что сейчас ему на смену придет другой и что мы поедем вместо положенного по маршруту Шайенны в другой город. Тут, наконец, и американцев проняло. Они заволновались, зашумели, послышались выкрики:
“Как? Что? Почему? А как же я попаду потом…” — каждый называл свой пункт назначения. Но невозмутимый водитель, сделавший объявление, пообещав, что все вопросы разрешит диспетчер на следующей станции, исчез.
— По-моему, — хохотнул громадного роста мужчина со светлыми, волнистыми волосами, которые он забрал в хвостик (на нем была просторная рубашка и шорты), — наши водители играли в орел или решку. Бросали монету и загадывали, кто и куда поедет. Давайте и мы тоже бросим монету и сменим водителя.
Пассажиры засмеялись, и накал страстей поутих. Следующий взрыв произошел, когда автобус прибыл на станцию с большой задержкой, поэтому тщательно выверенное расписание сломалось.
Диспетчер выслушивал все жалобы и претензии, покраснев от напряжения — эмоциональный накал был явно непривычным, — но отвечал всем как можно ровнее и спокойнее:
— Прощу прощения. Это не наша вина. Компания сделает все, чтобы доставить вас на место. Но, к сожалению, с опозданием.
Когда кто-то пытался обратиться к диспетчеру вне очереди, тот либо просто игнорировал его, либо указывал на длинный хвост.
— У всех этих людей ко мне только один вопрос, — сдержанно отвечал он.
У нас в России мы защищаемся сами. В Америке обыватель избавлен от необходимости одергивать зарвавшихся. Это обязанность служащего.
Но этот “сюрприз” с опозданием ждал меня на обратном пути. А пока я продолжала путь в Лос-Анджелес.
Куда деваются полмиллиона долларов
Большую часть времени мы с Бертой проводили возле океана. По дорожке, проложенной для пешеходов, велосипедистов и любителей кататься на роликах, можно было идти часами. Берта столько времени провела в больнице, что до сих пор оставались темные круги под глазами. Долгие — до изнеможения — прогулки помогали ей избавиться от бессонницы.
— Я ведь не собиралась здесь оставаться! Приехала, чтобы подработать денег. Тогда в Питере ужасно тяжело было. Сестра позвала, она с сыном раньше перебралась. Нашла для меня работу: что-то вроде компаньонки для одной состоятельной дамы, которая переживала депрессию. Мне даже не пришлось снимать квартиру. Я поселилась у нее и вела душеспасительные беседы.
У этой дамы умер муж. Дом опустел. Привычный уклад нарушился. И начались нелады с детьми, с внуками. Она диктовала, как вести себя, а они продолжали жить по-своему. Это ее возмущало. Разговоры со мной отвлекали, помогали успокоиться. Года полтора я провела с ней. Дама, наконец, пришла в себя. Начала заниматься в каком-то клубе. А я за это время поднакопила денег. Даже сняла отдельную комнату.
Валентин приезжал ненадолго. Я уже собиралась возвращаться с ним в Питер, но тут увидела объявление о компьютерных курсах и решила: вот закончу их и тогда поеду. С компьютером и английским я всегда сумею найти подработку.
Мне оставалась неделя, когда я возвращалась вечером домой после этих курсов, и меня сбила машина. Еще бы один шаг, и я бы успела уйти с проезжей части. Но он вывернул откуда-то из-за поворота, нарушив правила.
Как потом оказалось, я ударилась затылком о поребрик — перелом основания черепа. Если бы рядом не оказалось — совершенно случайно — врача и если бы “скорая” не приехала через три минуты, меня бы уже не было в живых. Но этот прохожий все сделал правильно, понял, в чем дело… Так что я выжила просто благодаря чуду.
А когда я пришла в себя, ко мне явился адвокат. Одна моя знакомая заговорила в компании об этом случае, и он предложил свои услуги. Адвокат предупредил, что он займется моим делом и чтобы я ни с кем другим не вела никаких переговоров. Я на свою беду согласилась. Оказалось, что адвокат он никудышный. И терпеть не мог эмигрантов. Он затянул слушание чуть ли не на три года. Здесь и без того все процессы тянутся бесконечно долго. Но из-за того, что он не хотел ничего делать, мое дело и вовсе превратилось в какую-то резину.
— А почему же ты не отказалась от него?
— Потому что после травмы — лечащий врач предупреждал — мне трудно принять любое решение. Английский, который, как я считала, засел навсегда, вдруг тоже изменил мне. Читаю какое-то предложение, каждое слово понимаю, а общий смысл ускользает. Не улавливаю, о чем идет речь. Стала намного хуже говорить. Утратила самое важное для жизни здесь — язык. И любое дело мне стало представляться непреодолимым. Чувствовала, что с этим типом не надо связываться. Но ты ведь знаешь, как мы воспитаны? Если сказал, если пообещал кому-то, значит, надо выполнять обещание.
Наконец суд состоялся. Адвокат даже не пригласил моего лечащего врача, которая могла бы дать показания, в каком состоянии я поступила и какие последствия травмы пережила, объяснить, что я после аварии стала полным инвалидом. Она потом удивлялась, что я не настояла на перенесении слушания. Потому что отменила все визиты больных и ждала звонка. Адвокат даже не удосужился сообщить ей. Или не хотел. Нарочно все сделал. Потому что в перерыве вывел меня в коридор и стал убеждать, что и присяжные, и судья настроены против, что я проиграю дело и самое лучшее — согласиться на компенсацию в полмиллиона долларов. А в таких, как у меня, случаях потерпевшие получают миллионов пять. Все мои знакомые потом говорили, что адвокат, скорее всего, получил неплохую сумму чистыми, без налоговых обложений.
И когда он принялся меня убеждать, я вообразила, что полмиллиона и в самом деле — огромная сумма. Сестра тоже начала уговаривать: соглашайся, а то ничего вообще не получишь. И я поддалась.
Меня судья несколько раз переспросила: не оказывали ли на меня давление, действительно ли это мое собственное решение и выразительно смотрела на меня.
Если бы в ту минуту я заявила, что недовольна своим адвокатом и хочу пересмотра, все сложилось бы по-другому. Но я ответила, что нет. Она предупредила, что я не смогу требовать пересмотра, если сейчас дам согласие. И я снова упустила и этот спасательный круг. А как только деньги поступили на счет, я сразу лишилась пособия. И мне начали высылать биллы за мое лечение и за лечение Валентина. Одним словом, я осталась практически ни с чем. А сумасшедшие счета продолжают приходить каждую неделю. У меня был момент, когда хотела бросить все, забыть про то, что должен состояться суд, и уехать в Россию. Но тут обнаружилось, что Валентин болен. Он что-то начал кашлять. И я отправила его сделать рентген. Просто так, на всякий случай. И вдруг — как удар грома: неоперабельный рак легких.
Когда врач сообщила мне диагноз, то первым делом уточнила: есть ли у него страховка.
У меня слезы из глаз брызнули: “Какая страховка! Откуда? Он не собирался здесь оставаться. Мы ждали решения суда”.
Она тут же начала меня успокаивать: “Ну нет так нет, что-нибудь придумаем!” Начала тут же куда-то звонить, искать какие-то фонды, которые оплачивают лечение таких больных. И нашла. Самые дорогостоящие процедуры фонд взял на себя. Ты представляешь? Человек ниоткуда. Никаких знакомых у нас тут нет, кроме моей сестры, которая всего лишь пенсионерка. Мне не к кому обращаться за помощью. И весь персонал сам изыскивал возможности облегчить нам жизнь.
После очередного курса химиотерапии у Валентина пропал аппетит. Сидит, ковыряется вилкой, а есть не хочется. Лечащий врач выписала какое-то новое лекарство — для улучшения аппетита. А оно стоило чуть ли не восемьсот долларов. Я чуть со стула не упала, когда узнала цену. Она увидела, как я потрясена, и говорит: “Сейчас позвоню на фирму”. И добралась до кого-то там, выяснила, через кого эти лекарства распространяются со скидкой. Потом принялась стучаться туда.
Прошло уже несколько дней. И вдруг она звонит мне и радостно сообщает: приходите за лекарством. Вам потом вернут эти восемьсот долларов, только чек не теряйте. Это я только к примеру говорю, каких усилий стоило продержать его вместо полугода — полтора. Все, что я заработала, — ушло на лечение. Но скольких отзывчивых людей я встретила за это время, сколько человек совершенно бескорыстно, не ожидая от меня даже привычной коробки конфет, добивались каких-то льгот для нас, скидок и бесплатных процедур.
Он уже не мог далеко сам ходить, а нам нужно ездить в поликлинику на уколы. Медсестра узнала и говорит: “У нас есть специальная машина, которая может бесплатно вас возить, зачем вы такси берете? Это так дорого!”
Конечно, дорого. Но разве мне могло прийти в голову требовать бесплатную машину?! Да я и не знала, имеем ли мы право. Но они не спрашивают о правах. Видят, как мне трудно, и сами предлагают помощь.
Мы облюбовали в парке местечко, приходили с утра, и он начинал обрабатывать камни или шлифовал дерево. Задумал добраться до одной коряги на той стороне речки. Я все отговаривала — там скользкие камни. Приходим однажды, видим, коряга исчезла. Он принялся укорять: такая форма интересная! Из нее скульптура очень эффектная могла бы получиться! Что тут скажешь? Другую, говорю, найдем.
Больные раком проходят несколько фаз: сначала они не верят в свою болезнь, считают диагноз ошибочным. Потом приходит отчаяние. Затем гнев. Беспричинный, непонятно откуда, непонятно из-за чего — на окружающих. Но, к счастью, у Валентина эта стадия оказалась смягченной. То ли потому, что он не верил в то, что умрет, и строил планы на будущее. То ли вообще у него характер такой.
В последние дни он вообще стал похож на какого-то святого — как Серафим Саровский. И не одной мне так казалось. Все говорили: настоящий святой. Лицо такое умиротворенное, просветленное. Морфий, конечно, действовал. Ему ни одной минуты не давали мучиться. Это у нас укол по часам и не важно, что испытывает больной. А здесь — только легкая тень боли появлялась на лице — сразу шприц! Такое счастье знать, что его не терзает страшная мука.
Вот почему еще Валентин повторял: “Я не могу умереть! Просто не имею права. При таком уходе! Мне помогут. Я выздоровлю обязательно”.
И я кивала головой: “Конечно, выздоровеешь. Конечно, поднимешься. Это у тебя временная слабость. Всегда в начале лечения наступает период обострения, подожди…”
Мы гуляли с ним, заходили, как обычно, в магазины, и он при виде очередных тисочков, зажимов, напильников, начинал вздыхать. И, конечно, я соглашалась на очередную, совершенно бессмысленную покупку, хотя сердце кровью обливалось.
Должно быть, ему казалось, что эти инструменты и камни — залог выздоровления. Что эти вещи удержат его.
— Мы покупали, покупали и покупали, пока его не поместили в нерсинг-хоум — место… для умирающих. Я проводила там дни и ночи. Меня уже все знали, стала своим человеком. И все поддерживали, утешали, помогали.
В тот день, когда я вернулась с похорон, я схватила все инструменты, все, что мы накупили, и выбросила. Не могла смотреть. Он столько надежд связывал с ними. А я видеть не могла. Довела себя до того, что пришлось уехать к сестре.
Мы смотрели, как на Венис-бульваре, на песке привычно расположилась группа добровольных музыкантов. Они собирались каждую субботу и воскресенье. А из числа зрителей и слушателей то один, то другой вступали в круг. Было интересно наблюдать, какие перемены случались иной раз.
Сначала человек делал какие-то неловкие, скованные движения, чувствовалось, что он стесняется своего тела и своего неумения. Но если ему удавалось забыть о себе и просто отдаться ритму, менялась и пластика. Все получалось само собой.
В воскресенье я не смогла дозвониться до Василия Дмитриевича и решила побеспокоить Джейн, телефон которой записала просто так, на всякий случай. И теперь он пригодился. Джейн ответила, что предложила Василию Дмитриевичу лечь в госпиталь. У него опять случился запор. На этот раз он внял ее советам, несмотря на предубеждение.
— Ну, что сказала соседка? — спросила Берта, когда я вернулась на кухню.
— Говорит, что в среду его выпишут. Хотят заодно сделать кое-какие анализы. Я и половины не поняла, из того что она говорила. Надо было бы тебя позвать, но я как-то не сообразила.
В четверг телефон снова не отвечал. Джейн пояснила, что “фазе” убедили остаться до конца недели. Там хороший уход, он находится под присмотром. Белку они кормят, выпускают днем гулять.
— Он что-нибудь просил передать мне?
— Нет, — честно ответила Джейн. — Базиль Зудлецкий спрашивает только про свою собаку и беспокоится только о ней.
Но когда я в очередной раз позвонила Джейн, она вдруг изменившимся голосом проговорила:
— Его состояние резко ухудшилось. Вы когда приедете?
— У меня билет на семнадцатое, но я сейчас пойду поменяю его.
— Я или Джим вас встретим, — предложила она. — Сообщите, каким рейсом вы приедете.
Задержка из-за аварии на дороге в общей сложности составила пятнадцать часов. Вместо пяти вечера, автобус прибывал только к восьми утра следующего дня.
Ночью я проснулась оттого, что в окно светила громадная оранжевая луна.
Джейн предупредила, что ей выпало дежурство на сегодня. Может, и она сейчас смотрит на эту же луну?
Когда я повела Василия Дмитриевича в Измайловский парк, он дольше всего выбирал подарок именно для нее: бусы из уральского малахита. Но я ни разу не видела, чтобы Джейн их надевала. В клинику — неуместно. Дома тоже. Разве только в гости. Американки одеваются предельно скромно: джинсы, майка или джинсовая юбка и все та же майка. Малахитовые бусы требовали другого наряда… А какие же бусы мы выбрали для девочки?
Беспорядочные мысли приходили и уходили. Луна светила в окно до тех пор, пока слабая заря не заставила диск побледнеть.
Джейн приехала через несколько минут после того, как мой автобус ушел дальше.
— Как Василий Дмитриевич?
— Он умер сегодня ночью, — ответила она. — Я держала его за руку до последней минуты.
Если бы не авария, я бы успела попрощаться с ним. Но случай вмешался и перекроил все на свой лад. А может быть, это было наказание: раз не сумела выстроить отношений, то не дано и сказать последнее “прости”.
Какими бы напряженными ни были последние дни пребывания в доме Василия Дмитриевича, я успела привыкнуть к нему, беспокоиться о нем, думать, как сложится его будущее, как он проведет остаток своих дней. Жизнь разрешила этот вопрос сама, помимо нашей воли и нашего желания.
Должно быть, Василий Дмитриевич в моем присутствии старался держаться изо всех сил. И когда я уехала, позволил себе расслабиться. Дал разрешение Джейн увезти его в госпиталь. А как только нарушился привычный уклад, почувствовал себя слабым — болезнь и одолела его.
Я не могла понять, есть ли тут моя вина или нет. Как бы все сложилось, если бы я осталась? Но не откликнуться на просьбу Берты я тоже не могла. Это я знала твердо.
— Дом опечатали. И туда никому нельзя входить, — продолжила Джейн, дав мне несколько минут на то, чтобы я могла пережить сообщение.
Она знала, что я оставила в комнате на верхнем этаже сумку, где лежали мой паспорт, билет на самолет и небольшая сумма на оставшиеся до отъезда дни. Все это теперь находилось в опечатанном полицией доме.
— К сожалению, мы сегодня с мужем и детьми уезжаем к его маме на выходные дни. Поэтому не можем пригласить вас к себе. Где вы можете остановиться до того, как состоятся похороны? — дотронулась до руки Джейн, возвращая меня к реальности.
Где я могла остановиться в чужом городе? В кошельке у меня осталось шестьдесят пять долларов. Даже на один день в гостинице не хватит. Похороны должны были состояться, скорее всего в понедельник. У Василия Дмитриевича не оставалось родных и близких. Заботы о погребении возлагались на похоронное бюро. Поэтому точное сообщение о дате, когда состоится панихида, должно было появиться в местных газетах. Значит, мне предстояло провести где-то дня три, не меньше.
Я могла обратиться в полицию. Или в местную православную церковь, там могли дать какой-нибудь совет. Но та церковь, в которой служил Василий Дмитриевич, закрылась. Он решительно отказался вести службу на английском языке. А где находится другая, настоятелем которой был отец Денис, мне предстояло найти.
Несмотря на всю неожиданность, случившееся меня не особенно пугало. Быть может потому, что смерть — самое тяжелое, что мы переживаем, — оттесняла другие эмоции на задний план. А еще и по той причине, что именно трудности позволяют увидеть страну такой, какая она есть. Встретить самых неожиданных людей. Так оно и оказалось.
Случайный гость чужой семьи
Для начала мне необходимо было оставить где-нибудь сумку с вещами, чтобы обойти налегке город и осмотреться. И я решила побеспокоить Галину и Павла, с которыми познакомилась во время поездки на Ниагарский водопад. Меня уговорил поехать с ними знакомый Василия Дмитриевича. Как и полагается, мы обменялись адресами. Несколько раз перезванивались. Они приглашали в гости, но мне все не удавалось выкроить на это время.
В ответ на просьбу разрешить оставить сумку Галина и Павел радушно предложили гостевую комнату на втором этаже. Джейн подвезла меня к крыльцу. И мы попрощались, договорившись встретиться на панихиде.
До отъезда в Америку Павел и Галина жили на Украине. Павел сколотил строительную бригаду и ездил — отделывал дома в Азербайджане, Чечне, Ингушетии. Его ценили как мастера, деньги он привозил неплохие, что такое нуж-
да — понятия не имел, и считал: у кого есть руки, всегда сумеет прокормить семью. Вдруг звонит Галина и говорит, что ему надо возвращаться: мать уезжает в Америку и им тоже пришло разрешение.
Чеченские друзья начали подтрунивать: у тебя жена дома командует?
Павел возмутился, позвонил: “Ты что, нюх потеряла? Какая Америка? Вот приеду — узнаешь у меня, почем кило ананасов”.
Но Галина не сдавалась: надо ехать. И Павел задумался. А в самом деле, почему бы не посмотреть эту хваленую Америку.
Родители Галины были адвентистами, пережили все притеснения, которые выпадали на долю “сектантов”, и когда началась перестроечная оттепель, подали заявление. Они прошли по религиозной квоте. И уехали, когда на изобильной Украине все хорошо стали понимать, “почем кило ананасов”.
Галина — с живыми темными глазами, легкой лукавой улыбкой — настоящая “гарна дивчина” рассказывала мне, что тот период — до отъезда — их совместной жизни был нелегким. Как человек верующий, она не могла смириться с загулами мужа: “Молилась, просила Бога, чтобы он наставил его на путь истинный, но все оставалось как есть. Только я рожать перестала. У нас три девочки были — Вера, Надежда, Любовь. И тогда мне больше не хотелось от него детей иметь. Не предохранялась, ничего не делала. Просто не беременела — и все. А приехали в Америку, все наладилось, и я сразу родила — Давида и Джессику. Сама не знаю, как такое получается”.
Павел, прищурившись, выслушал признания жены. И, усмехнувшись, объяснил, каким образом он обрел веру в Бога.
— Я тут попробовал, как в России, вразумить жену. А она раз — и в полицию. Приехали, забрали меня, посадили в кутузку. Это тебе не дома. Тут по-другому надо. Задумался. И словно перевернулось все во мне. Понял, что не так жил и не так живу. Что без Бога нельзя. Только одна дорога верная. И выбрал харизматическую церковь.
На пальцах у Павла золотые перстни. На крепкой сильной шее платиновая цепь. Вспыльчивый, но умеет держать себя в руках. Взгляд голубых глаз одновременно и изучающий, и добродушный. А то вдруг промелькнет легкая хитринка.
Слушая меня, он склонял голову и медленно водил рукой по “мраморной” поверхности большого стола. “Мраморный узор” — особая технология, которую разработал сам Павел. Смешав краски, он заливает их на пластиковую поверхность. Застыв, они образуют текучий узор. Владельцы ресторанчиков, которые “прельщаются кичливой новизной”, сначала заказывали Павлу только стойки в барах, столы, а потом им так понравилась его манера, что доверили отделку помещений целиком.
Как правило, его заказчиками в Америке остались все те же азербайджанцы, армяне или чеченцы, с кем Павел привык работать еще в России. Он хорошо знает эту публику, давно нашел с ними общий язык, и они прекрасно ладят друг с другом.
На столе у Павла светлый томик с золотыми буквами — книга немецкого мистика Якоба Беме. Оказалось, что Павел в свободное время старательно штудирует его.
По странному закону все тех же “осмысленных совпадений”… Впрочем, чтобы было ясно, о каких совпадениях идет речь, приведу отрывок из стихотворного посвящения, напечатанного на первой странице книги.
Печальный отрок и пугливый (это, конечно, не обо мне).
Вдали обители родной (это уже можно отнести ко мне),
Прельщенья новизны кичливой
Для старины заповедной
Презрел. В пути скитаний длинном,
Случайный гость чужой семьи (именно таким случайным гостем я и оказывалась в Америке, и не один раз),
Забрел он в сад. В саду пустынном,
На ветхом мраморе скамьи (в моем случае “мрамор” был не ветхий, а новый).
Лежала книга (так все и произошло).
Златом схвачен
Полуистлевший переплет (на самом деле лишь чуть-чуть потрепан).
Раскрыл: душе глагол прозрачен,
И нов божественный полет…
Вселенной образ светозарной
Хранит письмен живой кристалл:
И на колени, благодарный,
В молитве пламенной упал…
Тысячелетнего Завета
В веках приблизилась чреда.
Тебя наполнят реки Света,
И Яков Беме — твой всегда.
— Ну шо вам сказать за Якоба Беме? — раздумчиво начал Павел, отвечая на мой вопрос (на смеси “нижегородского с малоросийским”), почему он остановил выбор на немецком мистике. — Шобы его понять, в это надо вныкнуть. Я по полхода каждую книгу прорабатываю. — Он провел крепкими пальцами по короткой стрижке. — Мы как-то отделывали один ресторан, его хозяин приглашал: “Тут недалеко место есть, там девочки — мама миа!” Но потом понял — это не по моей части…
Харизматическая церковь, куда ходят Галина, Павел и их дети, — арендует помещение у другой церкви. Молодежь — все ребята из России — организовала ансамбль. Девушки с радостным воодушевлением исполняют популярные гимны, сами переводят с английского или копируют исполнителей, записи которых им привозят.
— Чем мы отличаемся от других? — Павел удивился. — Да тэм, шо мы Святым духом крещены. Понимаете? На нас Святой дух снысходит, и мы с Богом напрямую разговариваем. На его языке. Который может понять только он. Иной раз мы и сами не знаем, шо мы ему говорили….
И в самом деле, когда я услышала, как во время молитвы “ведущий” вдруг заговорил на каком-то неизвестном мне языке, — я решила, что это цитаты из Талмуда на древнееврейском или слова молитвы.
Оказалось, это не молитва. Слова рождаются сами собой и, как правило, мало кто способен их повторить в другие минуты, когда нет воссоединения с Духом Святым.
— При некоторых наших церквах есть толмачи, которые могут “перевести”, шо ты говорил, обращаясь к Богу…
Но при церкви, куда ходят Павел и Галина, таких толкователей пока нет. И процесс общения с Богом остается тайной даже для самого верующего.
Павел и Галина переслали деньги на Украину, чтобы последователи харизматической церкви могли купить себе отдельный молельный дом. Они люди щедрые. Двери их дома всегда открыты. Редко, когда не застанешь постороннего. Кто-то пришел с одной просьбой, кто-то с другой. Галина без суеты принимает всякого, кто перешагнул порог. Не разбивается в лепешку. Не суетится — поскольку дело это привычное, естественное и вполне обыденное.
На следующий день после того, как я поселилась у них, Павел собирался в очередную поездку — выполнять заказ. С утра до обеда он сам, жена и дети укладывали в машину с просторным фургоном необходимый инструмент.
— Пхай нэ вныз, а наверх! А эту суды, — командовал Павел, подхватывая самые тяжелые вещи.
Потом, когда сборы закончились, Павел усадил семейство за стол, открыл Библию и прочитал страничку. Из “отцовского наказа” кое-что могли понять разве только две старшие девочки.
— Ну, шо тут сказано? — строгим голосом спросил Павел, обращаясь к Любочке.
— Когда быстро, я не чую, — пожаловалась она, старательно хмуря бровки на чистом круглом лобике. (На вопрос, помнит ли она Россию, Люба ответила: “Помню… как бабушка крапивой хлестала”.)
Что после этого говорить о Давиде, который если и использует в речи пару-другую русских оборотов, то переделанных на американский манер, вроде “чего для?”. Ну а Джессика — очаровательная, улыбающаяся, быстроногая, Джессика — знает только междометия.
Пришлось Павлу перейти с библейского на смесь русского с украинским и медленно растолковывать детям смысл прочитанного, который в конце концов — с помощью более уверенно пользующейся английским Веры — свелся к тому, что надо любить папу, маму и Бога. А пока папы нет дома — слушаться маму.
— Поняли? — как настоящий патриарх спросил Павел строгим и одновременно удовлетворенным голосом, поскольку не сомневался в том, какой ответ услышит.
— Поняли! — кивнули старшие девочки.
— Йес, — повторили за ними младшие.
Любочка первой увидела сообщение в газете о том, где и когда состоится прощание с мистером Судлецким.
— Это во “Фьюнерал хоум”, недалеко отсюда!
Следующее, что мне предстояло сделать, — вернуть паспорт, билет и деньги. Полицейский записал имя, адрес, а потом попросил дать подробное описание сумки, где именно она находится и что в ней есть. Он вежливо объяснил мне, что этим занимается другая служба, но он передаст им телефон, по которому меня можно найти.
Через несколько часов сумку (чувствовалось, что все находившееся там внимательно просмотрели) — доставили в дом. Все оказалось проще, чем я думала.
Но как быть с теми ящиками, которые мы приготовили с Василием Дмитриевичем к отправке? Как мне вызволить письма, воспоминания Марины об отце — все то, что я должна была опубликовать отдельной книгой? Оставил ли на этот счет Василий Дмитриевич какие-нибудь распоряжения или нет?
Когда мы ехали в машине, Джейн сказала, что к Василию Дмитриевичу в больницу приходил адвокат. Но никто не знает, подписал ли “фазе” завещание или нет.
— Если нужно, я могу подтвердить, что он обсуждал со мной вопрос о недвижимости. И говорил, что собирается оставить дом на ваше имя.
— Если подписи нет, бумага ровным счетом ничего не значит, — грустно отозвалась Джейн.
И она, и ее муж подчеркивали, что заботились о Василии Дмитриевиче бескорыстно и не строили никаких планов по поводу наследства. Но по ее глазам чувствовалось, что, если бы сосед оставил дом, это стало бы большим подспорьем.
А что делать с ящиками, какие нужно оформить бумаги, чтобы взять их, Джейн не знала.
На панихиду пришли в основном прихожане церкви. Эмигранты, приехавшие из России в разное время. Но большинство принадлежало либо к первой, либо ко второй волне. Тех, кто приехал в последние годы, я не увидела.
Анна Игнатьевна, пожилая дама с аккуратно уложенными волосами, чем-то похожая на мисс Марпл в исполнении Бэт Дэвис, выделялась в общей массе присутствующих своей манерой держаться. Чувствовалось, что она принадлежит к “сливкам общества”. Анну в трехлетнем возрасте привезли в Америку родители, уехавшие после революции. Она получила здесь образование. Вышла замуж за юриста.
Анна Игнатьевна сама подошла ко мне, представилась и начала расспрашивать, где, каким образом я познакомилась с настоятелем русской церкви.
По тому, как дрогнули ее брови при слове “музей”, я поняла, что это та самая прихожанка, которая, по словам Василия Дмитриевича, возмущалась его решением. Она считала, что о наследии Масютина намного лучше позаботились бы в Америке. Про книги она явно тоже уже слышала, наверное, от самого автора. И, не дав мне договорить, уточнила:
— Он должен был получить гонорар?
— Нет, потому что как автор никому не известен, вряд ли его книги заинтересуют широкий круг читателей. Он оплатил сам расходы…
— У вас есть квитанции?
— Все переговоры — о том, во сколько обойдется публикация, я вела при господине Судлецком. Он знал, сколько стоит каждый этап. Основные расходы связаны с покупкой бумаги и с типографией. И это оказалось в пять раз дешевле, чем если бы он сделал это в Америке.
— А квитанции? — опять переспросила Анна Васильевна.
— Они у Василия Дмитриевича. Подшиты в его бумагах, — коротко ответила я, — но поскольку я не имею доступа к ним, то и не смогу показать. А вы не могли бы сказать мне, какова его воля относительно следующей книги, о которой мы очень много с ним разговаривали. Мне бы хотелось встретиться с его адвокатом.
Анна Игнатьевна посовещалась со своим мужем — он занимал должность главного судьи в городе — и принесла визитку. Уважаемый в городке адвокат согласился вести пустяшное дело Василия Дмитриевича только по той причине, что был другом семьи Анны Игнатьевны. Семьи, от мнения которой многое зависело.
Опытный и знающий свое дело старик, мистер Герберт, выглядевший именно таким, какими показывают в кино юристов. Его офис помещался в центре города, в одном из самых престижных зданий. Стараясь не горбиться, он вышел меня встретить, проводил в кабинет, и, слушая, пристально, не отрываясь, смотрел на меня своими перламутровыми старческими глазами.
— Оставил ли какое-нибудь распоряжение в своем завещании Василий Дмитриевич о публикации его переписки с женой? Дело в том, что все бумаги я положила в ящики с иконами, которые он хотел отправить в Россию.
— Все, что касается завещания, можно обсуждать только после того, как опубликуют в газете сообщения. После этого состоится суд, на котором разные стороны будут оспаривать завещание. Прямых наследников у Василия Дмитриевича нет. Зато, например, его соседи имеют право выставить требования. Они последние годы ухаживали за ним, провели рядом с ним и те дни в больнице…
— Да, и Василий Дмитриевич думал о том, чтобы оставить им дом. Он говорил на эту тему со мной…
— В одном из его завещаний, оно было написано два года назад, покойный отписывал недвижимое имущество им. Потом появилось новое. Конечно, в суде учитывается скорее то, что является последним. С другой стороны, на психику больного очень легко повлиять, поэтому адвокат имеет возможность оспорить законность документа, — мистер Герберт следил за тем, как я отзовусь на это сообщение.
— Меня волнует только один пункт. Василий Дмитриевич просил меня передать в музей иконы, написанные его женой. А также издать их переписку. Оставил ли он какое-то распоряжение по этому поводу? Ведь все бумаги остались в ящиках, в доме.
— Но кому это сейчас нужно, ведь он умер?.. — вырвалось вдруг у адвоката.
— По книгам американских писателей у меня сложилось такое впечатление, что воля покойного — самое главное, что отстаивает его поверенный в делах… — Быть может, чуть более резко, чем принято разговаривать в конторах, ответила я, пораженная, что называется, до глубины души, такой наглой откровенностью. — И поскольку я дала слово, то чувствую себя обязанной выполнить его. И потом… Что значит: кому это нужно? Это нужно нам. Ведь переписка — документ эпохи. По ней мы можем судить, как складывалась жизнь русских людей, оказавшихся за границей. А любой документ в этом смысле представляет ценность.
Адвокат, вежливо склонив голову, записал мой адрес и обещал сообщить, какое решение примет суд.
Но у меня сложилось впечатление, что государственные чиновники, в руки которых, скорее всего, перейдет имущество Василия Дмитриевича, вряд ли возьмут на себя ненужные хлопоты по пересылке бумаг и фотографий в Россию.
Все, чего не хотел Василий Дмитриевич, против чего он восставал более всего, произошло. И его счет в банке, и имущество перейдут в собственность города. То есть послужат во благо Америки.
Но больше всего от нерешительности Василия Дмитриевича пострадало самое любимое и самое дорогое ему существо — Белка. Если бы он подписал завещание и огласил его при жизни, то никто не стал бы опечатывать дом. Соседи присматривали бы за собакой, как это делали все время.
А теперь Белку отправили в приют. Она томилась в небольшой клетке, смотрела тоскливым взором и тяжело вздыхала, как человек, переживая разлуку с хозяином.
Священник Денис согласился взять собаку к себе. Наверное, ей будет неплохо у него. Но в своем жилище, она, быть может, еще долго хранила бы смутную надежду, что и на этот раз хозяин все же вернется из отлучки.
Панихида (опять же против воли покойного) прошла на английском языке.
— Вещщная память! — старательно выговаривал священник трудное русское слово. Одно из немногих, которое звучало не на английском.
А я думала о том, что оговорки — тоже не простая случайность в жизненном ряду явлений.
На гладком мраморе кладбищенской плиты рядом с датами рождения и смерти Марины, Василий Дмитриевич заранее выбил и свое имя, год и месяц рождения.
Теперь на плите появилась и другая дата.
Он закончил свой жизненный путь.
В чужой, нелюбимой стране. И под чужой, вымышленной фамилией. Вырванный из родной среды, он уже не сумел прижиться в другой.
Но его подлинная фамилия осталась на изданных в России книгах — “вещщное” свидетельство того, где могла найти утешение и спокойствие его мятущаяся душа.