Рубрику ведет Лев Аннинский
Кто подсунул России «интеллигенцию»
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 2000
Кто подсунул России “интеллигенцию”?
Рубрику ведет Лев Аннинский
Краковский ученый Иозеф Смага прислал мне письмо:
Дорогой Лев Александрович,
поскольку знакомство с очередным номером “Дружбы народов” всегда начинаю с “Эха”, сюрпризом оказался для меня 4-й номер за этот год, в особенности фраза: “Это — к вопросу об уважении”. В данном случае речь пойдет об уважении к фактам.
Во-первых, слово “интеллигент” (“интеллигенция”) — польского изобретения (хотя первоисточником здесь, как обычно, является латынь), и от нас оно перекочевало в Россию в середине прошлого столетия. От нас именно позаимствовали его русские псевдоизобретатели (долго в этой роли выступал П. Боборыкин, потом его сменил Жуковский…).
Отсюда, во-вторых: понятие интеллигенции в Польше одно из самых распространенных, хотя польский интеллигент, по смыслу этого слова, мало похож на русского. Странно, что вы этого не знаете…
Спасибо, пан Иозеф, теперь буду знать.
Скажу в свое оправдание, что В. Черных в фундаментальном и новейшем Этимологическим словаре (которым я, естественно, пользовался) хотя и перечисляет все западнославянские аналоги слова “интеллигенция”, в том числе и польский, но не выделяет последний в качестве источника соответствующего русского понятия. По традиции считается, что в русский язык из латыни слово пришло по немецкому мостику. Об этом свидетельствует первый из двух соучастников этого дела, которых мой уважаемый оппонент именует “псевдоизобретателями”. Расскажу об этом чуть подробнее.
Петр Боборыкин, в начале ХХ века объявивший обществу, что это именно он за сорок лет до того пустил слово “интеллигенция” в русскую журналистику, уточнил, что он придал ему “то значение, какое оно прибрело… у немцев”.
Тут существенны два акцента. Во-первых, речь, заметьте, сразу идет не о том, откуда пришло в Россию слово, а о том, какое ему в России придали значение. И во-вторых, откуда оно пришло… то есть не слово, а значение.
В Германии (и только в Германии, как уточнил Боборыкин) им стали обозначать слой общества, то есть придали термину, как сказали бы теперь, социокультурный смысл.
В России оно в дальнейшем приобрело смысл совсем особенный, но об этом чуть ниже, а пока — о приключениях слова в России. П. Боборыкин счел себя его “крестным отцом” совершенно искренне, и не без оснований, потому что именно он первым употребил его как журналист в общедоступной прессе. Боборыкин не знал (потому что иначе он, наверное, рассказал бы об этом), что в частных разговорах “русских европейцев” прежних поколений это слово вполне могло иметь хождение — в качестве иностранного, но понятного в своем кругу. В узком кругу естественно было сказать: “он настоящий бонвиван”, или “это такой денди”, или “что за филистер”… Наверное, можно было сказать: “тут собрана вся интеллигенция Петербурга”, — что и сделал Лев Толстой, описывая в “Войне и мире” времена, отстоящие от Боборыкина еще лет на шестьдесят. Правда, Толстой вставил это слово в текст романа лишь при переиздании, и как раз тогда, когда с подачи Боборыкина оно вошло в литературный оборот.
Ни Боборыкин, ни Толстой, разумеется, не знали (и не могли знать), что за тридцать лет до того, а именно в 1836 году, слово “интеллигенция” употребил в своем дневнике Жуковский. Он описывал очередной питерский пожар: сгорело несколько сот человек, а через три часа в доме рядом с пепелищем устроили бал, и танцевали, и смеялись, и бесились до трех часов ночи, как будто ничего не случилось. Так вот, эту бесящуюся публику Василий Андреевич описал так: “кареты, наполненные лучшим петербургским дворянством, тем, которое у нас представляет всю русскую европейскую интеллигенцию”.
Запись Жуковского была обнародована лишь недавно, в 1994 году, томским ученым А. Янушкевичем.
Историк Сигурд Шмидт комментирует текст Жуковского так: скорее всего, поэт услышал слово “интеллигенция” от Александра Тургенева, а тот привез его из Парижа, а в Париже как раз в то время Бальзак “возымел идею организовать партию интеллектуалов с печатными органами”, где он мог бы публиковаться. Эту партию Бальзак предполагал, как пишет С. Шмидт, назвать “партией интеллигентов”, что засвидетельствовано в письме классика к Эвелине Ганской от 23 августа 1835 года.
Об этом письме Александр Тургенев знал, я думаю, не больше, чем Боборыкин о дневнике Жуковского. Однако примем во внимание, что в частных текстах фиксируется обычно то, что уже имеет хождение в частной жизни. И Сигурд Шмидт с полным основанием делает вывод, что в 1830-е годы (то есть за 30 лет до Боборыкина) слово “интеллигенция” могло залететь к нам не только из немецких философских словарей, но и из новейшей французской публицистики. В самой Франции оно, правда, не прижилось, там предпочли слово “интеллектуалы”. У нас же именно “интеллигенцию” подхватили и, возможно, до Жуковского, не говоря уже о Боборыкине. Толстой-то ведь не потому вставил это слово в “допожарные” сцены “Войны и мира”, что его Боборыкин вразумил; Боборыкин, возможно, слово напомнил, но, наверное, оно пало у Толстого не на пустое место: что-то отозвалось в памяти.
На этом выявленный путь “интеллигенции” в Россию обрывается и ниточка связей уходит в туман.
Иозеф Смага считает, что слово это — польское и в Россию пришло из Польши. Может быть, документы подтвердят и это. Вещь вполне правдоподобная: известно, что прежде, чем царь Петр прорубил окно в Европу, нечто подобное проделал, правда, без такого треска, его тишайший родитель, и если при Петре Алексеевиче продувало нас преимущественно из Голландии, то при Алексее Михайловиче западные веяния шли через Польшу.
Возможно, я недостаточно внятно выразил свою мысль в том выпуске “Эха”, которое так внимательно прочел Иозеф Смага: у меня шла речь не о происхождении слова (которое и в Польше вряд ли было “изобретено”, а скорее заимствовано из латыни), а именно о том жизненном наполнении, которое в России придало этому слову совершенно новый смысл, и потому во французский язык оно вернулось уже в качестве русского.
Дело в том, что именно в России в ХIХ веке слой интеллектуалов превратился, по замечательной мысли Георгия Федотова, в “религиозный орден с отрицательным Богом”. И появилось это мучительное чувствилище, этот тип безопорного одухотворения, это братство скитальцев, ищущих и не находящих себе места, эти бунтари, которые фатально борются против государственной власти и уповают на народ, а народ смотрит на них с болезным сочувствием или добродушным удивлением, иногда завидуя интеллигенции за то, что она такая умная, а иногда ненавидя ее за это.
Если мой уважаемый краковский собеседник полагает, что в Польше может быть нечто подобное, я готов выразить ему полную солидарность.