Беседу ведет Валентин Оскоцкий
Войцех Ярузельский
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2000
Войцех Ярузельский
“Нельзя бесконечно жить болью…”
Беседу ведет Валентин Оскоцкий
В. Оскоцкий: Мой первый вопрос наверняка будет для вас неожиданным… С год назад в Москве, в серии “Секретные миссии” вышла книга, на мой взгляд, постыдная, но, коль вышла, с этим уже ничего не поделаешь. Называется она — “Руководители Польши глазами разведчика”. Автор — генерал-лейтенант Виталий Павлов, профессиональный разведчик, провалившийся не то в Австрии, не то в Канаде, а после провала назначенный “нашим человеком” в Польшу — руководителем представительства КГБ СССР при польском МВД. Есть в его книге и глава, посвященная вам. Из нее я узнал, что, поднявшись на вершины власти, сосредоточив в своих руках три, а потом четыре высшие государственные должности, вы оказались не на высоте исторической задачи. Цитирую: жизнь ждала “современного Александра Македонского”, а явился генерал, который “так и не захочет или не сможет… действовать решительно, остановить постоянные колебания, навеваемые… польской интеллигенцией”. А все потому, что не сумели изжить в себе такой существенный изъян, как завышенная оценка “роли интеллигенции в жизни польского общества”. Отсюда и личные ваши слабости — “ясно заметная приверженность, можно сказать, преувеличенное внимание и доброжелательность к носителям ученых званий и общественно-культурным авторитетам, представителям творческой и научно-технической интеллигенции”. Прокомментируйте, пожалуйста, столь принципиальную критику в ваш адрес.
В. Ярузельский: Мне легче было бы ответить на ваш вопрос, если бы я читал книгу и судил об оценках автора не по отдельным цитатам, а по полному тексту. Однако откровенно признаюсь: в отличие от большинства коллег, военачальников из других стран Варшавского договора, я всегда придавал особое значение науке и культуре. Я старался как можно больше и чаще приобщать воинские части к культуре, вводить культуру и в казармы, и на полигоны. Это равно предполагало как широкий доступ солдат к благам и ценностям культуры — книгам, фильмам, театральным спектаклям, музеям, так и гуманизацию повседневной армейской жизни, межличностных отношений в армии. Я считал гуманизм краеугольным камнем идейно-нравственного состояния армии, ее духовной атмосферы, морального климата и в конечном счете — патриотизма. Разумеется, армии той поры, существовавшей в рамках того строя.
В те времена — особенно в 50-е годы, да и позже — особой духовной ценностью в системе воспитания являлся интернационализм. Я и сегодня продолжаю считать идею интернационализма прекрасной и благородной. Призванной сближать людей, представляющих разные нации и говорящих на разных языках. Но интернационализм тогда чаще всего связывался с особой ведущей ролью, которая отводилась Советскому Союзу. Признание этой роли и было критерием интернационализма. И делалось это в значительной степени в ущерб достоинству того или иного народа. Вот я и считал, что вводить культуру в армию, а вслед за ней в политическую жизнь, которой мне приходилось соответственно заниматься как командиру дивизии, затем, последовательно, как начальнику Главного политического управления, Генерального штаба Войска Польского, заместителю министра и министру национальной обороны, — значит укоренять те гуманистические ценности, которые создают полную гармонию между интернационализмом и патриотизмом. Ведь из их сплава вырастает уважение к другим нациям, правам других народов, а одновременно любовь к своей родине, собственной истории. Но — подчеркиваю — прогрессивной, гуманной, потому что не все в истории заслуживает того, чтобы ею гордиться и на нее с энтузиазмом ссылаться. Речь идет о наиболее ярких, достойных, привлекательных страницах истории.
Такая позиция, выношенная годами жизни и работы, находила практическое выражение в моих контактах с мастерами, творцами культуры — писателями, театральными и кинорежиссерами, актерами, художниками, скульпторами. Я организовывал и лично участвовал вместе с ними в поездках в казармы, на полигоны, аэродромы и морские базы, во встречах с солдатами. Проводились также многочисленные фестивали, конкурсы, выставки, дискуссии — с участием общеизвестных мастеров культуры. Все это духовно обогащало армию, повышало ее культурный, гуманный уровень. Таким же образом я относился к контактам с научным миром. Например, я организовывал встречи руководящих кадров Вооруженных сил с учеными на темы, расширяющие гуманитарный диапазон знаний генералов и офицеров. С огорчением замечаю, что в современной армии связи, близкое сотрудничество с творцами культуры и деятелями науки ослабли. Это опасное явление. Ведь чем сильнее оснащена технически современная армия, тем больше следует ее обогащать в культурном, духовном отношении. Она не должна быть только эффективной “машиной для уничтожения”, быстрого реагирования и т. п.
Широкое общение с ведущими мастерами нашей культуры и деятелями науки я старался сохранить и потом, когда стал председателем Совета Министров, первым — или, как у вас говорят, генеральным — секретарем ЦК ПОРП, председателем Государственного Совета. Военное положение, естественно, ограничило и даже нарушило в значительной мере эти контакты. По отношению к людям науки и культуры были допущены многочисленные ошибки. Но постепенно, хотя не всегда с достаточным успехом, я пытался восстановить взаимопонимание и сотрудничество. Этому способствовали создание Всепольского совета культуры под председательством знаменитого ученого, профессора Богдана Суходольского, Фонда развития культуры, рост на 25 процентов — несмотря на резкую нехватку бумаги — числа издаваемых книг, раскрепощение фильмов, годами не выпускаемых цензурой на экраны (их в шутку называли “полковниками”, поскольку они без движения лежали на полках). При моем участии был созван Конгресс польской науки, Конгресс польского языка, специальный пленум ЦК ПОРП, посвященный интеллигенции. Одним словом, мы старались позаботиться, чтобы интеллигенция вносила в действующий у нас строй как можно больше гуманитарных ценностей.
При всем том, однако, никак не могу согласиться с тем, что написал обо мне генерал Виталий Павлов. Он не прав, заявляя, будто я предпочитал интеллигенцию рабочему классу. Такое противопоставление не имеет смысла. Люди, занимающиеся и физическим, и умственным трудом, равно необходимы обществу. Фетишизация одного лишь класса или общественного слоя ошибочна, иррациональна. Я помню, как нас постоянно критиковали Брежнев и другие советские политики: мы якобы уделяем недостаточное внимание рабочему классу, который есть основа основ. Для него следует создавать привилегированные условия, в частности материальные, за счет других социальных слоев и групп. Они не принимали наших аргументов: “обложение данью” крестьян и интеллигенции принесет больше вреда, чем пользы. Крестьяне и интеллигенты — за некоторыми исключениями — тоже живут бедно, их разорение не поможет рабочим, зато расширит сферу социальных конфликтов. Здесь следует заметить, что одна из серьезных ошибок предыдущего строя — настоящая пауперизация значительной части интеллигенции, особенно гуманитарной, недостаточная забота о материальных условиях быта интеллектуалов. Но, честно говоря, в настоящее время ситуация не улучшилась.
Что до меня, то признаюсь: я пронес в себе некий психологический комплекс, определявший мое отношение к рабочему классу. Откуда он? Видимо, дело в том, что я происхожу из привилегированного довоенного сословия. Во мне неискоренимо сидело такое чувство, будто я как-то по-особому должен уважать людей тяжелого физического труда. Что это не только моя политическая обязанность, но также мой моральный долг.
В. О.: Своего рода народнический комплекс…
В. Я.: Однако он отвечал классовой доктрине нашего тогдашнего строя — о руководящей роли рабочего класса. Зачастую преувеличенной, искусственно насаждаемой: рабочий класс — фундаментальная опора, ведущая сила, от имени которой партия осуществляет власть в государстве. Догматичная эта теория не замедлила доказать, насколько она ошибочна. Ведь оказалось, что рабочий класс первым поднял бунт против власти партии, отказавшись признать ее своим представителем. Но в этом бурном процессе трудно также не заметить роли интеллигенции. В прошлом говорилось, что она внесла в рабочий класс социалистическое сознание. На новом историческом этапе произошло наоборот — именно интеллигенция, ее демократические круги внесли в рабочий класс сознание, направленное против системы реального социализма. Я всегда ценил творческую, созидательную роль интеллигенции. И хотел, чтобы она помогла перебросить — если так можно сказать — моральный, психологический мост между властью и обществом, облагораживая тем самым, приближая к людям тогдашнюю систему — социализм.
В. О.: С человеческим лицом?
В. Я.: Я говорю о системе, существовавшей реально, как бы она ни называлась… Одним словом, мне не стыдно за мои контакты с научной и творческой интеллигенцией. Наоборот, я убежден, что они были нужны и полезны. И строились не в ущерб контактам с людьми физического труда.
Умудренный опытом минувших лет, считаю, что общество следует видеть в целом. Интеллигенции же предстоит выполнять в нем особую роль. Недооценка ее — грубая ошибка старой системы. Как и претензии к ней, нетерпеливое ожидание, когда же, наконец, она заговорит вся в один, к тому же приятный для власти, голос. Но интеллигенция, которая говорит в один голос, перестает быть интеллигенцией, потому что главная ее отличительная черта — многообразие, многоразличие индивидуальностей, поиски и выражение каждой собственных мыслей, собственных предложений. Они могут быть верными и неверными, но важно, чтобы и те и другие нестесненно высказывались, свободно обсуждались. И чтобы в результате такого обмена мнениями, взглядами, убеждениями мы находили некий новый синтез, наиболее полно отвечающий духу времени, в котором мы все живем.
В. О.: Судьба у вас сложилась так, что ваше духовное становление пришлось на годы пребывания в России. Какую роль сыграла в этом русская культура и, прежде всего, русская литература?
В. Я.: Огромную. Вы, наверное, знаете мою биографию и представляете, какой была традиция моей семьи. Глубоко антирусской, тем более — антисоветской. Дед — участник январского восстания 1863 года, сослан в Сибирь. Отец — доброволец войны 1920 года. Я учился в приходской гимназии, где воспитывали в национальном, чтобы не сказать — националистическом духе. Антирусская направленность воспитания в семье и школе подкреплялась соответствующим кругом литературного чтения. На все это вскоре наложилась депортация: отец в лагере, после лагеря скончался, я — в Алтайском крае. Все шло к тому, чтобы я до конца своих дней относился к России и русским, не говоря уже о Советском Союзе, исключительно враждебно. Но этого не произошло по нескольким причинам, о которых я еще скажу, а среди них одна из главных — русская культура, особенно — русская книга. Работая в тайге, возвращался усталый, замерзший в избушку, где жил, зажигал коптилку… Знаете, что такое — коптилка?
В. О.: Еще бы не знать мне, ленинградскому блокаднику…
В. Я.:
… И при чахлом свете колеблющегося фитилька, от которого глаза портятся, читал взахлеб. Меня изнутри жгла жажда книги. Казалось бы, странно: русского языка я тогда не знал, сначала даже алфавита русского не знал, но несмотря на это ходил в библиотеку за книгами. В первую очередь брал классику — Гоголя, Тургенева, Толстого, Чехова. Достоевского тогда не читал. Да и труден был бы для меня Достоевский в то время. Через книги, какие читал, я продирался как сквозь джунгли. Сперва до меня доходило каждое пятое слово, потом каждое третье, каждое второе и наконец — весь текст. Это стало для меня открытием — великой культуры, большой литературы, а через них— русской души с ее высокими гуманными устремлениями, не выхолощенными, не размытыми и в самых жестоких испытаниях. Книги помогли мне глубже увидеть и лучше понять людей, бок о бок с которыми я жил и трудился. Прекрасных людей Сибири.В. О.: “Сибирской породы”, как написал наш известный поэт…
В. Я.: Интеллигентов среди них почти не было — простые работяги. К нам они относились на редкость по-доброму. Ведь мы были спецпереселенцы, в каком-то смысле второсортные. Но они помогали нам чем могли, делились куском хлеба, проявляли сердечность. С одной стороны — патология системы, обернувшейся изнанкой жизни. С другой — богатая культура, созданная великим народом. Одно не соединялось с другим, существовало как бы порознь, но, входя в сознание, расшатывало антирусские настроения.
Потом была служба в армии, боевые друзья. Среди командиров, которые меня учили военному искусству в Рязанском пехотном училище, а потом на фронте, было много русских, а также офицеров польского происхождения, которые до этого служили в Советской Армии. Да и сам я стал командовать взводом конной разведки, а затем всей полковой разведкой. Мне подчинялись поляки, русские, украинцы, белорусы, евреи. Полный армейский интернационал. Я видел, как они сражались, как погибали, а ведь, вы знаете, ничто не сближает так прочно, как совместная борьба и вместе пролитая кровь. Во время войны, и на фронте, и в тылу, мне открылся героический русский народ, способный на невиданное самопожертвование. Такими были простые солдаты, такими были офицеры, среди которых я встретил людей высокого интеллектуального уровня и широкого духовного диапазона. Один из них — мой непосредственный начальник, капитан Николай Бунда, хорошо знавший литературу, наизусть читавший стихи.
Третий этап — послевоенный. Многоразветвленное сотрудничество, множество контактов официальных и личных, визиты в СССР в составе делегаций и поездки в отпуск, чтение книг, просмотры фильмов, посещения театров.
И для поляков, и для русских культура тогда стала мощным связующим звеном. И я сожалею, что эти тесные культурные связи сегодня теряются. Конечно, в прошлом в них было немало казенщины, но в общем и целом они создавали прочную базу сближения, широких контактов, научного, творческого сотрудничества польской и русской интеллигенции. Всего один пример. В 70—80-е годы в Советском Союзе ежегодно издавалось до ста названий польских книг. Во Франции в то же время выходили в переводе с польского в среднем три книги. Сейчас переводческое и книгоиздательское дело, увы, в упадке. Мы помним, как высоко ценили в вашей стране польское кино, а у нас русский балет и русскую литературу, современную и классическую. И это обогащало отношения между нашими народами. Благодаря культуре, при посредничестве прогрессивной, демократической интеллигенции формировался новый духовный облик наших взаимоотношений. Многое из того, что было обретено, нынче порушено. Я могу рассуждать об ответственности польской стороны, вы — о том, как это все выглядит со стороны российской. Наша общая история содержала, помимо светлых, и темные, мрачные страницы — Катынь, пакт Риббентропа—Молотова, депортации, репрессии. Все вместе — та заноза, которую необходимо своевременно вынуть. И я горжусь, что именно мне первому было дано услышать признание Горбачева: убийства в Катыни и других местах — преступления НКВД, что мне он передал катыньские материалы, включая пофамильные списки расстрелянных польских офицеров. Кровоточащая память! Но нельзя бесконечно жить болью. Тем более что нынешние поколения не могут нести за нее ответственность.
Иная тема — освещение Второй мировой войны, в частности 1944—1945 годов, когда советская армия вступила на польские земли. Сейчас многие у нас представляют это так: одна оккупация сменилась другой. По моему убеждению, не просто ложно, но глупо. А для Польши и вредно. Ведь мы имели среди русских ветеранов войны, бывших солдат, их семей своих верных друзей. И они повторяли с гордостью: мы освобождали Польшу. А теперь то и дело слышат о себе: вы не освободители, а оккупанты. Из-за этого мы можем потерять друзей, хотя вместе с ними могли бы расчищать завалы прошлого, нагроможденные на пути новых польско-российских отношений. Прокладывая этот путь, отмежевываясь от лжи и грязи прошлого, мы не вправе забывать о 600 тысячах советских солдат, которые погибли на нашей земле и покоятся в ней. Свою позицию я не однажды разъяснял публично. Добавлю к этому: когда-то о Советском Союзе можно и должно было говорить только хорошо, сегодня о России принято говорить только плохо или вообще не говорить. Не могу принять ни прежних, ни нынешних “или-или”. Как любил, так и люблю смотреть — и по телевидению также — лучшие советские фильмы: экранизации классики, о войне и не только о ней. Однажды беседовал с главой нашего католического костела, примасом Польши Юзефом Глемпом. Я считаю, говорит он мне, что прежние советские фильмы лучше массовых западных: они более нравственны, воспитывают духовно. А что теперь у
нас получается? Русские фильмы или вообще сошли с польского телеэкрана, или уж если изредка демонстрируются, то непременно за полночь, когда люди в основном спят.Конечно, на российской стороне тоже наблюдается множество фактов, событий, явлений, которые не утепляют климат наших взаимоотношений и на государственном, и на культурном, и на бытовом уровнях. Ситуация в России продолжает оставаться неустойчивой, недостаточно стабильной, и это не может не отзываться в людях неуверенностью. Чечня, Макашов, Жириновский, другие факты и фигуры… Не буду называть больше фамилий — это внутреннее дело россиян. Но подчеркну: существуют факты, которые нам, полякам, непонятны. И если я о них размышляю и говорю вслух, то потому, что сожалею об этом, хочу блага России, желаю русским всего самого светлого. Но любовь к России и русским — мое личное эмоциональное восприятие, мой собственный душевный настрой. Как политик, считаю нужным подчеркнуть: тесные добрососедские отношения между Польшей и Россией отвечают жизненным интересам обоих наших народов, да и интересам Европы в целом. Устранять малые и большие препятствия взаимопониманию, сотрудничеству, доверию — здесь многое могли бы сделать и делают люди науки, культуры, представляющие интеллигенцию наших стран. Проникнемся же болями и радостями, драмами и свершениями нашей общей истории, будем говорить о них прямо и честно, искренне и совестливо, чтобы это служило правде.
В. О.: Заговорив о Катыни, вы отчасти предвосхитили мой следующий вопрос, который имеет свою предысторию. О ней коротко. Читая по-польски, я знал о катыньской трагедии намного больше своих соотечественников, судивших лишь на основании тех куцых сведений, какие нет-нет да и прорывались в советской печати. Не было для меня секрета и в том, что катыньские смертоубийства — черное дело энкаведешных, а не гестаповских рук. Поэтому, придирчиво следя за развитием катыньского сюжета в ваших с М. С. Горбачевым встречах, я иронически воспринимал пылкие заверения Михаила Сергеевича, будто он чего-то не знает, что вопрос требует всестороннего изучения, настойчивого поиска документов. Позже, читая том “Катынь. Пленники необъявленной войны”, вышедший под общей редакцией академика А. Н. Яковлева в многотомной серии “Россия. XX век. Документы”, и книгу И. Яжборовской, А. Яблокова, Ю. Зори “Катынь. Преступление, оберегаемое как государственная тайна” (написанная по-русски, она, к огорчению, пока что издана не у нас в Москве, а в переводе на польский у вас в Варшаве), я придирчиво сопоставлял почерпнутые в них сведения. И пришел к мысли-вопросу: неужто Горбачев так-таки ничего не знал о докладных записках Шелепина Хрущеву и Андропова Брежневу с предложением уничтожить — от греха подальше? — все катыньские документы? Как вы считаете: оставляя вопрос о Катыни надолго открытым, призывая не спешить, подождать и т. п., был ли Горбачев с вами искренен?
В. Я.: Начну с другого. Горбачев был первым советским лидером, с кем вообще можно было разговаривать на катыньскую тему. Моя первая беседа с ним состоялась здесь, в Варшаве, в апреле 1985 года, всего месяц спустя после его избрания Генеральным секретарем ЦК КПСС. Мы проговорили пять часов. Для меня — после бесед с Брежневым или с Черненко — это было нечто совершенно новое. Непривычно равноправный, партнерский разговор. Впервые коснулись и “белых пятен” истории. Горбачев признал, что следует вести поиски, выявлять правду. Затем, в 1987 году, мы создали совместную комиссию для розыска и изучения катыньских и других материалов. С польской стороны ее возглавлял профессор Ярема Мацишевский, с советской — академик Георгий Смирнов. Эта комиссия изучала разные материалы, вела дискуссии. Мацишевский жаловался мне на трудности: советская сторона не спешит предоставить польской документы, какими сама, несомненно, располагает, и вообще избегает ответов на ключевые вопросы. Я, конечно, сообщил об этом Горбачеву, и он заверил меня, что могу рассчитывать на его полную поддержку, но работа комиссии пока не завершена, до сих пор не найдены документы, которые бы со всей очевидностью удостоверяли катыньское преступление. Завершение же всему пришло спустя некоторое время: Горбачев официально заявил, что катыньское преступление совершено НКВД и передал мне документы, наконец-то отысканные в материалах то ли конвойных войск, то ли каких других. Мне известно, что потом, после распада СССР, возник своеобразный спор между Горбачевым и Ельциным: кто знал и кто не знал всю правду о Катыни, скрывал и не скрывал ее. Я не знаю документов, связанных с этим спором. Поэтому у меня нет оснований и для того, чтобы сомневаться в правдивости Горбачева. Могу лишь повторить то, с чего начал: Горбачев был первым, с кем можно было серьезно говорить на катыньскую тему, первым советским руководителем, принявшим решение начать совместную работу. И я вижу в этом его историческую заслугу.
Когда говорим о Катыни, необходимо подчеркнуть: заслуживают глубокого уважения те русские ученые, историки, публицисты, которые годами, по собственной инициативе, на свой страх и риск вели поиски катыньских материалов, добивались правды. Их отвага и труд, несомненно, помогли успешно завершить дело.
В. О.: Не однажды доводилось слышать в Москве такую точку зрения: нельзя катыньскую трагедию замыкать в строгих календарных рамках одного лишь 1940 года. То, что случилось в Катыни, связано, пусть не прямо, а опосредованно, но все-таки связано, с 1920 годом и теми актами, мягко говоря, негуманного отношения к пленным красноармейцам, какие имели место с польской стороны. Что вы могли бы сказать о такой позиции: Катынь — своего рода плата за 1920 год?
В. Я.: Я склоняю голову перед всеми — независимо от национальности — жертвами убийств, жестоких репрессий, умерщвленными, замученными голодом или холодом. Но различия между катыньским преступлением в 1940 году и трагической судьбой военнопленных красноармейцев в 1920 году принципиальны.
Исаак Бабель, а также другие советские и польские очевидцы событий описывали жестокость обеих сторон, противоборствовавших в 1920 году. Но это было в бою. Иное дело — смерть, заданная преступным, человекоубийственным образом, поголовное уничтожение пленных, истребление людей беззащитных. Катыньское преступление совершалось преднамеренно, по приказу Сталина и других членов высшего советского руководства. Военнопленные же красноармейцы погибали прежде всего из-за крайне тяжелых условий в лагерях. Однако это не было запланированным, по приказу сверху убийством, причем сокрытым ложью в течение нескольких десятилетий.
Сейчас самое важное, чтобы эти болезненные исторические события не отравляли нам нынешний день и прежде всего польско-российских отношений. И поляки, и русские были жертвами сталинизма. Обе наши нации имеют прекрасные традиции совместной борьбы против фашизма, а также политического и экономического сотрудничества, особенно научного и культурного. И именно это следует в первую очередь продолжить, в этом духе воспитывать новые поколения.
В. О.: С горьким чувством стыда вынужден сказать: знаю несколько публикаций последних лет, авторы которых цинично повторяют: ни Сталин, ни Берия к “катыньскому делу” не имеют никакого отношения, оно создано геббельсовской пропагандой, которую подхватили и раздули американские империалисты. И это пишется после того, как тайное стало явным благодаря коллективным трудам польских историков, тому документов, обнародованных
А. Н. Яковлевым, ряду монографических исследований, воспоминаний. Ложь во спасение. Но от чего? От правды истории! Нынешним апологетам сталинизма она как кость в горле. Это ли не наглядное подтверждение неслабеющей актуальности катыньской темы?Костью в горле остается для некоторых и вопрос о военном положении в Польше, с введением которого накрепко связано ваше имя. Действительно ли военное положение упредило советское вторжение? Сознаю: тогдашние кремлевские правители были способны на любое безумие, включая и “интернациональный долг помощи братской Польше” в защиту социализма от “контрреволюции и реакции”. Но объясните как военный и как политик: чем было вторгаться? Армия увязла в Афганистане, экономика дышала на ладан, финансы трещали по всем швам. И наконец: случись в самом деле такое — советская империя рухнула бы уже тогда, но погребла под собой и Польшу, и Россию…
Не спеша с ответом, В. Ярузельский встает, подходит к бюро, достает лист бумаги и передает мне.
— Читайте. Если хотите, можете использовать, включив в нашу беседу.
Прочел. И сразу понял: не просто хочу — обязан включить.
Особая папка
Сов. секретно
ЦК КПСС
Обстановка в ПНР продолжает оставаться напряженной. Забастовочное движение приобретает общегосударственный масштаб.
Учитывая складывающуюся обстановку, Министерство обороны просит для создания группировки войск на случай оказания военной помощи ПНР разрешить в первую очередь привести с 18.00 29.8 в полную боевую готовность три танковые (ПрибВО-1, БВО-2) и одну мотострелковую (ПрикВО) дивизии.
На доукомплектование этих дивизий призвать из народного хозяйства до 25 тыс. военнообязанных и 6 тыс. автомобилей, в том числе 3 тыс. на замену машин, убывших из этих войск на уборку урожая, без которых дивизии не смогут полностью поднять свои подвижные запасы. Необходимость доукомплектования дивизий за счет ресурсов народного хозяйства вызывается тем, что они в мирное время содержатся в сокращенном составе и для успешного выполнения задач при вводе их на территорию ПНР требуется предварительно провести с ними боевое слаживание в течение 5—7 суток.
При дальнейшем обострении обстановки в Польше потребуется доукомплектовать также дивизии постоянной готовности Прибалтийского, Белорусского, Прикарпатского военных округов до штатов военного времени, а при выступлении на стороне контрреволюционных сил основных сил Войска Польского увеличить группировку наших войск еще на пять—семь дивизий. Для этих целей разрешить Министерству обороны спланировать призыв еще до 75 тыс. военнообязанных и 9 тыс. автомобилей.
Всего в этом случае потребуется призвать из народного хозяйства до 100 тыс. военнообязанных и 15. тыс. автомобилей.
Проект постановления ЦК КПСС прилагается.
М. Суслов А. Громыко Ю. Андропов Д. Устинов К. Черненко
28 августа 1980 г.
N№ 682-М (З л)
В. Я. В России этот документ из архива Дмитрия Волкогонова, по-моему, не публиковался. Да и у нас в Польше стал известен не так давно. Впервые он появился в американской печати. Так что прежде, чем достичь Польши, он дважды пересек Атлантику — туда и обратно.
Обратите внимание на дату документа: 28 августа 1980 г. И на фамилии лиц, его подписавших. На предположение: Войско Польское станет на сторону «контрреволюции». И вытекающее отсюда признание: в таком случае в Польшу придется вводить еще больший контингент, но вводить непременно. Намерение было твердое… Почему я вижу в документе еще один убедительный довод тому, что советское вмешательство оставалось реальным и в 1981 году? Да потому, что документ подписан в высшем эшелоне партийной и государственной власти всего за два дня до того, как в Польше прекратились забастовки. Если бы тогда, то есть 30 августа, в Гданьске у нас не дошло до заключения соглашения, ввод советских войск, по всей вероятности, состоялся бы.
Именно в таком контексте следует смотреть на ситуацию, какая сложилась в декабре 1981 года. Тогда, в отличие от августа 1980 года, не только не удалось достигнуть соглашения, но, наоборот, вполне реальной стала силовая конфронтация, гражданская война. “Бензин был разлит”, взрыв мог произойти в любой момент. А это для Советского Союза, для Варшавского Договора не могло оставаться безразличным. Ибо угрожало стабильности блока, его стратегической инфраструктуре и в результате сбалансированной безопасности (менее деликатно ее называли балансом страха) во всей Европе.
Известны также другие документы, среди которых адресованное мне послание Брежнева, утвержденное Политбюро ЦК КПСС 21 ноября 1981 года, то есть всего за три недели до введения военного положения. По сути его смысл напоминал письма, направленные руководству Чехословакии в 1968 году. Наконец, слова Брежнева, которые он произнес на встрече с польской делегацией 1 марта 1982 года, официально растиражированные потом советскими и польскими средствами массовой информации. У меня они под рукой, разрешите процитировать: “Если бы коммунисты уступили дорогу контрреволюции, если бы они дрогнули перед бешеными атаками врагов социализма, судьба Польши, стабильность в Европе, а также во всем мире оказались бы под угрозой”. Я мог бы привлечь здесь и другие материалы, раскрывающие тогдашнюю ситуацию, ее внутренние и внешние аспекты. Внутренние я всегда называю в первую очередь, поскольку считаю, что честность обязывает начинать подведение итогов с себя — в данном случае с нас, поляков, с собственных решений и ответственности.
Такой взгляд я многократно высказывал в своих заявлениях, интервью, статьях, развивал в книге семилетней давности
1 , в показаниях, какие давал в Сейме Комиссии Конституционного надзора. Наконец, это было и темой моих выступлений на конференции “Польша в 1980—1982 годы: внутренний кризис и международная обусловленность”. Она состоялась в октябре 1997 года при участии различных общественных сил Польши, в том числе “старой” власти и “Солидарности”, а также представителей российской и американской сторон.В. О.: Осенью 1991 года, вскоре после августовского путча “гекачепистов”, я встретился в Москве с Виктором Ворошильским, кстати сказать, с введением военного положения незамедлительно интернированным. Спросил его, как он относится к версии о предотвращении военным положением советского вторжения в Польшу. Ответил: и то и то — зло, бессмысленно гадать, какое из них больше, какое меньше…
В. Я.: А я никогда и нигде не утверждал, будто военное положение — благо. Конечно зло! Но действительно меньшее, чем падение в пропасть, на краю которой стояла страна. За это зло я беру ответственность на себя, отвечаю за принятые тогда решения. Осознаю также, что отвечаю за действия людей, ведомств и учреждений, которые мне подчинялись. И хотя я не мог тогда знать всего, что знаю теперь, и на все оказывать влияние, ни тогда, ни потом не искал себе оправданий — хотел лишь понимания. Но чтобы прийти к пониманию, честному и объективному, придется признать: за военное положение ответственны и те, кто его вводил, и те, кто к нему привел. Польское общество начала 80-х не делится на ангельские рати “Солидарности” и дьявольские батальоны власти. Реальная действительность была куда сложней.
Конституционная комиссия Сейма в течение пяти лет рассматривала вопрос об ответственности так называемых авторов военного положения. Она имела доступ к огромной, в том числе секретной, документации. Выслушала несколько десятков свидетелей. В результате по ее предложению Сейм 24 октября 1996 года прекратил слушания, признав, что введение военного положения имело основания. Знаменательно, что, несмотря на неустанную, пропагандистски одностороннюю канонаду, большинство польского общества неизменно склоняется к этой же точке зрения.
Польский народ в своей истории не однажды переживал внутренние конфликты и расколы. Введение военного положения — драматический акт. Но не менее болезненно было то, что мы не сумели или в тогдашних условиях еще не могли прийти к взаимопониманию. Недоверие, запальчивость, демонизация политических оппонентов отличали обе стороны. Я с глубоким уважением отношусь к тем общественно-политическим кругам и их представителям, которые имели смелость начать несколько лет назад борьбу за демократизацию Польши. Но сегодня, не погребая правды того времени, нужно прежде всего помнить, что самое важное для Польши — не сыпать соль на исторические раны и драмы, а на основе пусть противоположных, но взвешенных, объективных, честных оценок выстраивать согласие поляков, которое служило бы главным целям и вызовам будущего, а тем самым и укреплению хороших, дружественных отношений с народами и странами, расположенными как близко, так и далеко от Польши.
В. О.: Вернемся к документам, о которых мы говорили. Очевидно, вы восприняли их логическим звеном в цепи других фактов и событий, в общем контексте тогдашней катастрофической ситуации?
В. Я
.: Ситуация в Польше начала 80-х дошла до той последней черты, за которой национальная катастрофа уже неотвратима. Причем катастрофа, я бы сказал, многоплановая. Во-первых, в стране воцарилась анархия. Ни ЦК ПОРП и правительство, ни “Солидарность”, ни Костел — никто не контролировал ситуацию. Конфронтация грозила братоубийственным конфликтом. Получалось как в древнегреческой трагедии: все видят, что несчастье приближается неотступно, но не в состоянии его предотвратить. Во-вторых, населению угрожали голод, холод, темнота. Иссякли запасы энергии, не хватало топлива, не стало необходимых для жизни продуктов и товаров. Действительно, катастрофа. И не просто экономическая, но уже — учитывая, что была зима — и биологическая. И тогда — мы получаем своего рода советский ультиматум. Из него вытекает: если у нас положение не наладится, то с 1 января 1982 года СССР резко сокращает поставки в Польшу нефти, газа, а также других видов сырья и разных товаров — одним словом, всего, что нужно не только для нормального жизнеобеспечения страны, но и для элементарного выживания людей. Такая угроза своеобразной блокады над нами висела до тех пор, пока мы не ввели военного положения. И, наконец, в-третьих: удручающий политический нажим и потенциальная угроза вмешательства. Говоря о ней, я всегда подчеркиваю: не хочу обвинять, творить демонов из Брежнева, Суслова, Устинова, тем более что их нет в живых. Их слова и поступки вытекали из реальной обстановки времени — антагонистически разделенной Европы, разделенного на военные блоки мира. И если Польша с ее ключевым геостратегическим положением оказалась в состоянии хаоса, разложения, экономического инфаркта и сопутствующего им острого антисоветизма, то на пике всего этого, вместе взятого, советские лидеры не просто захотели бы ввести войска в Польшу, а в какой-то момент по логике того времени посчитали бы себя вынужденными предпринять эти действия. Вот почему мне кажется уместным такое допущение: будь я одним из советских маршалов и генералов, то, глядя на карту, думал бы и беспокоился, вероятно, так же, как они: развал в Польше угрожает европейской и мировой стабильности. Хороша или плоха эта стабильность — другой вопрос. Но исторический парадокс: патологическая ситуация, разъявшая единый мир на два лагеря, выглядела стабильной, а возможная дестабилизация ее — катастрофической. В таком странном мире мы жили…В. О.: Но ведь случись советская оккупация Польши, она стала бы катастрофой и для России!
В. Я.: Да, и для России. Это был черный сценарий для всех. Потому я и говорю о военном положении как меньшем зле, благодаря которому удалось стабилизировать ситуацию. Дать людям хлеб и тепло, энергию и еще кое-что из того элементарного, что необходимо для жизни. А сверх этого — успокоить соседей, союзников, убедить их в том, что мы сами в состоянии справиться со своими бедами. Но и меньшее зло все равно остается злом. Я никогда не скрываю этого. Как и того, что для меня оно — моя личная драма, хотя я считал и по сегодня считаю: не сделай мы такого шага, нам угрожало бы самое страшное — национальная катастрофа.
Примечательно, что на международной конференции в 1997 году, о которой я вам рассказывал, представители США огласили документы того времени — Госдепартамента, ЦРУ, военной разведки и американского посольства в Варшаве. Все они, эти документы, свидетельствовали: в Польше назревает катастрофа и во избежание ее будет введено военное положение. О подготовке к нему, таким образом, американцы знали. Почему же, спрашивается, они посчитали нужным хранить тайну? Возможно, потому, что тоже полагали: будет лучше, если мы сами наведем у себя в доме порядок и тем самым поможем избежать дестабилизации во всей Европе и мире.
В. О.: В текущем году отмечается десятилетие знаменитого “Круглого стола” в Польше. Исторически поворотного в ее судьбе и уникального в мировой истории события. Оно привело к тому, что ПОРП, осознав свое поражение и невозможность своей реанимации, не проявив никаких реванши-стских амбиций, добровольно сошла с политической сцены. Существовал ли мало-мальски реальный вариант пусть не такого, но похожего “Круглого стола” общественно-политических сил страны в 1981 году? Ведь осуществись тогда нечто подобное, и военное положение отпало бы за ненадобностью…
В. Я.: Всему нужно время, чтобы созреть, — хлебам, овощам, фруктам. Политикам и обществу тоже. Тогдашнюю ситуацию нельзя рассматривать вне реальных фактов, которые фиксируют стадию созревания. Скажу образно: не только Пражская весна в Чехословакии 1968 года опередила свое историческое время, — опережением истории была и наша польская осень 1981 года. К этому можно добавить: “Солидарность” шагала слишком быстро, а мы, власть, слишком медленно.
В 1981 году никто еще у нас не созрел для решений, какие стали возможны лет через семь-восемь. Не созрела оппозиция, в которой взяли верх радикальные и даже авантюристические силы. Не созрел аппарат власти, ревностно защищавший строй, который обслуживал. Не созрели условия в Советском Союзе и других странах социалистического, как тогда говорили, лагеря. Не созрела обстановка в мире. Исторически всему свое время. Можно сказать, что военное положение как бы заморозило ситуацию 1981 года. Произошла своеобразная гипотермия. А после нее замороженное время возродилось в новой исторической обстановке. Власть и “Солидарность” — те же стороны конфликта, но они очнулись в других условиях, одним из истоков которых стали преобразования и в Советском Союзе, и у нас в Польше. И у “Солидарности”, и у власти стали слабее крайние крылья. В эшелоне власти — догматическое, консервативное крыло, в “Солидарности” — радикальное, экстремистское. И за “Круглым столом” могли сойтись умеренные, центристские силы. Такой возможности в 1981 году не существовало, соглашение между разными политическими силами оказалось недостижимым. Почему? Объяснит один характерный пример.
4 ноября 1981 года по моей инициативе состоялась встреча “тройки”, вызвавшая достаточно громкий резонанс. Ее участники — Валенса, примас Глемп и я. На этой встрече я предложил образовать Совет Национального Согласия, в который вошли бы представители главных общественно-политических сил страны. Валенса в принципе согласился, примас поддержал горячо. Папа Римский, которого проинформировали, благословил. Но радикальные силы “Солидарности” выступили против. Они чувствовали себя тогда столь сильными, что отказались садиться рядом с властью за стол переговоров, считали, что власть скоро падет сама собой. Это особенно ярко показали заседания руководящих органов “Солидарности” 4 и 12 декабря соответственно в Радоме и Гданьске. Итак идея, высказанная мною в конце 1981 года, получила свое воплощение лишь в 1988—1989 годах за “Круглым столом”, когда для реализации ее созрели и внутренние, и внешние условия. Нужен был дух компромисса, нужно было равновесие, и они пришли с годами.
В. О.: Но обретение его то и дело затормаживалось, затруднялось разного рода событиями. В том числе и такими трагическими, как убийство ксендза Попелюшко, значившего в Польше, мне думается, так же много, как у нас в России протоиерей Александр Мень. Что вы могли бы добавить спустя годы к тому, что говорили раньше об этой трагедии?
В. Я.: Пожалуй, ничего. Как тогда, так и сейчас скорблю об убитом. Как тогда, так и сейчас не располагаю никакими данными, которые выводили бы на след тех, кто скрывался за непосредственными убийцами. Существует покаянное письмо главного убийцы — капитана Петровского. Он написал его мне из тюрьмы и признавался, что, совершая преступление, потерял способность здраво рассуждать и в результате нанес большой вред партии, государству, мне лично. Анализируя происшедшее, можно предположить, кому убийство было объективно выгодно, а кому шло в объективный вред. В первую очередь во вред мне. Власти, которую я представлял. В нашем верующем обществе это был прежде всего политический, моральный удар по руководству страны. Можно выстраивать разные догадки: такие-то догматические силы там-то и то-то инспирировали. Был открытый судебный процесс — на виду всего общества. Но убийцы не указали ни на кого, хотя им угрожала смертная казнь. По чьему внушению или наущению они действовали, — этого мы, к сожалению, и сегодня не в состоянии сказать.
В. О.: Обратимся непосредственно к нашим дням. Посткоммунистические Россия и Польша стартовали с общего рубежа развитого в одном и победившего в другом случае социализма. Помню экономический развал и хаос, какой мне приходилось наблюдать в один из давних приездов в Польшу — в 1989 году, в “пору Мазовецкого”. Но и на том критическом рубеже материальный уровень жизни был в Польше все же выше, чем в России. И в конечном результате — сужу по впечатлениям от последующих поездок — поляки пришли к нормализации финансов, упорядоченной торговле, обустройству быта раньше и тверже, чем мы в России. Перепады в уровнях вашей и нашей жизни, если говорить о “среднем классе”, а не об обеспеченных высших и обнищавших низших слоях населения, порой разительны. Чем, какими причинами объясняется это?
В. Я.: Но отсюда не следует, будто демократическая Польша живет без проблем, не знает экономических трудностей на уровнях финансов и быта, трудовой занятости и социальной защиты населения. Как о России в целом нельзя судить по одной Москве, так и о Польше — по Варшаве. В больших городах дела идут вроде бы неплохо, но поезжайте в глубинку — маленькие городки, деревни: увидите много нищеты, безработицу, разные связанные с этим беды, аномалии.
В. О.: В деревне и вправду не был. Но Польшу знаю не только по Варшаве или Кракову, Люблину или Гданьску, а, к примеру, и по Торуни. Древний, университетский, но небольшой город. Живет же, как мне показалось, заметно лучше, обеспеченнее наших Костромы или Томска.
В. Я.: Мои соотечественники не однажды слышали от меня аргумент, какой привожу в споре с националистическими кругами: если Польша, как они утверждают, была колонией Советского Союза, то пусть назовут мне еще такую колонию, где колонизированные жили бы лучше колонизаторов. Конечно, Польша испытывала на себе советское давление, порою диктат, но это не эксплуатация: и в самые трудные времена полякам жилось лучше русских. К этому надо добавить, что вопрос суверенитета Польши носил в 50-е годы совершенно другой характер, чем в 80-е. Это особенно показательно на фоне, с одной стороны, сталинизма, а с другой — перестройки. Подмеченные вами перепады в уровнях жизни какого-нибудь торуньского Ковальского и костромского Кузнецова — одна из драм российской демократии. Ведь само это слово в сознании того же Кузнецова ассоциируется с тем, что жить ему стало не легче, а труднее, что кто-то сильно разбогател, а кто-то по полгода не получает даже мизерной зарплаты. Как избежать таких драматичных ассоциаций в общественном сознании?
Снова вспоминаю Михаила Горбачева. Сравнивать его с Брежневым невозможно — они люди из разных миров. Но в глазах многих россиян непопулярны оба. У меня это вызывает сожаление. Горбачев первым сдвинул с места застрявший воз, дал толчок демократическим реформам, показал новый облик Советского Союза на международной арене. Но его имя связывают с пробуксовкой этих реформ, с распадом СССР, с обнищанием части населения и прочими бедами, какие пришли с перестройкой и демократией. А раз так, то он, значит, и ответчик, виновник. Отсюда тоска по сильной личности, твердой руке, крутой власти — по всему тому, что противоположно демократии. Поистине тугой, на мой сторонний взгляд, узел.
В Польше ситуация иная. И состояние экономики лучше. Почему, в силу каких причин? Их много.
Начну с того, что Польша всегда во многом отличалась от других стран блока, за что, впрочем, нас критиковали, пытались на нас давить. Так было в сферах — назовем это по-старому — и надстройки, и базиса. В последнем случае это касалось экономических реформ, которыми, вместе с Венгрией, мы значительно опередили другие страны, а также преобладания частной собственности на селе, в сфере ремесла, среди мелких, а постепенно и средних предпринимателей. Поэтому, когда в 1989—1990 годы были сняты последние доктринерские барьеры, рыночные процессы задействовали полностью и положительные результаты сказались быстро. Однако это лишь половина пути. Свобода — высшая ценность. Хлеб без свободы горек. Но и свобода без хлеба горька. Свободу и демократию, труд и хлеб следует воспринимать в неразрывной связи. Чтобы привести эти цели в полную гармонию, необходимо предпринять еще много усилий в Польше и особенно в России, а для этого нужно время. Тем более что распад огромной страны — бывшего СССР — вызвал определенные последствия. Экономические: ослабли или порвались прежние хозяйственные связи. Психологические: ущемилось самосознание людей, которые привыкли себя считать гражданами великой мировой державы или, как говорилось, супердержавы. Польша такого избежала, хотя и она нуждалась в экономическо-социальной операции, тяжелой и болезненной. Но какая операция обходится без боли? Боль снимают наркозом. Таким наркозом для поляков стало свержение строя, который не пользовался массовой поддержкой. Воодушевляло восстановление полной национальной независимости. И то и другое стимулировал Костел, а он пользуется в народе огромным авторитетом. И еще наркотическое воздействие — расчет на американскую, западную помощь. В России — продолжу медицинскую аналогию — такого наркоза, снимающего боль, не было. И это благоприятствовало возникновению в государственном организме очагов новых болезней, будь то мафия или коррупция, вплоть до таких тяжких, как война в Чечне.
Учтем еще одно важное отличие. Польша не знала давящего пресса огромной военной промышленности, какой существовал в Советской России. Как известно, переориентация военно-промышленного комплекса на мирное производство — дело крайне сложное.
Развитие Польши на рубеже 80— 90-х годов я бы назвал эволюционной революцией. Казалось бы, нонсенс: эволюция и революция несоединимы. Но в польской действительности они соединились. Система выборов в 1989 году гарантировала, что 35 процентов в структуре власти принадлежит оппозиции, что коалиционное правительство объединяет старые и новые силы. После выборов эти пропорции изменились, но философия, выработанная и согласованная за “Круглым столом”, осталась в силе. Если у вас в России коммунисты постоянно воюют с демократами, то у нас, как раз в переломные годы, возникло необходимое сотрудничество разных общественных сил, которые до этого противостояли друг другу. Я был президентом, а премьер-министром — Тадеуш Мазовецкий, который во время военного положения был интернирован. Это не воспрепятствовало ни нашему сотрудничеству, ни нашему взаимному уважению. С глубоким уважением и симпатией отношусь также к таким своим былым противникам, как Куронь и Михник. Прекрасные люди! Старую систему мы демонтировали сообща. Вместе строили демократический фундамент государства. К сожалению, с течением лет исторический водораздел в обществе между людьми “Солидарности” и так называемыми посткоммунистами, вместо того чтобы ослабевать и исчезать, все еще используется в политической борьбе. Однако это не касается внешней политики.
В. О.: Вступление Польши в НАТО — тоже акт общенационального согласия?
В. Я.: Его приветствовали все политические силы, поддержало большинство польского общества. Безопасность государства измеряется как ее фактическим состоянием, так и чувством общественным. Ни сейчас, ни в обозримом будущем я не вижу внешних угроз Польше. Но страна занимает определенное геостратегическое пространство, и последствия этого оказывались для нас болезненными на протяжении веков. Поэтому наше присоединение к солидному политическому и оборонному комплексу имеет важное психологическое значение, укрепляет чувство безопасности, точнее говоря, стабильности.
Это означает также органичное включение Польши в систему, где имеются богатые традиции и действуют нормы и правила устойчивой демократии. Это может оказать позитивное влияние на наши внутренние реалии как фактор, противостоящий национализму, ксенофобии, скандализации политической борьбы, подстрекательским сведениям счетов. Вступление в НАТО будет также означать существенную поддержку и весомые аргументы в вопросах вхождения нашей страны в Европейское сообщество. А это имеет огромное хозяйственное значение.
К преимуществам, какие дает Польше членство в НАТО, относится не только общественное, политическое чувство безопасности, но также усиление ее коалиционными связями. Именно: коалиционными! В том месте Европы, какое занимает Польша, нельзя быть “блуждающим электроном”. В реалиях минувшего времени логичным было наше участие в Варшавском Договоре. Я ценю все, что служило делу сохранения мира. И хочу обратить внимание еще на такой аспект… Среди польских левых — имею честь к ним принадлежать — существует определенный комплекс. Комплекс ПНР, комплекс союза с СССР. Это не должно находить неврастенических, демонстративных проявлений. Нам следует оставаться самими собой и не забывать, не отмежевываться от того, что не однажды оказывалось для Польши жизненно важным. Возьмем, к примеру, как я уже говорил, нашу ограниченную суверенность, которая, впрочем, расширялась из года в год и во второй половине 80-х выглядела совершенно иначе, чем в первой половине 50-х. А ведь таким образом мы также платили за то, приобретение и гарантирование чего в другой политической ситуации, в других исторических реальностях не представлялось бы возможным. Обрели лучшие за всю нашу историю границы. Откуда к центру Европы короче дорога — из Ивано-Франковска и Молодечно или Еленей Гуры и Щецина? Не только с точки зрения географии, но и вообще цивилизации. Если мы сегодня отрекаемся от того, что было ошибочно, анахронично и тем более преступно, то, с другой стороны, не надо “посыпать голову пеплом” за счет исторической правды.
Вхождение Польши в новый договор, в свою очередь, отвечает логике настоящего времени, оно результат переломных изменений в нашем регионе, в Европе и в мире. Разлом мира на Восток—Запад носил в течение многих лет антагонистический характер, при этом милитаристский фактор в обоих блоках выходил на передний план. Сейчас в международных отношениях должны возобладать сближение и всестороннее сотрудничество всех стран, открытость их оборонных доктрин, снижение потолка вооружений, укрепление взаимного доверия. На этом поле немалая роль выпадает новым членам союза. Тем более Польше с учетом ее географического положения и масштабов. Мы должны быть в НАТО партнером, который не прибавит забот как в рамках ситуации внутренней, так и во внешних сношениях с соседями, особенно с Россией. Хорошие, дружеские сношения с ней — это для нас ключевой вопрос. Мы должны сделать все, чтобы возросшее, упроченное чувство безопасности, какое дает своим новым членам НАТО, не воспринималось в России как угроза ее национальной безопасности. Очевидно, официального декларирования наших добрых побуждений и намерений на этот счет окажется недостаточно, если мы будем все время возвращаться к прошлым обидам, выносить их на первый план. Историческая память важна и необходима. Но плохо, если она механически накладывается на современность. Сегодня мы должны быть не крепостной стеной, не предпольем, не буфером, а, напротив, мостом между Востоком и Западом Европы.
Варшава.
1999, май — август
1
Войцех Ярузельский. Военное положение. Почему… Варшава, 1992. На польском языке.