С литовского. Перевод Натальи Воробьевой
Валдас Адамкус
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2000
Перевод Наталия Воробьева
Валдас Адамкус
Имя судьбы — Литва
С литовского. Перевод Натальи Воробьевой
Предваряя первую публикацию на русском языке фрагментов своей книги “Имя судьбы — Литва. О времени, событиях, людях”, Президент Литовской Республики Его Превосходительство Валдас Адамкус любезно согласился ответить на вопросы журнала “Дружба народов”. Его интервью открывает публикацию.
“ДН”: Многоуважаемый господин Президент, Ваша судьба и судьба Вашей Родины в течение долгого времени вынужденно развивались врозь, причем Ваша жизнь в Соединенных Штатах сложилась весьма успешно. Что подвигло Вас столь круто изменить свою жизнь и взвалить на себя нелегкое бремя руководства страной?
В. А.: Каждому человеку присуще чувство ответственности, а по мере становления личности это чувство усиливается. Еще в гимназии я включился в общественную деятельность, чем дальше, тем больше испытывал чувство долга по отношению к Литве. Таким образом, я не думаю, что принятие такого решения было коренным переломом в моей жизни.
Обязанности главы государства, которые на меня возложил народ, стали возможными лишь после исполнения моей самой большой мечты — Литва стала свободной. Судьбу Литвы много раз ломали, как и судьбы большинства моих соотечественников. Так что этот поворот в моей судьбе не является исключительным. Думаю, что, если сложилась бы подобная ситуация, многие люди на моем месте поступили бы так, как и я.
“ДН”: Какие из Ваших представлений о том, каким будет новый опыт Вашей жизни, сбылись, а что оказалось неоправданным?
В. А.: Я долго стремился к тому же, к чему стремились и тысячи литовцев, однако никогда не представлял, что результатом моей деятельности будут тяжелые и ответственные обязанности Президента. Должен признать, что я надеялся на то, что переориентировка Литвы, ее людей на жизнь в условиях свободы, свободы, которая связана с решением новых задач, будет более легкой.
Даже и сегодня я удивляюсь тому, какой глубокий след в отношениях людей, даже в мышлении, оставила прививаемая в течение пятидесяти лет социалистическая точка зрения на управление государством. Для большинства людей все еще является необычным и их пугает необходимость брать на себя личную ответственность. Это тормозит и развитие общества.
Однако я могу констатировать, что изменения происходят — меняются взгляды как индивида, так и общества. Люди становятся более самостоятельными, смелее берут на себя ответственность в решении как своих, так и общих проблем страны. Что мы движемся в правильном направлении, я особенно замечаю, общаясь с молодежью.
“ДН”: Какими Вы увидели Литву и литовцев после долгого отсутствия в качестве постоянного жителя страны (видимо, недолговременные приезды не дают полного представления)? Что было узнаваемо, а что — ново?
В. А.: После возвращения в Литву я не испытал особых неожиданностей, потому что за последние 25 лет у меня было немало возможностей посетить Литву по служебным делам. Углубляясь в сферу экологии, я имел возможность познать и жизнь людей в советизированной Литве.
Как я уже говорил, единственная вещь, удивившая меня, — нежелание, особенно людей старшего поколения, полностью взять на себя личную ответственность и свои решения проводить в жизнь самому. Все еще ожидают, чтобы кто-то указал, что и как делать, в каком направлении идти. Я верю, что недостаток такой внутренней свободы носит временный характер.
Правда, в общем контексте я хотел бы выделить средства массовой информации, которые за короткий период переняли свободную точку зрения и никто их не подвергает цензуре.
“ДН”: Прожив долгое время вдали от родины и имея теперь возможность взглянуть на своих соотечественников немного со стороны, какими Вы их увидели? Каковы они, литовцы, что составляет суть и особенности “литовского национального характера”, если допустить, что определенные обобщения такого рода можно сделать в отношении любой нации?
В. А.: “Типичного литовца” я мог бы коротко охарактеризовать следующим образом: это достаточно консервативный, осторожный человек. Не зря у нас популярна литовская поговорка: “Девять раз отмерь, десятый — режь”.
“ДН”: Какова (если она формулируется официально или лично Вами, для себя) литовская национальная идея?
В. А.: В государственном масштабе национальная идея четко не сформулирована. Наша положительная черта — укоренившееся глубоко в народе понимание, что необходимо сохранить свой идентитет. Это видно в оценке фактов тысячелетней истории Литвы, нашего опыта.
Эта черта — сохранение своего языка и национальных обычаев — никогда не исчезала. Литовцы, в каком бы краю мира они ни проживали, стараются эти ценности передать молодому поколению.
“ДН”: Считаете ли Вы США своей второй родиной? Что нравится и что не нравится Вам в американцах? Что из американского опыта (как государственного, политического, так и опыта повседневной жизни людей) кажется Вам полезным и привлекательным, а что — быть может, неприемлемым?
В. А.: Считаю ли я США своей второй родиной? Думаю, что такое чувство естественно, потому что я более двух третей своей жизни провел в этой стране. Там я созрел, получил образование, черпал жизненный опыт.
Однако я никогда не отрывался от своей духовной родины. Эта родина для меня только одна — Литва.
Мне нравится стремительность американцев, их инициатива в любой сфере жизни. Не люблю поверхностность, такой образ жизни, когда якобы нет будущего. В недалеком прошлом такая черта американского общества была достаточно заметной.
Самая привлекательная государственная черта США — развитый принцип демократии, проявление свободного человека и свободной мысли. Эти вещи глубоко вросли в сознание каждого американца. Хотелось бы, чтобы эти принципы укрепились во всем мире.
Кроме того, для американцев характерна и естественная толерантность. Я горжусь тем, что, кажется, ее перенял и стремлюсь этой толерантностью “заразить” других.
Что не нравится? В государственных властных структурах — ненужная до определенного уровня бюрократия. Правда, ее меньше по сравнению с бюрократией бывшего СССР, которую я сам практически познал, или с бюрократией Литвы, еще слишком разросшейся с прошлых времен.
“ДН”: Каково Ваше мнение о русских — не столько о государстве, сколько о народе, если такое мнение у Вас сложилось, — возможно, по личному опыту общения, возможно, по литературе? Каков, с Вашей точки зрения, “типичный” русский человек?
В. А.: Говорю, опираясь на собственный опыт, — меня восхищает человеческая искренность русского народа. Если русский кого-то полюбит, может всю душу отдать.
Духовность и искренность русских просто завораживают.
По служебным делам мне приходилось общаться и с учеными, в основном с экологами, и с рабочими. Исходя из соображений собственной безопасности, они должны были быть осторожными в общении с прибывшими из США или других иностранных государств.
Однако я помню, как искренне они делились со мной и своим хлебом насущным, и заботами, и радостью. Несмотря на то, что самим русским не хватало многих самых необходимых вещей, они из последних сил старались создать гостям как можно лучшие условия труда.
Это присуще и литовцам.
“ДН”: Какими Вы видите вероятные варианты развития взаимоотношений между Литвой и Россией?
В. А.: Что-то прогнозировать всегда трудно, тем более что я недостаточно хорошо знаю современную Россию. Однако я думаю, что заложены достаточно хорошие основы для взаимопонимания народов Литвы и России, добрососедских государственных отношений.
“ДН”: При каких условиях, завершив свое пребывание на посту Президента Литвы, Вы считали бы свою миссию выполненной? Чем бы Вы хотели заняться после этого?
В. А.: Я буду чувствовать, что выполнил свой долг — человека и Президента, когда увижу, что наша молодая интеллигенция созреет настолько, что ей со спокойным сердцем можно будет доверить будущее Литвы.
Когда жизнь каждого литовца будет более светлой, более красивой, нежели сегодня, я смогу сказать: пятилетний труд вместе со сплоченными мною людьми был плодотворным.
Думаю, что и по завершении срока полномочий Президента я не смогу замкнуться в себе — меня будут беспокоить моя страна и ее люди.
“ДН”: Каким Вы представляете себе мир XXI века? Что будет определять его развитие — технический и научный прогресс, совершенствование взаимоотношений в мировом сообществе (в чем оно должно, с Вашей точки зрения, заключаться?) или, не дай бог, войны и катаклизмы?
В. А.: Я убежден, что в XXI веке будет сделан гигантский научный и технологический скачок, который “унесет в новое пространство” всю нашу цивилизацию. Вряд ли хватило бы фантазии Жюля Верна для определения контуров нового тысячелетия. Завершающийся век только еще больше убедил — невозможно определить границы человеческого разума.
Однако я очень бы хотел, чтобы взаимоотношения людей в будущем были более близкими, чтобы у всех жителей этого мира были одинаковые возможности воспользоваться достижениями цивилизации. К сожалению, я не уверен, что удастся избежать войн, так как вряд ли люди смогут освободиться от таящегося в их природе зла.
“ДН”: Какова Ваша самая заветная мечта — не как Президента, как человека?
В. А.: О многом я уже сказал в этом интервью. Может быть, могу еще добавить, что одно из самых заветных моих желаний — чтобы человек человеку всегда был Человеком.
“ДН”: Что бы Вы хотели сказать в заключение, обращаясь к российским читателям?
В. А.: Искренне хотел бы пожелать наилучшего благополучия всем читателям этого журнала. Пожелать, чтобы, вступая в новую эру, исполнились бы все ваши чаяния.
Годы обретения зрелости в Литве
Я каунасец. Родился 3 октября 1926 года в этом городе, тут пролетело мое детство, здесь во время учебы в гимназии “Аушра” я вступил в пору зрелости.
Когда спустя много лет я вспоминал в Чикаго родной дом, в памяти почему-то постоянно возникал один и тот же образ: я возвращаюсь со двора поздним осенним вечером и шаркаю резиновыми подошвами по паркетным плиткам. На их блестящей желтой поверхности остаются черные отметины. Это, пожалуй, самое раннее воспоминание детства.
В родном доме на аллее В. Кудиркос я побывал снова в 1972 году, почти через тридцать лет после того, как вынужден был бежать оттуда. Тогда мне, члену делегации по защите окружающей среды США, предоставилась возможность впервые после войны посетить Литву. Хотя, вне всякого сомнения, за мной следил КГБ, я отправился в Каунас и прежде всего отыскал наш старый домишко. Представился людям, открывшим мне дверь, сказал, что жил здесь до конца войны. Они гостеприимно пригласили меня зайти. Я вошел, надеясь снова окунуться в детство, но… Поначалу даже подумал, что забрел не туда. Взглянул на пол: вместо паркета — крашеные половицы. Наша бывшая квартира из пяти комнат с кухней и ванной поделена надвое: теперь здесь два отдельных входа и проживают две семьи.
“Неужели это вы?” — вдруг узнал меня пожилой человек, пришедший с другой половины дома. Он рассказал, что, когда в Каунас вступили части советской армии, в брошенном нами домике поселились русские семьи. Новые жители привезли откуда-то несколько свиней и принялись их выращивать прямо в квартире. Позже они отсюда съехали, однако навоз и жижа сделали свое дело — паркет успел сгнить.
Увы, в прошлое не возвращаются. Остается лишь память…
<…> Хотя в Чикаго — так распорядилась судьба — мне довелось провести большую часть жизни, но, произнося слова “мой город”, я прежде всего думаю о Каунасе. Если бы не оккупация, я бы никогда добровольно не покинул Литву. И теперь, снова приезжая в свой город, чувствую, что вернулся домой. Несмотря на то, что город изменился. Иду по аллее Свободы: вроде та же старая улица — и в то же время уже совершенно иная.
Ярким пятном врезалась в память аллея Свободы июля 1933 года. Мне не было тогда и семи лет. Каунас хоронил Дарюса и Гиренаса
1. Вспоминаются людские толпы, печальные, заплаканные лица, траурная музыка, передаваемая по радио. В тот год, осенью, я начал посещать начальную школу Й. Яблонскиса. До последнего мгновения жизни не забуду своего любимого учителя, классного воспитателя Юргиса Милериса. Впервые после войны вновь приехав в Литву в 1972 году, я попросил друга гимназической поры Альгиса Мицкиса отвезти меня в школу Й. Яблонскиса. Был конец июля. Ощущая грусть, брел совершенно пустынными коридорами. Возле дверей учительской заметил женщину. Подошел к ней и сказал, что когда-то учился в этой школе, поэтому хочу снова пройти теми же самыми коридорами, подняться по лестнице. Оказалось, что она учительствует здесь уже не первый год. Я спросил, не известно ли ей что-либо о судьбе Юргиса Милериса. Она как-то странно на меня взглянула и проговорила: “Пойдемте со мной”. Миновав коридор, мы спустились по ступенькам. Женщина открыла двери, и я увидел посреди совершенно пустого большого зала — гроб. “Это он, — сказала учительница. — Только что привезли”. А ведь я мог застать его живым, прибудь я на пару дней раньше. Теперь же стоял в пустом зале и смотрел на лежащего в гробу покойного своего учителя из невозвратных дней детства. Не в состоянии уже его как-то отблагодарить, я попросил бывшего школьного товарища, члена нашей футбольной команды, вывезенного в свое время в Сибирь, Донатаса Скрабулиса по крайней мере купить венок от имени учеников Юргиса Милериса, разбросанных по миру.Закончив начальную школу осенью 1939 года, я стал гимназистом каунасской мужской гимназии “Аушра”. Даже мы, дети, чувствовали какую-то угрозу в атмосфере. О том, что немцы вторглись в Польшу и началась Вторая мировая война, мы узнали как раз, когда наступило долгожданное первое сентября.
Люди до тех пор не испытывали никаких симпатий к Польше, отторгшей от Литвы Вильнюс. Помню детскую считалку: “На горе поляк сидит, как у черта, глаз горит”. Сызмальства мы были приучены не любить эту страну — чувство ненависти к полякам поощрялось почти официально. С точки зрения нынешнего понимания, разумеется, остается лишь сожалеть, что такова была политика.
Тем не менее, несмотря на то, что в довоенном Каунасе проживало немало поляков, русских, евреев, немцев, между детьми не возникало драк из-за национальных различий. С самого младенчества мне доводилось слышать, как в некоторых обосновавшихся по соседству семьях говорят на славянских языках. Мать моего отчима была чешкой, она плохо знала литовский и дома разговаривала по-русски или по-польски. В детстве человек очень восприимчив к языкам, и я даже начал кое-что понимать.
Возможно, благодаря мирному сосуществованию с соседями других национальностей насаждавшееся недоверие по отношению к полякам у меня быстро выветрилось. Позже, работая в Агентстве по защите окружающей среды США, мне приходилось, представляя Америку, участвовать в общих программах со странами Восточной Европы. Не раз и не два бывал в Польше, общался с должностными лицами всех рангов. Большинство из них — особенно сорокалетние, пятидесятилетние — отрицательно оценивали политику своей страны в отношении Литвы в предвоенное время и признавали, что вопрос Вильнюса следовало решать совершенно по-другому. Это усилило мою убежденность, что вражда между нашими народами отныне — историческое прошлое.
Однако и сегодня, прекрасно сознавая, какое страшное несчастье обрушилось на Польшу, а вскоре и на всю Европу осенью 1939 года, те дни, когда Литве был возвращен Вильнюс, вспоминаю как праздник. В Каунасе стихийно проходили восторженные демонстрации. При появлении Антанаса Сметоны на президентском балконе собравшаяся в садике толпа разразилась приветственными возгласами. Врезалась, правда, в память выходка Юстаса Палецкиса2. С появлением Президента он принялся кричать, что за Вильнюс мы должны благодарить Красную армию, а Сметона вообще — диктатор.
Совсем рядом с Литвой уже шла война, через границу хлынули толпы польских беженцев, но люди, радуясь возвращению столицы, все еще надеялись, что наш тихий край обойдут стороной пожары мировых конфликтов. <…>
Как-то июньским утром, слушая по радио известия, я неожиданно узнал, что Советский Союз предъявил Литве ультиматум. Это сообщение меня сильно обеспокоило, но я еще и помыслить не мог, что оно перевернет всю мою жизнь.
На следующий день, 15 июня, вдруг слышу по радио: в Литву вступает Советская армия. Не в силах преодолеть тревогу неизвестности, я помчался в город. День выдался жаркий, солнечный. Я шагал по проспекту Витаутаса. Всего-то час-другой прошел с того момента, как по радио передали сообщение, а вдалеке уже виднелись вереницы русских солдат, медленно катили бронемашины, грузовики. Потрясенные, мы смотрели на них, и с трудом верилось, что это реальность. <…>
В тот вечер дома царила гнетущая атмосфера. Мой отчим мрачно предрекал: “Все кончено, теперь мы будем уничтожены”. Поскольку он, будучи литовцем, родился в Ростове-на-Дону и там собственными глазами видел революционные события 1917 года: разбои, грабежи, поджоги, убийства на улицах, — он более других понимал, что несет нашей стране этот душный июньский день.
Каунасская гимназия “Аушра” в предвоенное время считалась образцовой школой. Учителем литовского языка здесь работал Антанас Венцлова, который впоследствии был назначен комиссаром по делам просвещения, а один из наших учителей физкультуры стал директором Дворца физкультуры. Видно, по этой причине представители советской власти решили 1 сентября 1940-го торжественно отметить именно в нашей школе. Гимназистов и учителей созвали в спортивный зал, там были установлены микрофоны, и торжественное собрание транслировалось через громкоговорители на Лайсвес аллею (аллею Свободы).
Нас, первоклассников, выстроили рядом со старшеклассниками. Первым держал речь только что назначенный новым директором гимназии Йонас Валайтис. Это был глубоко порядочный человек. Власти остановили на нем свой выбор, очевидно, потому, что он придерживался социал-демократических взглядов и принимал участие в деятельности социал-демократической партии. Й. Валайтис начал говорить что-то о наступивших новых временах, однако чувствовалось, что он испытывает при этом страшную неловкость.
Вторым выступал назначенный в школу “политрук”. Тот принялся кричать в микрофон, что, дескать, в Литве наступает новая жизнь и поэтому мы должны быть бесконечно благодарны великому вождю всенародного пролетариата товарищу Сталину. Заканчивая свое выступление, он громко провозгласил: “Конец кровавому режиму Сметоны!” Это, как говорится, переполнило чашу всеобщего терпения. По залу пронесся гул, и даже раздался свист. Но “политрук” оказался сообразительным: он быстро нашелся и прокричал в микрофон: “Спасибо, друзья, что свистом выражаете свой протест против кровавого режима Сметоны!”
То были последние слова, которые можно было расслышать. Поднялся невообразимый шум — ученики уже открыто свистели, вопили, топали — продолжать выступления стало невозможно. Тогда по радиотрансляции на всю мощь запустили “Интернационал”. А зал с первыми его звуками принялся петь литовский гимн. Из громкоговорителя звучит “Интернационал”, а мы, сколько хватает сил, поем: “Литва, родина наша”. Помню, рядом со мной стояла замечательная учительница физики и математики Ядвига Банайтене, она плакала…
Организаторы митинга не догадались вовремя выключить микрофоны, и все, что происходило в гимназии, было слышно на Лайсвес аллее. Весть о том, какой фортель выкинули гимназисты “Аушры”, мгновенно разнеслась по всему Каунасу. Минуты, когда мы пели литовский гимн, считаю своеобразной символической жизненной чертой: детство кончилось, и пришло понимание, что я являюсь гражданином своей страны, которой обязан служить, пока не завершится отпущенный мне Богом земной срок. <…>
Реальная опасность для нашей семьи возникла в июне 1941 года, когда начались массовые аресты. Мы не попали в первые списки предназначенных к задержанию лиц, однако, узнав о начале акции, я тотчас покинул Каунас и отправился к родственникам, проживавшим на хуторе неподалеку от Сидабраваса. Там было безопаснее. <…>
Когда волна арестов схлынула, я вернулся в Каунас и даже отважился ночевать дома. Через несколько дней после моего возвращения на рассвете вдруг раздался грохот. Я вскочил с кровати. Громыхнуло еще раз, потом еще и еще — оконные стекла дрожали и дребезжали так, что казалось — вот-вот вылетят. Я выбежал во двор. Там уже собралось довольно много народу. Я услышал разговоры: “Бомбят аэродром. Наверное, немцы”.
К полудню в городе послышалась стрельба. Разнеслись слухи, будто на улицах появились повстанцы. Мне хотелось поглядеть, что же там творится, но родители к тому времени успели вернуться домой и удерживали меня чуть ли не цепями. Из наших окон были видны стадион и радиостанция, оказавшиеся зоной активных действий. Совсем рядом, во Дворце физкультуры, обосновался штаб восстания. Я заметил, как через наш двор, держась поближе к стене дома, пробегают вооруженные мужчины.
Медленно тянулись часы. Где-то уже после обеда неожиданно заговорило радио, это Каунасский радиоцентр заняли повстанцы. Раздались звуки литовского гимна, и сразу же диктор стал читать сообщение о возрождении нашего государства. В тот первый день войны мы не отрывались от радиоприемника.
В Каунас немцы вошли без единого выстрела — город уже контролировали повстанцы. Сначала я увидел их легкий разведывательный самолет, который, описав круг, сел на площади П. Вилейшиса. Выбравшегося из самолета немца тотчас окружили люди. Оккупационные войска встречали слезами радости и цветами: считали, что под немцами будет, во всяком случае, лучше, нежели под властью Советов.
Немецкие солдаты отличались от русских: начищенные до блеска ботинки, сапоги, опрятное обмундирование, все как один — подтянутые, горделивые. Люди искренне полагали, что это, хоть и чужая армия, зато представляющая цивилизованную нацию. Однако довольно скоро наступило разочарование. Все надеялись, что немцы позволят по крайней мере внутренние дела решать Временному литовскому правительству, которое с энтузиазмом поддерживалось населением. Но когда в августе оно было разогнано, стало ясно, что немцы вовсе никакие не освободители — просто одну оккупацию сменила другая, такая же жестокая и нацеленная на уничтожение.
Осенью, с началом учебы, у нас в классе быстро сбилась группка друзей-единомышленников, и мы принялись обсуждать, не пора ли начать действовать против немцев. Вместе со мной учился Габриэлюс Ландсбергис-Жямкальнис, тот даже не побоялся револьвер в портфеле принести в класс. Нам было известно, что у него имеются связи с начавшим формироваться движением Сопротивления. Однажды Габриэлюс отвел меня в сторону и спросил: “Хочешь вступить в Союз борцов за свободу Литвы? Могу познакомить кое с кем”. Я мгновенно согласился. <…>
Осень 1941 года. Мы, три одноклассника — Габриэлюс Ландсбергис-Жямкальнис, Лютас Гринюс, сын бывшего президента Литвы Казиса Гринюса, и я — решили издавать подпольную молодежную газету, которую размножали на шапирографе (младшему брату Габриэлююса Витаутасу тогда было всего девять лет, и его мы, конечно, в конспиративную деятельность вовлекать не могли). <.
..>Постепенно создалась группа связных, она помогала распространять наше издание не только в Каунасе, но и в Шяуляе, Паневежисе, некоторых других городах. Позже, в Америке, я познакомился с людьми, рассказывавшими, что им доводилось читать нашу газету.
В конце концов газета привлекла внимание гестапо. Весной 1944 года это ведомство заинтересовалось нами всерьез. Возможно, это случилось из-за нашей неосторожности. Именно в то время гестапо каким-то образом получило информацию о подпольной деятельности Габриэлюса Ландсбергиса-Жямкальниса.
В тот день, когда за ним явились, Габриэлюс почему-то не пошел в гимназию. Когда его уводили, возле двери стояла его сестра Алена, и Габриэлюс, проходя мимо, прошептал мое имя. Она, хоть и мало знала о нашей деятельности, все сразу поняла и без промедления позвонила в гимназию. Как нарочно, мы накануне выпустили очередной номер, и мои пальцы были перемазаны краской. Шел урок математики. Неожиданно распахнулась дверь, и в класс вошел директор гимназии Трейгис, пользовавшийся среди учеников величайшим уважением. Подойдя к учительнице, он что-то ей шепнул, и та, повернувшись ко мне, строгим голосом велела: “Адамкявичюс, прошу вас следовать за директором”. Я оторопел и вышел из класса. Едва затворилась дверь, директор обернулся и сказал: “Адамкявичюс, гестапо только что арестовало Ландсбергиса. Тебе надо исчезнуть из Каунаса”. И ни о чем не расспрашивал. Думаю, ему было известно про издававшуюся нами газету, просто он ничего нам не говорил. Мать тоже никогда не спрашивала меня, чем мы занимаемся по вечерам, но, оказывается, догадывалась. Не дожидаясь моих объяснений, она связалась со знакомыми в Министерстве путей сообщения, и те срочно посадили меня в Шанчяе на скорый поезд. Из вагона я выпрыгнул между Паневежисом и Радвилишкисом на маленькой станции Лаба. Там у меня двоюродный брат работал дежурным по станции. У него в домике я и спрятался.
Прошла неделя. Выдержать больше в Лабе я не смог и решил вернуться в Каунас, поглядеть, как обстоят дела. В сумерках осторожно проскользнул домой и узнал, что к нам гестапо так и не нагрянуло. <…>
Габриэлюс Ландсбергис не нарушил клятвы, он достойно вел себя и не назвал никого из друзей. Меня гестапо даже не искало. Поскольку положение немцев на Восточном фронте ухудшалось и к границам Литвы стала приближаться Советская армия, тайную полицию, видимо, уже не особо заботили издатели молодежной антинацистской газеты. Однако Габриэлюса вывезли в Германию. Девять месяцев его отцу пришлось всеми мыслимыми и немыслимыми способами спасать сына, вполне вероятно, от расстрела. С приближением окончания войны уже можно было подкупить должностных лиц Германии. Старший Ландсбергис ездил следом за Габриэлюсом повсюду, куда его перемещали, стучался в ворота тюрем, соблазнял нацистов и марками, и литовским салом. Возможно, спасти сына от смерти архитектору Ландсбергису-Жямкальнису в известной мере помогло и то, что когда-то он учился вместе с Альфредом Розенбергом — одним из наиболее влиятельных людей в окружении Гитлера — в Рижском политехническом институте. После капитуляции немцев Габриэлюс был выпущен из тюрьмы. <…>
Приближалось лето 1944 года, каунасцев все сильнее охватывало беспокойство: где укрыться от возвращающихся большевиков. Я был решительно настроен остаться в Литве. Мы с друзьями уже обсуждали, как с приходом русских продолжим выпуск подпольной газеты. Шапирограф перенесли в дом оперного солиста Антанаса Кучингиса — его сын Альгимантас тогда уже присоединился к нам. Подбирали мы и оружие, даже гранатами запаслись — немецкая армия эвакуировалась, и договориться с солдатами не составляло особого труда, автомат было легко выменять, к примеру, на сало.
Однажды я чуть серьезно не влип. Кто-то передал мне шесть гранат, которые я держал дома. Это было довольно опасно, поэтому мы решили для начала перевезти их к Мачюйкасу, а потом спрятать понадежней. Я положил гранаты в школьный портфель, сел на велосипед и выехал из дома. В то время немецкая военная жандармерия патрулировала улицы города, проверяла документы и при малейшем подозрении перетряхивала вещи. Проезжая по улице Аукштайчю, я неожиданно увидел, что немецкие жандармы, перегородив дорогу, проверяют документы. Заметил я их слишком поздно, поэтому ничего не оставалось, как слезть с велосипеда и, закинув портфель на седло, приблизиться к заграждению. Меня прошиб пот, однако я, не торопясь, толкал велосипед вперед, стараясь не думать о том, что меня ждет, если портфель проверят.
Возле самого кордона я постарался влиться в толпу. Жандарм взял документы у шедшего впереди мужчины, потом бросил взгляд на меня и махнул рукой, показывая, чтобы я проходил не останавливаясь. Видно, помогла гимназическая форма. <…>
10 июля 1944 года, когда советская армия вплотную приблизилась к Вильнюсу и сделалось ясно, что вскоре она достигнет Каунаса, мои родители решили бежать на Запад.
В тот момент мать сильно болела и, когда я заявил, что никуда не поеду, чуть не лишилась сознания. И все-таки я отказался покинуть Литву вместе с семьей. Для служащих железной дороги был выделен вагон, чтобы они могли эвакуироваться в Германию. Мои родители отправились на вокзал без меня. Однако вскоре прибежал кто-то из знакомых и сообщил, что матери срочно понадобились какие-то лекарства, которые она забыла. Я принес ей медикаменты в вагон, и она снова принялась умолять меня ехать с ними. Пока мы препирались, поезд тронулся. Мать схватила меня за руки и не дала выпрыгнуть из вагона. Так мы доехали до Германии. Тем не менее я не оставлял мысли, что только провожу своих, помогу обосноваться на новом месте и сразу же вернусь в Литву. Позже, узнав, что органам госбезопасности все-таки удалось обнаружить шапирограф и семья Кучингиса выслана в Сибирь, я испытал угрызения совести. Если бы наша семья тогда осталась в Литве, без всякого сомнения, ее тоже ожидала бы судьба изгнанников.
Но в те июльские дни нас, как и десятки других семей, поезд увозил все дальше и дальше от Литвы, пока не остановился во Вроцлаве. Тогда это был еще немецкий город, и назывался он Бреслау. Здесь находился большой лагерь для беженцев. Нас, литовцев, разместили в близлежащем городке Ляубане, неподалеку от лагеря для военнопленных из западных стран (в основном французов и бельгийцев). Только их содержали за колючей проволокой, а нам предоставили почему-то помещение закрытой школы. Все литовцы сгрудились в огромном спортивном зале, забитом до отказа двухъярусными кроватями.
В течение нескольких недель люди рассеялись по фабрикам и мастерским, куда были определены на работу. Поначалу питались мы на общей кухне, где бесплатно получали хлеб и суп — водицу с плавающими там несколькими кусочками картошки. Позже смогли покупать продукты и на стороне.
В Ляубане я долго не задержался. С первых дней начал приглядываться: на каком из поездов можно сбежать назад, в Литву. Выяснил, что следует ехать в Берлин, поскольку оттуда легче попасть в эшелон, направляющийся в сторону Караляучюса. А из Восточной Пруссии уже не так трудно добраться и до литовской границы. И я начал строить план побега. На счастье, у меня было удостоверение учащегося мужской гимназии “Аушра”. Кроме того, я сам подделал справку на немецком языке, на которой стояла не слишком отчетливая печать представительства по делам литовских беженцев и которая свидетельствовала, что я направляюсь на работу в Восточную Пруссию. Сей фальсификат очень помог — на немцев производила впечатление любая печать.
Я знал, что мать переубедить не удастся, поэтому решил не рассказывать ей про свои планы. Скопил немного денег и, когда оставалось совсем мало времени до отхода поезда, отправился на вокзал. Показал в кассе поддельную справку, купил билет до Берлина. <…> Однако меня подстерегала другая опасность. В те времена в поисках дезертиров по вагонам ходили патрули военной жандармерии. Я уже достиг такого возраста, что, несомненно, должен был привлечь их внимание. На полпути между Вроцлавом и Берлином в поезд поднялись патрули. Спастись я мог, лишь убедительно, насколько позволяло знание немецкого языка, рассказав им, что являюсь гимназистом из Литвы и еду в Берлин, чтобы найти там формирующиеся литовские военные подразделения, в рядах которых хотел бы сражаться вместе с немцами против большевиков. <…>
Жандармы меня не стали задерживать, но изрядно потрясли, забрав гимназическое удостоверение. Я остался без документов, с одной лишь поддельной справкой литовского представительства. Тем не менее благополучно прибыл в Берлин. Там, в здании Посольства Литвы, обосновалось признанное немцами литовское представительство, именовавшееся Litauische Hilfstele, которое занималось беженцами. Мне выдали официальный документ, дававший право на получение продуктовых карточек. Получив к тому же немного марок, я купил билет до Караляучюса. Оттуда добрался до Исрутиса, где услышал, будто в Жямайтии, где-то возле Седы, формируются военные части литовцев.
Перейдя границу между Восточной Пруссией и Литвой, я на попутных кое-как достиг Кретинги. <…> Там мне наконец подвернулся груженный дровами грузовик, направлявшийся в Тельшяй. В этом окружном центре уже действовала комендатура литовских военных подразделений. <…> Мне объяснили, что нужно отправляться в Седу, находившуюся в тридцати километрах оттуда. <…>
Прибыл в штаб, представился. Фамилия Адамкавичюс была хорошо известна военным, поскольку мой дядя являлся дивизионным генералом литовской армии, командовал каунасским военным округом, она открыла мне все двери в Седе. <…>
Во втором полку я служил с конца августа по 10 октября 1944 года, когда под Мажейкяем началось массированное наступление советской армии. Сметая все вокруг, в городок ворвались русские танки. У нас не было оружия, мы не могли сопротивляться, однако по нам открыли сумасшедший огонь, вынудивший нас спасаться бегством через открытое поле, которое бороновали снаряды и пули.
Большинство жямайтийцев нашего полка полегло в окопах. Мне сопутствовала удача.
Это была последняя попытка литовских солдат зацепиться за жямайтийскую землю и остановить русских. Живым оставалось только отступать. Свисая с бортов военных грузовиков бегущей немецкой армии, мы двигались в сторону Балтийского моря. На железнодорожной станции в Кретинге еще стояли на платформах тяжелые танки, которые немцы надеялись вывезти из смыкающегося кольца окружения. Выгадав момент, когда охранники повернулись ко мне спиной, я запрыгнул на одну из платформ и забрался под танк. Поздней ночью эшелон тронулся с места. Стоял конец октября 1944 года.
В лагерях военных беженцев в Германии
Очутившись в Германии, я кое-как добрался до Берлина. Там, в литовском представительстве, я рассчитывал получить документы беженца, с которыми можно было легально отправиться в какой-нибудь город, где много литовцев. <…>
Вскоре мне стало известно, что в Галле поселились несколько моих одноклассников и там недавно обосновалась семья бывшего президента Литвы Казиса Гринюса. Кроме того, в городе открылось отделение помощи литовцам, где работали родители моих школьных товарищей — известные литовские адвокаты Альбертас Ошлапас и Людас Шмулкштис. <…>
Здесь, в Галле, отчим, брат и я жили вплоть до конца войны. О матери у нас долго не было сведений, и мы очень волновались, не погибла ли она. Во время отъезда из Берлина мать отстала от поезда, разлучилась с семьей и в конце концов попала в Австрию, в Линц. Там она, благополучно разрешившись от бремени, родила дочку. После капитуляции немцев Линц оказался в зоне советской оккупации. Около трех лет мать скрывалась, опасаясь депортации в Советский Союз. Лишь в 1948 году ей удалось перебраться в американскую зону. Тогда-то наконец наша семья воссоединилась. <…>
В Галле власть теперь была сосредоточена в руках американской военной администрации. Вскоре мы ощутили некоторое облегчение. Как литовские беженцы, а не немцы, мы получали более качественные продукты. <…> Но тут разнеслась весть, что Галле передают русским. Опять нужно было продвигаться дальше на Запад. Американцы контролировали все дороги, но нам помогли литовцы, служившие в их армии.
Продвигаясь в глубь американской зоны и однажды майским утром оказавшись в Вюрсбурге, мы услышали: все кончено, немцы капитулировали. А вскоре узнали, что сравнительно неподалеку, на юге Баварии, в городке Эйхштат, собираются открыть литовскую гимназию. Славной ватагой — более десяти
юношей — мы решили отправиться туда на учебу.Поначалу школа размещалась в здании бывшей женской гимназии. На второй или третий день, идя вверх по лестнице, я поднял глаза и неожиданно увидел спускающуюся вниз стройную светловолосую голубоглазую девочку. Алму. Ей суждено было стать моей одноклассницей, а потом — женой. Только обручились мы уже значительно позже, в Америке. <…>
В немецкой гимназии мы ютились совсем недолго. Недели через две нас без всяких церемоний вышвырнули на улицу американские военные, которые вели себя в оккупированной зоне по-хозяйски. В армии США встречались всякие люди, в том числе и такие, кому следовало бы вообще запретить носить военную форму, поскольку они не имели ни малейшего понятия о том, что такое человечность. Очевидно, немцы, не желавшие, чтобы мы учились в здании их бывшей гимназии, сунули этим типам в лапу, чтобы они выселили нас.
Тогда литовские ксендзы быстро договорились с епископом края, и наша школа переехала в Ребдорфский монастырь, где в военное время располагалась немецкая духовная семинария. Это был комплекс строений с кирхой в центре, обнесенный высоким забором. Нам выделили довольно мрачный дом с решетками на окнах, когда-то, видно, служивший своеобразной тюрьмой для провинившихся монахов. В нем нашлось место и для общежития гимназистов. Мы жили и учились под одной и той же крышей.
В Ребдорфском монастыре ютились не только ученики. В других строениях разместился довольно большой лагерь для военных беженцев из стран Балтии. Литовцев было больше всех. Монастырский городок превратился в “малую Литву”. Там прошел целый год нашей юношеской поры.
В начале июня 1946 года я закончил гимназию. Мы составили первый и самый большой в Германии — пятьдесят человек — выпуск литовских абитуриентов-эмигрантов. <…> Наши аттестаты были официально признаны, мы могли поступать в немецкие университеты. Некоторые мои товарищи выбрали университеты Гамбурга, Штутгарта, Карлсруэ. Я остался в Баварии: отправился в Мюнхен и поступил в Максимилианский университет. Решил изучать природоведение и биологию, а в будущем надеялся закончить медицинский факультет.
Там я начал изучать и английский язык. Первым моим учителем была немка, которая неплохо говорила по-английски, однако в ее произношении явственно ощущался специфический немецкий акцент, передавшийся и мне. Со временем я основательно освоил язык, но некоторые американцы утверждают, что и сегодня в моем произношении улавливается немецкий акцент. Кстати, когда я жил в Америке, особенно на первых порах, это мне изрядно мешало. Стоило заговорить, и тотчас следовал вопрос: “Вы немец?” Это породило своеобразный комплекс, и нередко именно из-за акцента я подавлял желание высказать свое мнение, хотя внутри у меня все кипело.
Избавился я от этого страха лишь 16 февраля 1963 года в кабинете президента США Джона Кеннеди во время приема им делегации американских литовцев, когда он сказал мне: “Юноша, мне нравится ваш акцент”. Я подумал: раз первое лицо в государстве не задевает мое произношение, следовательно, нечего стесняться, общаясь с другими людьми. Кстати, акцент вовсе не редкость в Америке. Есть он, например, у известного политика Г. Киссинджера.
Жизнь по ту сторону Атлантики
<…> Оставаться в то время в Германии никому не хотелось, поскольку казалось, что в этой разгромленной стране жизненные условия очень не скоро достигнут довоенного уровня. <…> Наша семья тоже принялась искать способ уехать. На скорое возвращение в Литву мы уже не надеялись, хотя абстрактное намерение когда-нибудь снова жить на родине сохранялось не один год. <…>
В числе первых, кто получил приглашение и уехал в США, была семья Казиса Гринюса. Гринюсы в то время еще не имели американского гражданства, но нашли людей, которые согласились оформить на свое имя приглашения для нашей семьи.
Мать, отчим, брат, малолетняя сестра и я, получив въездные визы, 17 августа 1949 года сели на огромный корабль и отправились из порта Бременхафена в Нью-Йорк. <…> На американский берег я сошел с обшарпанным чемоданчиком, в котором в свою бытность в Литве носил спортивную одежду. В кармане у меня было всего пять долларов. Представители различных организаций, оказывающих помощь беженцам, вручили каждому прибывшему по десять долларов, но, по-видимому, подозревая, что, отправляясь в указанные в приглашениях города, никто все равно не отважится потратить ни цента, принесли нам в дорогу бутерброды, термосы с чаем и кофе. Несколько литовских семей, в том числе наша, почти сутки добирались поездом до Чикаго.
Идя по перрону, я издалека увидел бегущего мне навстречу Лютаса Гринюса — они с матерью приехали встречать нас и немного опоздали, — мы бросились друг к другу, так как не виделись два года.
У Гринюсов мы прожили неделю, потом с их помощью довольно дешево сняли две комнаты у некой вдовы. Мне скоро удалось найти работу. Спустя пять дней после нашего приезда в Чикаго я начал трудиться на фабрике. В юго-западном промышленном районе Чикаго уже работало немало наших соотечественников, прибывших с первой волной переселенцев из Германии. Большей частью они сосредоточились на крупной фабрике, поставлявшей компаниям Форда и “Дженерал моторс” металлические рамы для автомобильных сидений. Первый мой заработок составлял 95 центов в час. <…> Со временем я освоил сверло, и мне стали платить по доллару 15 центов в час. А поскольку работал я в ночную смену, то получал еще и надбавку. <…> Обретя опыт, я ухитрялся в час “зашибать” аж доллар и 90 центов. После той нищеты, что мы испытали в Германии, подобный заработок казался фантастическим.
Однако даже по тогдашним американским стандартам мы являлись весьма дешевой рабочей силой. Там, на фабрике, трудились только иностранцы, недавно прибывшие в США, среди них множество литовцев, латышей, поляков. И все же моей заработной платы хватало и на сравнительно хорошую еду, и на оплату комнаты, которую я теперь снимал самостоятельно. Стоимость доллара в те времена намного превышала сегодняшнюю. Я даже кое-что экономил и летом 1950 года купил в рассрочку свой первый автомобиль. Это был “плимут”, подержанный, но в довольно хорошем состоянии.
Вскоре устроились на работу брат и отчим. Мать также подыскала для себя место. <…> И в конце 1949 года мы уже смогли вселиться в свой первый домик, расположенный, как и Маркет Парк, в юго-восточной части Чикаго, хотя от нашего тогдашнего прибежища до этого главного “литовского” городского района предстоял еще весьма долгий путь. <…>
Когда после получения аттестатов выпускники гимназии в Эйхштате разъехались по разным городам Германии, наши с Алмой Нутаутайте пути на какое-то время разошлись. <…> Их семья получила въездную визу в США, и они раньше нас отплыли в Нью-Йорк.
Нутаутайтисы поселились в Рокфорде, расположенном приблизительно в 160 километрах от Чикаго, там с давних времен находилась довольно большая литовская колония, сохранившаяся и поныне. Когда наконец и наша семья перебралась в США, я стал часто встречаться с Алмой. В Чикаго культурная жизнь била ключом, по выходным эмигрантская община устраивала множество мероприятий, и она часто приезжала на танцы, вечеринки, концерты. В те годы особой популярностью пользовался Дом изгнанников, которым руководил писатель Анатолиюс Кайрис. Эти литовские вечера сблизили нас с Алмой. Я посватался, и 1 сентября 1951 года мы поженились.
Сразу же после свадьбы мы поселились у родителей Алмы в Рокфорде. На новом месте мне удалось сравнительно быстро устроиться в инженерную фирму чертежником, а жена получила работу на химическом заводе. Теперь окружение было совсем иное. В инженерной фирме работало много скандинавов — шведов, норвежцев. Работа вполне интеллигентная, да и зарплата значительно выше — мне платили больше двух долларов в час. Но не прошло и года, как меня призвали на военную службу в регулярную армию США. Был самый разгар войны с Кореей. <…>
Когда мы заполняли анкеты, я написал, что помимо родного литовского, а также английского языка владею еще немецким, русским и немного польским. <…> Русский язык спас меня от участия в войне. Нашу часть после военной подготовки отправили на Корейский полуостров, и многим из моих бывших однополчан не суждено было вернуться домой. Погиб там и не один литовец. Я же вскоре был освобожден от военной службы, однако имел предписание раз в неделю являться в штаб резервной армии и выполнять указанные задания. Это продолжалось девять лет. Мне предлагали пойти учиться на специальные курсы, после окончания которых я получил бы звание лейтенанта, но я отказался и был уволен в запас в звании старшего сержанта.
Прожив в Рокфорде около года, мы решили вернуться в Чикаго: в небольшом городке возможности получить доходную профессию, сделать карьеру весьма ограничены, довольствоваться же скромным жалованьем чертежника не хотелось, поэтому мы вознамерились, перебравшись в крупный город, продолжить начатую в Германии учебу в высшем учебном заведении.
В Чикаго мы переехали в середине 1952 года. Сняли двухкомнатную квартирку. Алма нашла работу в страховой компании, а я начал изучать инженерное дело в Иллинойском университете, который и тогда, и сегодня славился и славится высоким престижем и уступает в авторитете разве что Массачусетскому технологическому институту.
Алма, будучи секретарем страховой компании, в неделю зарабатывала девяносто долларов. Это и по тем временам считалось довольно скромным вознаграждением за труд, а мы на эти деньги должны были жить вдвоем, поскольку я оказался на иждивении жены. Приходилось считать каждый цент. <…> Поэтому, проучившись год, я решил пойти работать, а учебу продолжить на вечернем отделении. Это, разумеется, значительно удлинило срок моей учебы. <…>
Последний экзамен я сдал в декабре 1960 года и 28 января 1961-го получил диплом инженера-строителя. <…>
Теперь нам с Алмой стало жить несравнимо легче, и уже в 1954 году мы решились на строительство собственного дома. Деньгами помогли родители Алмы. А получив вдобавок ссуду в банке — 22 тысячи долларов, — мы начали строить двухэтажный дом в Чикаго в районе Маркет Парка.
В те времена этот уголок на юго-востоке Чикаго являл собой настоящую частицу Литвы, поскольку там, сосредоточившись в сравнительно небольшом квартале, жили преимущественно литовцы. Теперь эта часть города сильно изменилась, туда переселилась масса чернокожих, и сегодня они составляют там абсолютное большинство. Основная часть литовцев продала свои дома и переехала в другие городские кварталы.
Дом был построен весьма быстро. Мы оборудовали две одинаковые квартиры, имеющие по пять комнат, кухню и ванную, и разместились на втором этаже, на первом устроились тесть и теща. В том доме мы прожили двадцать семь лет и за это время полностью рассчитались с банком.
Три десятилетия в Америке на службе в федеральных органах
Поляки уже несколько десятилетий ярко проявляются в политической жизни США. К сожалению, нет ни одного литовца, ставшего заметным американским политиком, за исключением разве что одной-двух личностей, чьи далекие предки были выходцами из Литвы.
Это отнюдь не историческая случайность. Эмигранты первой волны, бежавшие от царского гнета, оседали чаще всего среди чернорабочих. Их детям удалось достичь значительно большего, многие пробились в так называемый “средний класс”, но к американской элите также не принадлежали и престижных университетов вроде Гарварда или Йейля не заканчивали. Дети детей, вне сомнения, обладали уже лучшими условиями для того, чтобы сделать карьеру, включая и политическую, но эти люди зачастую уже даже не говорили по-литовски.
Старшее поколение послевоенной эмиграции — поколение наших родителей — было достаточно образованным, политически очень активным, но им, не знающим английского языка, судьба уготовила в Америке долю обычных рабочих. Разумеется, они с энтузиазмом отдавались деятельности в литовских организациях, но в американскую политическую жизнь не стремились вторгаться. Эта жизнь казалась им чужой, прежде всего их заботили проблемы Литвы.
Люди моего поколения, получившие образование уже в Америке и хорошо изучившие английский язык, также не вступали в политические организации и партии США, потому что, будучи детьми эмигрантов, выбирали в основном практичные профессии — инженера, врача… Кроме того, оказывало влияние родительское окружение: жизнь в основном проходила среди выходцев из Литвы. Я, наверное, одним из первых в литовской общине понял, что следует вырваться из замкнутой национальной среды. <…>
Настал очередной год президентской гонки — 1968-й, Америка выбирала главу государства. Им стал Ричард Никсон. Одновременно проходили выборы в Конгресс. От штата Иллинойс в Сенат снова баллотировался один из наиболее влиятельных членов Республиканской партии сенатор Эверет Дирксен. Выборы в совет уполномоченных по вопросам санитарии, назначенные на тот же самый день, являлись частью политической борьбы более широкого масштаба.
Я получил приглашение войти в команду сенатора Дирксена. Он брал меня с собой на встречи с избирателями и нередко предоставлял возможность высказаться. “Со мной прибыл наш молодой кандидат в совет уполномоченных по вопросам санитарии Вал Адамкус”, — представлял он меня, и я был обязан объяснять собравшимся, каким образом улучшить санитарное состояние города Чикаго и его окрестностей. Я был новичком в политике, совершенно неизвестным чикагской общественности человеком с непонятной фамилией Адамкус (Адамкявичюс — американцу и вовсе было не произнести). Меня часто спрашивали, не грек ли я. Кроме того, тогда еще явственно ощущался мой акцент, а это все, несмотря на царящий в США демократизм, на выборах считается недостатками кандидата. Тем не менее за меня проголосовало свыше миллиона человек, и Эверет Дирксен, благополучно переизбранный в Сенат, был очень доволен моим вкладом в его кампанию.
После выборов прошло несколько месяцев. Мы с Алмой уже переехали в Табор Фарм, где занялись налаживанием индустрии отдыха и готовились к летнему сезону. Однажды мне позвонил помощник сенатора Дирксена и сообщил, что его шеф приглашает меня на встречу в Чикаго. “Президент Никсон формирует свою администрацию, и нам очень нужны молодые, энергичные люди. Хочу тебе предложить высокую должность в системе государственной охраны природы”, — напрямую начал разговор сенатор.
К 1968 году в Америке заметно окрепло экологическое движение. Объединение зеленых заставило власти обратить большее внимание на охрану природы. Тогда еще не было создано Агентство по охране окружающей среды, имеющее статус министерства, но в Вашингтоне уже действовала его предшественница — Федеральная администрация по контролю за загрязнением воды.
Я стал отказываться. “Значит, вот вы какие, молодые бунтари. На нас нападаете, дескать, плохо работаем, называете дураками. А когда эти дураки-политики предлагают вам, юнцам-умникам, самостоятельно взяться за дело, тотчас шмыг в кусты”.
Я не нашелся что ответить. Попросил дать мне время подумать и посоветоваться с женой. Договорились вернуться к разговору через пару недель.
Мы с Алмой обсудили предложение и решили, что не стоит идти на казенную службу, тем более что к тому времени наш бизнес в сфере индустрии отдыха шел весьма успешно.
Промчались две недели, и мне снова позвонил помощник Дирксена. “Отчего не держите слова, данного сенатору, и не отзываетесь? — спросил он и, не дожидаясь ответа, сообщил, что выслал мне анкеты федерального служащего. — Как можно скорее заполните их и вышлите назад”. <…>
Пробежали еще два месяца. Однажды под вечер, проезжая в автомобиле по улицам Чикаго, я вдруг услышал по радио сообщение о кончине сенатора Дирксена и, придя в себя от потрясшей меня вести, подумал: “Ну что ж, моя работа в федеральной службе завершилась, даже не начавшись”.
На место Эверета Дирксена в Сенат США от штата Иллинойс снова был избран республиканец, Чарлз Перси. <…> Как он позже сам рассказывал, среди прочих бумаг его служащие обнаружили и заполненные мною анкеты, на коих стояла положительная резолюция сенатора Дирксена. Перси, выполнив волю покойного, направил документы в соответствующее ведомство, присовокупив и свою рекомендацию. Администрация по контролю за загрязнением воды пригласила меня на собеседование в Вашингтон, и мы конкретно принялись обсуждать, какую должность они могли бы мне предложить. <…>
Но тут из-за моей кандидатуры началась настоящая битва между мэром Чикаго и федеральными властями. Я уже был назначен директором ведомства по контролю за загрязнением воды региона Великих озер, правда, пока еще об этом не было объявлено официально. Однако в связи с поднятым шумом в печати Вашингтон меня отозвал из Чикаго и направил на стажировку в Портленд. Но и это не утихомирило представителей печати, изрядно критиковавших федеральные власти за то, что назначили директором человека, который “никогда не работал в сфере охраны природы и в этих делах абсолютно «зеленый»”.
Я позвонил в Вашингтон и сообщил, что отказываюсь от должности в федеральной службе. “Если вы отказываетесь от назначения из-за нападок в печати, то этим как бы признаете, будто наши оппоненты правы. Вы просто обязаны всем доказать, что способны справиться с этой работой”, — принялись меня убеждать представители по контролю за загрязнением воды и пригласили без промедления прибыть в Вашингтон для более обстоятельной беседы. Поле многочасового напряженного разговора мы договорились, что я отправлюсь работать в Цинциннати, штат Огайо, заместителем директора научного центра по изучению загрязнения воды. В этом научном центре действовали лаборатории высочайшего уровня, оборудованные прекрасной аппаратурой. В них работало около 150 ученых.
Спустя какое-то время директор центра перешел на другую работу, и его пост был доверен мне.
В должности директора научного центра Цинциннати я проработал полтора года, до тех пор, пока президент Р. Никсон не реорганизовал систему охраны природы США и не создал Агентство по охране окружающей среды.
Проводить реорганизацию начали в декабре 1970 года. Территория США была поделена на десять регионов, и в каждом создан филиал Агентства. Это огромные учреждения, подчиняющиеся лишь федеральной администрации и насчитывающие свыше тысячи специалистов. Их назначение — надзирать за выполнением законов по охране окружающей среды, проводить в регионе федеральную политику по охране природы, выделять средства из государственного бюджета на экологические программы и контролировать их использование. <…>
Мне предложили занять должность вице-администратора Агентства самого большого, Пятого, региона. Это совпадало с моим собственным желанием, поскольку я мог вернуться в Чикаго. <…>
Мост на родину
<…> Вплоть до 1972 года Вашингтон и Москва не поддерживали никаких связей в сфере охраны окружающей среды. <…> Хорошо запомнилось мне 2 июля 1972 года. В тот день я почему-то задержался в своем кабинете после работы. Неожиданно зазвонил телефон. Я взглянул на часы: стрелки показывали семь часов вечера. Еще подумал, стоит ли отвечать, рабочий день давно закончился. Но телефон настойчиво трезвонил. Потеряв терпение, я поднял трубку. Звонили из Госдепартамента. “Приглашаем вас завтра в два часа дня прибыть к нам в Вашингтон”. Я попытался разузнать, по какому делу. “Прибудете — все вам расскажем”, — не стал разъяснять представитель Госдепартамента. Как позже выяснилось, то была очень важная весть, которая предвещала: скоро будет перекинут мост на мою родину, Литву, где я не был почти тридцать лет.
Итак, было принято решение включить меня в состав первой делегации защитников природы США, направляющейся в Москву. На встрече нашей делегации в Госдепартаменте нас проинструктировали, как вести себя в Советском Союзе, как общаться с прессой, на какие вопросы отвечать, а от каких дипломатично уворачиваться. Дело в том, что в то время в разгаре была война во Вьетнаме, и соглашение между государствами о сотрудничестве в сфере охраны окружающей среды явилось первой попыткой ослабить конфронтацию.
Все члены делегации, за исключением меня, были коренные американцы. Сотрудники Госдепартамента рассказали нам о русских обычаях, психологии, особенностях советской жизни. Мне все это было известно, зато любопытно наблюдать, насколько эти люди знали Советский Союз. Знали они немало. В конце инструктажа уполномоченный вдруг ткнул пальцем в мою сторону и во всеуслышание заявил: “Адамкус, не забудь, что представляешь Америку. Хотя ты и литовец, надеемся, в Москве из-за тебя не возникнет никаких проблем”. <…>
Бездельничать в Москве не пришлось. Уже в первый день визита с утра начались переговоры, в которых принимал участие и председатель Комитета по защите природы Советского Союза в ранге министра. Напротив друг друга за длинным столом расселись члены делегаций, мне досталось место почти посередине. В другом конце стола устроились русские переводчики. Они не знали, что я владею языком, а я не торопился выказывать свое знание.
Начались приветственные речи руководителей делегаций. Я слушаю переводчика и вдруг замечаю, что он переводит высказывание своего министра, извратив смысл. Когда он заканчивает предложение, я импульсивно, совершенно не подумав, произношу по-русски: “Перевод не точный”.
Переводчик меняется в лице, вся русская делегация замирает. Американцы, вытаращив глаза, также глядят на меня, ничего не понимая. Почувствовав себя неловко, я поворачиваюсь к руководителю нашей делегации и объясняю, что перевод получился неточным и я обратил на это внимание русских. Тот жестом подозвал меня и попросил сидевшего рядом представителя посольства США поменяться со мной местами. “Теперь господин Адамкус будет контролировать перевод”, — сказал он русским. В неприятном положении очутился не только переводчик. Я тоже жалел, что поставил его в затруднительную ситуацию. Однако дальше все пошло складно. Русские переводчики явно приняли во внимание тот факт, что в переговорах участвует американец, знающий русский язык, и работали очень сосредоточенно. <…>
В последний день нашего визита в честь американской делегации русские устроили в Кремле прощальный ужин, в котором участвовали и высокопоставленные чиновники. <…> После двадцатого или двадцать пятого тоста поднялся заместитель председателя комитета по охране окружающей среды и предложил поднять бокалы за члена американской делегации Валдаса Адамкуса, благодаря которому обеим странам удалось лучше понять друг друга. Я подумал: ирония судьбы! Меня, почти три десятилетия назад изгнанного со своей родины, в самом сердце империи — в Кремле — приветствует советское должностное лицо. Какой же искореженный XX век!
В тот свой приезд в Москву, сразу же по прибытии я обратился в посольство США с просьбой помочь мне, как только завершится визит нашей делегации, получить разрешение на поездку в Литву хотя бы на пару дней. Русские поначалу возражали, но по окончании нашего визита уступили, мне было позволено пять дней погостить в Литве.
Вся делегация улетела из Москвы в Вашингтон, а я сел в самолет, летевший в Вильнюс. Хорошо помню дату: 9 июля 1972 года. Хотя полет продолжался всего час, с каждой минутой во мне нарастало волнение. Я все поглядывал в иллюминатор, желая сквозь проплешины облаков увидеть землю: возможно, это была уже Литва.
Мы опасались, что из-за связи со мной, участником, как говорили при советах, “антисоветской деятельности литовской эмиграции”, могут пострадать мои родственники и родственники жены, вернувшиеся из Сибири в Литву, поэтому решили не сообщать им заранее о моем прибытии в Вильнюс: лучше было связаться с ними уже на месте.
Помню: выхожу я из самолета, прохожу паспортный и таможенный контроль и с вещами, погруженными на тележку, проталкиваюсь в зал ожидания, отгороженный какими-то решетчатыми воротами. Начинаю озираться и вижу огромную толпу людей с букетами цветов. Среди встречающих замечаю хорошо знакомого мне по его стажировке в Чикаго профессора генетики Ромуальдаса Лекявичюса. Родственников жены я до того никогда не видел, представлял их себе только по фотографиям. И вдруг следом за профессором Лекявичюсом ко мне кидается вся эта толпа. На мгновение я опешиваю. На меня обрушивается лавина цветов и поцелуев. Никогда в жизни я не плакал, а тут, в аэропорту, почувствовал, как непроизвольно слезятся глаза.
Оказалось, встречать меня, вернувшегося на родину через двадцать восемь лет, прибыли все родственники, мои и жены, и еще немало знакомых и даже совсем незнакомых людей. Мы переписывались с Ромуальдасом Лекявичюсом, и я информировал его о своих планах. Так люди один за другим и узнали о моем прибытии в Вильнюс. <…>
Стояла жара, поэтому предложение друзей съездить всем вместе в Тракай показалось очень заманчивым. Собралась целая ватага путешественников. Мы с трудом разместились в трех автомобилях.
В Тракай прибыли еще до полудня. Прежде я никогда там не бывал. Еще в школе мы заучивали наизусть знаменитые строчки Майрониса о Тракайском замке, возможно, именно поэтому я не мог глаз оторвать от его башен, знакомых лишь по рисункам и порой возникавших в воображении.
После экскурсии решили где-нибудь перекусить, выпить чего-нибудь холодненького. В ресторане для нас накрыли стол в банкетном зале. Мы ели кибинай, которого я прежде никогда не пробовал, потом затянули литовские песни. Развлекаясь таким образом, мы заметили, что обслуживавший нас официант время от времени подходит к телефону, кому-то звонит, затем, коротко переговорив, снова возвращается к нам, но не обратили на это особого внимания.
Просидев в ресторане часа три, мы двинулись обратно, в Вильнюс. Однако, не успев выехать из Тракая, увидели, что нас преследуют два милиционера на мотоциклах. Обогнав нас, они стали указывать жезлами, чтобы мы остановились. Я ехал в первом автомобиле, которым управлял двоюродный брат моей жены Альгис Рауба, чиновник довольно высокого ранга Министерства сельского хозяйства.
Мы остановились. Милиционеры приблизились именно к тому автомобилю, где сидел я, и как-то очень уж демонстративно принялись разглядывать номера. Потом попросили Альгиса предъявить права и, внимательно изучив их, заявили: “Этот автомобиль — краденый”. Альгис оторопел: “Что за чушь вы несете!” Разъяренный, он стал объяснять, что купил этот автомобиль совершенно официально еще шесть лет назад, но стражи порядка, как мне показалось, не слишком его слушали. “Альгис, — говорю я ему, тоже выбираясь из машины. — Не спорь с ними. Подозреваю, что твой автомобиль тут ни при чем. Весь этот цирк — скорее всего, из-за меня”.
Милиционеры потребовали, чтобы мы отправились с ними в отделение милиции. Все три наших автомобиля развернулись и поехали назад в центр Тракая. Когда мы подъехали к зданию, милиционеры — типичные деревенские литовские здоровяки, — уже не скрывая истинных намерений, попросили именно меня пройти с ними внутрь. Вместе со мной пошли и несколько родственников жены, другие попутчики, включая и Альгиса Раубу, управлявшего якобы краденой машиной, остались на улице.
Входим в какой-то кабинет. Там нас уже поджидают несколько мужчин постарше. Один из них, в форме, сидел у стола за печатной машинкой; неподалеку устроился на стуле некто в черном костюме. Сопровождавшие меня милиционеры замерли на месте, подпирая спинами стену, чувствовали они себя явно неловко.
Едва завидев нас, мужчина в штатском заговорил на повышенных тонах: “Вы нарушили постановление Правительства Литовской Советской Социалистической Республики и за это будете арестованы!”. Говорил он по-литовски, однако явственно ощущался русский акцент. О якобы ворованой машине даже не упомянул. Размахивая руками, он принялся орать, что я не имел права ехать из Вильнюса в Тракай, поскольку упомянутое постановление запрещает иностранцам удаляться от столицы на расстояние больше двадцати пяти километров. Хоть я и был очень плохого мнения о советской власти, большего абсурда представить себе не мог — будто замок Кястутиса представлял собой стратегический объект.
Тем временем вопящий гражданин приказал сидящему за печатной машинкой милиционеру составлять протокол, а у меня потребовал паспорт. <…> Я протянул ему не дипломатический паспорт, гарантирующий мне неприкосновенность, а пластиковую карточку федерального служащего, на которой были указаны мои должность, имя и фамилия. Милиционер механически перепечатал все, что было написано в карточке, и протокол подсунули мне для подписи. Гляжу — напечатано по-русски. Нарочно заявляю: “Не подпишу, поскольку не понимаю, что там написано”. Тогда человек в гражданском начинает переводить протокол на литовский: “Гражданин Валдас Адамкус, турист из США…”
“Не подпишу”, — повторяю я. “Почему?” — злобно набрасывается на меня кагебист в штатском. “Потому что написанное здесь не соответствует действительности”. — “А что здесь неправильно?” — “Здесь указано, что я — турист, а это неправда”, — поясняю я и, поскольку весь этот цирк мне изрядно надоел, достаю из кармана дипломатический паспорт: “Я представляю США на переговорах, никакой я не турист”. Кагебист берет паспорт, читает, сверяет фотографию и мгновенно меняется в лице. Его наглую самоуверенность как ветром сдуло. В кабинете повисает мертвая тишина. Милиционеры с интересом наблюдают за происходящим. Тут кагебист велит им покинуть кабинет и сам выходит следом. Оставшись одни, мы, как по команде, разражаемся смехом — хорошая разрядка после нервного напряжения.
Насколько мы поняли, кагебист пошел куда-то звонить, чтобы выяснить, как вести себя дальше в такой ситуации. Но в выходной день, очевидно, даже в подобном учреждении не так-то легко получить инструкции. Вернулся он только минут через двадцать и не один, а с теми же двумя милиционерами, протянул мне паспорт и подчеркнуто официальным тоном заявил: “Просим вернуться в Вильнюс”. Я демонстративно вырвал паспорт у него из рук. “Если бы не вы, мы бы давным-давно были в Вильнюсе”, — сказал я. <…>
Бывая в Литве, я всегда чувствовал давящую тень КГБ. Но в память врезался и один довольно забавный случай.
В тот раз, в конце восьмидесятых, я прибыл в Литву поздней осенью. Пробыв в Вильнюсе день-другой, собирался на выходные отправиться в Каунас, встретиться с товарищами по гимназии, с родственниками. Но прибывших из-за рубежа литовцев в этот город пускали особенно неохотно — требовалось специальное разрешение. А те, кому удавалось туда попасть, находились под неотступным надзором КГБ. Получив разрешение съездить в Каунас, я тоже опасался, что во время моих встреч с друзьями откуда-нибудь будут “торчать уши” КГБ.
Накануне поездки, в пятницу после полудня, я навестил ректора Вильнюсского университета Йонаса Кубилюса и в беседе проговорился о своих планах. “Зачем вам дожидаться субботнего утра? Мой водитель мог бы отвезти вас в Каунас уже сегодня вечером”, — предложил тот. Я подумал, что это прекрасная возможность очутиться в Каунасе незаметно, и охотно согласился.
В Каунас мы прибыли уже после десяти вечера, и я попросил водителя отвезти меня прямо в дом моего товарища по гимназии профессора Альгиса Мицкиса, радуясь, что по крайней мере на сей раз сохраню полную конфиденциальность.
Увидев меня раньше, чем предполагал, Альгис оторопел, но тут же радостно втащил в дом. Мы давно не виделись, и, конечно, проговорили почти до утра.
Проснулись сравнительно поздно, уселись завтракать, и вдруг раздался звонок в дверь. Мы в недоумении переглянулись. Альгис пошел открывать и через несколько минут возвратился с удивленным лицом: “Тебя спрашивают…” Из-за его спины вынырнула элегантно одетая дама. Я глядел на нее в изумлении. Дама, не говоря ни слова, подошла ко мне и протянула листок бумаги. На машинке по-английски напечатано: “Хочу с вами поговорить где-нибудь на улице”. Немного придя в себя, спрашиваю: “Вы говорите по-литовски?” — “Да”. — “Хорошо, пойдемте прогуляемся”. Накидываю плащ, и мы выходим на еще совсем пустынную улицу. Дама представляется. Ее фамилия тогда мне еще совершенно ничего не говорила. Мы принялись бродить вокруг дома Мицкиса. Без всяких предварительных разъяснений женщина сообщала, что нуждается в моей помощи: “Я борец против коммунистического строя. Меня преследуют органы. Если не уеду на Запад, меня схватят и посадят в тюрьму”.
Слушая ее, я размышлял, каким образом она узнала, где я нахожусь? Усиливалось подозрение, что это провокация. Я вежливо объяснил, что придерживаюсь такого мнения: литовцам не следует покидать Литву, особенно не хотелось бы, чтобы край оставляли наиболее деятельные и боеспособные люди. Эмиграцию оправдываю лишь тогда, когда возникает угроза жизни. Тут дама заявила, что КГБ как раз представляет угрозу для ее жизни. “Но как я могу вам помочь?” — спросил я. “Очень просто. Мне от вас нужно только одно: мы срочно вступаем в брак, и я как ваша жена отбываю в Америку”, — пояснила дама.
Мне потребовалось несколько секунд, чтобы прийти в себя. “Знаете, — говорю ей, — я уже почти тридцать лет женат и все еще люблю свою жену”. — “Ай-ай, как я об этом не подумала… Но, может быть, вы могли бы формально развестись, а потом снова расписаться?” — осведомилась она. Когда же я весьма твердо сказал, что она слишком многого от меня требует, дама неожиданно спросила, как я оцениваю отъезд Томаса Венцловы из Литвы. Я пояснил, что считаю его очень нужным для Литвы человеком, но его эмиграция вынужденна. И не развивая больше эту тему, заявил, что мне пора возвращаться. <…>
Больше я с ней не встречался, лишь с приходом иных времен, когда наступило наше национальное Возрождение, услышал, что она стала известной общественной деятельницей.
Самая большая мечта исполнилась
В июле 1988 года я, как и каждый год, прилетел в Вильнюс. Литва уже была иная: началось Возрождение. Прошло всего несколько недель с того момента, как на собрании в зале Академии наук было объявлено о создании движения Саюдис, а повсюду уже только об этом и говорили. В стране поднялась волна, несущая надежду.
Я поверил в Саюдис сразу, хотя в Америке еще существовали серьезные сомнения. После возвращения в Чикаго меня всюду приглашали поделиться впечатлениями, дотошно пытали: Саюдис — это действительно серьезно или провокация КГБ? Но эмиграции тоже очень хотелось верить в начавшееся Возрождение, и мои оптимистические оценки служили желаемым подтверждением заветной вести.
Спустя месяц, снова отправляясь в Литву, я вез заказы американских литовцев на особые национальные сувениры: ленточки триколора, которые прикрепляют к лацкану пиджака, корочки автомобильных удостоверений с гербом Витязя, украшенные цветами литовского флага…
Рядом с гостиницей “Драугисте”, в которой я поселился, в парке Вингис, на 23 августа был назначен митинг, приуроченный к очередной годовщине пакта Риббентропа — Молотова. Мне говорили, что соберется много людей, но чтобы столько… Казалось, вся Литва собралась сюда, чтобы сказать: “Мы хотим быть свободными”. Ближе к эстраде было бы не пробиться, если бы не мандат моего приятеля Чесловаса Кудабы — он являлся членом инициативной группы Саюдиса. Люди его узнавали, пропускали, и так мы продирались сквозь толпу, сопровождаемые приветствиями. Наконец оказались возле самой эстрады. Тогда я впервые увидел почти все руководство Саюдиса. Некоторых из этих людей я неплохо знал. <…>
Устроившись у подножия помоста, я включил диктофон, чтобы привезти в Чикаго запись исторического митинга. Испытанное мною чувство экстаза могут понять лишь те, кто находился в той двухсоттысячной толпе. Когда после длившихся несколько часов речей о свободе и исторической справедливости по парку Вингис разнесся гимн нашего отечества, мне показалось, что произошло чудо. Я не мог поверить, что это не сон, что это я пою “Народную песнь” вместе со всей Литвой. <…>
О намерениях провозгласить восстановление независимости Литвы я узнал заранее, поскольку после выборов в возрождающийся Сейм, прошедших в феврале 1990 года, Стасису Лозорайтису не раз звонили из Вильнюса Витаутас Ландсбергис, а также другие руководители Саюдиса и советовались по этому поводу.
Им было важно поскорее выяснить, какова будет реакция Америки на подобный шаг Литвы. Стасис Лозорайтис неофициально беседовал с высокими чинами из Госдепартамента, консультировался с политиками из Вашингтона, наиболее сочувствующими нашей стране. Стасис ничего от меня не скрывал. Я знал: приближается момент объявления Независимости. Хотелось рассказать об этом каждому встречному литовцу, но я строго следовал данному обещанию: никому ни слова. <…>
В то воскресенье наше радио “Маргутис” праздновало свой юбилей. Одновременно отмечалась годовщина смерти композитора Антанаса Ванагайтиса, и по этому случаю в Молодежном центре предстоял концерт. По дороге мы с женой в автомобиле слушали радио. Вдруг сообщение: Верховный Совет Литвы провозгласил Декларацию о восстановлении независимости. Нам захотелось остановить машину и прямо здесь, на улице, с шумом открыть бутылку шампанского. Однако через несколько минут поступило опровержение: заседание идет, но независимость еще не объявлена. Видно, работавшие в Вильнюсе иностранные журналисты поспешили с предыдущим сообщением.
Приехав в Молодежный центр, я по телефону уточнил, что первое заседание состоялось накануне, потом был объявлен перерыв, и Декларация о восстановлении независимости будет провозглашена утром 11 марта. Взглянул на часы. В Чикаго вечер 10 марта, но в Литве уже наступил первый день Независимости.
Я вернулся в зал, но никак не мог сосредоточиться на музыке. По завершении концерта распорядитель вечера пригласил меня на сцену, объявив, что я хочу сделать короткое сообщение.
Я предстал перед затаившими дыхание соотечественниками, уже догадывавшимися, что поступили хорошие известия, и произнес: “Братья и сестры, Литва сейчас объявит миру, что наш край снова свободен!” Хотел еще что-то прибавить про исторический день 11 марта, но меня никто уже не слушал: зал содрогался от оваций. <…>
С обретением Литвой реальной независимости, за сравнительно короткий период до первых выборов в Сейм осенью 1992 года я побывал на родине трижды. К сожалению, огромная радость обретения свободы вскоре омрачилась разочарованием. Никто в Америке не ждал скорых экономических завоеваний, зато надеялись, что Литва сплотит силы для общего нелегкого труда и настойчиво пойдет по пути реформ. Между тем перемены были едва ощутимы, а борьба за власть становилась все более яростной.
Среди эмиграции также прокатилась волна недовольства политикой новых властей. Наиболее сильное раздражение американских литовцев вызвал закон о гражданстве. Люди надеялись, что все, кто не по своей воле вынужден был покинуть родину и никогда не отказывался от литовского гражданства, получат новые литовские паспорта без каких-либо дополнительных условий и сложных процедур. “Нас во второй раз выдворили из родного края. Нас там никто не ждет и даже не хочет, чтобы мы возвращались” — так драматично эмигранты комментировали закон о гражданстве, в котором поначалу было предусмотрено совершенно неприемлемое для американских литовцев требование отказаться от гражданства США. Эмигранты считали это оскорблением, полагая, что гражданство обретается с рождением, а не раздается властями как милость. Даже потом, когда Сеймом были приняты поправки к закону, позволяющие иметь двойное гражданство, как правило, американские литовцы не спешили получать литовский паспорт, им достаточно было и того символического, который выдавал Стасис Лозорайтис.
Мне удалось довольно легко получить паспорт гражданина Литовской Республики еще в 1992 году, как только их начали выдавать. Но это отнюдь не типичный случай, поскольку я мог воспользоваться привилегией — частыми посещениями родины. Во время одного такого визита я собрал все необходимые бумаги и, представив их в Министерство внутренних дел, приложил временное удостоверение гражданина Литвы, выданное мне Стасисом Лозорайтисом одному из первых. Тогда у меня даже мысли не возникло, что это может иметь какое-то значение при выдвижении моей кандидатуры на пост президента.
Еще один удар эмиграции был нанесен при восстановлении законов, касающихся прав собственности. Эмигранты вновь ощутили дискриминацию. Многие могли претендовать на оставшиеся в Литве свои или родительские дома, земельные наделы, однако для них это был вовсе не вопрос богатства, а вопрос восстановления справедливости. Что-то не доводилось слышать, чтобы кто-нибудь, продав возвращенное на родине имущество и загребя деньги, продолжал жить в США.
Путь в литовскую политику
Со Стасисом Лозорайтисом я познакомился осенью 1945 года в Баварии, в Эйхштате, в лагере для беженцев.
В один прекрасный день в ворота нашего лагеря, огороженного высоким забором, въехал джип американской армии с развевающимся над капотом флажком Ватикана. Машина остановилась возле строения, где размещалась наша гимназия, из машины вышел недавно назначенный папой духовник литовских беженцев, оказавшихся в Германии, каноник Феликсас Капочюс. Следом за ним из джипа выпрыгнул на редкость элегантно одетый для послевоенных условий совсем еще молодой мужчина. Девушки ахнули при виде его: стройный, с интеллигентными чертами лица, в тщательно отглаженном, из хорошего материала костюме, с белым шарфом, артистично обмотанным вокруг шеи… С первого взгляда чувствовался духовный аристократизм этого человека.
Это оказался прибывший из Рима Стасис Лозорайтис, сын главы корпуса литовских дипломатов в изгнании, работавший в то время в представительстве нашей страны при Святом престоле посланником по особым поручениям и помощником министра Гирдвайниса.
Я был старостой выпускного класса гимназии, и Стасис, пообщавшись с группой учеников, захотел переговорить со мной с глазу на глаз. Ему в то время был двадцать один год, мне — восемнадцать. В таком возрасте подобная разница ощутима, однако разговор завязался очень легко. Я сразу поверил этому юноше, хотя война научила меня не спешить восхищаться людьми. Со временем знакомство переросло в дружбу, которая продолжалась вплоть до смерти Стасиса. <…>
Редко встретишь человека, который был бы так преден идее, как Лозорайтис. Смыслом его жизни было служение родине. Я храню о Стасисе светлую память. Мне очень повезло, что судьба свела меня с ним.
Когда Стасис Лозорайтис, решив выдвинуть свою кандидатуру на пост президента Литвы, предложил мне возглавить его предвыборную кампанию, я сказал, что считаю это величайшей честью, и без всяких колебаний согласился.
Мы принялись за работу. Договорились, что поделим пополам избирательные округа и попытаемся объездить как можно больше городков и деревень. Я стал его своеобразным двойником. На помощь Стасису прибыла команда единомышленников из Америки. <…>
Отправляясь в Литву, я знал, что у Стасиса Лозорайтиса почти нет шанса выиграть выборы. Думаю, в глубине сердца он это чувствовал и сам: слишком мало его знали в литовском обществе, а время предвыборной кампании — слишком коротко, чтобы успеть убедить избирателей голосовать именно за него, а не за популярного в стране Альгирдаса Бразаускаса. Однако и без надежды на победу я старался делать все, что возможно. Около 40 процентов отданных за него голосов — это больше, нежели то, на что мы могли надеяться. Главной цели мы достигли — предвыборная борьба проходила культурно, и людям была предложена возможность свободно выбирать между двумя кандидатами, между двумя программами. <…>
Стасис умер в июле 1994 года. Его смерть глубоко потрясла меня. Возникшие впоследствии разговоры, будто его отравили, считаю ерундой.
Во имя светлой памяти Стасиса Лозорайтиса, воздавая ему дань уважения, заявляю, что спекуляции на его смерти не имеют под собой никакого основания.
Впервые я со всей серьезностью задумался, не следует ли мне выдвинуть свою кандидатуру на будущих президентских выборах, уже после избирательной кампании 1993 года. В литовской печати и раньше появлялись публикации, в которых мелькала моя фамилия как фамилия человека, подходящего на должность руководителя государства. Однажды такую мысль высказал и Стасис Лозорайтис.
По возвращении Стасиса из Литвы в Америку как-то вечером мы с ним и его женой Даниэлой обсуждали, какие ошибки были допущены во время предвыборной кампании. “Что ж, в следующий раз уже тебе придется попытаться сделать то, что не удалось мне”, — сказал Стасис. Тогда я не придал этому разговору особого значения, однако, продолжая посещать Литву, постоянно слышал разговоры о том, что на следующих президентских выборах должен баллотироваться именно я. <…> Однако принять окончательное решение не торопился. Я не ставил себе такой задачи в жизни: стать президентом. Ведь это не только честь, слава, но прежде всего — тяжелая и бесконечно ответственная обязанность.
Я не собирался нарушать Конституцию и баллотироваться на пост президента отважился только после долгих переговоров с юристами, которые убедили меня, что конституционное условие, требующее обязательного проживания в Литве, не толкуется как требование постоянного физического присутствия на родине. В последние несколько лет я посещал отчий край по нескольку раз в год, и это были рабочие поездки, а не туристические путешествия. Политическая жизнь страны мне была знакома не из газет, я принимал в ней непосредственное участие. В духовном же смысле Литва для меня всегда значила намного больше, чем США.
Я получил прописку в Шауляе еще в 1992 году. Поступил так, желая подчеркнуть свою неразрывную связь с родиной, иметь право во время выборов беспрепятственно голосовать в Литве, а не в Америке. Что же касается выдвижения своей кандидатуры на пост президента Литвы, то я твердо верил, что этот шаг будет полезен моей родине. Президентское правление в нашей стране должно играть роль моральной опоры, в известной мере гарантировать равновесие всех ветвей власти, утвердить в государстве законность и справедливость. Лишь лицо, которое пользуется доверием общества, способно достойным образом выполнять такую миссию. Не сомневаюсь, что в Литве есть люди, которые по своим нравственным и интеллектуальным качествам вполне соответствуют этой должности. Однако обстоятельства в нашей стране сложились так, что из-за острой конфронтации партий главные политические лидеры стали неприемлемыми для той или иной части общества. Я пришел к выводу, что возродить дух примирения, доверия к власти способен лишь тот, кто напрямую не связан с действующими политическими силами и кому доверяет большая часть населения.
“Не спрашивай, что тебе может дать твоя страна, — спроси, что ты можешь дать своей стране”. Эти слова Джона Ф. Кеннеди давно стали для меня основным жизненным принципом. Я не знаю, как сложится моя дальнейшая жизнь, моя судьба. Знаю только, что в отпущенные мне Господом Богом годы — не важно, какую работу при этом придется выполнять, — всегда буду радоваться, что могу быть полезен своей родине.
1
Стяпонас Дрюс и Стасис Геренас — литовские летчики, погибшие в 1933 году при перелете из Нью-Йорка в Каунас.2
Юстас Палецкис — впоследствии советский государственный и партийный деятель, с 1940 по 1967 г. — Председатель Президиума Верховного Совета Литовской ССР, с 1966 по 1970 г. — Председатель Совета Национальностей ВС СССР.