Юрий Клех
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2001
Юрий Клех
Клех Юрий Борисович (1929 г. рожд.) — инженер-строитель, ныне пенсионер, проживает в г. Ивано-Франковск на Украине
Записки о войне
Взявшись сопроводить предисловием публикацию записок своего отца о войне, я испытываю некоторое смущение, паралич воли и обездвиженность мысли, которые мне хотелось бы преодолеть. Возможный упрек, что сын — заинтересованное в публикации лицо, я отметаю с порога — читатель сам сможет убедиться в качестве текста. Для проверки самого себя я все же попросил предварительно одного известного литературного критика, с которым отнюдь не состою в приятельских отношениях, прочесть мемуары отца. Его вердикт был однозначен: это стоит и надо печатать. Кстати, отец этого критика — бывший фронтовик ничего и никогда не рассказывал своему сыну о той войне: железное молчание, табу, "омерта" брежневской поры — о войне или с безличным пафосом, или никак (свидетельство существования колоссального разрыва между казенной версией и личным ощущением, и это не только конформизм — таким же образом люди передоверяют церкви слова о смерти человека).
Мой отец не воевал, его записки — о том, как 12-летний пацан пережил вместе со своей семьей годы войны и наиболее страшное и отвратительное в ней для себя — полгода немецкой оккупации на Ставрополье. Эта травма оказалась самой глубокой и не только наложила на него неизгладимый отпечаток, но была им транслирована дальше (потому что по законам затухания волны война успокаивается в жилах людей, и, Господи, как не скоро это происходит). Эта травма навсегда сделала его идеологическим человеком, но парадокс в том, что в воспоминаниях, записанных им для своих внучек и внуков, в разделе о войне идеи и всякая даже тень литературности отступают перед напором неких более глубоких, простых и грозных вещей, потрясших все естество подростка, сделавших быт настолько тяжелым и ослепительным, слепящим, — не подберу другого слова, — что на него почти невозможно смотреть без боли в глазах.
Безыскусность и не то чтобы бесстрастие (страсти-то тлеют), но какая-то нейтральность тона, наложенная прошедшим временем, — как на тонированной черно-белой фотографии, — мне кажется, только усиливают воздействие этих записок. Это обыкновенная история об огромной, превосходящей масштаб человека беде, изложенная на письме самыми простыми словами. Слова эти, конечно же, не ниоткуда взялись — кто-то рождается рассказчиком, а кто-то нет (не всякий в состоянии рассказать и обычный анекдот, не скомкав его). Слово давно бродило в нашем роду, тыкалось как-то, не находя выхода, — дед что-то писал и даже публиковал, от бабки остался дивно лаконичный дневник по обживанию дома и устройству сада в Славянске на протяжении двух десятков лет (я читаю его как родовую сагу, как "Робинзона Крузо" в детстве или инструкцию об устройстве Эдема), тетка записала воспоминания, письма пишутся до сих пор. Но то все — личное, имеющее ценность только для близких. А эти воспоминания отца — в их военной части — имеют, как мне кажется, более общее значение, и потому мне хочется предложить их вниманию читателей. Я не изменил в них ни слова.Игорь КЛЕХ
Война
22 июня отцу сказали, что в 12 часов будет передано важное сообщение по радио. Радиоточка у нас была, но без репродуктора, а только с наушниками. Наушники дали мне. Я слушал Молотова и повторял его слова отцу и матери. Так началась война.
Страшно ревели в голос на станции родители, провожая мобилизованных. В крае объявили о создании добровольной ставропольской дивизии из старых партизан. Отец мой был белобилетчиком (не было правого глаза), он побежал на приемный пункт, а потом долго ругал ставропольцев — не взяли, так как в Гражданскую он был не на Кавказе, а на Украине. Из рабочих депо создали истребительный отряд, и каждый день после смены они проходили военную подготовку в степи рядом со станцией. Рядом со школой вырыли своими силами щели на случай бомбежки. Появился на станции строительный батальон из пленных поляков (командиры были наши) и занялся строительством аэродрома по другую сторону железки. Пошли эшелоны с беженцами, в основном из района Умани, — крыши утыканы ветками, а стенки вагонов сплошь в пробоинах после обстрела немецкими самолетами.
В ноябре приехали из Ростова сестра с мужем (они учились на последних курсах университета), а отец с учениками 9-го и 10-го классов уехал в Спицевку (на полдороге к Ставрополю) на строительство Спицевского укрепрайона. Немцы взяли Ростов, стали появляться их самолеты. Потом Ростов отбили. Сестра с мужем поехали доучиваться (у нас они работали — сестра на железной дороге, ее муж — на строительстве аэродрома).
В декабре немцев разбили под Москвой, в январе дошел до нас кинофильм "Разгром немцев под Москвой". Ходили смотреть его в кинотеатр, где в фойе играл львовский джаз, исполнявший популярную песню "Во Львове идет капитальный ремонт, шьют девушки новые платья…" с припевом "Ждем вас во Львове". Кроме кинотеатра ходили в госпиталь, к раненым, которых все чаще стали привозить. В феврале вернулся с оборонных работ отец. Наступала весна, и никто не мог знать, что нас ждет в этом году.
1942 годВесна началась плохо. Спички тогда исчезли, и отец обзавелся кремнем, кресалом и трутом. И как-то осколок кремня попал отцу в зрачок единственного глаза. На его счастье, врач-еврей, эвакуированный из Умани, вынул осколочек, сохранив глаз. Этот врач летом не сумел уехать, и осенью немцы его расстреляли (только за то, что был евреем).
Затем беды посыпались как из мешка: Харьков, Керчь, Севастополь. А с середины июля пошли по ставропольскому тракту сплошной чередой автомашины отступавшей армии. Через станцию двинулись на Буденновск эшелоны красноармейцев.
Числа 20 июля пришла сестра. Она кончила университет и поехала по направлению в станицу Цимлянскую. Через день-два немецкая авиация зажгла станицу. Сестра переплыла Дон и через Сальские и Калмыцкие степи добралась к нам.
На следующий день приехал ее муж. Тот получил диплом на несколько дней позже. Пошел в военкомат — а там уже жгли бумаги. Сказали ему: добирайся до Моздока, там явишься. Он как-то сумел выбраться из города — через переправу отходили части, вырвавшиеся из окружения под Харьковом, вконец измотанные; валом шли беженцы, угоняли скот и т. д. 24 июля Ростов пал. Рассказывали, что держали его последние дни рабочий полк и полк ростовской милиции. Когда немцы сумели в поток отступающих впихнуть свой батальон в нашей форме и переправиться на южный берег Дона — ребята из тех двух полков взорвали переправу, а сами погибли потом все до единого.
Через неделю объявили эвакуацию железнодорожников (отец и мать преподавали в железнодорожной школе). Думали-гадали, решили — ехать. Было немного страшновато — эшелон должен был идти на север (навстречу фронту) и только на станции Кавказская повернуть на юг. Но идти на восток — через Калмыкию — было безумием; на юг — до Благодарного можно было по железке, а дальше — безводная степь.
Вечером 2 августа взяли по чемодану (больше нельзя было брать), погрузились в эшелон всей семьей и поехали. Утром 3 августа добрались до станции Пелагиада (16 км от Ставрополя). Паровоз ушел в Ставрополь взять вагоны с оборудованием электростанции. В это время начался налет. От грохота проснулись, выскочили кто в чем был из вагона. Рядом дорога, по которой гонят скот, трактора тянут комбайны, бредут гражданские и военные.
Перебежали дорогу, в кукурузу. Отдышались. Немецкие самолеты занялись Ставрополем, Пелагиаду не бомбят. Над нами шесть "ястребков" построились в круг, долбают немецкую "раму" ("Фокке-Вульф" с двойным фюзеляжем). Один за другим подходят к ней — кажется, сейчас столкнутся, трассы от "ястребков" в упор бьют по корпусу. Бронированная, дрянь, — ушла целой. Паровоза нет и нет (потом узнали — разбили его в Ставрополе).
Решили вернуться в вагон, одеться, взять чего-то поесть, а тогда решить, что делать дальше. Пошли отец, Степан (муж сестры) и я. Мать и сестра остались в кукурузе. Вышли на дорогу, вдруг отец говорит: "Надо спешить. Вон уже наши танки отходят. Но почему они знамя развернули?"
Смотрим — в полукилометре вырывается на пригорок группа танков и над головным действительно красное полотнище. (Потом уж мы поняли: когда немецкие танки шли в прорыв, на броне расстилали, для опознания своей авиацией, нацистский флаг. Он красный, в центре белый круг с черной свастикой, а с земли виден только красный цвет. Да к тому же у фрицев, видно, оборвался один из тросиков и край флага завернулся.) Пока мы глаза таращили, танки ударили из орудий. Что поднялось на дороге — передать невозможно. Мы — бегом в кукурузу, взяли мать и сестру, дальше побежали вместе со всеми.
Когда были уже порядком от станции — остановились, стали думать, что делать? Решили идти назад в Петровское, там передохнуть и двигаться на юг через Буденновск. На следующий день осталось до Петровского километров тридцать, подошли к Спицевке. А там бой. Какая-то наша часть зацепилась за дзоты, что зимой отец строил, и держит немцев. Пришлось поворачивать на юг, пытаясь выйти к перевалам за Невинкой.
Десять дней длились наши скитания. Иногда проходили пятнадцать-двадцать километров, а потом поворачивали назад, встречая двигающихся навстречу таких же бедолаг: "Там уже немцы". Небо было ясное, немецких самолетов хватало — часто приходилось уходить с дорог и идти целиной. Села днем обходили стороной — кто знал, что в них творится? Днем обычно не останавливались, разве что у колодца напиться, к вечеру сил не оставалось — заходили на какой-нибудь хутор. Везде (исключений не было) нас кормили, стелили что-нибудь на пол и укладывали спать. Денег никогда не брали. Иногда ночевали в поле, в каком-нибудь стогу. Звезды яркие-яркие. Самолеты гудят. А на все четыре стороны — зарево пожаров.
Днем идешь через поля, огороды — нигде ни души. На пасеках только пчелы гудят. По степи табуны лошадей, как при половцах, да мычат страшно недоеные коровы из брошенных стад. И каких только людей каждый день не встречаешь: и таких же, как мы, беженцев, и бойцов без командиров, и группы командиров без солдат, и бегущих по домам дезертиров-кавказцев. Раз встретили нескольких уголовников, выпущенных при отходе из Ставропольской тюрьмы и уже нацепивших белые повязки полицаев (хорошо, что у них винтовки были без патронов, — разошлись, как в море корабли). Другой раз повстречались с группой красноармейцев с оружием, шедших к своим, и среди них — Галю Гамбалевскую с винтовкой. Училась Галя в одном классе с моей сестрой, и мама моя ее недолюбливала, всегда о ней старалась сказать что-нибудь недоброе. А настал час — пошла Галя добровольцем на фронт… Шли они от Ростова. Галя на прощание сказала: "Я так устала, что будь одна — никуда бы больше не пошла. Легла бы, где стою, и ждала немцев. А потом стреляла бы, пока патронов хватило".
Ушли они на Моздок, а мы на Курсавку (из матери очень плохой был ходок). Дошли до села Султанка, осталось всего двадцать километров до железки, а там уже горы и перевалы — ушли бы от немцев.
Да стало мне очень плохо, свалился я. Провалялся без сознания два дня в Султанке. А за это время немцы уже развесили свои приказы N№ 1 и N№ 2. N№ 1 на немецком, русском и украинском объявлял, что каждый, у кого обнаружат любое оружие (включая бритву или перочинный нож), подлежит расстрелу на месте. N№ 2 сообщал, что через 10 дней будут расстреляны все, кто к этому времени будет находиться вне пункта постоянного проживания.
Вообще немцы по этой части были молодцы. Любой приказ у них кончался фразой: "За неисполнение — расстрел" (даже если речь шла всего лишь о подметании улиц или сдаче третьего гуся). Пришлось возвращаться в Петровское.
ОккупацияДошли до Петровского, сразу направились к Шестухиным. Шестухин работал на почте, его жена занималась хозяйством. Было у них двое сыновей, учились в школе, где преподавали мои родители. За год до войны старший сын покалечился. С лекарствами с начала Финской войны стало плохо, но отец нужные достал, отдал Шестухиным. Сына вылечили. Когда собирались в эвакуацию, пришли к нам Шестухины. Пропели песню, что вы нам помогли спасти сына, мы у вас в долгу. Вы уезжаете ненадолго, наши скоро вернутся. Взять с собой много вы не сможете, отдайте нам все остальное добро — мы для вас все сохраним. Отдали им все, включая библиотеку и десяток гусей. Пришли мы к ним, думая передохнуть, приодеться (на мне только майка была), спокойно сообразить, что дальше делать.
Встретили нас без восторга. Дали нам чего-то поесть, а когда мать захотела взять (из оставленного нами) пару рубашек для меня, отца и Степана, подняли крик: "Коммунисты! Попили народной крови — хватит. Убирайтесь, а то сейчас казаков позовем". Орали на всю округу, а что из себя представляли донские казаки, служившие немцам, мы уже немного знали. Поэтому плюнули и ушли побыстрее (хоть из всех нас пяти ни одного члена партии не было).
Домики у станции, в одном из которых мы раньше жили, заняли немцы. Жилья нет, денег нет, одежды нет — ничего нет. Нашли комнатенку в казарме недалеко от элеватора. Достали соломы на постель. На развалинах взорванного нашими при отходе элеватора набрали ведро горелой пшеницы (из нее кашу варили). Нашли пару пустых жестянок, ложки у нас были — для начала устроились.
Стали разбираться с обстановкой. Школу нашу, как и домики, немецкие солдаты заняли. (Первое, что они сделали, — разгромили школьную библиотеку: из шкафов книги выбросили, часть порвали и все это свалили в кучу посреди помещения.) Элеватор наши взорвали. А депо, оба железнодорожных моста и водокачку заминировали. Было оставлено несколько человек во главе с начальником станции, которые должны были перед самым приходом немцев взорвать депо и прочее, затем на оставленном им паровозе уйти по любой из двух веток, взорвав за собой мосты. Эта сволочь встретила немцев на перроне вокзала и подарила им в целости весь узел, благодаря чему немцы исправно питали и Астраханский, и Кизлярский фронт.
Станица была цела, боев не было. На аэродроме сидели немецкие самолеты. По дорогам двигались к фронту немцы, румыны, итальянцы, венгры. Ребята как-то встречали солдат из корпуса "Ф" — персов, индусов, китайцев, турок и т. д. На многих бронетранспортерах, выкрашенных в песочный цвет, красовалась зеленая пальма — знак африканского корпуса Роммеля.
Во всех селах уже была русская полиция, в райцентре и на станции — гестапо. В киосках продавали русскую газету, печатавшуюся в Ставрополе. Каждые 10 дней в ней печаталась сводка немецкого командования с почти стандартным текстом: "За 10 дней уничтожено и захвачено 8000 орудий, 3000 танков, взято 200 000 пленных". Немецкие газеты читать было веселее: там вся последняя страница (любой газеты) была усеяна крестами — они ставились над каждым сообщением о гибели такого-то на Восточном фронте. Однажды в немецкой газете попалась фотография очень красивого жеребца, подаренного ингушами Гитлеру. (В статье было сказано, что делегация, ездившая в Берлин, кроме жеребца подарила фюреру рукописный коран VIII века.)
Каждую неделю звонили колокола в церквах: попы поочередно молились за победу германской армии и за здоровье фюрера. Немцы приказали в каждом селе открыть церковь. Попов не хватало, поэтому в русских газетах печатали объявления — в какое село нужен поп, какой дом он получит, сколько разной живности, сколько деньгами. Полезли в попы и проводники, и аптекари, и почтальоны. Немцы никем не брезговали. Каждого инструктировали, снабжали молитвенниками и наставлениями и т. д. (Многие из этих дураков пожалели, когда наши вернулись, — да было поздно.)
Созданная немцами сразу же районная управа уже переименовала улицы. На домах красовались красочные плакаты: на одних Гитлер с надписью "Гитлер — освободитель!"; на других идут куда-то в темноту немецкие солдаты с винтовками наперевес с примкнутыми штыками, а за их спиной восходит солнце и русский крестьянин идет по полю, разбрасывая семена из лукошка; на третьих ужасная рожа с жирной надписью "Жид — вот кто во всем виноват". В кинотеатре шли немецкие фильмы. В сквере сидели почтенные старички с самоучителями немецкого языка. Очень часто слышалось: "Это вам не при Советах!" Среди интеллигентов были популярны разговоры на тему: "Только подумать, сколько ужасов рассказывали нам большевики о немцах — а вы посмотрите, какие они культурные!" и "Вы еще не читали новую книгу, изданную в Ставрополе, "В застенках НКВД"? Ужас, Ужас!" В центре станицы евреи перетаскивали камни из развалин церкви, разрушенной при бомбардировке, на другую сторону площади (когда кончили — приказали перетащить обратно, а потом пустили в расход). Сторожила этих несчастных, ругала и била еврейская полиция с двумя повязками на рукаве (на одной звезда Давида, на другой буква "Р"), вооруженная деревянными дубинками. Словом, все было "як мае буты" на оккупированной территории.
Один из бывших учителей нашей школы стал заведовать в управе отделом народного образования и предложил отцу работать там же. Отец не захотел, пошел на железную дорогу, как тогда говорили, "чернорабочим" — немцы набирали людей перешивать нашу колею на западную. Платили там раз в месяц 40 марок (по оккупационному курсу — 400 рублей) и давали хлебную карточку. Работали под конвоем. На каждую бригаду (человек 10-12) полагался один автоматчик, который с 8 утра до 5 вечера следил, чтоб русские никуда не уходили и не садились на землю. Поэтому ребята выставляли одного дозорного, а сами, опершись на ломы, до хрипоты спорили — что на фронтах и когда же наконец Сталин отвернет башку Гитлеру? Когда появлялся кто-то из гестаповцев, мигом хватались за работу. Причем делали ее с таким шумом и руганью, что подошедший фриц оставался доволен, произносил "Гут, гут" и удалялся — после чего дебаты возобновлялись. В 17 часов охранник забрасывал автомат за спину и уходил. За ним расходились работяги, прихватив по куску шпалы на дрова.
Степан тоже устроился на железку плотником. У него работа была веселее: вдвоем с напарником чинили эстакаду, с которой немцы грузили в вагоны овец, коров, свиней. Постоянной охраны у них не было, поэтому в течение дня они успевали одно-два бревна распилить и продать на дрова.
Я раз в день относил отцу поесть, а остальное время или сам, или с товарищем Толей Пистоном бродил по станице, преследуемый постоянным голодом. Довольно часто удавалось кое-что увидеть. Однажды на базарной площади румынский офицер в блестящих сапогах средь бела дня ловил гуся. Гусь забежал на середину большой лужи, а офицер бегал по берегу, не желая пачкать сапоги. Потом увидел двух солдат-румын и дал им команду. Румыны в своих ботинках с обмотками полезли в лужу, поймали гуся. Офицер сунул его под мышку и удалился. Другой раз к дому, занятому немцами, водовоз пригнал верблюда, запряженного в бочку с водой. Фрицы высыпали во двор, стали фотографироваться с верблюдом. Тот терпел-терпел, а потом вдруг плюнул немцу в лицо. Я такого в жизни не видел — плевок был таким огромным, что хватило на все лицо, словно его большим блином завесили.
Как-то раз пошел за околицу, на уже убранные огороды. Если порыться часок в земле, можно было найти десяток-другой картошин размером с орех. В паре километров был лесопитомник, где сидел партизанский отряд, сформированный при подходе немцев из железнодорожного истребительного. Вдруг слышу — в питомнике ударили автоматы, чуть позже рванули гранаты — и тишина. Гляжу — всадники от питомника по дороге мчатся. Только успел спрятаться — донские казаки. Получили свое от партизан — везут пару трупов поперек седел. Хорошо, не заметили. В другой раз тоже успел укрыться: гнали казаки евреев на расстрел. Картина страшная — пять-шесть сытых, пьяных казаков на сытых конях гонят сотню евреев. В колонне и старики, и женщины с грудными детьми, и молодые здоровые парни. И все идут — как бараны на бойню.
Прожили мы так месяц-полтора. Заимел за это время отец знакомую. Звали ее Оксана Николаевна, было ей лет 25, родом из Запорожья. Муж ее был комиссаром Красной армии, а она служила переводчицей у шефа железнодорожного гестапо Гейера. Жила она от нас неподалеку и иногда разговаривала с отцом по вечерам (почему-то питала к нему доверие). Пришла она раз к нам и сказала отцу, что поступил в гестапо из полиции список активистов из железнодорожников, подлежащих ликвидации. В этот список попала фамилия отца. Оксана сказала, что подержит список у себя, но не более двух дней. Хорошо, что отец и Степан в этот день получили получку. Побежали наутро к фельдшеру, отнесли ему деньги, выдал тот им справки, что у них какая-то заразная болезнь (немцы заразы очень боялись). В тот же день они рассчитались, а наутро были мы все на другом конце села (сняли там комнату).
Вот тут-то мы и завыли. У отца работы нет, да и появляться в станице нельзя, Степан по мелочам подрабатывает (он и печник, и плотник) — но нас пятеро. Раздетые, разутые, голодные. Топить нечем. Вши заедают. Зима на носу. Партизаны из питомника, как лист начал опадать, ушли на восток — на железку Кизляр-Астрахань. Немцы уже Нальчик взяли, на Эльбрус свое знамя взгромоздили. Гнилая интеллигенция радуется: "Уже Сталинград взяли — вы разве не слышали?" Радио нет, ни черта не знаем. Хоть ложись да помирай.
В конце октября 1942 года, когда жизнь для нашей семьи сделалась совсем уж невыносимой, пошел я в пристанционный поселок, где мы раньше жили, и отыскал в сарае пачку грампластинок, спрятанных мной там перед эвакуацией. На следующий день двинулся на базар. Поскольку — "кому война, а кому — мать родна" — те, кто пил-гулял с немцами, пластинки покупали. Одна пластинка — 1 марка (10 рублей); стакан фасоли стоил 4 рубля. Недели две все было хорошо. А потом осталось пластинок всего десяток. Взял я их не глядя и пошел на торжище. Холод собачий, ветер. Продрог — зуб на зуб не попадает. А продал всего одну пластинку (что было получше — раньше распродал, остались неходовые). Подходит молодой мужик лет тридцати — в бекеше, кубанке. Пересмотрел все пластинки, ничего не купил и ушел.
Решил и я уходить. Только собрал пластинки — меня за плечо. Полицай. Притащил меня в свою "комендатуру", докладывает: "Герр комендант! Привел мальчишку, что продавал большевистские пластинки". А герр комендант занят: двое полицейских крутят толстую бабу и сматывают с нее мануфактуру, которой она обернулась несколько раз под полушубком. Баба верещит, а герр комендант — маленький, щупленький — бегает вокруг нее и из рукавов мотки ниток мулине вытаскивает. Крикнул моему полицаю: "Подождет! Помоги с этой кончить". Сдернул с меня полицай телогрейку, сунул в руки картонную коробку с пластинками, обругал для порядка и двинулся на помощь.
Стою и думаю: баба на глазах худеет, скоро мной займутся. Бить начнут. Не выдержу — до отца доберутся. Узнают, что ушел с железной дороги и что в транспортном гестапо попал в списки на ликвидацию — всю семью расстреляют. И никак не вспомню: закрыл полицай входную дверь на задвижку или нет?
Все равно деваться некуда. Бросил пластинки на пол, повернулся, в дверь плечом — открылась. И давай бог ноги. Справа торговые ряды, слева "виртшафткомендатура", казарма донских казаков, потом румынские казармы, а дальше уже частные домишки. Очень быстро я бежал (даже согрелся), потому и жив до сих пор.
Кстати, пластинка, из-за которой тот молодой гад побежал в полицию, хоть и называлась "Еврейская комсомольская", была совсем безобидная: "На рыбалке у реки тянут сети рыбаки".
Вторая военная зима 42-43-го годов на Ставрополье была суровой. Морозы доходили до 30 градусов, сильные ветры дули из калмыцких степей, метели заносили дороги. Очень красиво смотрелись на этом фоне немецкие часовые. Солдат заступал на пост одетый в свою обычную шинель без пояса. На голове летняя пилотка с наушниками (проволочка поверх пилотки с кусочками сукна на концах). На ноги надевались полусапожки на деревянной подошве толщиной в два пальца, которые засовывались в сплетенные из соломы огромные чуни. Зрелище было фантастическое.
Вскоре отцу помогли товарищи — перебрались мы в село Николина Балка, километрах в двадцати от Петровского. Была там небольшая школа, а немцы как раз сделали жест — приказали возобновить занятия в школах. Стал отец этой школой заведовать. В скором времени Степан устроился в отделение совхоза — в десятке верст от нас — управляющим. А тут немцы сообщили, что в целях сокращения линии фронта оставили Минеральные Воды, прошел слух, что наши к Дивному подходят.
Потянулись по тракту немецкие автомашины на запад. (Кстати, таких грузовиков, как у немцев, ни у кого не было: под кузовом были оборудованы клетки, где сидели куры. Шофер останавливал машину у хаты, открывал клетку, доставал курицу, штыком сносил ей голову, заходил в хату, бросал курицу хозяйке: "Матка, шнелль!" Та рада, что дешево отделается, — быстро приготовит. Немец съест — "Гут, матка, гут", — выйдет во двор, поймает двух кур, сунет в свою клетку, поехал дальше.)
Как-то сходил в Петровское — узнать новости. Немцы отступали. Прибыл венгерский строительный батальон — строить оборону вокруг Петровского. Уже зима была, морозы. Мадьяры от греха за неделю-две продали казакам весь инструмент, все, что имели, — до последнего гвоздя (часть просто на самогонку выменяли). Загнали их немцы в товарные вагоны, увезли. Увезли и батальон гитлерюгенда, который появился месяцем раньше. Ходили они в своей коричневой форме с нацистскими повязками на рукавах, пели в строю "Хорст Вессель", а в свободное время пугали местных ребятишек своими кинжалами. Вместе с немцами стали двигаться на запад те, кто им верно служил, — служащие управы, врачи и т. д.
Начали появляться наши самолеты. Мы как раз с Толей Пистоном шли через базар, когда с востока пришла девятка немецких самолетов и стала садиться на аэродром. Картина обычная, ничего интересного. Хотели идти дальше, когда смотрим — из-под хвоста девятого самолета выныривает десятый — наш где-то в пути пристроился под хвостом последнего немца. Пока немцы разбирались, что почем — наш высыпал бомбы на аэродром, пару на станцию, последние на мост через речку — и ушел. (Потом говорили, что это была женщина из полка Гризодубовой.) Паника вспыхнула на базаре — день базарный был — в жизни такого не видел. Люди бегут кто куда, кони повозки понесли, крик страшный. Нас с Толей с ног сбили, на какого-то немца-солдата свалили. Тот голову руками обхватил, только "Майн готт!" повторяет. Когда утихло, вылезли мы как-то из кучи. Прошлись по станице. Полюбовались на немецких часовых: стоят на морозе в шинельках да пилотках с наушниками, а на ногах ботинки с деревянной подошвой в два пальца толщиной, засунутые в чуни, плетенные из соломы, — красота! Вернулись в Николину.
Наступил новый год. Вслед за немцами прошли румыны, за ними калмыки. Калмыки уходили семьями, с малыми детьми и женщинами. Мальчишки лет десяти с карабинами, у взрослых клинки, винтовки, автоматы. По дороге грабили (в основном снимали полушубки — морозы были уже под 30 градусов).
Где-то числа 15 января уже в сумерки входит в село сотня. И поют "Москва моя…". Люди — из хат. Какая-то пожилая женщина выскочила из калитки, к передовым — "Наши пришли!" — и обмерла. Колонна по три всадника, и у всех трех первых погоны — донские казаки! Посередине командир, по бокам два немецких офицера (так во всех их сотнях было).
Казак наклонился к женщине, толкнул к калитке: "Не спеши, мать! Это еще мы идем. Ваши послезавтра будут". Ночью устроило офицерье в школе пьянку. В заключение поднялся командир сотни, произнес последний тост: "За здоровье Иосифа Виссарионовича!" Казаки рявкнули "ура", немцы сидели как затравленные волки среди собак. Наутро ушла сотня на запад. Ушли мирно, никого не обижая.
ОсвобождениеПравду сказал казак: 17 января пришли наши. И пришли не регулярные части, а наш партизанский отряд со станицы Петровское. Встретил отец Крапивина, который был раньше парторгом железнодорожного узла, а теперь комиссаром отряда. Заночевал он у нас с несколькими товарищами. Рано утром стук в дверь: вышли на дозор двое казаков и сложили оружие. Привели их к Крапивину. Один рядовой, второй — офицер. Спрашивает их комиссар:
— Вы знаете, что мы вас сейчас расстреляем?
— Знаем.
— Зачем шли?
Говорит офицер (молодой, как и солдат):
— Большую ошибку мы сделали. Теперь не хотим больше кровь проливать.
Подумал Крапивин, приказал отправить в район. Там уже наши — пусть разбираются. Развесили партизаны на домах приказы о мобилизации в Красную армию с явкой в станицу километрах в пятидесяти от нас, поделились газетами и двинулись дальше.
Побег на фронтНа следующий день после ухода отряда мать пошла в совхоз — дочку и зятя проведать, сказала, через два дня вернется. Отец сразу побежал за дружком своим Андреем. Был Андрей здоровым мужиком, волжанином, из окруженцев. Весь день латали они ватники и тряпки, а наутро попрощались со мной и двинулись в станицу, что в приказе была указана.
Вернулась вечером мать: "Где отец?" — "На фронт ушел", — отвечаю. Вернулся отец дней через десять. Фронт быстро двигался — бежали за ним отец с Андреем почти до Сальска. Догнали. Андрея взяли, отца назад отправили. Дошел отец до комиссара дивизии. Но как ни доказывал ему, что с левой руки стреляет лучше, чем другие с правой, — не помогло. Сказал ему комиссар: "Отец! Мы здесь и без тебя управимся. А ты иди домой — учи детей!"
Кубань. 1943 годУшли мы втроем назад в Петровское. В Петровском железнодорожную школу и привокзальные домики немцы взорвали. Саму железную дорогу покалечили: при отходе пускали по рельсам дрезину, которая крепила к стенкам рельсов через каждые четыре метра в шахматном порядке маленькие взрывпакеты. Пакет взрывался за дрезиной, и в стенке каждого рельса появлялась дырка примерно 10х10 см. Мосты тоже повзрывали. В колхозах не осталось ни скотины, ни техники (весной на коровах пахали).
За станицей была гора Куцай (песчаный холм). Там нашли 2000 трупов — оказалось, это работа немецкой душегубки. Я ее видел в Петровском еще в конце осени — только понятия не имел, что это такое. Вышел тогда к плетню — она по другую сторону стояла, похожая на хлебовозку. Двое немцев как раз из нее бельевую корзину, верхом груженную, вытащили. Смотрю — понять не могу: в корзине вперемешку сапоги, туфли, мужские пиджаки, женские сорочки. Немец увидел, подманил пальцем: "Комм!" Закон был один: жить хочешь — иди. А тогда меня что-то толкнуло — автоматы у них в сторонке прислонены, между нами плетень. Повернулся — и дай бог ноги. Ушел.
Оказались опять мы в первобытном состоянии: жить негде, работы нет, кушать хочется. Поехал отец в Армавир (там временно было управление Северо-Кавказской дороги). Вернулся отец с направлением в железнодорожную школу на станцию Крыловская (между Тихорецкой и Ростовом) и наряженный в новый костюм! (В управлении посмотрели на него и выдали бесплатно форму железнодорожника — китель и брюки.) Рассказал отец, что посмотрел в Армавире публичную казнь. При взятии города наши захватили целой тюрьму с несколькими сотнями смертников и — почти целиком — русский отдел гестапо. Был суд. Трибунал приговорил русских гестаповцев к повешению. В день казни осужденных на грузовиках подвезли к виселицам. По команде шофера рванули машины вперед — гестаповцы закачались в петлях. Через десять минут охрану с площади убрали. Толпа, присутствовавшая на казни, ринулась к виселицам, сорвала трупы и растоптала их на атомы (отец говорил, что, когда люди разошлись, площадь была абсолютно пустой).
Многие в то время получили заслуженное, но, к сожалению, не все. Была принципиальная разница между немцами и нашими. Когда шли немцы, любой солдат мог кого угодно ударить, убить, ограбить. Но настоящий ужас наступал, когда появлялось гестапо, русская полиция, каратели (казаки, калмыки и пр.). У наших было по-другому. Передовые части беспощадно карали служивших немцам. (Партизаны, возвращавшиеся в свои места, собирали народ. Объявлялись судьи — обычно три человека во главе с комиссаром. Приводили захваченных старост, полицаев и т. д. Короткий допрос, выступают свидетели. Комиссар зачитывает приговор: "Именем Советской Родины… к смертной казни через повешение. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит".) А уже через несколько дней, когда восстанавливалась советская власть, вступал в силу закон. Кто уцелел в первые дни, мог рассчитывать на следствие, на выслушивание обеих сторон с поисками смягчающих обстоятельств и т.д.; короче, имел шанс остаться в живых.
Вообще-то, многое на Северном Кавказе в 42-43-м годах напоминало Гражданскую войну. Еще осенью в Петровском мне показали одного казака. Он в 41-м перешел на сторону немцев. В августе 42-го немецкие танки догнали в калмыцких степях и окружили какую-то нашу часть. Себя они жалели, поэтому послали рубить красноармейцев своих казаков. У окруженных как раз кончились патроны — пошли ребята в штыки в последний раз. Под казаком во время атаки убили лошадь; вылез из-под нее — бежит на него пожилой красноармеец с винтовкой наперевес. Глянул — отец! Упал. Притворился мертвым. Когда стихло, поднялся. В двух шагах лежит отец, кем-то зарубленный. Весной 43-го в одной из станиц под Тимашевской двое братьев, ушедших в 42-м на восток, поймали своего отца, который пошел служить немцам, и публично повесили. Всякое было.
В Крыловской прожили больше года. Наняли комнату в частном доме, отец с матерью в школе работали, я пошел учиться. Писали на старых газетах, чернилами, которые уж и не помню из чего делали. Так-сяк до весны 44-го прошел два класса, а при сдаче экзамена за 8-й класс получил двойку по военной подготовке. Дали мне команду "С оборотом, длинным — коли!". Я все сделал правильно, но стоял близко к стене: штык в стену вогнал, а вытащить — силенок не хватило. Хорошо, родители у военрука тройку выпросили.
К осени 44-го стало нас пятеро: Степана после посевной взяли в армию, сестра к нам приехала, весной 44-го у нее сын родился. Был у нас клочок земли под огород, но год оказался плохой — ничего не уродило. Опять встал вопрос — что делать? Потому что еще одну зиму в Крыловской нам не выжить. И тут предложили отцу перевод в Новороссийск. Он — с отчаянья — согласился. Поехали.
НовороссийскВ Новороссийске я был за год до войны, когда ездил в пионерский лагерь в Кабардинку (на другом конце Цемесской бухты, километрах в пятнадцати от города). Был Новороссийск красивым городом, с веселыми людьми на зеленых улицах. Вода в море чистая-чистая, камушки на глубине видны были. У одного из причалов стояли новенькие эсминцы, красивые, как на картинке, а от пассажирского вокзала отходили красавцы-теплоходы Крымско-Кавказской линии.
Сейчас, через год после освобождения, город походил на заброшенный каменный карьер: везде развалины, не осталось ни одного целого здания. Было очень мало людей (когда выбили немцев, их было вообще всего шестнадцать). В волноломе пробоины от торпед, причалы разрушены, а вдоль них — красные пирамидки да таблички: "Здесь 10 сентября 1943 года высадились моряки капитан-лейтенанта Ботылева".
Отцу в отделении дороги на вопрос о жилье сказали: "Занимай любой дом или квартиру — что понравится". Пошли мы по городу искать дом или квартиру — к вечеру нашли. Довольно большая комната с остатками дощатого пола, правда, без печки и стекол в окнах, но зато всего с одной дыркой от снаряда в стене. Пошел отец с матерью на следующий день в свою школу. Школа как школа, только крыши да половины окон нет. Загрустили мы. Скоро зима — ни одежды, ни обуви, ни утвари, ни подушки, ни табуретки. Что делать? Рассказал отцу один из товарищей, что был недавно на юге Винницкой области (там, где были не немцы, а румыны) и что там люди живут — как до войны.
И боязно опять куда-то двигаться, и решаться на что-то надо. Пока ломали себе головы, у отца осталась одна тридцатка (были тогда бумажки красного цвета по 30 рублей). Поднялись утром — в углу комнаты уголок красной бумажки валяется: ночью крыса у отца купюру из кармана вытащила и с голодухи сожрала. Ну, после этого все сомнения отпали: надо ехать. Пошел отец к товарищам, изложил обстановку, оформил документы — и в путь!
Семейная авантюраУехали мы из Новороссийска как "порядочные" — в пассажирском поезде (отцу в отделении дороги дали билеты до Ростова). До Ростова доехали без особых приключений, только я отстал в Кавказской от поезда. Особых проблем это не создало — пошел на выходную стрелку, поцепился на цистерну и в Тихорецке догнал своих. От Ростова поехали на рабочих (пригородных) да товарных поездах.
В Таганроге ночевали под памятником на вокзальной площади. Ночью какой-то гад разрезал мешок под головой у отца и утащил все добро моего маленького племянника (пеленки, бутылочку с соской и пр.). В Днепропетровске деньги кончились совсем. И вдруг повезло. Вокзал был забит одесситами с кучей чемоданов (им разрешили возвращаться из эвакуации). Сидят уже два дня, ждут поезда на Одессу. Вдруг прибегает кто-то и кричит, что состав уже есть, но в километре отсюда. Крик, плач, кто бежит, кто не знает, что делать! Какая-то женщина попросила помочь. Взяли с отцом три чемодана, отнесли к поезду, она нам тридцать рублей дала. (За десятку можно было вареной картошки на привокзальном базарчике купить.) Занялись мы с отцом бизнесом — туда чемоданы тащим, назад бегом бежим — каждый чемодан — червонец!
Вечером покушали, поехали дальше. В Пятихатках отправили сестру с малышом на Полтавщину — к свекрови. До Винницы добрались быстро. Только под Белой Церковью ночью (ехали на платформе с понтонами) украл кто-то последнюю материну радость — плохонькую старую полотняную скатерть. В Виннице в управлении дороги предложили отцу работу на крупных станциях. Пошел он в облоно — предложили Шаргород — 30 км от Жмеринки, в стороне от железной дороги. Согласился. Поехали.
ШаргородДесятилетка в Шаргороде была цела, у отца с матерью сразу появилась работа. В домишке за мельничным прудом дали нам две комнатенки (жили в одной, вторая была ни к чему). Всю войну в Шаргороде были румыны, поэтому действительно люди жили неплохо, почти все произведенное колхозом и сахарным заводом оставалось у людей. Расходы шли только на взятки — от жандарма до главы районной администрации. Даже евреи дожили до освобождения, несмотря на неоднократные указания Одессы и Бухареста об отправке их на север для передачи немцам. За деньги можно было все. Как-то нам рассказали, как одного украинца избили румыны-жандармы; за то, что по пьяной лавочке обозвал еврея "жидом". (Тот обиделся и дал румынам "на лапу".)
Жить здесь было легче, чем на Северном Кавказе, но горюшка и тут пришлось хлебнуть. Всю зиму я просидел дома — не было ни обуви, ни одежды. Из дому выходил только утром, в отцовских ботинках и ватнике, чтоб до его ухода на работу сбегать к райисполкому послушать сводку информбюро (там на площади висел репродуктор). Спали на полу на соломе. Книг не было, газет тоже. Самое скверное было, когда кончалась соль. (Как-то раз две недели прожили на фасоли, сваренной с сахарной свеклой, — без соли и хлеба; до сих пор вспоминаю с ужасом). Радовали только сводки с фронта. Наконец весной пришла Победа!
Сколько радости было тогда — не передать. Верили, что больше не будет ни вшей, ни голода; будем жить как люди — так, как жили до войны, и еще лучше. А 42-43-44-й годы будем вспоминать как можно реже, пока совсем не забудем.