КНИЖНЫЙ РАЗВАЛ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2000
Ольга Славникова
Придаточное предложение
Исповедальную прозу, которую Афанасий Мамедов публикует на продолжении последних семи лет — рассказы “Свадьба”, “Хазарский ветер”, повесть “На круги Хазра” (все в “Дружбе народов”) и вот теперь повесть “Люби и ошибайся” (в “Октябре”), — можно было бы назвать семейным сериалом, если бы не тот воспаленный нерв, что не позволяет повествованию развиваться поэтапно и планомерно знакомить читателя с судьбами персонажей. Нерв “дергает” болью то здесь, то там, заставляя автора прописывать разные, разбросанные во времени и пространстве эпизоды из жизни главного героя, а что-то, наоборот, оставлять незатронутым. И не потому незатронутым, что опущенное неважно: может, там как раз больнее всего, и автор обходит умолчанием воспаленный участок, предпочитая пока говорить о лирических частностях либо о бытовом (хотя и повседневность у Мамедова густо замешена на криминальной хронике — улицы, квартала, родного бакинского двора).
Структурно проза Мамедова напоминает игрушку-“паззл” — разумеется, без того оттенка праздности, каковую заполняет собирание картинки из сотен хитро вырезанных кусочков. Напротив, автор весьма занят переживанием своих сюжетов, это в буквальном смысле дело жизни как его, так и героя-рассказчика. Особенность в том, что читатель, наблюдая фрагмент или сцепление фрагментов, видит внутреннюю связность на уровне красок и форм, но не всегда понимает, к какому целому следует отнести получившийся кусок, где у него “верх” и “низ”. У читателя, в отличие от играющего, нет перед глазами картинки-образца (читатель справедливо подозревает, что такого образца — идеального, к которому следует стремиться, образа текста — нет и у автора). Фрагментарная проза Мамедова — это плавающие острова, плоты из добытого через письмо опыта и смысла. Между ними — в чистом виде вещество судьбы. Получается ли из пробела проза — каждый раз отдельный вопрос.
Если условно выпрямить ломаную линию сюжета, то суть можно пересказать в немногих словах. Есть главный герой, Афик (т.е. Афанасий) Агамалиев: несмотря на то, что имя персонажа совпадает с именем автора, далеко не сразу понятно, является ли Агамалиев всего лишь тезкой Мамедова, или же перед нами случай второго “я”. Повествование ведется не от первого лица, а от третьего, и отношения автора с героем совсем не такие простые. Порой (по интонации, по каким-то очень интимным, почти не передаваемым в словах подробностям опыта, которым автор делится с персонажем) совпадение кажется полным — и тут же Афик и Афанасий расходятся почти враждебно. Их можно сравнить с сиамскими близнецами, которые буквально живут единой жизнью, но иногда более всего на свете мечтают разделиться, не быть одним и тем же существом.
По профессии Агамалиев — художник-оформитель. Лично мне неизвестно, да это и неважно, занимался ли сам Мамедов оформлением выставок и музеев. Важно, что профессия героя позволяет ему состоять в особых отношениях с тем, с чем вскорости придется расстаться: с родным, как собственная кровь, городом Баку. Часто в прозе Мамедова Баку называется просто Город — как Киев у Булгакова, и, видимо, это “как” допущено автором сознательно. Баку сложен из детских воспоминаний Афика, из растресканной древней истории, данной в мутном от зноя пейзаже, из вина, наркоты, уголовщины, из старух под чадрами, из соседей и родственников, из врагов и возлюбленных. Город у Мамедова — и в этой части проза его достигает, пожалуй, наивысшей выразительности — суть энциклопедия жизни его обитателей, полное собрание всего, в чем может отразиться человек. В Баку сошлись, помимо прочего, исторические пути многих народов и цивилизаций. Город полон переносных значений; плита с римской надписью представляет собой метонимию, классическую “шляпу” из университетского учебника стилистики. Баку, таким образом, есть провинция не Советского Союза, но целого мира, и это придает универсальность собственной его, быть может, негромкой, неимперской истории. Сама древность места направляет родившегося здесь человека в сторону частной жизни; хорошо жить там, где все уже произошло. Отдых личности от истории (так отдыхает сейчас Европа) означает, что человек уже не может ничего пересоздать, но может что-то воспринять, что-то оформить, например, музей национального поэта. В общем, судьба Афика Агамалиева, несмотря на нищий, по сравнению с европейским, быт бакинского двора, несмотря на дикость нравов, усугубленную советизацией, и полурусскую полукультурность мелкого служивого и коммерческого люда, могла бы сложиться сравнительно счастливо. Но отдохнуть от истории Агамалиеву не пришлось.
В центральной и наиболее значимой части цикла — в повести “На круги Хазра” — происходит драма наложения на отстоявшуюся историю — истории новейшей, никак не связанной со всею толщей многовековых событий, намытой извне. Не столь важно, были или нет спровоцированы “сверху” зверские армянские погромы в Баку и Сумгаите (такой намек, хотя и сделан в повести, оставлен на совести второстепенных персонажей). Гораздо существенней, что погромщики-“патриоты” показаны как персоны маргинальные, не включенные всей своею сутью в степенный круговорот национальных праздников, языков, кулинарных рецептов, что сложился в мирном, непассионарном Баку. Да и сами кровавые события маргинальны: людям, внезапно выбитым из повседневного уклада, кажется, что все происходит во сне. Героям повести представляется, будто резня — дело каких-то темных сил, а вовсе не их соседей и земляков. Мелькают искаженные тени на задворках родной для Афика Второй Параллельной улицы; в автобус маршрута “Баку—Сумгаит” лезут отвратительные хари, совершенно непригодные для, допустим, опознания в милиции, поскольку не имеют по-настоящему человеческих черт. Повесть устроена так, что в ней нет и не должно быть связных версий происходящего: все субъективно, частично, за счет чего и обеспечивается хорошее качество прозы. По моему мнению, если проза держит собственные излишки — эпизоды, которые рационально настроенный редактор постарался бы сократить, — значит, в ней есть своя внутренняя жизнь, собственный закон. У Афанасия Мамедова в повести “На круги Хазра” необязательное держится — что говорит о хороших возможностях автора.
В этой повести политика “не в фокусе”. Главного героя гораздо более заботят его отношения с Джамилей — молодой женщиной, возлюбленной Афика со школьных лет, но вышедшей за другого, в замужестве несчастной, готовой как будто начать сначала, ожидающей от героя решительных шагов… Отстраненность Агамалиева от “закадровой” грязи и крови, некоторый его нарциссизм (выраженный, например, в сугубо восточном внимании к еде, вину — к столу, накрытому на одного) порой воспринимаются как знак отсутствия в его душе того масштаба, которым может меряться глобальная трагедия. Агамалиев, можно сказать, инфантилен — в том числе и даже прежде всего в отношениях с женщинами. Но вот что получилось у Мамедова, то получилось: его герой оказался пробит не извне, но изнутри. Агамалиев не потому уезжает из Баку, что боится конкретных неприятностей: войны, призыва в армию. Его Город, как будто даже и нетронутый, стоящий, как стоял, на прежнем месте, разрушается у героя на глазах. Агамалиев “прыгает” в Москву, как спрыгивает человек с крошащейся, тонущей льдины: оттолкнув от себя и тем притопив последний уцелевший пятачок.
После, в Москве, Агамалиев женится, благодаря рекомендательному письму от друга семейства, на эмансипированной и циничной девушке Лене и превратится из лимиты в жителя столицы. У Джамили родится сын, и Афик сумеет убедить бывшую возлюбленную отдать ребенка ему, чтобы у маленького Мишки была четырехкомнатная квартира на Соколе, дача в Подмосковье — благополучная жизнь, невозможная уже в разрушенном месте, где отключают электричество и введен комендантский час. Все это разбито на эпизоды, нервно и неровно разбросано по разным текстам. Так же разбросаны и судьбы, условно говоря, второстепенных персонажей. В прозе Мамедова присутствуют герои, выступающие из массива Города на манер барельефа (хозяйка парикмахерской Лола-Пустой-Язык, участковый Гюль-бала), имеется более активная и значимая группа (разведенные родители Афика, его возлюбленная из “второго состава” медсестра Зулейха, соседка Нигяр-ханум, коллеги по работе в ХПМ). Большая часть таких персонажей опознается читателем постепенно, по мере того, как складываются в целое (опять же частичное целое) кусочки повествования. Два как будто разных действующих лица оказываются одним человеком
; девушка, в 1993 году вышедшая замуж и избитая мужем-наркоманом (рассказ “Шамаханская царица”), в 2000 году, в повести “Люби и ошибайся”, предстает перед нами пятнадцатилетним подростком, ждущим первого упражнения в любовной науке. Повествование у Мамедова принципиально бесконечно, поскольку героев много. У него в приращении пространства отсутствует та почти математическая строгость, что имеется, например, в “Прусской невесте” Юрия Буйды (там второстепенный герой одного рассказа становится главным в другом: накопив упоминания и признаки, переходит из “единиц” в “десятки”, причем система не десятиричная и не двоичный информационный код, а нечто за пределами натурального ряда, за что я и ценю Юрия Буйду). Тем не менее главному герою Афанасия Мамедова не грозит участь Конана-варвара, обреченного переживать столько приключений, сколько не может вместить даже самая длинная человеческая жизнь. Жизнь Афика Агамалиева, видимо, исчерпаема; все-таки Афанасий Мамедов снова и снова обращается к этой судьбе, заполняет и заполняет чистое сукно.
“Уверен, что сейчас «Свадьбы» — цельное сочинение, отторгающее любые дополнения”, — так писал о первых, тогда еще только вышедших рассказах Мамедова критик Андрей Немзер. Он ошибался. Дополнения последовали, причем сегодня новая повесть, опубликованная в “Октябре”, вовсе не дает ощущения, что цикл завершен. Повесть, не очень внятная в смысле композиции (что отчасти искупается ее небольшим объемом и, как следствие, прозрачностью), сшита из двух, далеко отстоящих в повествовательном времени частей. Здесь повторяется принцип, уже опробованный в “Хазарском ветре”. Там было так: “Формула ветра N№ 1” — детство, случайно увиденное убийство, “Формула ветра N№ 2” — сегодняшний день, вернее, ночь, передаваемый сверток с младенцем, слышная вдали автоматная очередь. “Люби и ошибайся” — это такое же сращение, стягивание краев, как бы зашивание раны или дыры. История молодого Афика, медленно, с надсадой изживающего банальный “служебный роман” и вдруг повстречавшего на каком-то ночном аварийном пути из пункта “А” в пункт “Б” пятнадцатилетнюю “шамаханскую царицу”, не очень хорошо очерчена: кажется, будто это проходной эпизод, вырванный из продолжительного, скорее всего, романного контекста. Благожелательный читатель, не знающий контекста всего “агамалиевского” цикла, воспримет эту часть как ряд эмоциональных состояний, передаваемых через недурно написанные главки (причем линия девочки Алсу покажется, я думаю, более убедительной, более тревожной и нежной, чем ревнивые переживания главного героя, — хотя Мамедов и постарался насытить последние весьма изощренными рефлексиями). Читатель, настроенный скептически и имеющий хорошую подготовку, увидит, что первая часть повести искусственно поддерживается за счет нажитой Мамедовым писательской техники: то здесь, то там из вьющегося текста выглядывает жердочка литературного приема. Предваряющий эту часть рассказ о смерти бабушки Агамалиева — своего рода музыкальный пролог — появился, мне кажется, только потому, что в нем мелькает контурный прообраз Юльки: девушки, что своими кошачьими изменами заставляет страдать главного героя. Между прочим, Юлька в прозе Мамедова множится, будто в трюмо: Марина из повести “На круги Хазра” — это тоже она.
Вторая часть, относящаяся к московскому “сегодня” Афика Агамалиева, более самодостаточна. Здесь тоже видны невооруженным глазом встроенные в текст литературные навороты: данные курсивом потоки сознания Афика и Лены (местами вынужденные нести функцию информационных врезов), проходы многозначительной кошки как фирменный знак мамедовской прозы — не говоря уже о претенциозных заголовках и подзаголовках, безответственно разбивающих текст. Тем не менее ситуация, описанная здесь, настолько, не побоюсь устарелого слова, типична, что сама по себе вызывает сопереживание. По-другому ситуацию можно назвать актуальной. Он — неудачник, не вписавшийся в столичную жизнь, зато имеющий много времени и душевных ресурсов на взращивание сложных эмоций; она — прожженная челночница, кормит мужа и ребенка (как мы помним, на самом деле это сын Джамили), в своем нецивилизованном, негалантном бизнесе пытается сохранить себя как женщину — и, конечно, себя как женщину тратит. Болезненность этого брака не только в том, что двое “не сошлись характерами” (хотя несхождение в повести тоже прописано). И у Лены, и у Агамалиева накопились шлаки судьбы. Обоим есть что скрывать: Лене — многочисленных любовников, но пуще любовников ей нужно утаить от мужа долг в двенадцать тысяч долларов, который вдруг образовался в результате одного такого тесного партнерства; Агамалиев же скрывает до удобного момента решение развестись, покончить наконец с зависимостью от своей Елены Викторовны, от грубой “дающей руки”.
Что есть в повести? Молчание героев и московская жара. Неразрешимость. И смутный образ Баку, что просвечивает сквозь московский пейзаж, заасфальтированный и ничейный. Афанасий Мамедов оставляет героев в тупике, в момент полупримирения, за которым уже не наступит ничего по-настоящему нового. Что ждет впереди преданного Мамедову читателя? Еще один “флэшбек”, еще одна ретроспекция судьбы героя, с которым автор никак не может расстаться? Или главную роль переймет у Агамалиева кто-то из ныне второстепенных персонажей?
“Весь двор приветствовал свадьбу, а потом безмолвно наблюдал за избиением красавицы по имени Мечта (Арзу), от которой остался лишь портрет в витрине фотоателье, который видит почтенный учитель, заказывая фотографа для свадьбы, на которой будет зарезан его ученик, который… Понятно, сколько можно еще повесить придаточных предложений”, — писал Андрей Немзер в уже упомянутой рецензии. Повесть “Люби и ошибайся” и есть придаточное предложение в длинном художественном высказывании Афанасия Мамедова. Повесть похожа на предмет, чей центр тяжести расположен не внутри, но вовне; это как раз тот случай, когда автор работает по периметру, обходя воспаление — которое, впрочем, уже ушло в предыдущий текст. Мне представляется, что главное противоречие этой вещи — между нажитым умением писать и истощившимся материалом. Отсюда ее изощренность, переслоение метафор, стремление при помощи интонационных пауз выделить все. Думается, при достаточной напряженности сюжета безо всех этих спецэффектов можно было и обойтись.
Почему же Афик Агамалиев не отпускает Афанасия Мамедова? Почему писатель не обратится к иному герою, к иному сюжету? Проще всего было бы обвинить Мамедова в том, что он не знает иных проявлений жизни, кроме тех, что входят в поле зрения его второго “я”. Может, отчасти так оно и есть. Но все-таки — и за автором стоит своя правота. Афик Агамалиев проживает не свою судьбу. Своя была бы совсем другая: в Баку, с Джамилей. “Рядом с водителем новенькой легковушки уютно расположилась женщина. Лица ее не было видно, только расстегнутый лайковый плащ, клетчатая юбка и красивые колени — колени домашней женщины; сейчас они были сдвинуты, а вообще, наверное, такие податливые, жаркие. Наверное, она легко зачинает и умеет рожать… Он представил себе, что эта женщина Джамиля, а за рулем сидит он, благополучный такой, мужчинистый, и тут же, прерывая его воображение, «Жигуленок» набрал скорость, оторвался…”. Так в повести “На круги Хазра” промелькнуло видение “мужчинистого” счастья: напомним, что и “Жигуленок”, и автобус, на котором едет главный герой, мчатся по направлению к залитому первой кровью Сумгаиту.
Не своя судьба — это всегда тревога, неопределенность, это когда по части, прожитой уже или проживаемой сейчас, ни за что не определить, каково оно все целиком. Корни враждебности между автором и героем — в стремлении автора оторвать от себя не такую жизнь, спихнуть ее персонажу; а жизнь не отрывается, приросла — вместе с героем, через героя, и тем крепче, чем лучше получается проза. Эта драма, похоже, еще не исчерпана.
Афанасий Мамедов. Люби и ошибайся. Повесть. — “Октябрь”. 2000. N№ 1.