К 90-летию Анатолия Рыбакова. Рубрику ведет Лев Аннинский
Рубрику ведет Лев Аннинский
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2001
Рубрику ведет Лев Аннинский
"Так это книга о Сталине?"К 90-летию Анатолия Рыбакова
Не люблю и не умею писать юбилейных статей. Тем более что 90 лет — не самая круглая дата, а со времени смерти Анатолия Рыбакова прошло так мало времени, что ситуация не успела еще сильно обновиться. Вот наступит столетие писателя — посмотрим тогда, как будут читаться его тексты.
Однако есть обстоятельство, почти сугубо личное, которое побуждает меня сказать кое-что уже сейчас. В бумагах Рыбакова обнаружился листочек, на котором Анатолий Наумович записал по памяти телефонный разговор по поводу "Детей Арбата", состоявшийся у него 29 марта 1985 года с его другом, крупным поэтом и писателем. Человек этот сейчас живет и здравствует, и именно поэтому я склонен затушевать здесь его имя: все-таки у меня нет права распоряжаться его мнением, когда он может заявить его сам. Хотя не знаю, помнит ли он в деталях разговор, состоявшийся у него с Рыбаковым 15 лет назад. Рыбаков тот разговор записал по свежему следу, это уже, так сказать, документ его архива. А почему он так важен мне, об этом чуть ниже.
Итак, вот что 29 марта 1985 года говорит Рыбакову один из первых читателей рукописи "Детей Арбата":
— Вы написали книгу ш е к с п и р о в с к о й с и л ы… Она будет читаться и через столетия. Уже никто не будет знать, каким был Сталин на самом деле, и никого не будет интересовать, каким был Сталин на самом деле. Сталина будут знать только по вашей книге. И таким он останется на века. Многие пытались писать о Сталине: Солженицын, Гроссман, я, ваш покорный слуга… Но никому Сталина написать не удалось, написать Сталина удалось только вам… Причем, казалось бы, вы взяли только одну сталинскую ипостась, вы не показали его ни как любовника, ни как мужчину, ни как отца…
Ровно за две недели до этого телефонного разговора, 15 марта того же 1985 года, я, ничего не зная о вышеприведенном суждении, написал Рыбакову письмо, в котором кроме многого прочего было сказано следующее:
"…Вы нашли в этой драме ее внутреннюю логику, что есть огромной важности, принципиальное решение, художественное, этическое и какое хотите. Сталин — человек, настолько много вобравший в себя из времени, настолько много в себе сконцентрировавший и "хорошего", и "плохого" из ситуации, — что найти правильный тон в размышлении о нем почти невозможно, а Вы — нашли. Вы видите и границу внутренней необходимости действий этих людей, и то, как, где и почему они переходят эти границы. Я считаю, что опубликование такой книги о Сталине и о ситуации, его породившей, могло бы стать событием в нашей жизни. Я не знаю, насколько это возможно: о Сталине не пишут сейчас не потому, что кто-то "не велит", а потому, что у нас нет сил вынести ту правду о Сталине, которую нам предстоит вынести: правду того, что Сталин выразил и довел до предела великие и страшные черты, которые были тогда в самом народе. Но рано или поздно эту правду о Сталине придется сказать и выслушать. Потому что история этого так не оставит, она к этому вернется, она эту дырку в памяти не потерпит — слишком опасно. Но когда она к этому вернется, страшно подумать, сколько может быть написано дури и спекуляции! Сколько славословий рабских и ярости мстительной — тоже рабской! — может излиться на эту фигуру! Так вот: я предпочитаю, чтобы о Сталине была сказана такая правда, как у Вас. Я не поколеблюсь сказать, что эта правда — ш е к с п и р о в с к а я, и только прошу судьбу об одном: чтобы у нас хватило сил выслушать эту правду…"
Письмо это я написал по просьбе Анатолия Наумовича, затем, с моего согласия, он опубликовал его в "Огоньке" в подборке писем других читателей его рукописи. Ему эти письма нужны были как аргумент в тяжбе за издание романа; когда роман был издан (и мощно отрезонировал в публике и критике), наши письма остались не более чем малой подробностью его истории. Но как только началась очередная писательская разборка, письмо мое в "Огоньке" прочли и… не увидели в нем ничего, кроме "Шекспира". С двух сторон послышались в мой адрес издевательские переспросы: так мы имеем нового Шекспира? Национальные патриоты и глобальные либералы атаковали Рыбакова со своих позиций; для одних он был апологетом "детской" революционной наивности, для других недостаточным антисталинистом. "Шекспир" оказался тем пунктом, на котором те и эти сошлись, и я получил оплеухи с обеих сторон. Естественно, не мог ни возразить, ни уклониться. Объяснения в таких случаях бессмысленны: "Шекспир" же — что-то вроде ордена; все уверены, что я Рыбакова наградил, произвел в какой-то там ранг. Уточнять, что шекспировская правда — вовсе не знак качества, а определение сути драматизма и что не назвал же я Сервантеса, Рабле или Гомера (кутить так кутить!), а именно Шекспира, — все это растолковывать было смешно: когда господа литераторы делят лавры, лучше отойти.
Теперь вам должно быть понятно, почему меня так воодушевляет "Шекспир", помянутый тогда читателем "Детей Арбата", не ведавшим о моем мнении.
Дело, как легко догадаться, вовсе не в масштабах роли, сыгранной в мировом литературном процессе, — рассуждать об этом мне решительно не хочется: это дело будущих историков литературы. Речь идет о шекспировской правде, то есть о сути испытания, которое падает на человека, о типе его участия в глобальной драме. На переломе от средневековья, когда мироздание собрано как целое единой волей Бога и человек именно в этом целом имеет свое место, — к Возрождению, когда человек должен заново искать свое место в мироздании, но уже без Бога, — в пропасти меж тем и этим состояниями лежит истина. Или, лучше сказать, проблема. Можно перемахнуть пропасть с хохотом. Можно просто "забыть" одно и "приять" другое, освободившись от старых доспехов для новой беззащитности. А можно попытаться стянуть концы распадающегося времени.
Так вот: третий вариант — это Шекспир. Не Рабле, не Сервантес, а именно Шекспир. У которого мир стянут сверху единой вершащей волей, но в средоточии воли оказывается не Бог, а человек. Не вне Бога, не далеко от Бога и не вопреки Богу, а именно — на месте Бога. Когда решаются судьбы царств, скрещиваются пути народов и ощущается дыхание рока, а существо, вынужденное вершить все это, не ощущает в себе ничего, кроме способности подличать, убивать себе подобных и, в лучшем случае, вырывая "око за око", — страдать.
Вы можете сколько угодно взывать к исчезнувшей совести этого заурядного человека — все это будет не на тему. Потому что он творит зло не от себя, а от обстоятельств. Вернее, та сфера, где рок заставляет его творить, лежит, как точно было сказано, по ту сторону добра и зла. А человек (хочется сказать: человечек), попавший на эту роль, умеет определяться только по той шкале, на которой добро и зло предписаны ему свыше. И вот он плавает в море крови (хочется сказать: в луже крови, увеличенной до вселенских размеров) и ничего не понимает, кроме того, что если крови не будет, то не будет ничего, что оправдало бы ход мироздания. А кровь эта — с человеческой точки зрения — невыносима. Человек жалок и мерзок, подл и бессовестен, но сквозь него "прет" сила, которая не знает понятий жалости, мерзости, подлости, совести. Раньше она называлась Волей Богов, Господним Промыслом. Позднее ее назовут Абсолютом, Историческим Законом, Диктатурой Класса, Велением Времени и всякими другими словами, в том числе собачьими, вроде "проводки" мировых инвестиций. В момент надлома от старого к новому это — шекспировский сюжет.
Понятно теперь, какой "орден" я "повесил" Рыбакову за "образ Сталина"?
"Многие пытались писать о Сталине…" Симонов, Солженицын, Гроссман, Владимов, тот же Липкин. Все они собирали человеческие черточки, надеясь расколдовать монстра. Получался человек, иногда мерзкий, иногда трогательный, иногда мудрый, иногда исступленный. Я не склонен осуждать этих замечательных писателей за их попытки: они дали человеческую проекцию монстра, срез наших представлений о нем, тень наших надежд относительно него. Проницательный Гроссман понял в конце концов, что волны исторического шторма, бушующего в "квашне" человечества, не достигают порога хижины того человека, которого он с таким трудом поймал в свои окуляры. С тех пор ловить человеческие черточки стало намного легче. Когда-то дотошный Солженицын жаловался на закрытость быта кремлевского деспота. Теперь все рассекретили: подробностей быта и облика — навалом! В грудах желтого чтива вождь показан вам "и как любовник, и как мужчина, и как отец". Читать тошно, так смердят эти груды: исторический шторм бушует в другой реальности. Он ловится в другом спектре. В красной, оранжевой, фиолетовой его части. Но только не в желтой. И не в голубой, разумеется.
Рыбаков не искал "засекреченных" подробностей и не рвался заглянуть туда, "куда не надо", — он знал, что там ничего не найдешь. И он взял то, что уже несколько десятилетий было выставлено на всеобщее обозрение, растиражировано в миллионах томов и даже вколачивалось в головы через системы партпроса: он взял сталинскую мысль, стиль мысли, пошиб, повадку, хватку. И через интонацию речи и стиль письма вовсе не прописи агитпропа 30-х годов зазвучали, а — погребальные трубы истории. Маленький рябой человечек кровь чужую проливает, словно кран отворяет (впрочем, и свою отдал бы — ради Истории). Он вроде бы бесстрашен. Но он смертельно боится на волосок отступить от той логики, которую диктует ему эта История. То есть Мировая война, помноженная (или деленная?) на тысячелетнюю рабско-воинскую психологию его народа. Ибо его народу суждено в этой смертельной схватке или победить, или исчезнуть.
"Хороший" или "плохой" человек оказывается при этом "на коне Истории", мало что решает. Решает: на коне или под конем. Это, между прочим, Бисмарк сказал: удачливый исторический деятель — как всадник, которому удается удерживаться несколько мгновений на хребте скакуна, потом История его сбрасывает… и подбежавшие к распростертому телу моралисты начинают судить, хорош или плох был этот человек. Правильно: как человек он либо хорош, либо плох, либо то и это попеременно, либо то и другое разом. Но если бы с ним не произошло то, что произошло, — никто не стал бы всматриваться ни в оспины на его щеках, ни в грязь на его сапогах.
Неизбежно ли было то, что произошло, и можно ли надеяться, что при другом вожде, скажем при Троцком или Бухарине, было бы полегче?
В архиве Рыбакова много читательских писем, так или иначе упирающихся в этот вопрос. И любой из нас, переживших то время, а также время первого суда над "тем временем", когда люди впервые решились на такой вопрос, — любой из нас оказывался в ситуации, когда надо было на такое отвечать.
Я отвечал и отвечаю однозначно: если бы на месте Сталина оказался кто-то другой, — было бы то же самое. Разумеется, на человеческом уровне многое реализовалось бы иначе (грубо говоря, расстрелы бы шли в другом порядке). Но ход вещей был бы тот же. При Троцком, наверное, еще и покруче. А "добрый" Бухарин или дозрел бы до соответствующей беспощадности, или… отлетел бы туда, куда он и отлетел вместе с десятками других претендентов, которые надеялись стать такими, как Сталин, но — не выдержали. Кто эту жуть выдержал, тот и одолел. А если бы такого не нашлось, то… народ проиграл бы войну, и сейчас те счастливчики, которые бы при этом уцелели, ели бы баварские колбаски и назывались бы каким-нибудь другим именем.
Рыбаков, как видно из "Детей Арбата", по-человечески надеялся, что при Кирове было бы "лучше". То есть не угробили бы столько "своих"… Интересно, а где там граница: свои — чужие, не совсем свои… не совсем чужие… В последних интервью можно почувствовать, что этот вопрос неприятен: Рыбаков замечает, что говорить о неизбежности произошедшего — "бесчеловечно".
Еще бы не бесчеловечно. Вне-человечно! Над-человечно! Сверх-человечно… Но это уже не Шекспир, это герр Розенберг с юберменшами. Тоже мечтал белокурую бестию слепить из светловолосеньких школяров, предки которых были смертельно обижены каким-нибудь Наполеоном, не первым, так третьим…
И попытки Рыбакова (в ответ на вопрос Беллы Езерской в "Новом русском слове") отделить хорошего Ленина от плохого Сталина, по-человечески глубоко мне понятные и даже близкие, — малоутешительны, если говорить о сути исторической драмы. По Рыбакову, Ленин — человек идеи, а для Сталина главное — власть. Да вы подите отделите в России власть от идеи или идею от власти, — когда вся великая русская классика мучалась над тем, что идея у нас непременно питается кровью, а если не кровью, то над такой идеей смеются, а власть в России до тех пор барахталась в крови междоусобий, пока не удалось ей оседлать мировую идею: "Третий Рим". И с той поры кровь (большая) стала уже как бы не бессмысленной, и то дело стало прочно, под коим "струится кровь". "Умрешь недаром". От бездарности кровопусканий можно сойти с ума даже при малой их дозе. Как от одной бессмысленной слезинки (у Достоевского, помните?).
Сегодня к бессмысленности отдельных слезинок мы куда ближе, чем полвека назад, когда потоками слез было оплачено само бытие. Белла Езерская посреди американского комфорта напоминает Рыбакову о новых русских, которые разъезжают по России на "мерседесах" и шикуют в "очень дорогих" ресторанах. Ответный монолог Рыбакова настолько по-человечески выразителен, что я приведу его со всеми препинаниями, они, признаюсь, действуют на меня сильнее, чем "идеи", которые должны помочь мучающейся душе:
— Я вам скажу… Я не экономист и не политик. Я — писатель, но я вам скажу: Советский Союз, а до него Россия были единым экономическим организмом. Не только географическим, но именно экономическим организмом. В 30-х годах, когда проводилась индустриализация страны, Сталин строил промышленность так, чтобы связать все республики железно друг с другом. Он был кровожаден, деспот, но он был неглупым человеком. Если гайки, скажем, производились в Латвии, то болты к ним — в Узбекистане. В Узбекистане выращивали хлопок — а текстильные фабрики строились в РСФСР. Каждый завод, каждая фабрика имели до двухсот и больше поставщиков…
Насчет того, что Сталин был неглуп, — удержимся от улыбки: перед нами все та же человеческая (слишком человеческая) попытка измерить геополитическую драму успокоительными мерками. А насчет "единого экономического организма"… он теперь называется, естественно, не Советский Союз и даже не Россия. Он теперь (пока виртуально, но стремительно реализуясь) зовется "сетью транснациональных корпораций". А если требуется философский уровень, то это мондиалистская модель человечества, где нам отнюдь не предлагается исчезнуть, а напротив — процветать в новом разделении труда.
Как пошутил телеобозреватель Михаил Леонтьев, — вряд ли нам позволят в этом контексте определять стратегические перспективы, но рассчитать винт атомохода или вспомогательную орбиту космического челнока для коррекции международной станции — вполне.
Поставщиков будет теперь еще и поболее двухсот. Без всякого вмешательства Сталина. Так что не скрыться нам от единого экономического организма. И не там, и не так, видно, будет решаться вопрос о нашем существовании. Как бы нам снова в шекспировскую драму не влететь.
В заключение этого моего юбилейного очерка расскажу, почему он так странно озаглавлен. Весною 1985 года, как раз тогда, когда призрак Шекспира потревожил мое воображение в связи с чтением рукописи "Детей Арбата", но написать об этом автору я еще не успел, была у нас с Рыбаковым встреча, во время которой я поделился с ним впечатлениями от только что прочитанного.
Я с ходу выдал что-то такое:
— Ничего подобного о Сталине я еще не читал!
Анатолий Наумович посмотрел на меня очень внимательно. А потом спросил, удались ли ему герои романа.
Разумеется, я не думал, будто он думает, будто это роман о Саше, Варе, Нине, Вике и Шароке. Он написал — о своем поколении. Написал реквием. Поколение, взращенное на идеях и идеалах революции, было растерто в лагерную пыль, перебито на фронтах Великой Отечественной войны, поругано, повержено, похоронено — вместе со своими идеями, знаменами и надеждами. Оно сделалось прахом, пеплом, и теперь только заблуждения его сохранили в памяти потомки…
Передаю концентрированно характеристику, которую дал своим героям Рыбаков в одном из последних интервью.
Тогда, весной 1985-го, страшновато было так формулировать и еще страшнее на это отвечать.
Сегодня я ответил бы так. Вопросами:
А кем эти герои были поруганы, повержены, затоптаны? Ведь не теми же "классовыми врагами" — старорежимными русскими, которых они сами превратили в прах и пепел. В лагерную пыль их стерли такие же, как они, стальные мальчики, на тех же идеях вскормленные. А на полях войны их истребил — кто? Пруссаки позапрошлого века, над которыми смеялся Лесков? А может, такие же стальные мальчики ХХ века, выросшие при Тельмане, да перехваченные Гитлером, готовые для мировой роли, да попавшие в умопомрачительный выворот сил, смыслов, идей и целей?
Так не этот ли выворот смыслов и обернул "чудесного грузина", искреннего ленинца, мастера террористических захватов — "эксиков", титана партийной борьбы, марксиста, прочно стоящего на почве самообразования, — в азиатского деспота, при имени которого до сих пор трясет любого нормального русского интеллигента?
Интеллигент чем отличается? Он переживает единственную слезинку ребенка. Он отсчитывает от единственной могилки, где упокаивается личность, и потому рушится мир.
Сталин так и сказал: смерть одного человека — трагедия, смерть десятка миллионов — это уже статистика.
Про десяток миллионов смертей романа не напишешь. А только про то, как что-то толкает миллионы истреблять друг друга.
"Дети Арбата" — роман не про недоучившегося семинариста, который, устроившись статистиком в обсерватории, прочел сочинение Пушкина про Гришку Отрепьева.
Хотя в известном смысле и про него.
В общем, я тогда лучшей формулы не нашел.
Рыбаков — уже в конце разговора — вдруг переспросил, очень внимательно глядя на меня (или сквозь меня):
— Так это книга о Сталине?..