Анкета. Публикация А. П. Николаева
АНКЕТА
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 2000
АНКЕТА
XX век: вехи истории — вехи судьбы
Инна Лиснянская
1)
Фамилия, имя, отчество.
Инна Львовна Лиснянская. Меняю казенно-анкетный порядок слов, дабы проще, веселей и, надеюсь, без излишнего занудства отвечать на последующие вопросы.
2)
Дата и место рождения .
24 июня 1928 года — тут, казалось бы, нечему веселиться — 70 лет скоро стукнет (Инна Львовна отвечала на вопросы анкеты в 1997 году. — Прим. ред.). Однако радостно благодарю Господа за каждый подаренный мне день. Родилась в Баку, на малоприметной Колодезной улице. Каково же было мое изумление, когда по телевизору показали дом, в котором я родилась и провела шесть детских лет. Оказывается, именно в этом доме родился великий маэстро нашего времени — Ростропович.
3)
Ваш нынешний статус (профессия, социальное положение) .
Пенсионерка. Хобби — стихосочинительство.
4)
Кто были Ваши родители (их имена, происхождение, род занятий) .
Мой отец, Лев Маркович Лиснянский, был врачом, добровольно пошел на Отечественную, числится как погибший на фронте, хотя умирать его привезли в Баку. Мой дед, Марк Яковлевич Лиснянский, сын крепостных Фонвизина из имения Лиснянка, принял иудаизм, чтобы жениться на моей бабушке, Евгении Моисеевне, дочери шинкаря. Таким образом, я себя вправе считать потомственной дворовой девкой Фонвизина. Моя мама, Раиса Сумбатовна Адамова, родила меня, еще будучи студенткой технического вуза. Получив два образования, инженерное и консерваторское по классу вокала, работала инженером. Какое уж пение в 30-е годы? Бабушка по материнской линии Софья Мартыновна преподавала русский язык в начальной армянской школе. Но моя добрая, чудесная бабушка не могла не только избавиться от яркого армянского акцента, но и знать русский язык как следует. Во время войны бабушка, уставясь в окно вечно смеющимися, даже когда плакала, глазами, вопрошала: “Мечты, мечты, где наши сладости?” В Баку все виды сахарных изделий, чаще всего — “подушечки”, именовались “сладостями”. Софья Мартыновна не обладала слухом на неродную речь, даже на русскую, хотя в нашей семье все разговаривали только по-русски, зато обладала тонким душевным
слухом, — повинуясь настояниям моей няни Клавы, вместе с ней, втайне от моих родителей-комсомольцев, крестила меня, свою первую внучку, во младенчестве. Представляете себе, каково было моему деду, Сумбату Николаевичу, обармянившемуся французу, жить рядом с любимой, но глухой к иностранной речи женой? То, что мой дед, банковский работник, кажется, бывший социал-демократ, француз, я узнала от мамы только в 1971 году. Все скрывалось. Долго жил страх. Еще бы! Почти всю родню с материнской стороны и с отцовской пересажали в 36—37 годах и поубивали. Помнится, в 1963 году на вопрос психиатра — а не было ли в моем роду наследственных странностей — я ответила с пугливой, с напускной веселостью: Увы, есть. Мой дедушка то и дело говорил сам с собой по-французски и, играя на скрипке, напевал исключительно французские песни. Слава богу, врач оказался умным и пристрастье моего дедушки не расценил как душевную болезнь. А если еще раз вспомнить русского по крови дедушку, мастера по бурению, то он был единственным в нашей атеистической семье верующим. Каждую субботу надевал талес, ермолку и отправлялся в синагогу. А бабушка Евгения Моисеевна от своего еврейства сохранила только кухню: фаршированную рыбу, кисло-сладкое мясо, штрудель с маком и т.д. Такой парадокс! Оба мои деда умерли рано, в 1937 году, вскоре после того, как разошлись мои родители. Развод спас их от неминуемого ареста. Но это уже совсем другая история. Итак, в 1936 году кончилось мое детство. Кончилось фактически, но не во мне.
5)
Какое место имело семейное воспитание в формировании Вас как личности .
Если честно — почти никакого. Даже из левши в правшу меня, упрямицу и поперечницу, переделать не удалось. Правой только крещусь. Разве что любви к музыке обязана я семье. Почти все и по отцовской и по материнской линии музицировали — кто профессионально, а кто любительски. Учили музыке и меня целый год, но напрасно. Я умела — либо левой, либо — правой. Играть сразу
двумя — не получалось. Это для меня словно одновременно два дела делать. Могу только одно — и то без блеска. А живущий во мне дух интернационализма, а вернее — экуменизма в большей мере плод не моей многонациональной семьи, а бакинской коммуналки, где с 13 лет я жила самостоятельно. Вот национальный состав нашего небольшого, но многолюдного двора: русские, азербайджанцы, греки (до высылки), евреи, армяне, казанские татары, грузины, немка, не высланная в начале войны благодаря хлопотам мужа-азербайджанца.
6)
Кто оказал влияние на формирование Вашего мироощущения? Ваши пристрастия и антипатии в литературе, искусстве, философии?
Самое сильное первое воспоминание-впечатление: мне — три года, мы с няней Клавой, прибившейся к нашей семье в самом начале раскулачивания, стоим на коленях, молимся. Я перекрестилась левой. И тут ко мне подошла
“кассирша” — так я называла женщину, продающую свечи: “Девочка, это делается вот так и другой рукой”. Сама не пойму, почему я покорно подчинилась. Может быть, потому, что все вокруг было золотистого цвета: свечи, иконы, дымок из кадила, похожего на мамину шкатулку, и сам воздух. Когда я повыше подняла голову, то увидела Бога. В золотистом длинном платье он ходил и что-то говорил. И очень мне захотелось познакомиться. Но как? Дома, в огромной коммуналке, у меня уже был опыт проникновения к соседям — я приходила и спрашивала: который час? В церкви я поступила так же. Пройдя сквозь редкую толпу молящихся старушек (детей и молодых не помню, не было), я подошла и громко спросила: “Боженька, боженька, который час?” — “Я не боженька, а батюшка”. —
“Неужели, — подумала я, — боженька тоже умеет врать, ведь «батюшка» — Клавино слово. Когда, например, на кухне горят котлеты, она хлопает себя обеими руками по коленям — ой, батюшки! — и мчится к керосинке”. “Неправда, — сказала я священнику упрямо, — Вы не батюшка, а боженька”. Тогда он обратился к подоспевшей Клаве: “Подождите меня, служба кончается, я скоро к вам выйду. Очень мне нравится твое дитя, хорошая девочка, хочу с ней поговорить”. Опять — потрясение: служба, на службу ходят папа и мама, а он не на службе, а на празднике. Потрясло меня и то, что я “хорошая девочка”. Так обо мне никто никогда не говорил, ни дома, ни после. Всегда: упрямая, трудная, нелепая.
7)
Ваше отношение к религии, ее роль в истории России и ее будущем .
На этот вопрос я, казалось бы, ответила. Но. Последние десять лет я в церковь не хожу. В моей комнате — иконка и лампада, ежеутренние и ежевечерние молитвы и чтение перед сном Библии — открываю наугад — и везде все поразительно ново. Пытаюсь следовать заповедям Христовым, но не хочу соблюдать обрядов. Что я могу сказать о роли религии в будущем России, если на днях написала такое:
Кощунствую: я отошла
От церкви, поскольку разборки
И там происходят, — для зла
Устойчивые подпорки,
Таких и в саду не найдешь.
В пернатых на яблонях бальных
Пред Господом большая дрожь,
Чем в стенах конфессиональных.
Сам видишь, Господь, и прости,
Подпорками делаем свечи.
Молитвы, как птицы, просты,
Сложнее пути человечьи.
6-й вопрос — пропущенный ответ. И впрямь — нелепая. Мои антипатии в основном ограничиваются тем, что я делаю или думаю. Антипатичны мне и атеисты, не все, конечно. А все талантливое — от Бога — влечет меня и завораживает — от Гомера до Набокова, от Набокова до Солженицына. От Микеланджело до Рублева, от Шагала до Целкова. От Платона до Канта, от Шопенгауэра до Флоренского, от Флоренского до Меня — перечень необдуманный, но странно-разнообразен. Арсений Тарковский не зря меня в одном из наших с ним горячих споров обозвал “эклектичной овцой”.
8)
Какое образование Вы получили? Что предопределило выбор профессии ?
В отделе кадров СП записано: неоконченное высшее, а надо бы — едва начавшееся высшее. Среднюю школу я одолела только в 1946 году (нет, я не второгодница, просто пропустила два учебных года, ухаживая за ранеными в челюстно-лицевом госпитале). Кое-как сдала экзамены на аттестат зрелости и устроилась работать в детский дом воспитательницей. О высшем образовании и не помышляла. Я даже и представить себе не могла, что способна стать студенткой. Студенты казались мне высшими существами, а те, что в очках (в моей юности это была редкость), внушали мне абсолютную недосягаемость. То, что вчерашние мои однокашники стали студентами, мною почему-то не бралось в расчет. И вдруг весной 1947 года я получила из Москвы приглашение в Литературный институт имени Горького, причем вызов оплачен. Ну, думаю, — чудо! Оказывается, мои друзья послали мои стихи. И я принята! От счастливого обалдения: “прошла по конкурсу” — дальнейшее “допущена к экзаменам” то ли не прочла, то ли самозащитно не вникла. “Допущена к экзаменам” — это я осознала уже в Москве. Почему-то в тот день в Литинституте был Николай Тихонов. Вместе с другими он меня увещевал: “Не забирайте документов (каких документов — не помню — стихи, что ли, или заявление от моего имени тоже послали?), главное — стихи понравились, конкурс прошли, а экзамены в нашем деле — формальность, поможем, сдадите”. Но я наотрез отказалась экзаменоваться и забрала “документы”. “Ну что вы за нелепая”, — угадал Тихонов. И вот, сильно огорченная, иду к Казанскому вокзалу (мама тогда еще в Люберцах жила) и вижу объявление: Ухтомский машиностроительный техникум набирает особую группу из лиц, имеющих среднее образование, без экзаменов. “Без экзаменов” — подчеркнуто. И я пошла в техникум. Маму стеснять не хотела — две комнатки, в которых теснятся пятеро. Да и привыкла уже к независимому от семьи одиночеству. Техникум расквартировывал студентов по избам в Ухтомке. В нашей просторной избе-общежитии тоже было пятеро, но все юные девицы, и каждая сама по себе. Студенты особой группы двухгодичного обучения — деревенские, мечтающие из беспаспортных крестьян выйти если не в мастера, то в высококвалифицированные рабочие — с паспортами! Моя учеба шла успешно, даже отлично, чего не было в школе. Все давалось легко, весело — и высшая математика, и термодинамика, и сопромат, все, кроме черчения. Чертили за меня мальчики. Так повелось, что они заходили за нами перед уроками. Однажды я заленилась, осталась в койке — стихи в голове вертелись. Идти в техникум отказалась. И вдруг один из однокурсников сказал: “Ну, вставай, разлеглась, как Клеопатра”. Почему как Клеопатра — непонятно, но с той минуты меня так и величали не только студенты, но и хозяйка избы, Вера Станиславовна Подорская, и ее взрослые сыновья, и все педагоги. Я к Клеопатре так привыкла, что почти позабыла, как меня на самом деле зовут. Уроков по марксизму-ленинизму и изучению истории партии на первом курсе, слава богу, не было. Я ведь ни в пионеры, ни в комсомол не ходила. Препятствием к окончанию техникума оказалась не идеология, а практика. В конце первого полугодия нашу группу направили на Люберецкий машиностроительный завод — осваивать станки. В списке я значилась: Клеопатра Лиснянская. И там мастер внимательно посмотрел на мои руки: “Эту Клипатру не возьму, у ней руки антиллехентные. Не возьму, без пальцев останется, а мне отвечать!” До сих пор не пойму, как он догадался, что руки мои — неумехи. Ведь руки мои были как у всех — потрескавшиеся от мороза, пальцы жесткие и почти черные от осеннего выкапывания картошки (подрабатывала), от чистки картошки — на ней сидели, да еще ногти обгрызенные. И как вся группа и зав. учебной частью ни уговаривали, мастер стоял на своем: “Не
возьму — руки антиллехентные”. А какое машиностроение без практики? Пришлось с техникумом распрощаться, но, пока не устроюсь на работу, хозяйка решила меня в избе бесплатно держать. Тут бы мне и остановить свой рассказ об образовании. Да не могу остановиться, а все хожу и хожу по двадцатиградусноморозной Москве по объявлениям: “Требуется секретарь”, все хожу со своим аттестатом зрелости, все тычу его в разных отделах кадров, да нигде в секретарши не берут, везде: “не подходите”. А почему не подхожу? Тогда в секретари и с семилетним образованием брали. И, наконец, в отделе кадров Центропотребсоюза я узнала, почему “не подхожу”. В кабинете кроме кадровика, бегло заглянувшего в мой аттестат: “не подходите!”, сидел мужчина средних лет в стеганке и меховой шапке. Он посмотрел на меня участливо ярко-голубыми глазами над смуглыми острыми скулами: “Девка! Ну какая из тебя секретарша? Ты что, секретарш не видела? Все — фу-ты ну-ты — одетенькие, подмазюканные. Посмотри на себя в зеркало!” И хотя в таком строгом месте зеркала, естественно, не было, я вдруг всю себя увидела: бугристый — шов на шве — шерстяной платок, пальто, не столько на ватине, как заплата на заплате, и валенки 45-го размера. Эти валенки дал мне старший сын хозяйки, Федор Подорский: “Клеопатра, подметок нет, но оберни ноги газетами, газеты дам, и ходи, все теплей, чем в бакинских лодочках”. А сочувственный голос басил дальше: “Вот что, девка, оформляйся ко мне — в складчицы и в грузчицы. А заместо газет я тебе мешки выдам, обмотки будут не хуже солдатских!” И как только разглядел Иван Василич примерзшие к моим ступням газеты? Может быть, оттаяли, размякли, высунулись, потекли? Не знаю. Но душа моя уж точно оттаяла. И я оформилась в кружевной склад. Кружева, такие ажурные, невесомые, прозрачные, в упаковках были ой как тяжелы! Лет через пять я о них написала стишки, где кружева сравнивала с километрами пройденных дорог. Помню строку: “Грузила на железную тележку и вывозила на товарный двор”. Этот двор меня и подвел: разные вагоны с названиями разных городов СССР! Вот она, моя мечта, мечта путешествовать, мечта, которой так и не суждено было сбыться, — разве что в самой ничтожной степени. На то и есть мечта, чтобы не сбываться. Выгрузив кружева в указанный в накладной вагон, я мечтательно скручивала козью ножку (в госпитале научилась — для раненых), затягивалась и выдыхала мечтательный кружевной дым, подолгу рассматривала близорукими глазами имена городов, совершенно забыв, что склад не заперт. Примерно через месяц голубоглазый, скуластый, прямоплечий Василич — так его все звали, а он меня “девкой” (из Клеопатры — в “девки”) — мне отбасил: “Девка, подавай по собственному желанию. Эдак не на Черное море поедешь, а на Белое — в вагоне с решеточкой. Ведь материально ответственная, а склад не запираешь, пропадешь, девка”. И укоризненно добавил: “Тябе не грузить, тябе стяхи пясать надоть”. То, что я стишками баловалась, да короткими рассказиками, даже в техникуме знали немногие, Василич не знал, что я пишу, а я не знала, что — материально ответственная. Я подала “по собственному” и воротилась в Баку. В 1956-м вышла замуж. В том же году приехавший в Баку Павел Антокольский полюбопытствовал, почему я не учусь в Азербайджанском государственном университете. Я призналась, что боюсь сдавать экзамены (экзамены мне снятся по сю пору). Антокольский переговорил с ректором и меня приняли без экзаменов на вечерний факультет русского языка и литературы. Но и года не прошло, как я родила дочь и всецело занялась наукой материнства. Я уже говорила, что с двумя делами сразу управляться не умею. Университет бросила. Но километры кружев, которые я грузила, в 1958 году вернули меня в Москву. Публикация в “Юности”! Я уже была знакома со многими поэтами и, приезжая в столицу, посиживала в ЦДЛ и попивала из бравады. Однажды дежурная на входе в ЦДЛ со стороны улицы Воровского подошла к столику: “Инна, тут к вам пришел ваш учитель по стихам, но на учителя не похож, я не пропустила, выйдите, он ждет”. Какой еще учитель? — думала я. В литобъединения, в литкружки не ходила. Моим учителем был запрещенный Есенин, мне его подарили в мои 15 лет (запретный плод — всегда сладок), с Есенина началось мое знакомство с русской поэзией, а потом — и с мировой. И хотя сама с тринадцати лет стала записывать свои импровизационные зарифмованные молитвы, стихов читать не любила. Только — прозу. А стихи, даже Пушкина, так преподносили в школе, что тошно было.
В прихожей стоял, перебирая руками мерлушковую шапку, Василич, которого, к стыду своему, я не сразу узнала: глаза поблекли, скулы опали, плечи округлились. Бас остался прежним: “Девка, дак ты мяня не признаешь, что ли? Я ж — твой учитель”. Я обняла Василича и пригласила выпить. В деревянном зале за ресторанным столиком я сидела со Светловым, Лукониным и Кирсановым. Не помню, что мы пили, но что-то общее, скорее всего — коньяк — Светлов предпочитал, один Кирсанов, как всегда, был со своей пятидесятиграммовой рюмкой коньяка — не угощался и не угощал. Я представила Василича именитым поэтам, усадила за стол, заказала пол-литра, закуска была. Василич рассказывал сотрапезникам о моем появлении в отделе кадров, о складе кружевном, о товарном дворе. Светлов, Луконин и Кирсанов смеялись каждый на свой манер.
— А как же вы ее отыскали? — прервал свой тихо клокочущий смех Михаил Светлов.
— По кружевам и отыскал. Младшая дочь с института пришла и показала мне “Юность”: “Папаня, здесь описан кружевной склад и двор, ну точь-в-точь твой, центросоюзовский”. Гляжу, так это ж моя непутевая девка на фоте. И глаз — косенький, вылитая. А про склад как складно отчебучила! Это я ее, непутевую, на правильный путь поставил. Так и сказал: тябе не грузить, тябе стяхи пясать надоть! Поэтому она вам и дала рекомендацию: вот он, мой учитель, Иван Василич!
Не знаю, жив ли, нет ли, добрейший мой учитель, но спасибо ему, от стихов меня, жаль, не упас, но от тюрьмы — точно — упас. Я и — материальная ответственность — смешно. А насчет выбора профессии что скажешь? Зачастую не мы выбираем профессию, а она нас.
9)
Где и когда была Ваша первая публикация в печати? Какое произведение? Что из написанного считаете наиболее и наименее удачным? Почему?
В 1948 году мои стихи были опубликованы в газете “Молодежь Азербайджана”, какие именно — запамятовала. Зато благодарно помню моего первого публикатора — Ирину Петровну Новинскую. Что у меня удачно, а что — нет, ответить затрудняюсь. Когда пишу стишок или он себя пишет моей левой рукой, испытываю ни с чем не сравнимое блаженство и трепет начинающего стихотворца. А потом — ничего не нравится. А уж к первым трем моим книжкам испытываю полное, глубоко осознанное отвращение. А почему, — я уже неоднократно объясняла в разных интервью со мной. И по сей день с каждым новым стихотворением я — начинающий поэт. Единственным удачным своим произведением считаю свою дочь, ныне прозаика Елену Макарову. К этому шаблону: мой ребенок — мое лучшее произведение— я прибегла не случайно. Если бы моя дочь оказалась всего лишь одаренным писателем — эко диво! Но она всемирно известный педагог и психолог-искусствотерапевт, а главное — серьезный исследователь того, как в условиях Холокоста не прекращало жить искусство. Преподавание в Москве живописи и лепки трудновоспитуемым детям или брошенным родителями детдомовцам подвигло ее на уже десятилетний кропотливейший труд. Лена разыскала и воскресила не только имена, рисунки, стихи детей, обреченных на газовые печи, но и имена и произведения художников, музыкантов, облегчавших страшную участь детей в лагерях смерти преподаванием искусства. То, что за десять лет сделала одна моя дочь, под силу разве что работе целого института. Вот и кажется мне, что я в лице Елены Макаровой произвела на свет целый институт, доказывающий, что главная сила человеческого духа — искусство, что люди — подобья Творца — способны и в аду быть творцами.
10)
Какие события Вашей жизни Вы считаете важными?
Параллельно с первым событием моей жизни — церковью — и вслед за ним идет ужасное событие-воспоминание: котлы с варом (в Баку вар называли киром), возле которых греются беспризорники, черные от сажи дети кулаков и просто гонимые голодом мальчишки, особенно с Украины. Стыд за то, что живу в доме, а на голове — бантики — первое острое чувство вины, пронзившее мое сердце. Несколько беспризорников облюбовали наш подъезд. Как же я благодарна моей бабушке Евгении Моисеевне. По утрам она с криком изгоняла бездомных мальчишек с нашей площадки на третьем этаже за кучу дерьма, окурки, наконец, за полную завшивленность тряпья. Но к вечеру выставляла на площадку миску с какой-нибудь едой, куски хлеба в газетном кульке и опять-таки — тряпье, чтобы спали не на голом лестничном камне.
Внешние события жизни только тогда события, когда они становятся событиями-открытиями души и ума. В 1938 году, после того, как моего отца, уже коммуниста, исключили из партии, я всей детской гусиной кожей поняла: врагов народа нет, есть только один враг народа — Сталин. Об этом я и поведала моей младшей сестре Тамаре, она уехала в 1936 году из Баку с мамой, а папа каждое лето отправлял меня к маме в Люберцы на каникулы. Войну я и встретила в Люберцах преодолением страха. Я вместе со сверстниками, преимущественно мальчиками, не столько добровольно, сколько своевольно (подростков не допускали), лишь объявлялась воздушная тревога, оказывалась на крыше во время бомбежки с одними на всех щипцами для зажигательных бомб. Люберцам сильно доставалось, ибо там располагался военный аэродром. Ни одной бомбы мы не погасили, но при утихании бомбежки подбирали осколки от бомб на улицах. О работе своей в госпитале, после эвакуации в Баку, я уже упоминала. Еще одно событие как жизни, так и души: в 1944 году, несмотря на мольбу моего отца записаться русской или армянкой, я настояла в паспортном столе на национальности: еврейка. От папы я узнала о газовых печах и о начавшихся антисемитских настроениях в армии. Раз так, — решила я, — то пусть я буду числиться в еврейках. Думаю, что это был единственный христианский поступок за всю мою жизнь.
В 1959 году по предложению Твардовского по командировке от “Нового мира” я совершила единственное в жизни путешествие. Проехала на теплоходе почти по всему Енисею — от Красноярска сначала до Минусинска (на север, куда я устремлялась, навигация еще не началась), а после, лишь открылась навигация, до деревянно-мощной Дудинки, даже побывала на Северном полюсе, на льдине СП-6. Но все путешествие здесь описывать не стану. Однако хочу – о темных очках. Сначала о самозащитных, розовых, символических, которые я напялила на себя, — это мой наибольший грех перед собою, людьми и правдой. Я позволила себе забыть, что на костях гулаговцев построен Норильск и все, что связано с Крайним Севером и некрайним Севером. Впоследствии были опубликованы мои стихи в “Новом мире” и в “Знамени”. На первый взгляд вроде никакой подлости, никаких восхвалений партии и т.д. и т.п. в стихах не было. Но и правдой никакой не пахло, хотя внешние поверхностные факты — не выдуманы. Но что вышло? В
Норильске — романтические зеленые саженцы и детские сады. Или портрет одинокого радиста в палатке среди снегов, чья антенна сравнивается с одиноким деревом. И тому подобные пейзажи и сюжеты. Вот к какой подлости приводит соблазн печататься. Этаким романтизмом тогда грешили многие, даже порядочные литераторы. Но ведь они верили в коммунистические идеалы, а мне нет
прощения — я в эти химеры никогда не верила, а вот разрешила себе отобразить романтику, каковая лишь частично имела место, а не время, не эпоху. Но после саморазоблачения хочется отдохнуть на смешном, на темных очках Диксона. Еще не было солнца полярного дня, весна едва начиналась, а половина обитателей Диксона, в основном — мужчины, ходили в темных очках. Хотя сами по себе очки, еще в юные мои годы, меня не оставляли равнодушной, тайну, почему даже летчики в помещении столовой, где я питалась, почти все в черных очках, приоткрыть попыток не делала. А тайна открылась очень просто-обыденно. Один из местных журналистов сопровождал меня на Диксоне. И вдруг, столкнувшись с женщиной в черных очках, мой “экскурсовод” сокрушенно махнул рукой: “Опять напилась наша завклубом”. — “Откуда вам известно, что напилась?” — “Да как же не знать, если темные очки на ней…” Оказывается, на Диксоне и летчикам казалось, что лишь по глазам можно увидеть — пьян или трезв. Но добавлю, валяющихся и шатающихся я не встречала. Видимо, светозащитные очки помогали не только летчикам, но и многим, и мне в том числе, довольно твердо стоять на ногах.
В 1961 году я уже навсегда переехала в столицу нашей Родины. Год учебы на Высших литературных курсах, где в конце первого года обучения меня дважды оклеветывали партийные антисемиты, как по бытовой, так и по политической
линии, — с такой изощренностью, что я основательно слегла и в итоге загремела в сумасшедший дом. Вовек не забуду, как перед отправкой в психушку трое суток нежно-заботливо дежурил подле меня дивный русский лирик Николай Рубцов.
В 1967 году встреча навсегда с Семеном Липкиным. Какой неслыханный подарок судьбы найти в одном человеке — сильный талант, академические знания, беспартийность и глубокую религиозность! Но всякий подарок судьбы не без издержек: уйдя от первого мужа, я шесть лет скиталась по разным углам, то вместе с Липкиным, то без него — не имея крыши над головой и сама, как теперь выражаются, с поехавшей крышей, правда — с несколько поехавшей.
С 1970 года — дружба с Лидией Корнеевной Чуковской. Так же, как дружба с 1957 года с Булатом Окуджавой, дружба с Лидией Корнеевной означала и означает для меня очень многое.
В 1980 году — выход из Союза писателей, вместе с Аксеновым и Липкиным, в связи с историей вокруг альманаха “Метрополь”. А что и как — рассказывать надоело. Ну да, лишили права на профессию, преследовали, вызывали, грозили. А вспоминается исключительно смешное. К примеру, телефонный звонок из парткома СП партпоэтессы, кажется, в гебистском чине:
— Инна, вспомни, как чудесно мы проводили время в солнечной Кабардино-Балкарии, где ты переводила Кайсына Кулиева. Неужели ты хочешь отказаться от нормальной жизни? Да и как ты, рядовой член секции поэзии, угодила в компанию таких известных членов союза? Ты не им чета, порви с ними, напиши извинительное письмо нам, в союз, объясни, что ты по наивности подписала письмо о выходе.
— Что значит — извинительное письмо? Это я каждый день бегаю в почтовый ящик и жду извинительного письма от вас.
— Выходит, ты твердо стала на антисоветскую платформу?
— Я никуда не вставала, а стою на той платформе, на какую меня поставил Союз писателей, и не знаю, куда она двинется.
— Ну, пойми, должен же союз с вами бороться! Вспомни, как Гитлер боролся с коммунистами.
— Но то — Гитлер, а это наша прекрасная советская власть… — И тут я услышала мужской окрик: “Прекратите запись”. Что-то зашуршало, затрещало и — отбой. А вот отрадное событие: выход моей книги “Дожди и зеркала” в Париже (1983 год, YMCA-Press) и окрылившее меня, уже в 1984 году, письмо из Вермонта от Солженицына. Подумать только, от самого Солженицына — явившееся духовным событием не только моей литературно-нравственной жизни. Чего греха таить, я хвастала отзывом Солженицына, уговаривая не столько других, сколько себя, что я и в самом деле — поэт. Так и летом еще в 1972-м, после похвалы Лидии Гинзбург, Бориса Бухштаба и Пантелеева, я этак месяца два-три сохраняла небесполезную для вдохновения иллюзию — я поэт. Так я о себе подумала и в 1996 году, когда жюри поэтического альманаха “Арион” за публикацию цикла стихотворений “Песни юродивой” присудило мне первую в моей жизни премию. А покровитель “Ариона” Андрей Григорьев еще и помог денежно музею Цветаевой издать мое избранное за последние тридцать лет. Вышла моя книга “Из первых уст”, и я, поощряемая похвалами, чаще устными, чем письменными, также месяц-другой воображала о себе, что я поэт. Тем более что и журнал “Дружба народов” в том же году наградил меня премией. В денежном выражении две эти премии — семь миллионов рублей, но я пребывала некоторое время на седьмом небе.
11)
Ваш взгляд на собственный творческий путь. Ваша основная тема…
Я живу, в сущности, в одно время с Блоком и Мандельштамом, Ходасевичем и Цветаевой, Пастернаком и Ахматовой, Кузминым и Георгием Ивановым, Заболоцким и Хармсом, Тарковским и Бродским. Так что может означать мой творческий путь? — крупица песка, какую и Лета не заметит. Естественно, читатель этой анкеты удивится: если вы это понимаете, почему пишете и публикуетесь? Ответ очень прост: мания письма, своего рода безумие. А отдавать в печать, может быть, меня все-таки заставляют “честолюбивые мечты”. Что касается темы — она всегда одна на всех — жизнь и смерть, Бог и человек.
12)
В какой степени события современной общественной жизни воздействуют на Ваше творчество, внутреннее состояние и социальное поведение? Какие из них считаете наиболее значительными? Состоите ли участником какого-либо движения, партии и т.д.?
Воздействует, к сожалению, на внутреннее состояние, но не на социальное поведение. Все мое поведение в жизни состоит в отсутствии оного. И если я оказываю сопротивленье злу, то пассивное, вынужденное, именуя его “сопроматом”. Ни в какой партии, ни в каком движении не состою. Если бы была партия идеалистов, я бы в нее вступила. Меня не трогает, например, цинизм компартии, мы это, как говорится, уже проходили. Никакого зла на душе не держу, например, на Феликса Кузнецова, гонителя метропольцев, он был при исполнении… Но я болезненно переживаю цинизм демократов. Особенно меня удручают циники-перевертыши, оборотни.
13)
Чем был XX век в истории России? Его социально-политические и нравственные итоги. ..
Развитием техники и бесконечным упадком духа по принципу: кто был ничем, тот станет всем.
14)
Ваша оценка таких исторических вех, как революция, культ личности, Великая Отечественная война, “оттепель”, перестройка, распад СССР, с точки зрения их влияния на судьбу страны.
Если Сен-Симон и Фурье были идеалистами, куда дальше — утопистами, строили свои модели равноправного общества, то они были бескорыстны, не искали лично себе выгоды. Ленин же оказался величайшим циником, жаждущим власти. В Библии неоднократно высказывается мысль: кто слушает Господа, тот возвысится, а кто не исполняет заповедей Господних, тот унизится, лишится всех земных благ. Величайший цинизм Ленина в том, что, “отменив” Бога и церковь, вождь большевизма воспользовался именно библейским текстом, провозгласив: “кто был никем, тот станет всем”. И добавилось:
“ грабь награбленное”! Этот циничный постулат атеиста ныне приобрел иное звучание: “грабь ограбленных”. Вот — плоды большевистского переворота.
“Оттепель” я связываю не столько с Хрущевым (большой зуб на него держу, о чем — ниже), а с явлением Солженицына, Сахарова, с новой поэтикой Иосифа Бродского, с лирико-эпическим даром Булата Окуджавы.
В том же нежном возрасте, когда я поняла, что враг народа — Сталин, я остро печалилась, что царская Россия продала Аляску Америке. То ли Джека Лондона начиталась, то ли Чарли Чаплина насмотрелась. А теперь не могу без боли думать о Крыме. Вот он, мой зуб на Хрущева. Он полагал, что коммунизм и
СССР — навсегда, да и одним росчерком пера подарил Крым Украине, отдал Севастополь, Одессу. Ностальгии по СССР у меня нет (все империи в свой срок распадаются), но есть незаживающая рана — отсечение от России ее, как мне кажется, кровной части. Не о крымских пляжах я вздыхаю, была всего дважды — в Ялте и в Коктебеле. И то — не в сезон. Но и о пляжах не грех вздохнуть.
15)
Назовите имена тех, чья деятельность в наибольшей степени (со знаком плюс или минус) оказала воздействие на ход исторических событий.
Ленин, Сталин — со знаком минус, длиной в черту горизонта. Хрущев — плюс на минус, что взаимно уничтожается. То же самое — Горбачев и Ельцин. Солженицын = + и ! Сахаров + и ! И еще офтальмолог Святослав Федоров. Объясню, чем для меня привлекательна эта фигура. (Еще раз напомним: ответы были даны до гибели С. Федорова. — Прим. ред.) Святослав Федоров — идеалист, т.е. он смоделировал и выстроил свое маленькое экспериментальное государство в огромной России. Его модель — труд, труд и еще раз добровольный, творческий труд и комфортабельный быт. Я вовсе не против богатства. Какой же патриот может желать бедности своей стране? Святослав Федоров и есть идеалист-патриот, ибо трудится не только себе во благо, а во имя материального процветания каждого работающего в построенном им на почве глазного института “государстве”. Он — умный предприниматель, а не вор. Побольше бы на Руси таких, как хирург-офтальмолог, — и Россия начала бы зажиточное бытие в недалеком будущем. Но увы, циников у нас гораздо больше, чем идеалистов.
16)
Русская литература XX века в контексте отечественной и мировой художественной культуры. Наиболее значительные периоды, явления, имена. Ваша оценка феномена “советская литература”…
Меня смешат выражения “поминки по советской литературе”, “похороны советской литературы”. Как можно хоронить то, чего нет, справлять поминки по тому, чего не было? “Советская литература” — это мираж, марево. Марево, на фоне которого явно или подпольно, на родине или в эмиграции творилась истинная русская литература: Зощенко и Ахматова, Булгаков и Пастернак, Платонов и Заболоцкий, Набоков и Ходасевич, Замятин и Есенин, Цветаева и Катаев. Этот список может быть продолжен читателем по его усмотрению. Так что не хоронить нам надобно, а еще немало кого вызволять из забвения.
17)
Судьба и роль русской интеллигенции в нашем столетии…
Поэт в России больше, чем поэт, — эта евтушенковская формула не лишена смысла и во многом оправдана. Но сама Россия больше, чем поэт. И, будучи самоубийственной, истребляла, изгоняла, толкала на самоубийства цвет отечественной интеллигенции, именно патриотов, а не прикинувшихся патриотами циников.
18)
“Русская идея”, проблемы “Россия и Запад”, “Россия и Восток”. Степень их актуальности, их трансформация в общественном сознании…
На этот щепетильный и болезненный вопрос можно ответить целой книгой, на какую у меня не хватит ни дыханья, ни времени.
19)
Ваше представление о будущем страны. С какими процессами Вы его связываете?..
Труд, а не воровство. Отказ от поиска внешнего врага, истребление в самом себе зависти и алчности. Терпение и вера. Если бы так зажил каждый второй, ну пусть хоть третий россиянин, все у нас в будущем наладилось бы. Но тут мне, неисправимой идеалистке, следует вздохнуть, как, искажая Пушкина, вздыхала моя армянская бабушка:
— Мечты, мечты, где наши сладости, —
или без искажения повторить пушкинский стих:
“Мечты, мечты, где ваша сладость. ..”
30.10.97
Публикация А. П. НИКОЛАЕВА
Под этой рубрикой мы публикуем ответы на анкету “XX век: вехи истории — вехи судьбы”. Все тексты печатаются полностью и без какой бы то ни было редакторской правки.