КНИЖНЫЙ РАЗВАЛ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2000
Леонид Костюков
Посторонние соображения
Вот сборник “Genius loсi”, изданный по итогам фестиваля поэзии в Москве—Петербурге 1998 года. Как всегда, материалы сборника неравноценны, и их неравноценность является сильнейшим впечатлением. Тут обыкновенно располагается некая стрелка: критик-оптимист фокусирует
взор на удачах и сильных местах, скептик же долго и остроумно полощет перед читателем поэтические нечистоты. Веселее читать скептика, конструктивнее же оптимиста: по его наводке можно и стихи полистать. Но у меня сейчас возникают соображения как бы посторонние, боковые. Давайте попробуем, отталкиваясь от упомянутого сборника, поговорить о поэзии как таковой, а уж за здравие или за упокой получится разговор, не будем определять заранее.
Тем более что разговор завязан уже внутри сборника, посредством внедренных в него критических материалов. В скобках заметим, что сам этот ход — нравится тебе или нет поэтическая часть, согласен ты или нет с внутренними рецензентами, — очень хорош и отвечает духу времени. Почему? Тут, наверное, сработает обратная логика — скорее удивительно, почему двадцать лет назад могли комфортно существовать поэтические сборники без критически-эссеистской прослойки. (Вероятно, потому что некоторые поэтические платформы были хорошо усвоены социумом и восстанавливались по умолчанию.) В настоящем сборнике начатый разговор о поэзии как бы наделяет саму поэтическую часть синтаксической структурой, позволяет выделить главное и придаточные предложения и прочитать само высказывание.
Впрочем, оно неплохо сформулировано одним из составителей сборника, Татьяной Михайловской, в, казалось бы, ни к чему не обязывающих слоганах:
Книга для тех, кто любит современную поэзию.
Книга для тех, кто хочет знать современную поэзию.
Книга для всех читателей конца ХХ века и наступающего ХХI.
Отбросим третье предложение как чисто интонационное. Первое же весьма нетривиально по смыслу.
Обычно человек если любит, то поэзию вообще, имея некие зоны предпочтения в сложившихся областях. Современную же поэзию пропускает через фильтр этой любви (если есть мир унитазов, то почему не бывать фильтру любви?). Любовь же именно к современной поэзии может возникнуть в итоге восприятия (да, знаете, многое оказалось близко, многое нравится), а может — реже — постулироваться, существовать как императив. Один мой товарищ на вопрос, какую музыку он любит, отвечал: какую слушают, такую и люблю. Это такая позиция — то ли поклонения перед модой, то ли смирения, то ли болезненно-чуткой верности времени. Так или иначе, позиция почти уникальная. Между тем, учитывая второй тезис составителя, предполагаемый читатель еще не знает современную поэзию. То есть любит заранее, слепо и по определению. Тогда — получай что любишь. Если же ты любишь поэзию как таковую (Пушкин, Тютчев, Есенин, Г. Иванов, Заболоцкий и т.п.), то извини. Это
книга не совсем для тебя
.
Заметим, что в самой этой дефиниции нет ничего обидного ни для авторов, ни для составителей сборника. Адресация, например, стихов Ходасевича тем, кто не любит поэзии, хрестоматийна. Нет, если ты не любишь поэзию, то эту
книгу даже и не открывай
.
Более того, если ты, подобно Гумилеву, любишь поэзию настолько сильно, что находишь толику удовольствия в самых примитивных чужих ямбах, простейших просодиях, в том же Асадове, тоже подумай, прежде чем покупать данную
книгу.
Конечно, ты найдешь там кое-что сладкозвучное. Но гораздо чаще разочаруешься. Как если бы очень широких вкусов женолюб в духе Федора Палыча Карамазова оказался на ярмарке невест, где и женщин-то немного, а в основном мужики, собаки, велосипеды… То есть я подвожу ошарашенного читателя к той простой мысли, что его обманывают даже не по качеству товара (это еще добро бы, мы бы тут еще поспорили), а по типу. Возникает подозрение, что в сердцевине поэтического высказывания сборника “Genius loci” находится вообще не поэзия.
Сейчас существует такое мнение, что и газетное объявление может оказаться поэзией (в зависимости от звучания и контекста). Давайте поступим так: не ввязываясь в бесконечный и утомительный спор, отгородим саму спорную зону. Например, пушкинский “Арион” — бесспорно поэзия, нравится он или нет конкретному читателю. А пресловутое объявление — спорно. А теперь посчитаем.
В сборнике, помимо трех критиков, заявлено 29 авторов. Господин Шульдт из Гамбурга представлен откровенной и неприкрытой прозой. Д. Голынко-Вольфсон, М. Еремин и А. Скидан — текстами, которые, будучи записаны в строчку, превратились бы в слегка ритмизованную прозу или эссеистику. (Мне возразят, что это общее свойство верлибра — а вот и нет, верлибром движет поэтическая идея, а тут сам движок вне поэзии. Но — мы не ведем спор, а лишь очерчиваем его начало.) С. Завьялов дарит нам некие “до деления на прозу и стихи” импульсы, напоминающие Джакомо Джойса. А. Драгомощенко пишет уж точно не прозу, но и не версифицирует. Авалиани, Пригов и Рубинштейн — фундаментально понятно, что непонятно, какое отношение имеют к поэзии. С. Гандлевский здесь представлен пустым местом. М. Сухотин оставил нам комментарий на полях известной блатной песни. А. Горнон — нечто сугубо невнятное, напечатанное принципиально кривым шрифтом. Далее надо цитировать.
Борис Констриктор:
не ни
не че
не го
не не
не су
не ще
не ству
не ет
не по
не эт
не по
не эт
не по
не эт 1
Иван Ахметьев:
мои стихи
очень простые
я их уже
много написал
Герман Лукомников:
пушкин это наше все
пушкин это все наше
и т.д. (как нетрудно сосчитать, 24 строки всевозможных комбинаций четырех слов).
Справедливости ради следует заметить, что в сборнике есть смешные стихи Лукомникова, умные и тонкие стихи Ахметьева, забавные стихи Констриктора. Но знаковыми оказываются эти тексты, потому что… ведь мы уже подходим к этому выводу: объектом сборника является граница поэзии: с новыми жанрами, с прозой. Тут самая неприятная граница: с ничем, с пустотой. То есть, на мой взгляд, заграница, но мы договорились не выносить (временно) вердиктов.
Простая арифметика — на 14 (хороших или плохих) поэтов приходится 14 (плохих или хороших) поэтов ли при одном воздержавшемся. Соус ощутимо перевешивает мясное блюдо. Чтобы подтвердить или исключить наши опасения, обратимся к прямому высказыванию внутренних критиков, тем более что они (критики) каждый чем-то да примечательны. Илья Кукулин — тот самый предполагаемый любитель (ни за что, а иногда и вопреки существу дела) современной поэзии. Андрей Цуканов известен своей хладнокровной независимостью. Дмитрий же Бак — человек, довольно искусственно пристегнутый к материалу, специалист не именно в этом участке словесности. Он покажет нам, спасует ли общее, напоровшись на частное.
С него и начнем.
“Что полновеснее — удача Пригова или удача Жданова? Бродского или Еремина? Ответ может быть получен только с учетом кода литературного поведения…”
Вот те раз… Как в институтском анекдоте: во Вьетнаме синус доходил до одиннадцати, но это военная тайна. А как же мнение литературного сообщества, в данных двух оппозициях довольно единодушное? О какой вообще удаче Пригова идет речь? Он со всех точек зрения получается шутом; возможно, есть циничные старшеклассники, которым шут милее поэта и Пригов заслоняет не только Жданова, но и Лермонтова, как и Сташевский — Бетховена. Но зачем же наводить тень на плетень в собственном огороде? Что за загадочный, недоступный профанам код литературного поведения? Далее, впрочем, “проясняется”: это способы отношения поэта к собственному культурному жесту. Господи, ну и опосредованность! Сами стихи лишь повод для культурного жеста, но и он не самодостаточен, надо еще учитывать, как к нему относится поэт, причем важно не отношение, а способы (!) этого отношения. (Попробуйте представить себе это вращение в четырех плоскостях.) По крайней мере, в этой череде перевоплощений исходный текст становится абсолютно несуществен — за это и идет подковерная борьба. Далее.
“То, что я назвал (может быть, произвольно и негладко) новой искренностью, живет прежде всего в поэзии московской, в разных ее поколениях: от Гандлевского и Айзенберга до Воденникова и Скородумовой (обойма дана с оглядкой на программу фестиваля)”.
Перефразируя Ленина, шаг вперед — полшага назад. Произвольно, негладко, с оглядкой, но хоть что-то сказано? (Если нет, так зачем же переводить бумагу?) Теперь читаем у Ю. Скородумовой:
…Пост модернист держал. Скупой
слезу глотал, а бедный — йогурт.
Вгрызался некто Тульский в пряник,
гуся обгладывал Хрустальный.
Биг мак потягивал, цыпленок
табак курил. Невольник чести,
винцо в груди с зеленым змием
смешав, Горынычем рыгал,
занюхивая мышкой князя…
Достаточно. Желающие могут почитать целиком. Дело не в том, что мне это не нравится. Дело в том, что и поклонник этих филологических игрищ в здравом уме никогда не назовет их искренними. Может ли быть искренним жонглирование?
Как понимать теперь новую искренность при всей благожелательности и настроенности на серьезный диалог? Как неискренность? Мы вынуждены (увы, не впервые) прийти к выводу об окончательной девальвации слова, о новой филологической фене, где все может означать все, но реально ничего не означает. В этом “лего”-подобном словоблудии можно заменить Скородумову на Данилова, а искренность — на гуманизм. Почему нет? Хуже не будет.
Парадоксальным образом Дмитрий Бак становится если не точен (не будем кощунствовать), то адекватен низовой по роду и качеству материала части поэтической части. Поэт выдает некую (см. выше) туфту, критик, вместо того чтобы ее бережно и скрупулезно интерпретировать (что само по себе было бы смешно), реагирует подобной (конгениальной) туфтой. Оба довольны. Читателю, чтобы стать третьим на этом празднике жизни, надо окончательно утратить поэтический слух и мозговую критичность. Образуются посиделки, достойные персонажей Хармса.
П о э т: Пушкин это наше все Пушкин это все наше Пушкин…
К р и т и к: Свежо. Глубоко. Волнительно. Тонко. Искренне, но по-новому.
Ч и т а т е л ь: Да. Ништяк. Круто.
Если составители ставили себе задачу воспитания нового читателя, они решают ее, но медленно, на воспитании одного нового теряя сотню старых. Но если всерьез, зачем это все?! На этом фоне человечнее и понятнее массовый неокультуренный читатель, сомнамбулически листающий Маринину или хихикающий над Вишневским. Потому что всему должен быть предел. Даже беспределу.
Реверс. Так есть ли в сборнике хорошие стихи? Конечно да.
Михаил Айзенберг как будто переносит нас в некое волшебное место, где сквозь туман мы видим местность, узнаваемую по нескольким сверхточным штрихам. Свет, тень, контур, блик складываются не в гравюру или лубок, а в живые, всамделишные ландшафты. Ни одного фальшивого слова — ни одной неверной черты. Тема Айзенберга — эстафета жизни, немного печальное бессмертие рода с необходимым отчуждением от себя, но бессмертие здесь и сейчас.
Стихи Генриха Сапгира всегда напоминали мне пляшущую цветомузыку дискотеки. Но тут поэт перенес установку совсем в другое помещение, и в прерывистых кадрах возникла жутковатая и очень стильная реальность. Физическая смерть автора всегда наделяет его творения добавочным и окончательным смыслом, но здесь, в первую очередь в стихотворении “Подмена”, этот смысл опередил судьбу.
Притягателен фасеточный мир за эпосом Виктора Кривулина. Завораживает с первой строки интонация Сергея Стратановского. Лично мне кажется сомнительным механизм саморасчесывания, лежащий в основе эмоциональности Дмитрия Воденникова, но ведь эмоциональность эта действительно есть, да и болячки настоящие, а не нарисованные. Выверен и культурен Алексей Пурин. Приятно удивил Николай Кононов — если он может так, зачем (подчас) он пишет принципиально иначе? (Впрочем, он объяснит.) Чисто и подлинно звучат баллады Ларисы Березовчук. Есть живое, интересное и у Аристова, и у Давыдова, и у Скидана, и у Драгомощенко.
Мало? Много. По одному из законов Паркинсона, 9/10 чего бы то ни было — отстой. Тут его доля, стало быть, относительно невелика. Но в доле ли дело?
Есть басня о жемчугах в навозной куче. Есть сентенция о ложке дегтя в бочке меда. И мы опять поставлены перед необходимостью уяснить, в какой именно ситуации находимся.
Тут ключевое слово — кризис. “В наше непростое время…” Да-да. Но чем именно оно непростое?
Следует отличать поэзию эпохи кризиса от эпохи кризиса поэзии. И если даже эти две данности накладываются одна на другую, надо разделять их признаки. Например, 1917 год все-таки переломный в нашей истории, но вполне благополучный как в плане возникновения поэтических шедевров (достаточно вспомнить “Сестру мою жизнь”), так и в плане отношения читателя к поэту. А если взять 1935 год в русском Париже, то вокруг, в буржуазной французской жизни, не было никакого особого кризиса, да и эмигрантский быт так или иначе наладился. Но накопилась усталость внутри диаспоры, возникло впечатление, что у русской литературы нет будущего в изгнании. Примерно одновременно бросил писать стихи Ходасевич, на целое десятилетие замолчал Георгий Иванов, мигрировал в английскую литературу Набоков; смерть Бориса Поплавского маркировала этот грустный период и была воспринята как знак.
Сегодня в столицах жить умеренно трудно, но лучше, чем в 20-м, 30-м, 40-м, 50-м, 80-м и 90-м годах. Поэтому разговоры типа: хорошо уже, что в наше непростое время вообще удалось собраться и почитать стихи! прекрасно, что удалось вырваться в Питер и увидеть друзей! и т. д. — все-таки неадекватны. Билет в Питер стоит столько же, сколько кило сыра. Удалось съездить в Питер — ну и хорошо, но эта бытовая удача не оправдывает ничего внутри происходящего. А что внутри?
А внутри — читатель разочарован в поэзии. Если закономерно, так, стало быть, нет никакого кризиса, точнее говоря, кризис есть, но нет достойного выхода. Если же поэзия цветет и плодоносит, а читатель попросту не имеет удобного доступа к цветам и плодам, это другое дело. И тут — мы все ближе подходим к полупроговоренным настоящим проблемам — надо учесть, что никакого кризиса информации нет, разве что сам избыток ее обретает кризисные черты. Говоря проще, есть много источников, где можно при желании прочесть и Айзенберга, и Гандлевского, и Сапгира, и Воденникова.
Это соображение является решающим. Если двадцать лет назад можно было охотиться за подобным сборником ради одного, например, Айзенберга, то теперь все наоборот. Воспоминания о торговле в нагрузку наши дети воспринимают как миф. И если составители не взяли на себя труд отделить мух от котлет (агнцев от козлищ, жемчуг от навоза, мед от дегтя и т.п.), потенциальный читатель пожимает плечами и остается потенциальным. Не за то, понимаешь, перли на баррикады, чтобы несортовуху брать.
Подчеркиваю, речь не о вкусовых разногласиях. Речь о пушкин это наше все и мои стихи очень простые. У нас, прямо говоря, в лифтах пишут круче и интереснее, а то, что есть потайной дискурс, откуда это воспринимается как ответная реплика Делезу или Лену, так это ведь читателю все равно. И мне все равно — как читателю.
Одной из серьезных проблем современной культуры является круговая порука; невозможность аннотировать тот или иной текст как просто ерунду. Эта дефиниция запретна, но достойные ее объекты запретить невозможно, и вот они начинают дрейфовать из сборника в сборник, из одной классификационной строки в другую, мало-помалу профанируя пространство бытования поэзии. Поэт Х. выступает в голом виде, подвывая. Что ж, назовем это медитативно-визуальным перформансом. Дайте посмотреть слова — как мы и догадывались, в отрыве от способа отношения к собственному культурному жесту (так, Дмитрий Петрович? — так, батенька, так) слова малосущественны. Что любопытнее — этот вонючий вой испортил впечатление от одного настоящего поэта до него и одного настоящего поэта после, а третьего там и не было. А куда же прикажете ставить поэта Х.? В начало? В конец? Лично я приказал бы поэтов Х. ставить… в отдельный зал, и пусть там выступают. Но что я (ах-ах) могу приказать? Покуда Айзенберг по своей доброте будет делить сценическое время с пустотой, его стихи будут этой пустотой разбавляться на пути к читателю.
Вернемся к забытым нами критикам.
Илья Кукулин: “…Допустим, это выбор с точки зрения общей картины несколько случайный, но оба (Давыдов и Скородумова. — Л. К.) действительно талантливы. Давыдов мне ближе, но это уже мое личное дело”.
Как скажет нормальный обыватель? “Талантливо — не талантливо, не знаю, не мне судить. Мне нравится…” В принципе утверждение чужого таланта было исконно актом ответственным и прерогативой опытных критиков. Григорович, Гумилев, Вяч. Иванов, Чуковский, Бунин… (примеры у всех на памяти). Тут могут быть оговорки, голосовая дрожь. Что же до своих вкусовых пристрастий — тут ошибки быть не может. Почему личное дело? Тебе нравится, ты нам советуешь почитать, отлично. Мы поверим, а если не разочаруемся, так поверим еще раз. Так личное дело критика (тоже традиционным путем) превращается в общественное. Но нет. Верный новой парадигме (способа отношения к собственному культурному жесту), Илья Кукулин стыдливо прячет от нас с вами свой оставшийся на правах рудимента поэтический вкус. Зато бестрепетно выдает ярлыки таланта, словно у него за спиной кипа отксеренных бланков. И ты талантлив, и я талантлив, и он тоже талантлив. Забыли Васю? Запишем и Васю. Все обилечены? А теперь концерт. И тут все таланты имеют право на самовыражение. И поэт Х., сжимая в кулаке прошлогодний ярлык (поскольку карманов на нем нет), принимается выть. Круг замыкается.
Андрей Цуканов, в отличие от Бака и Кукулина, не проговаривается, а прямо говорит: “Характеризовать выступивших авторов — значит инициировать процесс с обратимым эффектом. В сегодняшней культурной ситуации характеристика, скорее, будет характеризовать самого критика. Например, Михаил Берг попробовал на московском круглом столе задать аудитории вопрос: поэт Рубинштейн все-таки или нет. Самоубийца несчастный — о Рубинштейне не было сказано ничего сверх давно известного, а автора вопроса буквально “закидали камнями”.
Вопрос, конечно, запретный, и не применительно к Рубинштейну, а применительно к фестивалю. Уточним — не потому что нервнобольной, вовсе нет, а потому же, почему запретно ключевое слово шарады. Или, если угодно, потому же, почему актер в театре не может вдруг обвести глазами сцену и зал и заорать: да это театр!
И насчет автохарактеристики здорово сказано. Меня за нелюбовь к авангарду и употребление слова “душа” (впрочем, в этой статье пока удалось не оскоромиться этим словом) запишут в традиционалисты, консерваторы, а если бы не форма носа, то отрядили бы и в патриоты. Я вижу, как партийно мыслящий Ахметьев шевелит бровями, как Айзенберг с прискорбием качает головой, пеняя мне за недоброту… Вообще, готовность этого поэтического крыла (минус Айзенберг) к конструктивному разговору о поэзии — мнимая. Просто центр тяжести многих стихов хотя бы из этого сборника не в самих стихах, а в пояснениях, в первой фазе диалога. В них как бы учтен возмущающийся профан, и ему заготовлен ответ. Этим ответом профану предлагается заткнуться. Любое продолжение дискуссии: профан оказывается не вполне профаном, профан не затыкается, профан обобщает — нежелательно.
Что еще сказать? Что формально новое письмо (по вертикали, одними согласными, одними междометиями, кривым шрифтом, с грамматическими ошибками и т.п.), как правило, возникает от неверия в оригинальность собственной личности. Напишу хореем или ямбом, спутают, не дай Бог, с Пушкиным. Не бойся, поэт, не спутают. Верь в себя. А то соображение, что этого и ему подобного нет в классическом ряду, значит, нас только там и не хватает, — это соображение ошибочно и ловушечно. Классический ряд просто постоянно отторгает это и ему подобное — история литературы предлагает нам массу примеров. Новатор, сам того не зная, перелагает футуристические зады. Хуже, если он прекрасно это знает и заранее метит не в литературу, а в историю литературы.
И предпоследнее. Едва ли не самое трагическое явление сегодня — дефицит вкуса. Не хорошего вкуса, а вкуса вообще, как действенной категории. Вместо вкуса — классификация. Чтобы понять различие, вспомним пушкинского Сальери: он дефинирует Моцарта как пустого человека, но музыка Моцарта (прекрасно воспринятая Сальери) переворачивает это представление. Возникает конфликт. Сегодняшний Сальери, прослушав Моцарта, остается в полном согласии с собой. Так я, мол, и думал: человек пустой — и музыка пустая. Он уже не слышит. С одной стороны, и Моцарта не убьет — не за что. С другой стороны, грустно. (Превентивно отметаю зеркальный упрек к себе: у меня изредка вкус все еще расходится с предвкушением. Тут — Скидан, Драгомощенко и Кононов. Вообще — Могутин, представляющий совершенно чуждый мне (как там?) способ отношения к собственному культурному жесту, но обладающий печальной и мощной интонацией стиха.)
Казалось бы, до полной удачи один шаг. Хорошего предостаточно. Надо лишь отсечь лишнее. Но этот надрез идет по живому: разделяя приятелей, более чем приятелей, расчленяя творческое наследие отдельно взятого автора. В ситуации, не располагающей к подобной критичности, — опубликовать можно все. Зачем ссориться? Зачем рассыпать готовые подборки и циклы?
Ради потенциального читателя.
Стоит ли игра свеч? Более того, умудренные опытом коллеги намекнут: когда удалишь худшее, худшим автоматически станет среднее. Прикажете опять удалять, нервничать, ссориться? Да. И снова ради фикции — потенциального читателя.
А может быть, только по поводу его. Разве не хочется восстановить шкалу вкуса и качества?
“Genius loci”. Современная поэзия Москвы и Петербурга. — М.: Издательство Руслана Элинина, 1999.
1
Это и следующее стихотворения процитированы целиком.