Предисловие и публикация Александра И. Брагинского
Александр Караджев
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2000
Александр Караджев
Дневник
1916 – 1966
Предисловие
“Дневник” Александра Караджефф (пишу его фамилию на французский лад, поскольку именно так привык его называть) говорит сам за себя и в представлении не нуждается. Тем не менее меня попросили сделать вступление, так как автор передал дневник мне в руки в надежде, что когда-нибудь он станет достоянием читателей. Этот момент наступил, журнал проявил к нему интерес.
Моя мать, Зинаида Брагинская, и ее отец подружились с Александром Караджефф, по-видимому, еще до Первой мировой войны. Им удавалось поддерживать отношения и в изгнании, после Октябрьской революции, хоть жили они в разных странах. Я познакомился с Александром в 1960 году в Париже, когда туда ко мне приехала моя мать. Несмотря на весьма солидный возраст — он перешагнул к тому времени порог шестидесятипятилетия, — Александр продолжал работать, был служащим типографии. Все долгие годы, минувшие после Второй мировой войны, жил один, в очень стесненных обстоятельствах, в маленьком гостиничном номере на авеню Фор, 76.
Несмотря на большую разницу в возрасте, Александр (я называл его Шурой, хотя общались мы в основном по-французски, так как русский я знал слабо) сразу же расположил меня к себе как человек незаурядный, излучавший удивительную жизненную энергию, бодрость духа и обладавший глубокой мудростью. Конечно же, изначально меня заинтересовали его увлекательные истории, частично вошедшие в “Дневник”. В 1961 году я уехал из Парижа, но, вернувшись в 1966-м, немедленно возобновил наше знакомство. Шура, насколько я помню, по-прежнему жил в своей каморке и все еще продолжал работать, хотя и неполный день.
После моего отъезда в США в 1967 году и вплоть до начала восьмидесятых мы время от времени переписывались и встречались всякий раз, когда мне выпадал случай побывать в Париже. Увы, я не сохранил его писем. В 1971 году он окончательно вышел на пенсию и переселился в дом престарелых, содержавшийся на средства благотворительного фонда, опекавшего беженцев. Там он и жил до самой своей кончины. К счастью, условия в доме были более чем приличные, за Шурой прекрасно ухаживали. Он даже жаловался, что ему в тягость чрезмерная забота, избыток лечебных процедур и постоянная опека — это ранило его гордость. Я прекратил бывать у него лишь после того, как он полностью потерял память и уже не узнавал меня. Было ему тогда, должно быть, лет 86 или 87.
Свой “Дневник” Шура отдал мне в конце семидесятых, когда узнал о внезапной смерти моей матери. Он сказал, что я — последняя ниточка, тянущаяся из его прошлого, и последний, с кем он связан дружеской близостью в этой жизни.
В течение многих лет рукопись покоилась в моих архивах. Но после распада СССР я стал искать кого-нибудь, кто мог заинтересоваться “Дневником”, и чрезвычайно признателен моему другу и коллеге из Исследовательского центра в германском городе Юлих, профессору Алексею Корнишеву за то, что он передал текст издателям. Мне хочется, чтобы эта публикация стала достойной данью непобедимой стойкости духа Александра Караджефф, а также в какой-то мере и данью памяти русских “белогвардейцев”, эмигрировавших на Запад, не сумевших там приспособиться и обеспечить себе материальное процветание, но сохранивших достоинство и убеждения.
Профессор Александр И. Брагинский
Германия, Юлих, ноябрь, 1997
Биографические данные:
Александр Васильевич Караджев-Течкин родился 13 марта 1895 года в Иране в семье Василия Караджева-Течкина и Розы Бродской. Впервые приехал во Францию 13 января 1926 года, по-видимому, имея иранский паспорт. Умер 18 апреля 1984 года в госпитале “Амбруаз Парэ” в Париже, не оставив потомства и законных наследников. Другие события его биографии могут быть восстановлены по “Дневнику”. Факты, приведенные выше, основаны на архивах дома престарелых.Если бы я был министром или каким-нибудь известным генералом, я бы написал мемуары, но я маленький, никому не известный человек; кого могут интересовать мемуары маленького человека? Никого.
Маленький человек может писать дневник; вот я и пишу дневник. Я просто хочу рассказать про события, случившиеся за эти полвека, свидетелем которых я был и участником, зачастую невольным. В этот день, 13 ноября 1916 года, когда я выходил из здания Московского университета на Моховой с дипломом об окончании юридического факультета в кармане, я был далек от мысли, что вижу в последний раз Москву и здание университета на Моховой.
Отсрочка, данная мне военными властями для окончания университета, истекла, и я должен был ехать в указанную мне часть, находившуюся на Кавказском фронте. Я прибыл в Тифлис; нашел город очень красивым, но здесь задерживаться не полагалось. Отсюда я выехал в Эрзерум, сравнительно недавно завоеванный русскими. Первый восточный город, который я увидел в дороге, был Гасан-Кули. Маленький городок, окруженный белоснежными горами. Голос муэдзина, созывавший правоверных на молитву с минарета, разносился по морозному воздуху. Правоверные не спеша шли в мечеть. Ну а где же война? Никакой войны я не видел. Поехал в Эрзерум.
Эрзерум — восточный город с кривыми узкими улицами. Неинтересно. На улицах много солдат, иногда проходят женщины с покрытыми “гаржером” лицами.
У этапного коменданта рассказывали, что в первые дни завоевания Эрзерума нужно было заниматься спасением женщин. Какой-то казак умудрился спуститься в комнату какой-то “ханум”, которая вопила, как будто ее резали, и когда помощь прибыла, то, извините, было уже поздно. Казака наказали, как и следовало, ну и что дальше?
Получил приказ ехать из Эрзерума в мою часть, находившуюся в курдской деревне Ашагы-Накери на берегу Евфрата. О Евфрате я знал только то, что он всегда упоминается вместе с Тигром. Где находятся эти обе реки, я понятия не имел. Поехал по этапам и прибыл на четвертый день. В Ашагы-Накери находился наш штаб. Это была инженерная часть, строившая дорогу для нашей артиллерии. Я был назначен на пост, находившийся в горах, потонувший в снегу. Ехать нужно было в узком коридоре между двумя стенами, достигавшими трех метров высоты. Мне дали маленького сибирского иноходца, злого и мохнатого, который прекрасно справлялся со своей задачей. Главное было добраться до поста до захода солнца, когда выходят волчьи стаи. Мы запирали на ночь конюшни и сами запирались. А волки хозяйничали в нашей деревушке. К вою волков нужно привыкнуть, но вначале это очень неприятно. Мы потихоньку голодали. Появились цинга, тиф и прочие гадости. По ту сторону перевала турки имели те же неприятности. На военном языке это называется “позиционная война”.
Как-то ворвался в комнату телефонист и взволнованным голосом доложил: “Ваше Благородие — женский голос в телефоне”. Прежде чем он окончил фразу, все неслись как угорелые к телефону. Подумать только: настоящий женский голос. Говорила сестра милосердия, назначенная для прививки противотифозной сыворотки. Все две тысячи человек думали об одном и том же. Не о сыворотке, конечно, а о сестре милосердия. Какие фантастические планы строились, какие комбинации выдумывались для покорения ее сердца, но когда покорять собирается сразу пятьдесят человек, то ничего не выходит, так она и уехала, и все, что мы получили — это сыворотку. Для улучшения пайка мы посылали саперов на Евфрат; они бросали гранаты в реку и собирали глушеную рыбу. Зима подходила к концу, когда пришло сенсационное известие: Распутин убит. Все очень обрадовались. Все эти истории о похождениях старца и его близости к царице вызывали отвращение.
Служба продолжала идти нормально, и я заботился главным образом о том, чтобы накормить моих триста солдат и девяносто пленных турок на моем посту. В марте грянул гром: царь отрекся от престола. Все растерялись. Вести из России доходили скудно. Наконец узнали, что депутат Керенский образовал правительство и произносит речи. Россия потонула в словах. Получили приказ образовать солдатские комитеты. Никто ничего не понимал. Дисциплина слабела с каждым днем.
Я стоял на складе и выдавал продукты кашеварам, когда вошел распоясавшийся солдат и стал шуметь, не обращая на меня никакого внимания. Я крикнул: “Убирайся вон отсюда, ты мешаешь работать”. Он повернулся ко мне: “Нечего тыкать мне. Ваше время кончилось”.
Я никогда не позволял себе поднять руку на солдата, но тут озверел. Я бросился к нему, схватил его за горло и стал душить и полузадушенного потащил к дверям и выбросил на улицу. У солдат были каменные лица, у меня дрожали руки и ноги. Я кончил работу, отпустил кашеваров и пошел с докладом к начальнику поста. Он был уже в курсе и сообщил, что спешно созван солдатский комитет — меня обвиняют в приверженности к старому режиму, — и дал мне приказ немедленно седлать лошадь и уезжать в штаб. Он очень боялся, что из-за меня расправятся со всеми офицерами. У него было очень развито чувство самосохранения. Я получил приказ, оседлал моего лохматого черта и поехал в штаб. Когда я спускался с гор к Евфрату, то встретил полк нового революционного жанра, поднимавшийся в горы на позицию. Шла толпа с криком, руганью, с красными ленточками. Офицеры имели вид побитых собак. Я понял, что дело дрянь. Я прибыл в штаб и явился к командиру, но ему было не до меня. В обозе уже шел митинг, их собралось человек пятьсот, и они требовали, чтобы им немедленно заплатили “недоед”. За время зимы солдаты не могли получить все причитающиеся им продукты, так как их не было. В полку образовались “экономические суммы”, вот это они и требовали. По ту сторону Евфрата уже были случаи убийств офицеров, и командир был очень встревожен.
Я попросил разрешения объясниться с солдатами. Сначала он опасался, что меня убьют, а потом разрешил. Вооруженный моим природным легкомыслием и нахальством 23-летнего мальчишки, я пошел на митинг. Толпа расступилась и пропустила меня в середину. Галдеж стих. Я задал вопрос: “Вы требуете недоед?” Раздался общий вопль: “Пусть сейчас заплатят, или мы сами возьмем”. Я ответил: “Вы правы”. Затем я вынул записную книжку, карандаш и обратился к первому, стоявшему возле меня солдату: “Сколько тебе следует?” Он смущенно отступил: “Я не знаю
”. Я ко второму, к третьему, четвертому: тот же ответ. Тут я уперся кулаками в бока и разразился самой отборной руганью. “Вы что думаете, что командир может распоряжаться деньгами, как прежде? Теперь это народные деньги: за каждую копейку надо отвечать. Каждый из вас обязан знать, сколько ему следует”. Все обалдели; тут я предложил им выбрать человек пять хорошо грамотных: “я с ними проверю все продуктовые листы за год” — и обещал сообщить каждому через восемь дней сумму, на которую он имеет право. При этом я поставил условие, чтобы соблюдались полная дисциплина и порядок, а если они снова начнут свой базар, то пусть идут к чертовой матери. Все равно деньги находятся не в полку, а в казначействе в Эрзинджане в восьмидесяти километрах от нас. После этого мой престиж очень поднялся в штабе, и в полку восторжествовал относительный порядок. Мои пять писарей работали, как волы, и проклинали тот день, когда их впрягли в эту работу. Через восемь дней им заплатили “недоед”. Но все равно чувствовалось, что все расползается. С весной началась эпидемия “хавы”. Это особый вид малярии, очень опасный. Людей отправляли на тот свет с пересадкой, т.е. сначала в госпиталь, а потом на кладбище. Пришел и мой черед. В госпиталь я отказался ложиться, а убедить меня нельзя было, так как я не расставался с револьвером.Мой денщик Людвиг, из немецких колонистов, ухаживал за мною, как нянька. В конце концов я выкрутился.
Командир предложил мне вести эшелон солдат в Эрзерум, хотя я еще не совсем выздоровел. Я согласился. Днем в походе я еще мог сидеть в седле, но после заката солнца меня начинало так трясти, что я буквально погибал. Я глотал невероятное количество хинина, но это мало помогало.
Удовольствие длилось четыре дня; наконец я добрался до Эрзерума, сдал моих солдат и уехал в Тифлис лечиться. Врачи дали мне один месяц на отдых, и я решил ехать домой в Екатеринослав. Легко сказать ехать. В России все шло вверх ногами. Мест в поездах не было; солдаты убивали начальников станций и обращались с поездами как хотели. Я ехал до Екатеринослава четыре дня на подножке вагона и мог увидеть революцию во всей ее красе.
Наконец я добрался до дому. Мать принялась лечить меня от цинги, это была ее область, она была зубным врачом, а в госпиталь я ходил глотать какую-то дрянь. В общем, меня отходили.
Атмосфера была отвратительная. Все чего-то боялись и чего-то ждали с тревогой. Не нравилось мне все это. Кончился мой отпуск, и я решил вернуться в Тифлис. Дома все протестовали, но я настоял на своем.
До Баку поездка прошла без историй, а от Баку до Тифлиса пришлось стоять у окон с револьверами и наливать воду в паровоз ведрами. Все горело, и откуда-то стреляли.
В Тифлисе все было спокойно. Грузины заняты были тем, что создавали свою собственную республику, и русские начинали чувствовать себя немножко иностранцами. В общем, жить можно было.
Весною 1919 года начали закрываться русские военные учреждения, и становилось ясно, что нужно покинуть их республику. Нас образовалась группа в пять человек, которые решили пуститься в путешествие для возвращения в Россию. Все вместе отправились в Поти. Там нашли шхуну, владелец которой согласился отвезти нас в Сочи. По дороге заехали в Сухум; хотели выйти в город, но тут появился страшный восточный человек. На животе у него был кинжал, справа револьвер, слева две гранаты, через плечи две пулеметные ленты, а за спиной ружье. Не человек, а арсенал. Он нам запретил выходить на берег. Пришлось ехать дальше. Прибыли в Сочи. Один из нас уехал к себе, а мы вчетвером поселились на какой-то покинутой хозяевами вилле. Кто правит городом? Неизвестно. Пошарили и нашли человека, у которого была моторная лодка, на которой он перевозил пассажиров до Туапсе. Сговорились с ним и выехали вечером. Нагрузил этот мерзавец лодку так, что пассажиры в ней помещались как сельди в бочке. Море было неспокойное, и мой сосед меня очень беспокоил. Он, по-видимому, страдал морской болезнью, и я ему рекомендовал держать шляпу не на голове, а на коленях, на всякий случай.
Несмотря на кромешную тьму, лодка благополучно вошла в порт и пристала к молу. Мы выгрузились и пошли искать место для ночевки. Швейцар одной гостиницы разрешил нам переночевать в коридоре, так как свободных комнат не было. От него мы узнали, что городом правит “тройка”. Объяснений он не дал, но во всяком случае от этой “тройки” лучше было убраться подальше. Как доехать до Новороссийска? Он нам порекомендовал двух ловких ребят, которые украли санитарный автомобиль, переделали его в автобус и возят пассажиров. Мы их нашли и сговорились. Пустились в дорогу. На полдороге нас остановили в одной деревне. Там был выбран новый председатель совета. Желая показать свою власть, он приказал всем выйти из автомобиля. Ни просьбы, ни споры, ни ругань не помогли. Хотите ехать дальше, так наймите у нас подводу. Чтоб он сгорел, так и пришлось сделать. На этой подводе добрались наконец до Геленджика. Когда человек хочет отдать себе отчет в том, где он находится, и быть информированным, он идет к парикмахеру. Что я и сделал. Оказалось, что здесь нет никакой власти (счастливый город), но в Новороссийске правят матросы. Из Геленджика в Новороссийск ходит маленький пароход, который мы и взяли. Приехали мы в Новороссийск, заночевали на столах в конторе пароходной компании, куда нас устроил сторож за скромную плату.
В городе матросня творила все что угодно. Здесь мы расстались с моими попутчиками, и я продолжал свой путь один.
В товарном поезде я добрался до какой-то станции. И там мне объяснили, что дальше поезд не пойдет, так как где-то там старые казаки дерутся с молодыми. Извольте радоваться. Я пошел на разведку и нашел паровоз, машинист которого мне объяснил, что паровоз “больной”, как он выразился, и пойдет в депо в Ейск. За небольшую плату он согласился довезти меня до Ейска.
Я приехал в Ейск в воскресный день. И не поверил своим глазам. Никакой революции не было, в саду прогуливались молодые люди и косились на девиц. Девицы прогуливались и делали вид, что не обращают внимания на молодых людей. Все было чинно, прилично, как за десять лет до революций.
Ну а как выбраться из этого благословенного места? Я пошел в порт и узнал, что есть рыбаки, которые пересекают Азовское море на парусных лодках и едут в Мариуполь или Таганрог. Я нашел одного. Он взял нескольких пассажиров, и мы выехали. Мы плыли довольно долго, ветер был попутный, но, когда мы проходили мимо какого-то острова, оттуда отошел катер, приблизился к нам и приказал причалить к берегу. В чем дело? Оказывается, на острове другая власть и рыбаку не разрешают ехать дальше. Выгрузились на острове. Выяснилось, что у них тоже есть рыбаки и если хочешь ехать в Мариуполь, то нужно взять ихнего рыбака.
Я проклял революцию и всех рыбаков мира и пошел торговаться. Сговорились и поехали в Мариуполь, но так как ветер не дул туда, куда надо, то попали в Таганрог. В Таганроге были еще немцы, но они не делали затруднений. Оттуда поездом я добрался до Екатеринослава и благополучно прибыл домой после двадцативосьмидневного путешествия.
Украиной правил гетман Скоропадский. Город был занят австрийцами, которые вели себя очень корректно. Применялись старые дореволюционные законы. Я решил, что пришло время заниматься нормальной работой. Записался в сословие присяжных поверенных и стал ходить в суд как помощник присяжного поверенного. За это время война прекратилась и австрийцы должны были покинуть Украину. Гетман Скоропадский закачался. Появились банды: батьки Махно, Петлюры. Стало тревожно. Как раз в это время я был назначен защитником одной деревенской бабы, которая совместно со своим любовником перерезала горло своему мужу в то время, когда он спал.
Иди защищай эту стерву; я предпочел бы быть прокурором. Я ломал голову над тем, чтобы найти что-нибудь, что бы могло смягчить ее участь; об оправдании не могло быть и речи.
Но Бог тоже существует для чего-то: батько Махно захватил Екатеринослав и выпустил всех из тюрьмы; моя подзащитная исчезла, и я вздохнул свободно.
Махно пограбил что мог и ушел, но на смену пришли большевики; шутки кончились.
Начали они с того, что упразднили все. Обалделый народ не знал, к кому обращаться со своими нуждами. Исчез суд, адвокаты, нотариусы, зато тюрьмы были набиты до отказа. Начали создавать новые учреждения. Появился комиссариат юстиции. Все высшие чины магистратуры, в частности председатель суда, члены суда, прокурор, поспешили устроиться писарями. Я игнорировал большевиков. Но так как в заповедях Ленина сказано: кто не работает, тот не ест, то без службы я не мог получить продовольственной карточки. Пришлось идти в комиссариат. Все незначительные места были уже заполнены, и я вынужден был взять самый важный пост: главного секретаря комиссариата юстиции всей губернии.
Работа меня увлекла; мне казалось, что я создаю какой-то порядок во всем этом хаосе; мой комиссар из матросов имел очень смутное понятие о юстиции, и я в своих докладах упрощал все вопросы до максимума. Он меня очень оценил. Работал я не за страх, а за совесть. Когда красные захватили Крым и образовали Крымскую республику, мой комиссар получил там пост комиссара юстиции республики. Он предложил мне ехать с ним, и я принял предложение с удовольствием. Приехали мы в Симферополь, и я взялся на основании выработавшегося опыта быстро наводить порядок. Персонал вначале косился на меня со страхом. Для них я был страшный большевик, тем более что я был одет по моде того времени. Косоворотка и сапоги. Но потом они ко мне привыкли, и мы наладили дружеские отношения.
Снова перемены. Мой комиссар получил новое назначение по партийной линии и должен был переехать в Ялту. Предложил мне ехать туда же. Я никогда не видел Ялты и решил воспользоваться случаем. По приезде в Ялту я получил новое назначение, которого я сам испугался: особым народным следователем Верховного революционного трибунала Крымской республики. От одного титула страшно становилось. На всякий случай надо мною поставили простого чекиста, который прогуливался с револьвером, но ни во что не вмешивался. В Ялте орудовала Чека, Особый отдел (военная Чека) и следователь. Все было перепутано, и никто не знал толком, кто из арестованных за кем числится. Лишний раз я кинулся наводить порядок в делах. В мои функции входила борьба с контрреволюцией, пьянством и антисемитизмом.
Однажды ко мне пришла в слезах дама с детьми. Особый отдел арестовал ее мужа за неосторожную фразу. Когда реквизировали церкви, он спросил, почему реквизируют церкви и не реквизируют синагоги? Его немедленно арестовали, и ему грозила “прогулка по дороге на Симферополь” (расстрел). Я позвонил в Особый отдел и просил задержать ее мужа, так как у меня есть против него обвинение. От отправки я его спас. Даме же я посоветовал сэкономить слезы, ибо они еще понадобятся там, куда я ее пошлю. Я ее послал к моему комиссару. Я рассчитал, что, как простой матрос, он не мог не быть юдофобом, хотя ни за что на свете не сознался бы в этом. Он не допустит расстрела русского человека за такую простую фразу. Так и вышло. Бедолагу отняли у Особого отдела и зачислили за мной. А я его тихонько освободил и посоветовал держать язык за зубами. Все было бы хорошо, если бы я не сделал две грубые ошибки.
Я освободил из тюрьмы больного священника семидесяти четырех лет, единственное преступление которого состояло в том, что за десять лет до революций он был духовником царицы, когда она приезжала в Ливадию.
И другое: я посадил в тюрьму видного члена Ревкома, сильно проворовавшегося.
Ко мне в кабинет вошел видный член партии товарищ Р. и без обиняков заявил: “Вы думаете, я не вижу вашу игру? Вы освобождаете из тюрьмы врагов революции и арестовываете нужных товарищей под пустяшным предлогом”. Я ответил с достоинством, что не думаю, чтобы Революции угрожала опасность от больного семидесятичетырехлетнего старика, но если всех воров оставить на свободе, то Революции не поздоровится.
Товарищ Р. обвинил меня в мелкобуржуазном подходе и в полном непонимании революционной справедливости.
Уходя, он заявил, что мне это так не сойдет.
Товарищ Р. принадлежал к той категории русской интеллигенции, которая свято верила тому, что написано в книжке. Сам он упал бы в обморок, если бы при нем отрезали курице голову, но он не задумался бы послать на смерть сто тысяч человек во имя принципа.
Я достаточно хорошо знал кулисы, чтобы понять, что моя песня спета.
Вечером я собрал свои монатки и исчез во тьме ночной.
Когда на другой день явились за мной, меня уже не нашли. Я прятался в погребе одного знакомого ресторатора и ломал себе голову над тем, как выбраться из Ялты. Вопрос разрешился неожиданным образом. Белые атаковали Ялту, и красные ушли. Я попал из огня в полымя. Дальше прятаться было невозможно, и я вышел на улицу. Через час меня сгребли. Привезли в комендатуру: “Говори, сволочь, сколько расстрелял офицеров?” — и т.д. В общем, это было одно и то же, только действующие лица были разные. Посыпались такие же угрозы. Я себе иллюзий не строил. Сидел в комендатуре до ночи. Я был не один. Ночью нас вывели под конвоем. Я думал, что нас поведут на мол, но нас все-таки привели в битком набитую тюрьму.
Потянулись тюремные дни.
Иногда приходили ночью и уводили людей, которые больше не возвращались. Я как-то резко ответил надзирателю, и меня в наказание перевели в камеру уголовных преступников. Там было свободнее и настроение спокойнее. Никто не боялся, что его выведут ночью на расстрел.
Когда меня вернули к политическим, то мой приятель С., сидевший со мной, составил в мою честь стихи. Две строфы оказались пророческими:
“Ты пострадал за убежденья,
За непотребный твой язык”.Мне пришлось не раз в жизни вспоминать эти слова.
Однажды явился в тюрьму начальник контрразведки. Он был из прибалтийских немцев. Меня вывели к нему. Он мне заявил: “Вы будете повешены, ищите себе защитника и никому не говорите, что я вас предупредил!” От неожиданности я ему сказал “merci”. Никакого защитника я не имел. Через несколько дней меня повели на допрос. Я шел по улице под усиленным конвоем, как важный преступник. Вдруг я увидел моего отца, который шел навстречу. На беднягу это произвело большое впечатление.
Допрос был идиотский; следователь не знал толком, в чем меня обвинять. Меня вернули в тюрьму. Появился слух о том, что я буду освобожден. Ко мне подошел московский присяжный поверенный Л. и обратился с просьбой: если я выйду на свободу, передать ему яд. Он не хотел умирать “в их руках”, как он выразился. Я пообещал при условии, что он примет яд в последнюю минуту, когда поведут на казнь, а не тогда, когда нервы сдадут. Он пообещал. По иронии судьбы он был освобожден раньше меня, но впоследствии расстрелян, но не белыми, а красными. Шутки судьбы.
В один прекрасный день мне объявили, что я свободен. Я ничего не понял. Когда вышел из тюрьмы, узнал причину моего освобождения. Та самая дама, мужа которой арестовали по обвинению в антисемитизме и которую я учил, где и когда нужно плакать, обратилась к одной из звезд экрана, очень красивой женщине, с просьбой похлопотать за меня перед генерал-губернатором. Эти функции исполнял генерал из александрийских гусаров; это был кавалерийский генерал доброго старого времени. Он любил лошадей, красивых женщин и выпивку. К нему обратилась красавица. Не знаю, существует ли на свете кавалерийский генерал, к какой бы армии он ни принадлежал, который мог бы отказать в просьбе красивой женщине. Я таких не встречал. И я очутился на свободе. Я поспешил к ней с букетом роз, чтобы выразить мою признательность, и вполне понял генерала. Все это было хорошо. Во всяком случае, оставаться в Ялте было опасно, да и никакой работы найти нельзя было.
Я решил ехать в Ростов. Город большой, и там легче будет устроиться. Сел на пароход и поехал.
В Ростове меня ждало большое разочарование. Дело в том, что в городе существовало два правительства. Одно — донских казаков, а второе — неизвестно кого. Каждое правительство проявляло исключительную энергию, т.е. устраивало облавы на улицах, арестовывало, сажало в тюрьму и расстреливало.
Несчастные обыватели не знали, какого святого молить о спасении. Климат этот мне совершенно не подходил. Я решил вернуться в Ялту; к тому же у меня там завязался роман. Софочка была очаровательная женщина. Но у нее был очень общительный характер, и если бы я еще задержался в Ростове, то я рисковал найти мое место занятым. Когда я заявил, что возвращаюсь в Ялту к Софочке, то общественное мнение разделилось. Дамы нашли, что это очень романтично, а мужчины, что я круглый идиот. Правда находилась между этими двумя мнениями. Когда я вернулся в Ялту, то Софочка приняла меня с распростертыми объятиями. Очевидно, заместитель еще не был найден. К тому же я заметил, что солнце светит, птицы поют, небо голубое и море синее — совершенно одинаково при всех режимах. Наслаждаться жизнью долго не пришлось, так как я подлежал призыву на военную службу. Пришлось ехать в Севастополь, чтобы подвергнуться осмотру военной комиссии.
В Севастополе я встретил земляка-екатеринославца, он пригласил меня к себе, у него собралась веселая компания, и мы играли в карты до утра. Утром я предстал перед комиссией, которая сочла нужным дать мне месячную отсрочку. Я немедленно вернулся в Ялту. Здесь возник другой вопрос: на что жить? Деньги кончились, и я решил скрепя сердце продать мои часы. Эти часы имеют свою историю. Это были очень красивые японские часы. Их привез из Читы мой отец в подарок моему старшему брату. Брат ушел на войну, и я их себе присвоил. Берег я их как зеницу ока, но другого выхода я не нашел и решил их продать. Зашел я в магазин к ювелиру; он их осмотрел, похвалил, но заявил, что больше чем 25 тысяч рублей дать не может, хотя часы стоят больше; объяснил он это тем, что мы живем в смутное время и не знаем, что нас ждет завтра. Пока я колебался, открылась дверь, и в магазин вошел один из партнеров, с какими я играл в карты в Севастополе. Он меня весело приветствовал и, узнав, что я вынужден продать часы, предложил мне заложить часы у него за 25 тысяч рублей с правом выкупить их в любое время. Меня это устроило; но когда я, получив деньги, протянул ему часы, он мне заявил: “У меня уже есть три пары часов, что вы хотите, чтобы я делал с вашими?.. Храните их у себя”. Я ему заявил честно: “Если вы хотите одолжить мне 25 тысяч рублей, то я вас должен предупредить, что не только не знаю, когда я смогу вам их вернуть, но даже не знаю, верну ли я их вообще когда-либо”. Он только отмахнулся. Я простился с ним и вышел; я его никогда больше в жизни не встретил.
Месяц пролетел быстро, и я снова поехал в Севастополь. На этот раз я был признан годным и получил приказ выехать в Одессу в штаб армии.
Для проезда в Одессу мне выдали литер, дававший право на бесплатный проезд на пароходе. Название пароходной компании было нарочно пропущено, так как существовало две пароходных компании: Русского и Российского пароходных обществ. Я сам должен был вписать название компании, чей пароход придет раньше. Я вернулся в Ялту и стал ждать парохода. Узнав, что все пароходы Российского общества реквизированы и ходят только пароходы Русского общества, я вписал себе Российское общество. Русское общество отказывалось меня грузить, так как литер не был на их имя, и я мог спокойно ждать пароходы Российского общества, которые не ходили. Я искренне считал себя умным. Так я досиделся до того дня, когда красные захватили Одессу. Явился к командиру и лицемерно выразил сожаление о том, что не могу теперь ехать в Одессу. Он мрачно посмотрел на меня и коротко бросил: “Дождались”. Я поспешил его покинуть. С этого момента началась неизвестность. Длилась она недолго.
В Белой армии вспыхнуло восстание. В то время, когда гениальный психопат и кокаиноман ген. Слащов со сравнительно небольшой армией сдерживал Красную армию на фронте, в тылу творилось черт знает что. Все спекулировали, воровали, брали взятки, создавались фиктивные полки, которые получали деньги на формирование и т.д.
Нашелся честный, смелый, но недалекий офицер капитан Орлов, который сформировал полк из офицеров и взялся за чистку. Всюду началась паника. Орлов захватил Ялту, и я не успел вздохнуть, как был мобилизован. И ни за что ни про что стал повстанцем. Без меня меня женили.
Мы двинулись на Симферополь. Известие о том, что Орлов идет на Симферополь, вызвало там панику. Ген. Слащов понял, что ему угрожает опасность, и начал переговоры с Орловым. О чем они говорили и к чему они пришли, я не знаю, но вместо того, чтобы войти в Симферополь, мы двинулись на фронт.
Мы не дошли еще до фронта, когда Слащов снял с фронта целую дивизию и бросил на нас.
Целый день мы отступали с боем, и к вечеру наша группа была окружена возле одной из немецких колоний, которых много было на юге России, и мы были захвачены в плен.
Солдат заперли в сарае, нас, восемь человек, ввели в какое-то помещение. К нам вышел офицер в черкеске с погонами есаула и объявил нам, что по приказу ген. Слащова мы приговорены к повешению. Нас немедленно окружил конвой, и нас повели. Все это произошло так быстро, что даже не было времени испугаться,
Мы шагали под дождем. Я искал случая как-нибудь смыться, но кругом степь, и укрыться некуда. Шагал за другими, как баран. Нас догнал какой-то всадник, мы слышали обрывки разговора: “Могила не готова, нет веревок, и солдаты очень устали… просить командира отложить казнь до утра”. Всадник ускакал, а мы стояли под дождем и ждали.
Наконец пришел приказ отставить казнь до утра.
Нас ввели в дом одного из немецких колонистов и приказали лечь на пол. Я думал, что будут приканчивать на полу, такие вещи практиковались, но нас не тронули. После целого дня в бою, после всех эмоций, я так устал, что заснул как убитый. Если бы сегодня я мог спать так хорошо, как накануне казни, я был бы прямо-таки счастливым человеком.
Я проснулся, когда светило яркое солнце. Попросил разрешения пойти на кухню помыться. В сопровождении часового я пытался помыться из миски, которую наполнила водой хозяйка. Пока я мылся, она жарила ячмень для приготовления “припса”, это ихний ячменный кофе. От времени до времени она бросала на меня взгляд, вздыхала и тихонько повторяла: “So junge, so junge”. (“Так молод, так молод”.) Я понял, что это момент, чтобы попросить “припс”. Она мне дала огромную чашку, которую я выпил с наслаждением. Я предоставляю психологам разрешить вопрос о связи между полным желудком и оптимизмом, но я никак не верил в то, что меня повесят. Вскоре появился снова есаул и объявил нам, что по приказу ген. Слащова смертная казнь через повешение заменяется нам расстрелом. Как говорили у нас хохлы: “Не умер Данило, только болячка задавила”.
Так как одновременно пришла телеграмма с приказом идти в Симферополь, то казнь отложили, но нас предупредили, что если один из нас убежит, то все остальные будут повешены на первом же телеграфном столбе. Нас рассадили в обозе и повезли.
Вечером мы прибыли в Симферополь. Толпа нас встретила очень враждебно. Ругань, угрозы и прочее. Мы ничего не понимали. Впоследствии выяснилось, что был пущен слух, что мы пытались открыть фронт красным. Слащов ловко орудовал. В политике это называется подготовка общественного мнения.
Нас заперли в казарме, а есаул поехал с докладом к ген. Слащову. Часть, которая нас захватила в плен, называлась “Горско-мусульманский конный дивизион”. Мусульман там было два с половиной, а остальные “мусульмане” были большею частью из-под Полтавы. Командир назывался есаул Голумбек. Это был авантюрист, прекрасно игравший свою роль и плававший, как рыба, в воде в этом смутном сумасшедшем времени. Он явился к Слащову, который, наверное, уже нанюхался кокаина, и начал свой доклад с того, что мы уже расстреляны. Генерал одобрил. Затем он сделал доклад, изобразив себя победителем Орлова, но умолчав о том, что полковая касса попала ему в руки. Слащов расчувствовался и объявил, что в благодарность он разрешает ему развернуть дивизион в полк, при условии иметь полный комплект офицеров, но все-таки предостерег Голумбека, что если еще поступят жалобы населения на грабежи, учиненные его солдатами, то он расформирует дивизион вообще. Голумбек поклялся, что введет железную дисциплину, и вышел, видя себя в мечтах командиром полка. Затруднение состояло в том, что ни один приличный офицер не пошел бы служить к нему.
Он приехал в казарму в два часа ночи; нас разбудили, и, откровенно говоря, сердце екнуло: мы думали, что конец наступил.
Голумбек нам объяснил, что мы уже покойники, но если мы пойдем на службу в его дивизион с измененными фамилиями, то он оставит нас живыми. Что оставалось делать? И я стал мусульманином.
Университетский значок, который я носил на гимнастерке, ему очень понравился, и он объявил мне, что нужно организовать суд в дивизионе, дабы убедить штаб в строжайшей дисциплине.
Когда, покачиваясь в седле, я переваливал через Крымские горы в числе других, то еще не верил тому, что жив.
Мы спустились в Алушту, и оттуда нас направили на Севастополь. Из Севастополя мы получили назначение на Сивашское озеро. На Сиваше грабить было некого, поэтому все было в порядке. Однажды Голумбек мне объявил, что созывается военно-полевой суд и я должен выполнить обязанности секретаря суда. Это была пародия на суд.
В десять минут молодой поручик, совершивший обычный по тому времени проступок, был приговорен к смертной казни. Когда все вышли, я заявил Голумбеку, что решение суда незаконно, что все правила, предписанные военно-полевому суду, нарушены. Он ответил мне, что ему наплевать на правила, и приказал мне выехать в штаб ген. Слащова для утверждения приговора. Этот мерзавец искал козла отпущения и его нашел. Я поехал в штаб и наивно решил объяснить все генералу. Штаб находился на станции Джанкой. Генерал Слащов жил в большом доме, окруженном парком. Я ждал генерала в парке. Он вышел в сопровождении Н., она была затянута в черкеску и походила на мальчика. Ее трагическая история была известна всем. Красноармейцы убили на ее глазах ее мужа и ее двух детей, а ее изнасиловало восемь человек. Она не сошла с ума и не покончила самоубийством, она вошла в полк; отличалась сумасшедшей смелостью в боях и, видимо, искала смерти. Но если в ее руки попадал пленный, то надо было спасать этого несчастного.
Затем она запиралась и плакала. Она внушала бесконечную жалость и отвращение. Была убита в конце концов. Так лучше.
Генерал принял меня очень любезно. Я ему доложил, по какому делу я приехал, и только хотел объяснить, что суд был неправильный, как генерал приказал мне повернуться и тут же на моей спине написал на приговоре “Утверждаю”. После чего любезно улыбнулся и пошел по парку в сопровождении Н. Хорошо, что он не знал, кто перед ним стоял, иначе бы было два приговоренных.
Я все-таки так это оставить не мог. Я пошел в штаб, помещавшийся в поезде. Я явился к начальнику судной части. Это был полковник, который тоже носил университетский значок. Я ему объяснил все. Он меня слушал с видом бесконечно усталого человека. Он больше ничему не удивлялся. Он меня только спросил: “Генерал утвердил приговор?” — “Так точно”. — “Значит, законно”.
С тяжелым сердцем я возвращался в дивизию. В степи была кромешная тьма, наконец я добрался до нашей деревни. Было поздно. Я явился к командиру с докладом. Он уже собирался ложиться спать. Выслушав меня, он спокойно заявил мне: “Потрудитесь привести приговор в исполнение сейчас же”. Я возразил: “В двух шагах ничего не видно. Разрешите отложить расстрел хоть до рассвета”. — “Нет. Сейчас же”.
Я вызвал дежурного офицера и приказал отправить солдат вырыть могилу. Прошла мучительная вечность. Офицер вернулся: могила вырыта.
“Назначить офицера и наряд солдат для исполнения приговора”.
Послышались шаги солдат, и в комнату вошел молодой хорунжий, который, по-видимому, был очень взволнован. Я вышел, и он меня сопровождал. Я вошел в избу, где находился приговоренный. При моем входе он встал, посмотрел мне в глаза и спросил: “Это конец?” — “Да”. — “Когда?” — “Сейчас”. Он как-то странно улыбнулся: “Это будет простое убийство”. — “Нет, я буду с вами до конца…” Я взял его об руку, и мы вышли. В полной темноте шагали два человека об руку. Один вел другого в могилу.
Наконец мы наткнулись на кучу свежевырытой земли. Это была его могила.
Я очень крепко пожал ему руку. Я боялся проявления слабости с его стороны, но он был спокоен.
Солдаты выстроились. Послышался хриплый голос хорунжего: “На руку!” Я отвернулся. Сзади раздалось: “Пли!” Залп, и все было кончено.
В эту ночь 30 апреля 1920 года я чувствовал себя самым несчастным человеком на земле: еще не все человеческие чувства были убиты во мне.
Мы простояли еще некоторое время на Сиваше, а затем получили приказ двинуться к Днепру. Дивизион пошел походным порядком, а я должен был поехать в штаб для выполнения каких-то формальностей.
Когда я подъехал к станции Джанкой, я остановился как вкопанный: на фонаре висел капитан Дубинин, помощник капитана Орлова. Слащов был опасный зверь. Настроение в штабе было мрачное. Дела на фронте были неважные, к тому же началась эпидемия тифа и было зарегистрировано несколько случаев заболеваний холерой.
Подумать только — я съел полфунта вишен, и меня скрутило. Рвота, понос, судороги, вызванный врач даже не подошел ко мне и приказал отправить меня немедленно в холерный барак.
Два санитара подхватили меня и потащили. Я взмолился: “Бросьте меня в первый пустой товарный вагон”. Им очень хотелось поскорее избавиться от меня, и они оставили меня в пустом вагоне; один из них притащил мне даже бутылку с водой. Сколько я лежал, не знаю. Потом вагон прицепили к составу, и поезд куда-то пошел. Ехали долго, останавливались в дороге и наконец прибыли на какую-то станцию, где окончательно остановились. Я все продолжал лежать и потерял всякое понятие о времени.
Какой-то железнодорожный служащий случайно заглянул в вагон: “Вы что здесь делаете? Поезд дальше не пойдет. Дальше начинается фронт”. Я выполз из вагона. Неподалеку стоял обоз. Я спросил: “Куда идете?” — “На Днепр!” — “Так нам по дороге”, — и я взобрался на подводу. Ехали долго и добрались до какой-то деревни. Лошадей распрягли; я сполз с подводы, вошел в первую же попавшуюся хату и лег на лавке. Вошел неизвестный мне офицер, он держал в руках фуражку, полную вишен. Он любезно протянул мне фуражку, и я машинально взял горсть вишен и стал есть. Мое выздоровление началось.
Болтались мы на Днепре довольно долго; было ясно, что дело проиграно. Люди машинально исполняли свои обязанности, но сердце не лежало ко всему этому.
Населению тоже это надоело.
Заняли мы как-то деревню, из которой ушли красные. Солдат привел меня в избу, которая была мне отведена комендантом. На завалинке сидела старая бабка. Посмотрела на меня с презрением и сказала дочери: “Дывысь, ще одын”. Я самым приятным голосом: “Я заплачу, бабушка”. — “А шо твои гроши стоють!” Бабка, по-видимому, разбиралась в валюте.
Я опять начал: “Бабушка, а можно что-нибудь поесть?”
Ответ был сухой: “Нэма ничого!” — “А чаю?” — “Чаю нэ бачилы два мисяца”. — “А кипятку?” Бабка с презрением: “А на шо тоби кипяток?” Тут я поднял голос: “Мы вас спасли от красных!” Бабка освирепела: “Спа-аслы! Красный прыйде: давай кони, давай йисты. Белый прыйде: давай кони, давай йисты. Зэлэный прыйде: давай кони, давай йисты. — И заключила торжественным голосом: — Хай вы уси сказитесь”. Это был глас народа.
Все-таки Хведора, ее дочка, поставила на стол огромный чайник кипятку. У меня в походном мешке была заварка чаю и немного сахару. Я заварил чай и пошел приглашать бабку. Бабка поломалась для приличия, но не выдержала, села за стол и стала пить чай вприкуску. Затем тоненьким голосом сказала Хведоре: “Подывысь, мабуть, шо у печи”. Хведора вытащила огромное блюдо с вытребеньками, а я ухом не веду и не дотрагиваюсь. Бабка стала меня угощать. Тут я заявил: “Что вы, бабушка, буду у вас последнее объедать!” Бабка возмутилась: “Последнее? Хведора, давай увсе”. Хведора вытащила огромную курицу, картошку, капусту. Я как навалился, как навалился, так вот, несмотря на то, что уже сорок пять лет прошло с тех пор, у меня все еще тяжесть в желудке.
Когда я уходил через три дня, бабка зажарила мне курицу на дорогу. Мы с нею расцеловались, она меня перекрестила и сказала: “Да храни тебя Христос”. Во Франции это называется уметь разговаривать с женщинами.
Началось переформирование, и я получил назначение в запасной кавалерийский полк в Симферополь.
Рутина — это великая вещь; она мешает человеку задумываться над своим положением.
Мы выезжали на занятия каждое утро, занимались вольтижировкой, рубкой и проч., когда кругом все шло прахом.
Наконец получили приказ собираться в поход, последний поход. Вышли из Симферополя, в последний раз перевалили через Крымские горы и спустились в Ялту.
Встреча с Софочкой, со всеми проявлениями радости с ее стороны, не носила отпечатка искренности; я слишком долго занимался войной. Спрашивать было бесполезно.
В четыре утра я шагал по набережной. Под ногами хрустело битое стекло, валялись какие-то тела, не то пьяных, не то убитых, зияли дыры в витринах разгромленных магазинов. К порту тянулись вереницы солдат с серыми хмурыми лицами; они уже перестали быть армией. Из порта доносился грохот лебедки. Пароход мог взять тысячу человек, а погрузили пять тысяч. При свете восходящего солнца красавица Ялта имела жалкий вид. Солдаты бросали в воду последние зарядные ящики, пулеметы, винтовки. Какой-то казак подъехал, расседлал свою лошадь, поцеловал ее, вынул револьвер, вставил в ухо лошади и выстрелил. Лошадь рухнула наземь, а он пошел, утирая слезы.
Мы начали отчаливать, когда подошел крейсер, от него отделился катер, в котором стоял во весь свой высокий рост ген. Врангель.
Он вышел на мол и начал свою речь на тему: “Борьба еще не кончена” и т.д. У этих генералов и министров страсть произносить ненужные речи, которым никто не верит. Нас занимал вопрос, что с нами будет, а остальное нас не интересовало.
Пароход вышел в открытое море, и вскоре на горизонте можно было видеть только темную полоску. Там осталась Россия.
Прежде чем погрузиться во все перипетии исхода и эмиграции, интересно отметить две вещи.
Товарищ Р., который упрекал меня в мелкобуржуазном подходе к вопросам и полном непонимании революционной справедливости, был впоследствии расстрелян “за уклон влево”, он не уследил момента поворота в политике компартии и поплатился. Ген. Слащов, зверски расправлявшийся с коммунистами, получил предложение от Троцкого занять место преподавателя в Московском военном училище; предложение принял, переехал в Москву. Впоследствии он был убит на улице одним молодым человеком, который мстил за смерть брата.
Такова революционная справедливость, и ее ни в коем случае нельзя смешивать с простой справедливостью.
Исход
Тот, кто мог присутствовать при исключительном зрелище — прибытии армии Врангеля в Константинополь, не забудет этого никогда.
Сто три корабля, начиная от рыбачьих шхун, колесных речных пароходов и кончая военными кораблями и даже ветхозаветным “Георгием Победоносцем”, героем русско-турецкой войны, нагруженные ста тридцатью тысячами человек, требовавшими хлеба и воды. Вследствие неправильной погрузки большинство кораблей лежало на боку. Катера английского и французского интендантств носились как угорелые, доставляя воду и провиант. Маленькие турецкие ялики облепили суда, предлагая свои продукты в обмен на разные вещи.
Присутствие этой голодной армии у ворот Константинополя очень беспокоило англичан и французов. Я начал свою эмиграционную деятельность с того, что украл у казаков мешок с хлебными корками, которые они сами украли. В бешенстве один казак рубанул шашкой, метясь в мою руку, но промахнулся на десять сантиметров, и я исчез с мешком в трюме, где мог наслаждаться жизнью.
Главная забота англичан и французов заключалась в том, чтобы избавиться от нас как можно скорее.
Семейных отпустили в Константинополь, казаков отправили на остров Лемнос, одну группу в Сербию, другую в Болгарию, а нас, тридцать тысяч человек, в Галлиполи.
Галлиполи — это маленький городок на берегу Дарданелльского пролива, почти окончательно разрушенный английской эскадрой во время войны.
Мы высадились среди развалин. Некоторые дома были починены, некоторые уцелели. Население городка не превышало четыре-пять тысяч человек, и вот на их голову свалилось тридцать тысяч голодных, измученных людей, готовых на все. Начались эпидемии.
Я начал с желтухи, а затем — дизентерия. Я лежал в числе других где-то под лестницей. Единственное преимущество этой болезни в том, что человеку не нужно есть. Надо было ждать выздоровления или кладбища. Врачебной помощи не существовало. Я выбрал первое и, наконец, выбрался из-под лестницы. Я отыскал мой эскадрон, помещенный среди развалин какого-то дома. Здесь я нашел место на земле, опять почему-то под лестницей.
Спать в январе на голой земле очень неуютно. Нужно было уходить из этого гиблого места.
Я нашел еще двух человек, которые разделяли мое мнение.
Бежать можно было только на азиатскую сторону, туда, где воевал Кемаль-паша.
Главная задача была перебраться через пролив. Французский миноносец нес сторожевую службу, и следовало ждать безлунной ночи, чтобы проскользнуть на турецком ялике мимо него; по крайней мере нам так советовал наш турецкий проводник. Мы вооружились терпением; кроме того, нам нужны были деньги. Мы украли ворота из турецкого двора, разрубили их на дрова и продали их в ресторанчик. В Галлиполи была острая нужда в дровах, и нам довольно прилично заплатили. Однажды я проснулся с острой болью во всех суставах и в легких. Боли приняли такую форму, что я не выдержал и пошел в госпиталь. Название “госпиталь” было дано бывшей греческой школе, где все больные лежали вповалку на полу.
Когда я приплелся, ко мне навстречу вышла сестра милосердия с усталым лицом и спросила: “Тиф у вас был?” — “Нет, не был”. — “Так ложитесь здесь”, — и она указала место на полу. Рядом лежал офицер, по-видимому, с очень высокой температурой. Я его спросил: “Что у вас?” — “Сыпной тиф!” — был ответ. Ну тогда все в порядке: и я улегся. Мои боли довели меня до сумасшествия. Я изорвал зубами подушку, набитую соломой, чтобы удержаться от крика. Я просил морфия, опиума, яда, чего угодно, чтобы уйти от этих болей. По счастию, от своего соседа я подхватил тиф, температура поднялась выше 40, и боли утихли. В общем, я заболел всем сразу, оптом: острым суставным ревматизмом, плевритом и возвратным тифом.
Меня решили перевести в другой госпиталь. На этот раз госпиталем служил маленький грузовой пароход французского интендантства, где в трюме находились ящики с товаром; там устроили нары в три этажа, туда свозили больных. Солдат-сенегалец, охранявший товар, старался держаться подальше от нас. Возвратный тиф, который я подхватил, имеет ту особенность, что между отдельными атаками температуры просыпается дикий голод. Как раз в такой момент негр, охранявший груз, получил свою порцию риса. Когда я увидел этот белый рис, исчезавший в черной дыре его рта, я не мог оторвать глаз от этого потрясающего зрелища. Наши глаза встретились, и он поспешно отвернулся. Я продолжал смотреть, гипнотизируя его взглядом, наконец он не выдержал и протянул мне котелок. Я жадно схватил и быстро проглотил все. Это был момент моего самого низкого падения.
Наступила страшная ночь. Вышли крысы. Их было невероятное количество, и все какие-то огромные, как кошки. Негр забрался на самую верхушку и испуганно вращал глазами. Я лежал на третьем этаже, а подо мной лежал молодой ветеринарный врач. Он умер ночью, и крысы взялись за него. Я орал как дикий, остальные больные тоже, но никто не пришел.
Наутро все-таки начальство узнало. Приехал сам ген. Кутепов. Он с его черной окладистой бородой смахивал на московского кучера. Приказ был такой: расформировать госпиталь и немедленно эвакуировать всех больных. А куда? Пока нас положили на носилки, выставили на улицу и разложили вдоль тротуара. Я лежал в каком-то странном состоянии, не отдавая себе отчета в том, что происходит. Подъехала двуколка, запряженная мулом, два сенегальца погрузили меня на нее и повезли. Потом я услышал военный оркестр, игравший похоронный марш. Решив, что это для меня, я лежал с идиотским видом и блаженно улыбался. Оказалось, что это было не для меня, а для генерала, которого хоронили.
Пришел я в себя, когда на меня лили горячую воду и какой-то голос недовольно сказал: “И каких больных они сюда присылают”.
Затем я очутился в настоящем раю. Все было бело и чисто. Это был первый настоящий госпиталь, устроенный французами.
Было бы очень приятно лежать, если бы не были совершенно атрофированы ноги. Я их совершенно не чувствовал. Врач приходил, крутил их, слышался треск суставов, но я ничего не чувствовал. Врач сказал, что это неважно; ему лучше знать. Наконец мне заявили, что я должен освободить место и перейти в госпиталь для выздоравливающих. Нас таких было пять человек. Двигаться мы не могли. На нас напялили нашу форму, вынесли и положили на грузовик-платформу. Нас повезли на берег. Госпиталем для выздоравливающих на этот раз служил пассажирский пароход. Мы ждали лодки; наконец появилась лодка и, о скандал: на лодке пять гробов. Гробы сняли, и нас положили на их место, а их — на наше. Нас отправили на пароход, а “выздоровевших” на кладбище.
Госпиталь мне понравился. Там было шумно и тепло. Жаль только, что ноги не двигались. Врач велел учиться ходить. Меня подвешивали, и я болтал ногами в воздухе, но, когда меня опускали на пол, я беспомощно валился. Наконец я смог передвигаться с двумя палками, но, как только останавливался, снова терял опору. Врачу это надоело, и он мне порекомендовал выздоравливать скорее, так как мое место нужно другим.
Наступил день, когда я должен был рискнуть покинуть госпиталь. Когда я с большим трудом добрался до палубы, то увидел величественное зрелище: англий-ская эскадра проходила через Дарданеллы. Впереди шел величественный дредноут, за ним крейсера и сзади миноносцы. Это был символ могущества великобританской империи. Теперь не осталось ни дредноутов, ни империи.
Я кое-как сполз с парохода и заковылял в мой эскадрон. Первый, кто меня встретил, был вахмистр, который меня совершенно не узнал. Когда я назвал свою фамилию, он отмахнулся и сообщил мне, что я умер уже месяц тому назад. В ответ я устроил такое “воскрешение из мертвых”, что мне поспешили заплатить грошовое жалованье, лишь бы тихо было.
По крайней мере, я мог забраться в турецкую кофейню и посидеть там в тепле за чашкой кофе.
В феврале в Галлиполи было холодно. Настроение мрачное. Каждый день хоронили самоубийц, тиф тоже помогал; уже устроено было два кладбища.
Начальство решило дать концерт для поднятия нашего настроения. Соорудили на площади эстраду, и на ней выступила знаменитая Плевицкая, ей аккомпанировал хор. Она пела очень популярную в то время песню:
“Занесло тебя снегом, Россия,
Запуржило седою пургой,
И холодные ветры степные
Панихиды поют над тобой”.Изумительный голос и слова, идущие к сердцу. Нас стояло тысяч пятнадцать на площади, и мы ревели от избытка чувств.
Думала ли Плевицкая, что 25 лет спустя она умрет жалким образом в тюрьме в Париже.
Мне приходилось много лет спустя слышать на концертах в Париже лучших исполнителей, но ни один концерт не оставил у меня такого яркого воспоминания, как концерт Плевицкой в Галлиполи.
Когда потеплело, были установлены большие палатки за городом, куда нас перевели. В нашей палатке помещалось семьдесят два человека. На каждой койке спало по двое. Палатка была зеленого цвета, и помещавшиеся внутри имели вид покойников. Это очень неприятно было.
Рацион, который мы получали, был достаточен только для того, чтобы не умереть с голоду.
Я как-то поймал черепаху и, вспомнив, что черепаховый суп — это изысканное блюдо, решил полакомиться.
Я бился над чертовой черепахой, измучился больше, чем она сама, так ничего и не вышло. Совершенно бесполезное животное.
После долгих колебаний я решил все-таки продать мои часы, которые так удачно спас в последнюю минуту в Ялте. Пошел к греку. Он посмотрел на часы, повертел их, чмокнул губами и сказал: “Восемь лир”. Я щелкнул языком, приподнял голову и, как полагается, сказал: “Нет”. Грек вздохнул и накинул лиру. Я не соглашался. Грек с криком отчаяния: “Десять лир!” В это время я услышал мерный шаг солдат: это был мой эскадрон. “Куда идете?” — “Разгружать пароход”. Когда разгружают пароход, всегда можно поживиться. Спрятав часы, я присоединился к солдатам. Грек вопил: “11 лир”, — но я даже не ответил.
Мне удалось спрятать в штаны банку солонины в два с половиной килограмма; я чуть из-за нее не упал в воду, но все обошлось благополучно; мой сосед по койке разгружал турецкую фелюгу с хлебом и умудрился зажать целую буханку хлеба. Вечером мы встретились. Это было Лукуллово пиршество; мы сидели на корточках и съели все, но встать не могли. Мы катались по земле от болей в животе. Насилу отдышались, зато как поели.
Начальство решило построить пирамиду в память нашего пребывания в Галлиполи. Каждый из нас должен был принести четырехугольный камень.
Французы все время старались нас рассеять; для этой цели присылались пароходы, которые брали бесплатно в Бразилию или какие-либо другие потерянные страны.
Наше начальство противилось этому и всячески старалось помешать. Я было навострился в Бразилию, но лагерь был оцеплен и меня не пропустили в порт. Не знаю, нужно ли жалеть об этом. Так как всему наступает конец, наступил конец и моему галлиполийскому сидению. Сербский король Александр разрешил принять в пограничную стражу тысячу русских солдат из кавалерии. Я попал в это число. Нас погрузили на маленький пароход, идущий в Салоники. Я устроился на палубе среди канатов и наслаждался жизнью. Пароход отошел, мы бросили последний взгляд на городок, на наш памятник, кроме того, там осталось четыре кладбища, но их не видно было с моря. В душе я поклялся, что никогда ноги моей не будет в этом городе.
Греки в Салониках нас приняли очень всерьез. Порт был оцеплен солдатами, так как ждали прибытия “армии Врангеля”. Если бы они видели эту “армию”, они поставили бы для порядка двух полицейских, что было бы вполне достаточно.
Товарный поезд уже ждал, нас сразу же погрузили в теплушки, и греки вздохнули с облегчением. Мы переехали границу и прибыли в городок Гевгелия на берегу Вардара. Здесь мы ждали прибытия врачебной комиссии, которая должна была определить нашу годность к военной службе. Комиссия нас осмотрела и нашла: девятьсот человек негодны из-за полного истощения и зачатка туберкулеза на этой почве. Началась паника, споры, торговля и т.д. Вернуться невозможно, а оставить нас просто — это катастрофа. В конце концов приняли всех Я получил назначение на плохую границу — на албанскую. Мы поехали в Скопье, а оттуда по узкоколейке через Македонию в Охрид. В горах мы как-то остановились, и я зашел в лавочку возле станции, чтобы купить хлеба. Лавочник-македонец в круглой белой шапочке говорил на чистом русском языке. Я осведомился, где он выучился так хорошо говорить по-русски? Он ответил: “В Екатеринославе”. Я обрадовался, нашел земляка, но когда он сказал, что у него была лавка восточных сладостей на Александровской улице, я завопил от восторга: “Тебя зовут Идрис Борец Кериманов, и в твоей лавке я покупал халву и мороженое”. Мы оба расчувствовались от воспоминаний, и он даже отказался взять деньги за хлеб. Эмоций было много, но поезд не ждал. Поехали дальше и прибыли в Охрид.
Всем культурным людям известно, что Геркулес задушил Гидру в Охридском озере. Геркулеса и Гидру мы, конечно, не застали, но озеро было на месте. На площади в городке стоял чудовищный дуб. В жизни ничего подобного не видел. Дубу насчитывалась тысяча лет. Когда-то в древности под этим дубом творили суд и расправу, а теперь там сидели старушки, вязали и сплетничали.
Здесь нам выдали сербскую форму, ружья и продовольствие. Мы стали называться “граничаре”, а наша часть — “чета”.
Из Охрида мы должны были пройти шестнадцать километров до монастыря “Святого Наума”. Этот святой с таким подозрительным именем чтился одинаково христианами и мусульманами. Здесь находилась кантина нашей “четы”. Мы взяли продуктов на месяц и поднялись в горы. Это были очень высокие горы, по ним проходила цепь сторожевых постов вдоль албанской границы. Ничего не было устроено. Мы должны были вырубить деревья, выкорчевать пни, построить большую землянку на шесть человек. Чтобы соорудить русскую печь, мы спустились ночью на албанскую сторону и украли на кладбище надгробную плиту. Таким образом мы имели “под” для печи, а свод сделали из металлических стержней, на которых держались проволочные заграждения. Вымазали нашу печь глиной как следует, и получилось просто чудо. Хлеб нам доставляли вьюком два раза в неделю, а по воду пришлось ходить за три километра вниз. Каждый должен был варить обед по очереди. Когда пришла моя очередь, то я сварил борщ, но не вполне был уверен, что сослуживцы его съедят. К моему удивлению, съели все. Очевидно, я сварил не так плохо. Днем работали, а ночью несли охрану. Шакалы устраивали концерт, а дикие кабаны умудрялись так вспахать землю, что нельзя было поверить, что это сделано животным. Было много змей, но неопасных.
Мы подписали контракт на один год, так что нечего было строить планы ранее завершения срока, но по мере того, как приближался конец, я решил, что в это дело меня больше не заманят. С меня хватит военной службы.
За две недели до истечения контракта нам предложили продлить его на год. Я заявил, что я отказываюсь. Начальство всполошилось. Приказано мне было явиться к нашему русскому полковнику в Охрид. Я потопал шестнадцать километров и явился к нему. Диалог был патетический. “Вы нас покидаете?” — “Так точно, господин полковник”. — “У вас есть личные средства?” — “Никаких нет, господин полковник”. — “Вы владеете сербским языком?” — “Никак нет, господин полковник”. — “У вас есть профессия?” — “Никак нет, господин полковник”. — “Так вы бросаетесь головой вниз в бушующее море”. — “Господин полковник, лучше броситься головой вниз в бушующее море, как вы говорите, чем сидеть по горло в болоте”. — “Можете идти”. — “Счастливо оставаться, господин полковник”. Вышел и потопал шестнадцать километров обратно.
Наконец наступил день освобождения. Я спустился с гор к монастырю св. Наума на берегу озера и ждал там “чамаца”, на котором должен был ехать в Охрид. Я был не один, там я встретил еще пять человек, которые решили покинуть “чету”.
Наконец пришел “чамац” — это большая плоскодонная лодка с сильно приподнятым носом и кормой. Он напоминает римскую галеру. Гребцы сидят на носу с одной стороны, а рулевой все время выравнивает направление.
Это самый идиотский способ передвижения, но как передвигались пятьсот лет тому назад, так и осталось. Когда глупость повторяется столетиями, то она называется не глупостью, а традицией, становится священной и критике не подлежит.
Мы улеглись на дно “чамаца” и поплыли в Охрид. У каждого были свои думы. Что нас ждет впереди? Куда ехать?
Мы приехали в Охрид вечером. Расположились в поле возле города, собрали дров, развели костер, скипятили чай и остались сидеть у костра. Один из нас, обладавший красивым басом, затянул: “Як умру, то поховайтэ…” Хор подхватил, и полилась одна из самых красивых и торжественных украинских песен. Пели с чувством, и слова нам подходили. Когда, наконец, последний аккорд затих и я оторвал глаза от костра, то обалдел от увиденного. Нас окружала толпа женщин и мужчин. У женщин были слезы на глазах. Слышались возгласы: “Ладно русы спевают”. Одна из них подошла и положила пару яиц, другая кусок козьего сыра и т.д. Это был единственный случай в моей жизни, когда я в числе других получил гонорар за мое артистическое выступление. Мы были очень растроганы, и будущее казалось нам уже не таким мрачным.
Наутро мы погрузились. По прибытии в Белград мы расстались и больше никогда не встречались.
Чтобы жить в Белграде, надо было иметь “дозволу”. Чтобы получить ее, надо было иметь удостоверение о том, что находишься на работе. Чтобы получить такое свидетельство, надо было иметь “дозволу”. Так как безвыходных положений не существует, то и тут нашелся выход. С фальшивым удостоверением о работе получил настоящую “дозволу”, а с настоящей “дозволой” получил настоящую работу. Правда, работа была не ахти какая, просто таскал на спине кирпичи на верхние этажи строящегося здания. Вздумал было устроиться в артель венгерцев, работавших на берегу Дуная по разгрузке песка. Нагрузили мне ручную тачку; я сделал десяток шагов, и у меня завертелось в глазах.
Два года недоедания сказались.
Венгерец подошел ко мне, похлопал презрительно по плечу и сказал: “Айде рус. Не добро”. Нужно было сознаться, что это было “не добро”, и я с позором покинул работу.
А все-таки нужно было что-то делать. Я разделся, бросился в Дунай и стал вытаскивать на берег куски дерева, доски и проч., что плыло. Собрал кучу дров; занес в ближайший кабачок и продал по дешевке. Мог купить маслины, брынзу и хлеб. Пошел домой. Мы жили на окраине города втроем в немеблированной комнате. Ящик служил кроватью, стружки — матрацем, и ботинки клали под голову вместо подушки. Чай варили на дворе.
Проходя по одной улочке, я услышал звуки рояля. Играли “Вторую рапсодию” Листа. Я сел на крылечке и замечтался. Вспомнился дом, сестра у рояля.
Вдруг я услышал грозный окрик: “Ты что здесь делаешь, бродяга? Вон отсюда. Еще украдет что-нибудь”. Голос негодовал.
Я успел схватить мой пакетик и удрать прежде, чем получил пинок ногой.
Я вернулся к действительности. Выяснилось, что требуется мыловар. Я представился как специалист. Уверял хозяина, что мой дедушка был мыловар, мой отец тоже и что я с детских лет занимаюсь этим делом. Мне поверили и приняли. В первый день вышло что-то ужасное. Я дал кое-какое объяснение, но на второй день получилось хорошее мыло, и моя репутация была спасена. Почему получилось хорошее мыло, я не знаю по сей день.
Платили более или менее прилично, и жить стало легче. Все-таки одним жалованьем прожить было трудно, и я решил заложить мои знаменитые часы, чтобы улучшить мой паек. В начале 1923 года вышло, наконец, разрешение переписываться с Россией. Там меня давно похоронили, и мое письмо произвело впечатление вести с того света. Я получил ответ очень печальный. Мать, которую я обожал, умерла, а старший брат убит на войне. Семья со смертью матери расползлась. Обе сестры поселились в Ленинграде вместе с отцом, а младший брат — в Москве. Отец усиленно советовал вернуться в Россию, где будто бы все прощено. Он порекомендовал мне написать кузену в Америку, которому он в свое время помог уехать туда. Я написал ему и получил письмо на живописном русском языке, которое начиналось: “Дорогой двоюродный брат”, а кончалось “be brave”, — но самое существенное было то, что он прислал десять долларов. Это была единственная помощь, которую я получил за всю мою жизнь в эмиграции. Прежде всего я поспешил выкупить мои часы, а затем пошел на толкучку и купил какое-то ужасное одеяние; мои заплатанные военные штаны носить было невозможно.
Отец продолжал меня убеждать в письмах вернуться, называя некоторые примеры. Я решил последовать совету. Чтобы попасть в Россию, надо было ехать в Болгарию, в Софию, где находился “Комитет по возвращению на родину”. Я поехал, денег уже почти не осталось, а багаж состоял из смены белья и бритвы. Болгарские таможенники отнеслись с большим подозрением к туристу без денег и багажа, но все-таки пропустили.
Прямо с вокзала отправился в этот самый комитет.
Комитет мне совсем не понравился. Встретил меня какой-то неприятного вида парень, потребовал шесть фотографий и дал мне пакет анкетных листов, где нужно было дать массу сведений, как о себе, так и обо всех родственниках. Все это запахло чем-то знакомым. Я попрощался и вышел. О возвращении не могло быть и речи. А что делать? Жить в Болгарии было трудно, у власти был Стамболийский, русские белые оказались не в моде. Пока нужно было разрешить вопрос, где переночевать. На вокзале нельзя, полиция не позволяет; на отель нет денег. Наступил вечер, и я пошел бродить возле вокзала. Нашел какую-то маленькую харчевню. Зашел и спросил “братишку”, нельзя ли пересидеть у него ночью. Он вышел на улицу, осмотрелся, нет ли полицейских, и сказал мне: “Полезай наверх”. Я поднялся по узкой винтовой лестнице. Наверху оказалась маленькая комнатка. Царила кромешная тьма, и доносился мощный храп какого-то человека, спавшего на полу. Я перешагнул через него. Сделал два шага и наступил на что-то мягкое.
Раздалась трехэтажная русская ругань.
Поэт сказал: “И дым отечества нам сладок и приятен”, — и он был прав.
Я обрадовался: “Стой, земляк, не ругайся”. Я ему наступил в темноте на живот. От этого еще никто не умер. Земляк успокоился, и я лег на полу рядом. Возле него стоял большой чемодан. Человек с чемоданом мне всегда внушал уважение.
Разговорились, он оказался из Александровска Екатеринославской губернии, и мы сразу почувствовали друг к другу родственную симпатию. Когда я спросил его, откуда он приехал в Софию, то он мне дал неожиданный ответ: “Из Санпаулы” (Сан-Паулу).
Он попал немыслимым образом в Бразилию и таким же образом убрался оттуда. Теперь он собирался в Константинополь. Средства у него были, но он не знал, как добраться туда. Я знал, как это сделать, но средств на поездку у меня не было.
Было ясно, что судьба нас не зря свела. Так как мир с Турцией в эту эпоху еще не был подписан, то интересы Турции представляла нейтральная страна Испания. Для въезда в Константинополь нужна была виза Испании; кроме того, виза одной из оккупирующих Турцию стран: Франции или Англии. Я достал нужные визы для него и для себя. Для покрытия расходов он продал одну из многочисленных рубах, находившихся в чемодане.
Ехать мы решили не через Варну, так как это стоило дорого, а через Бургас. Оттуда можно было пробраться на рыбачьей лодке с контрабандистами, что стоило значительно дешевле.
В Бургасе мы нашли маленький французский пароход, идущий в Константинополь с грузом птицы. Капитан согласился взять нас на палубу за очень скромную плату. Нужно было только получить разрешение коменданта порта. Этот сукин сын запросил такую плату, что я поднял вопль. Я предложил ему мою старую шинель, которую сербы великодушно мне оставили; он рассердился. Кончилось тем, что земляк продал еще пару рубах и снова заплатил за нас обоих. Мы ушли, пожелав ему чуму, холеру и прочее. На дорогу земляк купил хлеба и сала. Этот чертов хохол не признавал другой пищи.
Наконец мы поплыли. Море было очень неспокойное, и земляк очень страдал от морской болезни. А у меня, наоборот, появился чудовищный аппетит, наверное, от морского воздуха. Я выждал момент, когда земляка развезло, и подошел к нему и предложил кусок сала. При виде сала его окончательно вывернуло наизнанку, и он заорал: “Брось это в море”. На такое безумие я не был способен; я ушел на другой конец парохода и съел все там. Наконец мы пришли в Константинополь; расстались мы с ним по-родственному, расцеловались, и он долго меня благодарил. В жизни иногда происходят странные вещи. Он заплатил за мои визы коменданту порта в Бургасе, за мой проезд на пароходе, я съел его сало, и он меня благодарил. Вот поди разберись.
Я высадился в Стамбуле, перешел мост и направился в Галату. Нужно было разрешить два вопроса: во-первых, где поесть подешевле и по возможности бесплатно, во-вторых, где найти работу.
Я встретил земляка-екатеринославца, с которым, правда, я не был знаком. Я подошел к нему. Первый вопрос мы разрешили: он повел меня к себе и дал бутерброд с колбасой. Второй разрешить было труднее. Земляк дал мне адрес одного знакомого, который занимал пост директора кишечной фабрики. Тот принял меня очень радушно, но единственная работа, которую он мог мне предложить, — это перемывать бараньи кишки, пролежавшие семь лет в турецкой таможне. От одного зловония можно было сойти с ума, но выбора не было. Поселились в маленькой комнатке в Галате; клопы нас троих съедали живьем.
Затем я работал на бойне, где должен был вытаскивать кишки из живота убитых баранов. Все это тоже приходилось делать, стиснув зубы. Далее я получил постоянную работу на кишечной фабрике. Работали по десять часов в день в соленой воде. Это все-таки было лучше. Наконец я смог переехать из Галаты в Пера и поселиться в чистой комнатке. По мере того, как мое служебное положение улучшалось, я смог себе сшить костюм и принять облик нормального человека.
Летом даже ездили купаться на берег Мраморного моря.
Единственное темное пятно. Здесь на пляже я потерял мои часы, которые спасал три раза в самый последний момент. Это все равно, как если бы я, избегнув виселицы, расстрела и холеры, помер бы от насморка. Ужасно противно.
Наконец наступил момент, когда дирекция предложила мне ехать в качестве представителя нашего общества в Персию для контроля товаров, закупаемых там.
Я получил турецкий паспорт, где было написано и подчеркнуто красным карандашом: “русский политический эмигрант”.
Французы дали мне транзитную визу через Сирию, которая была их колонией; англичане дали тоже транзитную визу через Месопотамию, которая тоже была их колонией, а персы — въездную визу в Иран, ибо Персия стала называться Ираном. Теперь я мог сесть на пароход как приличный человек, путешествовать в каюте, а не в трюме и не на куче канатов на палубе.
Проходя через Дарданеллы, я мог еще раз бросить взгляд на наш памятник в Галлиполи. Это казалось уже таким далеким. По прибытии в Пирей я воспользовался остановкой, чтобы наскоро осмотреть Афины, залезть на гору и увековечить себя на фоне кариатид, как подобает уважающему себя туристу. При остановке на Кипре — попробовал замечательные кипрские пельмени и наконец прибыл в Бейрут.
Портовая полиция сочла своим долгом поморочить слегка мне голову, но всемогущий “бакшиш” быстро уладил дело. Дальнейшую поездку в Багдад предстояло совершить в автомобиле через Дамаск.
Дорога в Дамаск очень живописна. Прибыли туда вечером и осмотреть город не удалось.
Рано утром двинулись через пустыню в Багдад. Нужно было сделать тысячу километров в пустыне, и это удовольствие очень маленькое. Наконец вечером прибыли в Багдад. Здесь начинается Англия; это значит, что вечером, чтобы спуститься в ресторан, нужно быть одетым в смокинг. А смокинга у меня вообще не было. Я вызвал директора отеля и заявил ему, что мой багаж еще не прибыл и я остался без смокинга. В виде исключения он разрешил сойти в ресторан в обычном костюме. В ресторане играл “Gipsy orchestra” (цыганский оркестр). Все пять цыган были из Кишинева.
Большинство публики состояло из молодых английских офицеров в безукоризненных смокингах, так как английские офицеры вне службы формы не носят. На весь ресторан была только одна женщина. Огромная толстая голландка. Когда англичане, один лучше другого, подходили к ней и почтительно приглашали на танец, она медленно вставала из-за стола и имела вид океанского парохода, выходящего из гавани на буксире. Это было аморальное зрелище.
Багдад, Гарун-аль-Рашид и сказки из 1001 ночи; может быть, это и было в прошлом, но в декабре 1924 года это была непролазная грязь. Крытый базар, несколько мечетей и пальмовый лес на берегу Тигра — право, не из-за чего поднимать шум.
С прибытием моего автомобиля мы тронулись в Персию. Железной дороги там не существовало, ехали по этапам: Керманшах, Казвин, Тегеран. Прибыли в Тегеран на четвертый день. Что меня удивило, это то, что продавцы ковров выкладывали их на тротуаре, и все проходили по ним. Как мне объяснили, ковер от этого выигрывает. Иди пойми.
Тегеран имел вид большого провинциального города. Я приехал в то время, когда Реза-хан изгнал шаха из Персии и уселся на престол. Для бывшего сержанта это было не так плохо. Представитель нашего общества, итальянец, говоривший свободно по-русски, заявил мне, что я не могу остаться с моим паспортом “русского политического эмигранта”, что могут произойти большие неприятности, так как Москва довольно свободно хозяйничает в Тегеране. Нужно было приобрести какую-либо национальность, хотя бы персидскую. Я поехал в обществе какого-то армянина в префектуру, там меня записали в какую-то толстую книгу и выдали выписку из метрической книги, согласно которой я родился в каком-то городке близ Тавриза. Особенность этого городка была та, что его в свое время сожгли дотла русские казаки,
и все метрические записи погибли. Таким образом, было трудно доказать, что я там не родился.Вот что может сделать бакшиш. Нужно признать, что в череде больших человеческих изобретений бакшиш должен занимать видное место.
С моим ценным документом снова вернулся в Керманшах, место моей службы. Поселился в караван-сарае и занялся контролем товаров, доставляемых в Керманшах караваном верблюдов. Городок был отвратительный. Ни мостовой, ни тротуаров, ни освещения. В городе жило восемь европейцев, и когда один из них выходил ночью, то слуга нес впереди него лампу, освещая путь.
Женщины в черных шароварах, с черным платком, накинутым на голову и длинным черным коленкоровым козырьком, закрывавшим лицо, похожи были на ворон. Ночью шакалы спускались с гор и устраивали концерт, собаки им отвечали, ночной сторож уныло тянул одну и ту же ноту; это называлось петь. Пришлось ему дать на чай, лишь бы он молчал. Шакалы, к сожалению, на чай не берут.
Я контролировал товар строго, и мой поставщик — армянин бил себя кулаками в грудь, подымал руки к небу и вопил, что я его разоряю и ему остается только взять веревку и повеситься. Он все-таки не повесился, может быть, потому, что он не нашел веревки, но караваны перестали приходить в Керманшах.
Я упорно изучал английский язык. Заучивал каждый день тридцать новых слов, собрал довольно большой запас их, но этого было недостаточно. Самое трудное в английском языке — это не говорить, а понять, что говорят другие. Как говорил один знакомый еврей: “Что убивает англичан — это их произношение”. Чтобы познакомиться с их произношением, я пригласил к себе англичанина — старого пьяницу, оставшегося в Керманшахе со времен войны 1914 года. Для облегчения его педагогической деятельности я выписал из Тегерана ящик коньяку. Увы, он пил, как лошадь, и молчал, как рыба.
Чтобы втянуть его в разговор, я стал рассказывать анекдоты. Например, старый заслуженный анекдот о джентльмене, вернувшемся внезапно домой и заставшем свою жену в объятиях кавалера на диване. Shocking! Он поведал своему другу о семейном несчастье. Друг посоветовал ему развестись с женой, что было невозможно из-за детей; уволить клерка, что рискованно из-за дел, так как тот мог повредить джентльмену в его коммерческой деятельности. Решение не было найдено, но некоторое время спустя, когда они снова встретились, наш джентльмен сообщил своему другу, что нашел решение: он продал диван.
В этом месте рассказа обыкновенно люди смеются, но не мой англичанин. Он и ухом не повел и продолжал глотать свой коньяк.
Прошло минут пятнадцать, и он, наконец, процедил сквозь зубы: “Я думаю, что продажа дивана не поможет”.
Тот, кто меня предупреждал, что если вы расскажете анекдот англичанину, то он смеется только назавтра, был прав.
Я продолжал сидеть в Керманшахе. Наступил праздник, который длится много дней. В течение этого праздника устраиваются разные религиозные процессии. Я видел ночью людей, одетых в длинные черные одежды с дырами на спине. Они медленно шли, останавливались и били себя по спине цепями. Затем они садились на корточки, делая вид, что ищут что-то, и вопили имена двух святых.
Видел, как несли двух маленьких детей, мальчика и девочку. Их окружали всадники на белых лошадях, украшенных лентами. Всадники были вооружены копьями и щитами.
Видел, как несли на носилках человека: видны были голова и ступни ног, тело было покрыто покрывалом, из которого торчала дюжина ножей. Наконец, видел “Шахсей-Вахсей”. Несколько десятков человек в белых одеждах, с головами, побритыми от лба до затылка, шли в мечеть. Начиналось все с псалмов, затем они впадали в транс и били себя ножами по голове.
Кровь лила ручьем, одежды становились красными, после чего они шли через город, шатаясь от потери крови; их вели в баню, где им промывали раны, засыпали пеплом и отправляли домой.
Я мог это видеть, имея чалму на голове и халат на плечах, ибо человек, одетый в европейское платье, мог быть разорван на куски.
Подумать, что все это происходило открыто в 1925 году, когда человечество очень гордилось своими техническими достижениями. По-моему, если отнять у религий все обряды, то от религий ничего не останется.
Всему приходит конец; пришел он и моему пребыванию в Керманшахе. Правление нашего общества прислало распоряжение вернуться в Константинополь. Я пошел в комиссариат полиции с просьбой выдать мне паспорт. Там на меня посмотрели с удивлением: “Разве вы не русский?” Я заявил, что я родился в Персии, но жил в России, в доказательство представил свой тегеранский документ. На мой документ посмотрели с недоверием, но в конце концов паспорт выдали.
Пошел к турецкому консулу за визой в Турцию. Опять тот же вопрос: “Разве вы не русский?” Это начинало делаться монотонным. Я опять повторил свою версию. Визу выдали. Оставалось только ждать автомобиля. Вечером того же дня ко мне пришел с визитом секретарь турецкого консула. Я поддерживал с ним дружеские отношения при помощи журнала “La Vie Parisienne”. Этот журнал укреплял репутацию Парижа при помощи иллюстраций очень малоодетых дам и соответствующих текстов. Секретарь консула очень ценил этот журнал.
Теперь этот журнал считался бы выражением культурного обмена, но тогда это выражение еще не было изобретено.
Секретарь консула сообщил мне под большим секретом, что консул послал в Анкару конфиденциальное письмо с сообщением, что в Турцию едет советский шпион с персидским паспортом. Можно было легко догадаться, что шпион — это я. Только этого еще не хватало в моей коллекции.
А ехать надо.
Наконец пришел автомобиль. Пассажиров нас было двое. Один грек, направлявшийся в Лондон, и я. Выехали благополучно и добрались до границы Ирака, ибо Месопотамия превратилась в Ирак. Отдали мы с греком наши паспорта шоферу для штемпеля, обычно — это пустая формальность. Грек получил через пять минут свой паспорт обратно, но меня попросили выйти из автомобиля. Я вошел в кабинет шефа, который был со мной очень вежлив. Начал ставить вопросы, сначала по-английски, затем по-французски, и, наконец, не без иронии добавил: “Вы, конечно, говорите по-русски”. Тут я начал терять терпение: “Я говорю по-английски, по-французски, по-русски и по-турецки, я умею считать по-армянски и могу, если нужно, выругаться по-персидски. А теперь скажите, что вы хотите?” Он не ожидал прямой атаки и замялся; я продолжал выражать свое недовольство, и в конце концов он поставил штемпель. Мы покатили в Багдад, но рядом с шофером сел какой-то человек; в руках у него был конверт. Ясно было, что конверт имеет ко мне отношение.
По прибытии в Багдад я заехал в одну из лучших гостиниц для поддержания престижа.
Едва boy внес мои чемоданы в комнату, как появился директор отеля и с любезной улыбкой задал мне вопрос: “Are you Russian?” Тут я устроил скандал.
Я орал во весь голос, что это не отель, а конюшня какая-то, почему не разглажен мой костюм, где breakfast и т.д. Директор спасался бегством, а boy носился как угорелый. Все это было чрезвычайно неприятно. Через час вымытый, выбритый, в свежеразглаженном костюме я направился в отделение нашего общества, чтобы узнать новости. Новости были неважные… В Турции все шло вверх ногами. Наше общество собирается ликвидировать свои дела. А ехать надо.
Пошел я в Cook’s и задержал место в автомобиле, который должен был отправиться в Бейрут. У Кука мне сообщили, что ввиду восстания друзов в Сирии автомобиль пойдет не в Бейрут, а в Иерусалим. По мне хоть в Гонолулу, и я заплатил 25 фунтов за место. Теперь оставалось только получить разрешение шефа полиции на выезд. Я не забыл человека с конвертом и ждал неприятностей. Я приехал в комиссариат, сдал паспорт чиновнику, и он понес его к шефу полиции. Я сидел и гадал: пройдет или не пройдет. Чиновник вышел из кабинета шефа без паспорта и пригласил меня зайти. У меня промелькнуло в голове: начинается. Я зашел в кабинет шефа и с места атаковал. Я подал жалобу на начальника таможни, который, если меня послушать, подверг меня унизительному допросу. Мне устроены всякие препятствия, непонятно почему. Я businessman, едущий по делам, я не привык к этому; я буду жаловаться нашему посланнику; если у него, у шефа, есть какие-либо сомнения, я прошу телеграфировать за мой счет в Тегеран и т.д.
Он слушал меня, смотрел на меня с тоской и думал: “Ты все врешь, но ты все равно уезжаешь, так скатертью дорога”, — и поставил свою подпись.
Я вышел с облегчением в сердце.
На другой день наш маленький караван из трех машин тронулся в дорогу. Со мною ехали пять молодых летчиков, отправлявшихся в отпуск в Лондон, где их ждали все радости жизни. Катили весь день; к вечеру нас встретил английский <неразборчиво> отряд для охраны от друзов, которые нападали и грабили путешественников.
Заночевали в каком-то доме отдыха, принадлежавшем английскому кооперативу, неподалеку от Мертвого моря и наутро прибыли в Иерусалим. Остановились в Alenly-Hotel; я привел себя в порядок и сказал себе: впереди меня ждут всевозможные неприятности, но пока я почтенный турист и надо этим воспользоваться. Пить — умереть, не пить — умереть, так лучше пить, и я заказал себе на утро автомобиль и гида.
Я решил посетить все святые места, во имя которых люди веками причиняли себе и другим всевозможные страдания.
Начал с Вифлеема. Пять миль от Иерусалима. В храме “Гроба господня” мне показали колонну из зеленого мрамора, взятую в храме Соломона. Гроб Господень находится в полуподвальном помещении, и при нем постоянно дежурят три священника: католический, православный и армяно-григорианский. Между ними часто происходили споры, и ссора приняла такой характер, что англичане, чтобы их наказать, запретили туристам вход в помещение.
Нет туристов, нет пожертвований, а самое чувствительное место на теле человека — это карман. Служители Бога довольно быстро примирились. Я попал в тот момент, когда не впускали в помещение, и мог любоваться им со ступенек. Гроб покрыт золотым покрывалом, масса свечей и позолоты. Я не думаю, чтобы Иисус Христос был бы доволен всей этой мишурой, если бы он мог видеть. Вход в Вифлеем евреям запрещен.
Оттуда я поехал к стене плача. Стоят евреи у стены, покрытые талесами, и молятся. Вид у них дохлый. Нельзя отличить, кому двадцать лет, а кому семьдесят. Заняты явно бесполезным делом; это должно быть скучно.
Затем я посетил мечеть Омара. Туда евреям тоже вход запрещен. Мечеть Омара стоит на месте “храма Соломона”. Отдал фотографический аппарат, снял ботинки, надел туфли, как полагается, и зашел в мечеть. Посреди мечети находится скала, окруженная красивой деревянной решеткой. Со скалы Магомет верхом на лошади отправился прямо на небо. Я ничего не имею против Магомета, но лошадь меня очень заинтересовала.
Затем посетил Гефсиманский сад и пошел осматривать улицу царя Давида. Это лестница, по которой поднимался Христос на Голгофу. Всюду, где он останавливался, прибиты к стене медные, позеленевшие от времени плиты с римскими цифрами.
Посетил первую христианскую церковь, находящуюся в подземелье. Затем женский монастырь, где в сопровождении монахини сошел в подвал и мог видеть улицу Иерусалима такою, какой она была две тысячи лет тому назад.
Все это очень интересно, но нельзя сделать шага в этом городе, чтобы к тебе не протянулась рука, требующая мзду. Что же должны испытывать искренно верующие люди в этой большой лавочке, торгующей своим славным прошлым? Их это должно коробить.
Что на меня действительно произвело впечатление, это работа еврейских пионеров: они работали с каким-то остервенением, строя <будущий> свой Израиль. Я видел товарный поезд, где теплушки были набиты до отказа людьми, ехавшими на работу.
Пятнадцать лет спустя такие точно поезда, набитые людьми, отправлялись немцами на убой в Auschwits.
Я покончил с паломничеством по святым местам; надо собираться в дорогу, Мой следующий этап — Эль-Кантара, Суэцкий канал и Порт-Саид. Приехал в Порт-Саид. Европейская часть города состоит из великолепных зданий пароходных обществ, страховых компаний, отелей, ресторанов; повсюду безукоризненная чистота. В туземной части грязь, шум, гам, толкотня — то, что называют восточным колоритом. Ждал два дня; наконец мой пароход прибыл и остановился в канале. На моторной лодке моего отеля я добрался до него и погрузился для последнего этапа. В Константинополе меня должно было ожидать много развлечений. А ехать надо.
Когда мы прибыли в Константинополь, то я ожидал, что мои неприятности начнутся с момента, когда контрольная комиссия поднимется на палубу. Я ошибся. Все прошло самым приличным образом. Я решил остановиться не в отеле, а в меблированных комнатах, принадлежавших одному русскому.
От него я узнал, что существует соглашение между советским правительством и турецким, согласно которому каждый русский политический эмигрант, принявший иностранное подданство, должен быть выслан немедленно из Турции. Я себя спрашивал, под каким из двух предлогов меня выкинут вон: как советского шпиона или как русского эмигранта, принявшего иностранное подданство?
На другое утро мой хозяин вошел ко мне рано утром с встревоженным видом: два сыщика приходили справляться обо мне. Я понял, что удовольствие начинается. Нужно было предупредить мою дирекцию, что я это не я. Я, уехавший как эмигрант, не имею ничего общего с персом, приехавшим из Керманшаха, кстати с измененной фамилией. Хозяин показал мне в окно двух человек, стоявших на тротуаре и ожидавших моего выхода. Я, конечно, не спешил. Очень плотно позавтракал и попросил сделать мне четыре бутерброда, которые разместил по карманам. Затем вышел. Один из шпиков ушел, а второй старался смотреть в противоположную сторону. Я подошел к киоску, накупил газет и отправился в персидское консульство. Уселся в приемной и занялся газетами; а он ждал. Я просидел хороший час, затем вышел и стал осматривать Константинополь. Прошел всю Grande Rue de Pera, останавливаясь возле каждой витрины магазинов, а он вздыхал сзади. Перешел на противоположную сторону и проделал то же самое. Пошел в порт и стал осматривать каждый пароход; на ходу съел один из бутербродов, а шпик нагуливал себе аппетит сзади. Осмотрев все склады, мастерские, прошел мимо нашей конторы, но не зашел. Посетил знаменитую узкую улочку, куда устремляются все матросы мира как угорелые, когда их спускают на берег.
Долго осматривал Айя София, затем мечеть Ахмета Великого, посетил кладбище, съел второй бутерброд, а шпик умирал сзади от голода и истощения.
Затем я вернулся в Галату. Подходя к нашей конторе, я круто обернулся и пошел ему навстречу. Он растерялся, повернулся и поспешил на боковую улицу.
Как только он исчез, я пустился бегом в нашу контору. Ворвавшись туда, объяснил в нескольких словах положение вещей и удрал через другой выход. Я его имел, этого сукиного сына.
Теперь надо мною висело только подозрение в шпионаже; это было неопасно.
Чтобы жить в Константинополе, нужно было получить документ от префектуры. Ясно было, что эти мерзавцы так легко мне его не дадут.
Время было революционное, Кемаль-Паша перестраивал Турцию, ввел много нового, но старый бакшиш остался. Короче говоря, это стоило 600 лир.
Все это было хорошо, но Турция переживала все детские болезни свежей независимости. Во всех учреждениях вдруг все перестали понимать английский и французский языки. Начались мелкие придирки, и работа иностранных обществ стала невыносимой. Наше общество ликвидировало свои дела.
Передо мною снова стал вопрос: что делать?
Когда человеку некуда деваться, он может ехать только в Америку. Американцы ввели квоту для всякой национальности. Мне, свежеиспеченному персу, пришлось бы ждать три года, чтобы попасть в очередь.
Решив ехать во Францию, я достал письмо от французского общества, посылавшего меня якобы по его делам в Париж, и явился к французскому консулу за визой. Сдал свой паспорт служащему, как полагается, и на другой день явился за ним, полагая, что виза уже проставлена. Меня попросили подождать и затем пригласили в комнату, где сидел французский офицер в форме капитана. Он пригласил меня сесть и на чистейшем русском языке обратился ко мне: “Год тому назад вы выехали отсюда с турецким паспортом в качестве русского политического эмигранта; теперь вы появились с персидским паспортом с видоизмененной фамилией. Что это значит?”
Только человек, на которого налетел грузовик в пятнадцать тонн со скоростью сто километров в час, может понять, что я почувствовал, сидя в кресле против капитана. Долгая жизнь на востоке приучила меня улыбаться во всех случаях.
Я вежливо улыбнулся и сказал: “Совершенно правильно”.
Капитан удивленно: “С каким паспортом вы сюда приехали?” — “Без всякого”. — “Как так?” — “Я удрал с парохода, на котором я прибыл вместе с армией Врангеля”. Затем я вдохновился и стал рассказывать о моем детстве в Персии, о переезде в Россию, о моем участии в Белой армии во время Гражданской войны, о моем возвращении на родину в Персию, где по метрическим записям я мог восстановить мою настоящую национальность. Рассказывал я очень трогательно. “Зачем вы едете в Париж?” Я показал удостоверение от французского общества. Капитан помялся: “Я не могу дать вам визу больше чем на две недели”. Я с достоинством: “Мне, может быть, и не понадобится столько”.
Когда я вышел из консульства с визой в кармане, я испытывал то самое чувство, которое испытывает выздоравливающий после тифа: приятную слабость. И подумать, что недавно моей визе исполнилось сорок лет. Как трудно в жизни все предвидеть.
Наконец я расстался с Константинополем и снова двинулся в неизвестность, в Париж.
Я прибыл в Париж 13 января 1926 года.
Мы сняли компанией, состоящей из трех братьев, из которых один был женат, и меня, маленький домик в предместьях Парижа, и, разрешив жилищный вопрос, я решил осмотреть Париж как следует. Начал обходить все музеи, Версаль, Notre Dame de Paris, полез на Эйфелеву башню, на Arc de Triomphe, посетил могилу Наполеона, познакомился с Латинским кварталом, который совсем не был похож на то, что я вычитал во французских романах. Посетил знаменитое кафе “Rotonde”, ресторан “Procope”, где в свое время питались Ленин и Троцкий. Теперь нет ни “Rotonde”, ни “Proc
op e”, ни Ленина, ни Троцкого. Посетил и осмотрел все места, о которых столько раз приходилось читать в книгах. Конечно, пошел посмотреть Monmartre и Moulin Rouge. Короче, я хотел проглотить ПарижОднако надо было браться за работу. Увы, место шофера на заводе Рено для испытаний новых машин было недоступно. Министерство труда не допустило к ней, так как в моей carte d’identite значилось “employe”, а не шофер.
Я работал на фабрике непромокаемых плащей в качестве продавца, но не на жалованье, а на процентах с проданных плащей. У меня отняли “carte d’identite” в наказание, поскольку я имел право работать только на определенном жалованье. Нужно было пуститься в самые хитрые комбинации, чтобы получить службу. Я работал на фабрике морского кабеля — работа тяжелая и плохо оплачиваемая, на фабрике швейных машин. Работал в артели, укладывавшей паркет в строящихся домах, на парфюмерной фабрике, где исполнял даже обязанности заведующего; торговал чулками вразнос, но это нелегально, так как я не имел права на это. Это был самый лучший период. Работал в качестве заведующего в продуктовом магазине; заведовал помпой для снабжения бензином автомобилистов, был кассиром в ночном кабаре и так докатился до Международной выставки 1937 года.
На службу на выставку я попал только потому, что один из биржевых деятелей, поверив моей брехне, рекомендовал меня банку, занимавшемуся разменом иностранной валюты на выставке, как большого специалиста. В действительности я очень слабо разбирался в этом вопросе. По счастью, мои коллеги, мелкие банковские служащие, знали еще меньше меня. Кроме того, я мог с грехом пополам объясниться на нескольких иностранных языках с визитерами выставки, в то время как мои коллеги говорили только по-французски.
Дирекция меня очень ценила.
Выставку посетили все народы мира, кроме русских.
Советский павильон гордо красовался как раз напротив немецкого, но внутри, кроме фотографий и чертежей, ничего не было.
У входа на выставку находились специальные кассы для размена иностранной валюты, но чеки эти кассы не могли принимать. Чеки иностранцы должны были менять в банках города либо в павильоне, находившемся внутри выставки. Немцы, у которых все продумано и организовано, снабжали своих туристов чеками по 2250 франков. В первый день турист мог получить только 1250 франков, а через три дня остальные деньги. Делалось это для того, чтобы человек не истратил все деньги сразу. В этом Париже все возможно. Немецкие туристы, кроме чека, не имели права иметь в иностранной валюте ни одного су. Запрещено. “Verboten”.
Если бы они были французами, то только потому, что это “Verboten”, они припрятали бы 100—200 франков на всякий случай; но у немцев “запрещено” — значит “запрещено”.
Вот и получилось, что немец, приехавший с женой на выставку, не мог войти, так как у него не было франков, чтобы заплатить за вход, а чек он мог разменять только в банке, находившемся внутри выставки. Он тыкался из одной кассы в другую, но безуспешно. Я пожалел его и сказал, что могу ему одолжить шесть франков для платы за вход, он мне вернет их по выходе с выставки. Он меня горячо поблагодарил и предложил даже оставить свою жену в залог.
Я посмотрел на женщину (она была уродлива, как смертный грех) и предложил немцу двенадцать франков за двоих для оплаты входа. Через три часа, выходя с выставки, он вернул мне деньги и долго благодарил.
По окончании выставки банк, в виде исключения, принял меня в число постоянных служащих. В принципе этот банк иностранцев на службу к себе не принимал. Работа была не трудная, плата приличная. Мои коллеги французы приняли меня довольно холодно. В общем жизнь протекала спокойно и без историй. Но на политическом горизонте тучи сгущались. Министерская чехарда во Франции и зонтик Чемберлена убедили Гитлера в том, что ему бояться некого, и он шел от успеха к успеху.
Пришла очередь Даладье ехать на поклон к Гитлеру в Мюнхен, где он скрепя сердце должен был отдать Гитлеру Чехословакию, независимость которой Франция гарантировала. Даладье возвращался в Париж с невеселым сердцем. К его великому удивлению, Париж его встретил рукоплесканиями и всякими выражениями радости.
Даладье проезжал мимо моего банка, и я, услышав эти аплодисменты, не удержался и бросил неосторожную фразу: “Это самая позорная страница истории Франции”. Ой, что было.
Мои коллеги набросились на меня с трогательным единодушием: “Эти иностранцы, которых Франция приютила, которых кормят и поят и которые стараются втянуть Францию в войну. Мы не пойдем умирать за какую-то Чехословакию”, — кричали они мне. Тут я освирепел: “Идиоты, вы пойдете умирать, но не за Чехословакию, а за ваш Эльзас, и все равно его не спасете”.
Через неделю меня пригласили в дирекцию и сообщили, что ввиду сокращения персонала я должен покинуть службу.
Насколько мне стало известно, персонал был сокращен на одного человека — на меня.
И снова донесся до меня голос из Ялты: “Ты пострадал за убежденья, за непотребный твой язык”.
Я очутился на улице, но вскоре мне удалось поступить на службу в маленький банк, хозяин которого согласился меня принять при условии, если я соглашусь получать жалованье ниже тарифа. Выбора не было, и я принял его условия.
Все-таки Франция объявила мобилизацию. Из разговоров с мобилизованными я понял, что французская армия не многого стоит. Наконец, когда Гитлер атаковал Польшу, Франция, следуя Англии, вынуждена была объявить войну. 16 сентября я записался добровольцем во французскую армию. Началась война, которую французы назвали “странной”. Практически армия разлагалась прежде, чем начались военные действия. Я получил вызов только в марте 1940 года и выехал в Иностранный легион.
Мое знакомство с легионом началось в Марселе. Меня, как и других, заставили отдать все мои вещи под предлогом, что я больше в них не нуждаюсь. Когда я пробовал возражать, что я желаю отправить их домой, мне предложили заткнуть глотку. Мой костюм, который я недавно сшил за девятьсот франков, был официально продан за двадцать, которые мне вручили согласно регламенту, а сколько себе положил в карман adjudant, я не знаю. По мнению опытных легионеров, не менее 200—300 франков. Покупатели вещей из Vieux Port работали в комбинации с adjudant’ом. Наконец мы покинули Марсель и прибыли в Оран. Там нас встретил сержант, который сопровождал нас до Сиди-бель-Аббеса, столицы легиона. Что меня поразило в легионе — это невероятная грубость. С нами не говорили — на нас лаяли. Впоследствии мне дали объяснение такому обращению. Вся разношерстная масса легионеров, в которой преступный элемент составлял известный процент, должна была быть выдрессирована. Для этого нужна была железная дисциплина. Обалдевшие от крика и угроз люди покорно выполняли все, что от них требовалось. Процент немцев в легионе был подавляющий. Чтобы благополучно существовать, практиковались два способа. Первый — оказывать всякие услуги сержантам и давать подарки или — попасть в группу тех, кто не разрешает наступать себе на ноги. Я попал во вторую группу и неоднократно рисковал поплатиться. Из бель-Аббеса нас отправили в Крейдер. Это был небольшой оазис, где находились казармы. Здесь нас в принципе должны были обучать военному искусству. Нам дали трехзарядные винтовки, и мы с ними маршировали. Когда я иронически спросил сержанта: “Неужели мы с этими кукушками пойдем против немецких танков и огнеметов?” — я чуть не угодил под арест за неуместную иронию. Это была жалкая пародия на военную подготовку.
После двухнедельной муштры нам приказано было приготовиться к походу и сложить вещи. Подали поезд, и мы стали грузить наше интендантство.
Ко мне подошел легионер Лопес Диас, один из очень немногих испанцев, с которым можно было разговаривать, и сообщил под большим секретом, что мы идем десантом в страну, где едят огромные сэндвичи с семгой и где все женщины блондинки. При таком сенсационном сообщении мы себя почувствовали в полной боевой готовности. Эта счастливая страна называлась Норвегия. Мы три дня ждали приказа грузиться, но пришла телеграмма: Франция капитулировала. Гитлеру понадобилось пять недель, чтобы поставить Францию на колени.
Перед нами встал вопрос: что будет с нами?
Мы прождали несколько дней, после чего нас перевели в город Сайда для гарнизонной службы. Слухи ползли со всех сторон. Говорили, что итальянцы потребовали расформирования легиона, что приедет немецкая комиссия для нашей проверки.
Настроение было мрачное. Испанцы боялись преследований, итальянцы — полиции, немецкие евреи не знали, куда спастись. Наконец пришел приказ возвращаться в Сиди-бель-Аббес. Здесь нас продержали неделю и объявили, что мы идем в Колон-Бешар. Этого города легионеры не любили и боялись. Там находился дисциплинарный батальон Иностранного легиона, откуда очень немногие вышли живыми. Легионеров пугали Колон-Бешаром, как детей домовым. Оттуда начиналась Сахара. Нас посылали туда для постройки железной дороги от Колон-Бешара до Бу-Арфа.
Подали товарный поезд, нас набили в теплушки до отказа, и мы тронулись. Я сидел на краю вагона, свесив ноги, ибо найти место в вагоне было невозможно. Рядом со мною сидел совсем молодой легионер, говоривший на безукоризненном французском языке, что очень редко приходилось слышать в легионе. Мы остановились на какой-то станции, и я решил пойти поискать хлеба, поручив молодому человеку беречь мое место. Я вернулся с хлебом и, заметив, что он косится на хлеб, спросил его: “Ты голоден?” — “Да”. Я отломил кусок хлеба и дал ему. Мы сидели и мирно жевали хлеб. В разговоре я его спросил: “Как твоя фамилия?” Ответ был потрясающий: “Ротшильд”. Я не выдержал и расхохотался. Он обиделся, я его утешил: “Не сердись, дурак, ты пойми, что дать кусок хлеба голодному Ротшильду — явление очень редкое и не лишено юмора”.
Он принадлежал к австрийской династии Ротшильдов. Был интернирован во Францию и, чтобы спастись от немцев, записался в легион.
Мы прибыли в Колон-Бешар, и нам объявили, что мы идем в Сахару для постройки железной дороги. Нас отвезли на грузовиках на место работы в двенадцати километрах от города. Мы должны были жить в “марабу” — круглых палатках. Спали мы ногами вместе в виде циферблата. В каждой палатке помещалось двенадцать человек. Как ни странно, но нигде мне не приходилось так мучиться от холода, как в Сахаре.
Объясняется это тем, что вечеров в Сахаре не бывает, ночь наступает сразу. Разница температур дня и ночи достигает 35 градусов. Этот резкий переход от 50 градусов жары к 15 вызывал невероятное ощущение холода. Легионеры напяливали на себя все, что могли, чтобы согреться. В пять часов утра было невероятно холодно, но при первых лучах солнца сразу наступала жара. Работали полуголые, обливаясь потом. Надо было бить камень на щебень. Кожа на пальцах лопалась от жары, и песок, попадавший в трещины, причинял боль. Приходилось бинтовать каждый палец. Кроме того, из-за жары вены на руках очень расширились, а при внезапном холоде ночью артерии сужались, причиняя невероятную боль, от которой нельзя было отделаться. Кормили полугнилыми консервами. Выдержать было очень трудно. Наконец легионеры не выдержали и отказались выйти на работу. Вещь неслыханная в легионе. Бунт.
Сам сommandаnt приехал к нам. Он очень трогательно рассказывал, как страдают французы во Франции, и обещал нам все простить, если мы станем на работу. Мы отказались. Я был вызван в числе некоторых для дачи объяснений. Я объяснил и сказал, что легионеры правы. Commandаnt поднял руки к небу и воскликнул: “Это кончится трагедией!”
Я ему возразил, что околевать от холода ночью, бить при адовой жаре камни с забинтованными руками, получать воду по чашечкам, питаться гнилыми консервами и искать окурки в верблюжьем навозе — это уже трагедия. Commаndаnt уехал, и мы стали ждать.
Через три дня пришел приказ отправить нас на дюны. Это было очень плохо. Там дневная жара достигала 65 градусов. Отправили не всех; несколько человек должны были остаться в Колон-Бешаре, я был в их числе. Меня поздравляли; если бы они знали, что меня ждет, они воздержались бы от поздравлений.
Нас привезли на грузовике. Едва мы сошли на землю, как нас окружили сержанты и загнали в тюрьму. Потеха началась.
У нас отняли пояса и шнурки от ботинок. Прибыл парикмахер, который постриг нас наголо. Затем началось: “Бегом марш!” Бегали, придерживая штаны и теряя ботинки. Затем: “Ложись, вставай” — десять раз подряд. Снова — бегом марш! Затем стена. Нужно было стать к стене так, чтобы носки касались стены. Стоять не двигаясь; при малейшем движении виновный получал удар кулаком в затылок и разбивал физиономию об стену. Приказ был применить к нам дисциплинарный режим.
В двенадцать часов два человека пошли за супом. Остальные — у стены. Каждому налили горячий суп в котелок. Ложек не дали.
Затем приказ: бегом марш. Половина супа пролита на подбородок на бегу.
После еды согласно регламенту полчаса отдыха. Нас заперли в узкой камере без окон; пол из каменных плит, мы улеглись на пол, стараясь прийти в себя в темноте. Через час дверь распахнулась: “Бегом марш к стене!” Людей отобрали для работы и — “бегом марш”. Я попал на станцию для разгрузки вагонов.
Два основных правила тюрьмы. Не произносить ни одного слова и все исполнять бегом.
Бриться и мыться не разрешалось.
После трех дней этого режима мы были похожи не на людей, а на грязных зловонных животных. Это облегчало работу сержантов в обращении с нами. Ночью мы получали пустые мешки, которые мы могли подстелить на каменном полу.
На рассвете раздавался крик, и мы бежали к стене, бросая пустые мешки в угол.
Никто не знал, почему он в тюрьме и насколько он посажен. Я ломал себе голову, как выбраться из этого ада. Если бы даже удалось бежать, то в Сахаре далеко не уйдешь.
Работа на артезианском колодце была очень неприятна. На ноги льется ледяная вода, а в затылок получаешь 50 градусов жары.
На птичнике еще хуже; там стояло невероятное зловоние.
Лучше всего попасть на огород. Сержант, заведовавший огородом, был русского происхождения из Балтийского края — барон Остен-Сакен. Он отбирал людей для работы на огороде. Если бы можно было говорить, я его попросил бы, но мы должны были бегать и молчать. Однако способ нашелся. Когда мы прибыли беглым маршем на место работы, я сделал вид, что споткнулся, и крепко выругался по-русски. Остен-Сакен слегка покосился в мою сторону, и я при отборе попал на посадку салата; занятие очень легкое.
Я так никогда и не обменялся словом с Остен-Сакеном. Я все ломал себе голову над вопросом: где тот самый ангел-хранитель, который меня выручал всякий раз, когда я влипал в историю, как последний болван. Ангел-хранитель бдил все-таки надо мною.
Уезжая из Парижа, я отдал на хранение свои маленькие сбережения моим друзьям-чилийцам. Париж был оккупирован, и переписка между нами прервалась. Желая все-таки узнать, что со мною, они обратились к чилийскому посланнику, который, как и все представители иностранных государств, вынужден был переехать в Виши, где находилось правительство Петена.
Посланники южно-американских республик имеют ранг министров и подписываются: “министр”. Чилийский посланник не очень затруднялся перепиской — он просто послал мне телеграмму и подписался: “министр”.
Я сидел в нашей камере в темноте, когда распахнулась дверь и меня вызвали: сержант передал мне телеграмму и сейчас же закрыл дверь. Я стоял в темноте с телеграммой, которую я не мог прочесть. Сквозь скважину замка мне удалось прочитать ее буква за буквой, и, когда я добрался до подписи: “министр”, я понял, что у меня есть чудное средство для шантажа.
Наутро звериный крик: “Поднимайтесь, мерзавцы!” Мы сорвались с места и, бросая мешки, понеслись к стене. Но на этот раз я побежал не к стене, а к сержанту: “Вы мне передали телеграмму от министра, если я не отвечу, то ответственность ляжет на вас”. Он вытаращил глаза: “Министра? Какого министра?” Я показал телеграмму. Он, видимо, испугался.
В легионе все возможно. “Что вы хотите?” — “Хочу идти с рапортом к капитану”. — “Хорошо, а пока к стенке”.
В 11 часов 45 минут за мной явился капрал, который повел меня к капитану. Капитан был изысканно вежлив. Я заявил, что я не знаю, почему я в тюрьме, что в тюрьме режим каторги и я обращусь к моему другу-министру с просьбой поднять вопрос в Виши. Капитан очень заволновался, просил не поднимать шума и обещал немедленно все расследовать. Я ответил, что министр ждет ответа на телеграмму и что должен ответить ему, но подожду 24 часа, чтобы знать, что я должен ему ответить.
Когда я вернулся в тюрьму, меня уже больше не посылали на работу: в компании с одним итальянцем мы ходили с тачкой по двору и делали вид, что собираем мусор.
Если удавалось подойти к кухне сержантов, то повар, человек опытный, потихоньку передавал нам что-нибудь съедобное, что было весьма ценно.
На другой день меня освободили, так и не сказавши, за что я был арестован. Я просидел в тюрьме тринадцать дней. Я благословляю по сей день чилийского посланника, имени которого я, к сожалению, не знаю.
Когда, выйдя из тюрьмы, я впервые подошел к зеркалу, чтобы побриться, я испуганно отшатнулся. На меня смотрело лицо среднекаторжного типа желто-коричневого цвета, с глубоко запавшими глазами и великолепной, совсем белой бородой. Эти мерзавцы изуродовали меня хуже, чем Бог черепаху.
Я мылся бесконечно; мне казалось, что я никогда не отмою всю эту тюремную грязь.
Когда, наконец, я принял человеческий облик, ко мне подошел сержант и спросил: “Чем вы занимались до поступления в легион?” Я ответил: “Был банковским служащим”. — “В таком случае идите со мной”. Он повел меня в какое-то бюро, где сидел человек в штатском. Сержант вытянулся перед ним: “Господин капитан, привел к вам нужного человека”. Я ничего не понял. Капитан приказал отвести меня к лейтенанту. Лейтенант принял нас довольно холодно. Он явно не любил легионеров.
Когда сержант объяснил ему, что я записался добровольцем во французскую армию и послан в легион как иностранец, то лейтенант смягчился. Он заведовал двумя бюро, и ему нужен был телефонист-секретарь. Согласно предписаниям Виши, я должен был удовлетворять трем условиям:
1. Быть грамотным. (В качестве бывшего банковского служащего я вполне удовлетворял этому условию.)
2. Не иметь уголовного прошлого. (Моя бритая голова не совсем подходила к этому условию, так как было ясно, что я вышел из тюрьмы).
3. Быть арийского происхождения. (Мой фальшивый персидский паспорт не оставлял сомнений на этот счет, так как персы были первые арийцы на земле.)
Мне даже дали маленькую комнатку, где была кровать, стол и стул.
Утром ко мне явился негр, который сидел в тюрьме неизвестно за что; ночью он спал в тюрьме, а днем уходил на разные работы. В его обязанности входила уборка моей комнаты, а убирать было нечего. Я делился с ним кофе, и мы подружились. Звали его Мухтар.
Он мне объяснил, что, когда наступит коммунизм, все негры будут счастливы.
Когда я осведомился, в чем будет состоять счастье, он дал потрясающий ответ: каждый негр получит две самых толстых жены и “кадиллак”. Против такой программы бороться невозможно. Лично я готов был бы довольствоваться только “кадиллаком”. Сколько таких Мухтаров на белом свете, верящих в подобные программы!
Я аккуратно выполнял мои новые обязанности и подумывал о том, что, в сущности, пора оставить легион. Однажды я принял телефонограмму. Из немецкого лагеря бежали двое пленных: английский майор и бельгийский капитан. Нужно было передать эти сведения по всем линиям. Я спрятал телефонограмму и молчал. Через два дня доложил моему лейтенанту. Он посмотрел на дату телефонограммы и спросил: “И вы только теперь мне ее передаете?” Я смотрел ему в глаза и молчал. Он, не получив ответа, спокойно перешел к другим делам. С этих пор наши отношения стали теплее.
Когда я поведал, что хочу покинуть легион, он мне ответил: “Если они будут вам делать затруднения, скажите мне”.
Заявив о своем желании покинуть легион, я услышал: “Вы записались на время войны, а мир с немцами еще не подписан”.
Я рассердился: “Вы воюете или нет? Раз вы сдались, то нет войны, и мне с вами не по дороге”. В конце концов меня отпустили. После целого ряда формальностей я прибыл в Марсель, где наконец получил нужные бумаги, и уехал в Ниццу.
Мою обтрепанную форму легионера я должен был сдать, согласно правилу, жандармерии. Но так как у меня не было другого одеяния, то пришлось одолжить штаны у одного знакомого.
Все те, кто намеревался покинуть оккупированную зону и обладал достаточными средствами, перебирались в Ниццу. Ницца — это город туристов, никакой промышленности здесь нет (единственным источником существования для всех вновь прибывших были черный рынок и спекуляция всех видов, в особенности иностранной валютой). Кроме того, появился еще один вид деятельности: фабрикация фальшивых документов для всех, нуждающихся в доказательстве своего арийского происхождения.
Виши под давлением немцев начало поход против евреев.
Мне пришлось видеть переполненный маленькими еврейскими детьми автокар, следовавший под охраной двух милиционеров в неизвестном направлении. Милиционеры охотились за спекулянтами, но всех не арестуешь.
Я окунулся по горло во все эти дела, благодаря чему мог довольно прилично существовать.
Если не ошибаюсь, в 1943 году Муссолини завоевал Ниццу. Итальянцы были встречены, как ни странно, с симпатией. Население явно предпочитало их немцам. Даже милиция умерила свой пыл.
У итальянцев есть врожденный вкус к театральным жестам. Однажды я наблюдал любопытный эпизод. Нищий солдат войны 1914 года сидел в коляске; его руки и ноги были ампутированы, грудь была украшена большим количеством орденов. Перед ним стояла кружка, куда прохожие бросали мелкую монету. Очень красивый и элегантный итальянец остановился возле нищего, вытянулся перед ним в безукоризненной стойке смирно. Вынув портсигар, он взял папиросу и вставил в рот калеке. Оба закурили и разговаривали в течение нескольких минут. Затем итальянец достал из бумажника довольно крупную сумму, вложил ее в кружку и снова почтительно отсалютовал нищему,
Все это очень театрально, но надо это уметь делать.
Наконец немцы, несмотря на подписанное с Петеном соглашение, заняли Ниццу. Итальянцы были так же недовольны, как и французы. Но немцы ни с кем не считались. Оставаться дальше в Ницце было бессмысленно. Правда, для поездки в Париж требовалось особое разрешение, но я рискнул пуститься на авось.
Бедный Париж, он имел жалкий вид. По улицам ходили какие-то автобусы с надстройками на крыше. Ввиду отсутствия бензина употребляли газ, резервуар которого помещался на крыше. Это было уродливо.
Серая толпа. На перекрестках столбы с указателями на немецком языке. Одним словом, отвратительно.
Единственное удовольствие было ночью слушать гул английских авионов, идущих атаковать Германию. Источником жизни являлась спекуляция во всех формах. Важно было только не попасться в лапы гестапо и милиции, зачастую останавливавших людей на улице.
В особенности шла охота за иностранными девицами.
Был даже особый курс на фальшивые английские фунты, фабрикованные немцами. Эти фунты служили главным образом для покупки у фермеров продуктов питания. Эта мирная жизнь продолжалась до 13 мая 1944 года, когда я попался самым глупым образом.
Я задержался в противоположной части города поздно вечером у моих друзей. Раздалась сирена, и зенитная батарея открыла огонь. Дамы в панике умоляли меня остаться переночевать в доме, пришлось уступить. Одна из дам была русской еврейкой, жившей с фальшивыми французскими документами. Дорогие соседи не преминули донести куда надо.
В семь часов утра явились два инспектора из префектуры и забрали нас всех. Начался допрос. Дама в слезах созналась в своих “преступлениях”, хозяйка квартиры “чисто арийского происхождения” была отпущена, а со мною дело было не так просто.
Инспектор, допрашивавший меня, начал с того, что заявил, что мое имя Александр — чисто еврейское. Я подтвердил и сослался на то, что в Париже есть даже мост в честь одного еврея: Александра III. Инспектор не любил иронии и сказал: “Вы рискуете плохо кончить”. Он встал и ушел. Было ясно, что этот идиот не на ту лошадь поставил. Немцы отступали повсюду.
Я ждал в числе других. Наконец появился знаменитый профессор. Это был швейцарец на службе у гестапо: он числился специалистом по еврейскому вопросу.
Я предстал перед ним и при допросе крепко держался за мое персидское происхождение. Несмотря на это, он мне заявил, что мне место в Grancy.
В Grancy свозили евреев, прежде чем отправить их на убой в Германию. Поняв, что мое дело проиграно, я ему заявил: “Vous etes bon pour Charаton”. В Charаton находился знаменитый дом для умалишенных. Профессор задохнулся от возмущения, и “флик” (полицейский) поспешил мне надеть наручники. Я добавил профессору еще пару крепких слов, но меня уже тащили из комнаты.
Когда меня вывели из комнаты, то, к моему удивлению, я увидел в передней моего приятеля Ив. Фед., который, узнав, не знаю каким образом, о моем аресте, поспешил принести посылку. Я поблагодарил за посылку и успел только сказать ему: “Иван, я спекся”. Меня повели в другое бюро. Там сидел другой инспектор, Он вынул из шкафа лист бумаги и желтую звезду, которую евреи обязаны были носить все время. Он предложил мне подписаться на листе. Так как я еще был зол из-за всей этой идиотской истории, то я резко отказался дать свою подпись на листе, а что касается звезды, то я посоветовал ему наклеить ее себе на то место, на котором он сидит. Конечно, это было глупо и неосторожно с моей стороны. Он отнесся очень хладнокровно к моим словам и положил лист и звезду обратно в шкаф. Один момент я думал, что меня будут бить, но меня не тронули и перевели обратно в казарму, где все сидели в ожидании своей участи. Наконец нас вывели из префектуры с наручниками и перевели в здание “Дворца Правосудия”. Там находилось место предварительного заключения, куда сажали арестованных в ожидании суда.
После обычной процедуры обыска и отбирания поясов, шнурков от ботинок, ножей и проч. нас рассадили по камерам. Я попал в одиночную камеру N№ 55, где уже сидели четыре человека. Один студент-голландец и три испанца. Одного из них привели после допроса, и у него был ужасный вид. Испанцы пылали ненавистью к Франции, но пострадавший не обвинял всю страну. Он философски заключил: “Каждый народ имеет свою сволочь”. Его обвиняли в том, что он испанский коммунист, а он клялся в том, что он коммерсант из Парагвая. Кажется, эти мерзавцы были правы.
Мое появление с посылкой в руках было встречено с симпатией. Мы ее честно разделили и на ночь улеглись на двух матрацах, положенных на пол. Наутро пришли меня искать, и мой испанец в виде утешения заявил мне: “Ваша участь хуже нашей”.
Меня перевели в камеру N№10. Это была двойная камера, но там уже сидело одиннадцать человек. Это была камера для евреев. Любопытно отметить факт, что, если русские и польские евреи быстро осваивались с обстановкой и прекрасно отдавали себе отчет о своем положении, по-видимому, вековая привычка к преследованиям сказывалась, то французские евреи ничего не понимали. Один из них говорил мне, что он свободомыслящий и не понимает, что от него хотят.
Я его утешал тем, что можно быть свободомыслящим и идиотом в то же время. Вся сила в бабушке. Если она была еврейкой, то вы можете быть хоть папой римским, все равно вас гестапо скушает.
Ночью открылась дверь, и ввели еще одного клиента. Увидев всех нас на полу, он испуганно отшатнулся, но дверь за ним уже захлопнулась.
Он кинулся к двери, стал бить кулаками и кричать, чтобы его немедленно выпустили. Он кричал, что он ничего общего с нами не имеет и что он женат на немке.
Тут я освирепел и заорал: “Вашей немкой вы займетесь завтра, а сегодня заткните глотку, мы хотим спать”.
Он стал испуганно извиняться, затем сел в углу и стал плакать. Самое отвратительное зрелище на свете — это плачущий мужчина. Какая гадость!
Наутро после всякого рода формальностей нас посадили в тюремный автомобиль и привезли в Granсy. Там всех выгрузили, кроме одной женщины и меня. Нас повезли в специальную тюрьму Tourelle. Здесь среди всякого рода мелких преступников находились подозреваемые в том, что они евреи.
Вопрос о таких, как я, еще должен был решиться.
Каждый день приезжал маленький автомобиль с двумя инспекторами, и они выуживали одного из нас и увозили.
Это мучительное ожидание очень портило нервы.
Высадка союзников подняла сильно наше настроение. Весь вопрос был в том, кто раньше поспеет. Союзники, чтобы нас спасти, или гестапо, чтобы нас уничтожить.
Жили надеждами.
В конце июля явились два инспектора и потребовали меня.
Все сочувственно мне жали руку. Что было странно, эти инспектора явились за мною не в автомобиле. Когда они меня вывели, я спросил: “Куда вы меня везете?” Ответ был: “В префектуру”.
Непонятно. В префектуре комиссар объявил мне, что ввиду вмешательства моего консула меня освобождают без всякой гарантии, если гестапо меня сгребет на улице. Мне был выдан единственный в своем роде документ, который я берегу как зеницу ока по сей день: “Предъявитель сего (имя и т.д.) признан не евреем впредь до нового распоряжения
”.Я обрел свободу на сорок седьмой день после заключения. Впоследствии я выяснил, что моим освобождением я обязан Irene. Дочь моих друзей, выросшая на моих глазах и превратившаяся в красивую и очень элегантную женщину, обратилась к консулу с просьбой вмешаться в мою судьбу. Консул — маленький и невзрачный человек — не мог отказать в просьбе красивой женщине. В общих чертах повторилась та же история, что и в Ялте за двадцать лет перед этим.
Несмотря на предостережение префектуры, я целые дни проводил на улице; иначе я не мог существовать. Волка ноги кормят.
Я видел первые американские танки, вошедшие в Париж под восторженные крики и вопли толпы. Я видел, как выводили пленных немцев, с руками, поднятыми вверх, под те же восторженные крики и вопли толпы.
Я видел генерала де Голля, шедшего от Триумфальной арки под крики толпы.
Наконец было покончено с энтузиазмом, надо было браться за работу. Начался период зализывания ран, сведений счетов, разоблачений.
После всех процессов и наказаний виновных жизнь начала становиться нормальной.
Я прочитал в газете, что в одном маленьком синема идет советский фильм “Сталинград”. Я относился с искренним уважением к защитникам Сталинграда и поехал специально в это синема. Народу было много; главным образом “товарищи”. Я ждал с нетерпением фильма.
Начали с того, что показали Сталина за письменным столом, потом Сталина, принимающим генералов, потом Сталина, изучающим карту, затем Сталина, отдающим приказы, и т. п.; я потерял терпение и громко сказал: “Et bien et ou est Stalingrad?” (Ну и где же Сталинград?) Все на меня зашикали, и я должен был замолчать.
Фильм продолжался: Сталин разговаривает с маршалом Ворошиловым, Сталин улыбается. Сталин поворачивается спиной к публике и разговаривает с генералами; видны их почтительные улыбки. Тут я окончательно рассердился и заорал: “Что нам показывают, Сталинград или зад Сталина?”
Раздались вопли: “Фашист, вон отсюда”, — некоторые поднялись, чтобы расправиться со мною. Я явно был в меньшинстве. Пришлось, как говорится, отступать на заранее приготовленные позиции, т.е. просто удрать.
Много лет спустя я видел немецкий фильм “Сталинград”. Немцы хотели показать, какие препятствия им пришлось преодолевать под Сталинградом; но я смотрел на фильм, так сказать, с другой стороны и мог видеть все мужество и оценить весь героизм русского солдата.
Жизнь продолжалась, и надо было приискивать нормальную работу. Я ее нашел только в 1948 году.
Во исполнение моих новых обязанностей я должен был посещать провинцию. Те места, которые война не затронула, поражали своею грязью и запущенностью. Там, где прошла война, были выстроены новые дома и было чисто.
Вспоминается старое русское выражение о Москве: “Пожар способствовал ей много к украшенью”.
В 1955 году я разыскал сестру в Ленинграде и брата в Москве.
Мы не виделись с 1918 года.
Сестру оставил гимназисткой, а теперь она бабушка. Брата оставил студентом, а он стал дедушкой.
Начали осторожно знакомиться. Из семьи в восемь человек осталось нас трое.
В 1958 году я перешел на службу в другое общество. На этот раз я должен был посетить Бельгию, Англию, Германию, Голландию и Швейцарию. Только в Германии были видны еще следы разрушений, произведенных бомбардировкой союзников, но чувствовалась налаженная жизнь и спокойная атмосфера деловитости.
Мир зализал свои раны; побежденные страны прогрессировали быстрее победителей.
Теперь я вышел в отставку. Я перевалил за 72 года. В этом почтенном возрасте полагается подвести итоги; тем более что будущее уже сзади.
Я ничего не достиг и ничего не добился. На социальной лестнице я остался внизу, богатства я не нажил и семьи не создал. Но скверно не все это, а скверно то, что обо всем этом я нисколько не сожалею. Это свидетельствует о том, что у меня нет амбиций. Меня всегда упрекали в том, что у меня нет уважения ни к высокопоставленным особам, ни к деньгам.
Я жил в полдюжине стран, я переменил дюжину профессий, мой путь скрестился с путем сотен людей разных национальностей, рас, общественных положений, разных религий и политических убеждений. Я встретил людей, перед которыми я преклонялся, и встретил много отбросов человечества. Я опускался на самое дно человеческого унижения и видел все формы человеческого горя. Я выкарабкивался из невозможных положений, потому что счастье мне сопутствовало. Я слышал громкие речи сильных мира сего: Керенский, барон Врангель, Бриан, Даладье, Гитлер, Геринг, Черчилль и т.д. Только Черчилль говорил правду, горькую правду. Остальные со своим дутым оптимизмом все провалились.
Теперь, когда я себя чувствую зрителем этой самой пьесы, именуемой жизнью, несмотря на все эти фантастические технические достижения, прихожу к заключению: чем больше это меняется, тем больше это то же самое. (Эту фразу, кажется, сказал Шопенгауэр.)
Конец 1966
Имена и географические названия приводятся в авторском написании. Текст воспроизводится без редактуры. — Прим. ред
.