Андрей Турков
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2000
Андрей Турков
Нравственные скитальчества
И угораздило же мелкого московского чиновника (он был титулярный советник, как и персонаж известного романса) Александра Григорьева своего «незаконнорожденного» от крепостной девушки сына, которого поначалу даже в Воспитательный дом сдали, чтобы не пришлось и его в «рабском» сословии числить, назвать Аполлоном!
Если носивший это гордое имя античный бог служил олицетворением гармонии и света, то его «тезка» прожил свою недолгую (1822-1864) жизнь бурно и драматически, в вечных метаниях из крайности в крайность, не зная меры ни в чем, то и дело оступаясь и все глубже, безнадежнее увязая в долговых обязательствах перед близкими, друзьями, работодателями, ростовщиками…
В самом его творчестве, стихах, прозе, критических статьях, и в жизненных взглядах тоже сталкивались, боролись, сменяли друг друга разные увлечения, идеи — от масонства до такого горячечного упоения православием, что сам Григорьев парадоксально уподоблял себя и своих единомышленников в этом отношении… пьяным вакханкам (увы, служению Вакху-Дионису, столь непохожему на Аполлона, он во всех видах отдал слишком щедрую дань).
«Все было переплетено и перемешано в его ищущем сознании», — пишет Борис Федорович Егоров, десятилетиями занимавшийся биографией Григорьева в пору, когда его герой был отнюдь не в чести уже потому, что осмеливался страстно спорить с Чернышевским и Добролюбовым.
Григорьева трудно зачислить в какой-либо определенный лагерь. На протяжении жизни он сходился с самыми разными людьми, в особенности близко — с группировавшимися вокруг его любимца, драматурга Александра Островского, а позже с братьями Достоевскими. Ненадолго прибивался и к другим, например, к издателю журнала «Русское слово» меценату графу Кушелеву-Безбородко, но прочно ужиться нигде не мог. И не только из-за собственного непокладистого до взбалмошности характера или редакторских «ндравов». Он был слишком своеобразен и независим, чурался сделок и компромиссов, не боялся, как неоднократно подчеркивает
Б. Ф. Егоров, одиноко идти своим путем.
Во многом близкий славянофилам, он, однако, не соглашался с их тенденцией принижать роль личности перед «миром» и считал крестьян опутанными крепостным правом до полной утраты социальной и нравственной свободы (сам поэтому отдавал предпочтение купечеству).
В борьбе со сторонниками «чистого искусства», эстетической, «отрешенно-художественной» или, по его же иронической аттестации, «гастрономической» критикой Григорьев мог бы показаться союзником революционных демократов. Однако, будучи яростным противником «деспотизма теории», он не иначе как «теоретиками» величал ведущих критиков некрасовского «Современника». Для них, утверждал он с запальчивой гротескностью, «искусство — вздор, годный только для возбуждения спящей человеческой энергии к чему-либо более существенному и важному, отметаемый тотчас же по достижении каких-либо положительных результатов». Не робел он даже перед авторитетом Белинского, которого высоко чтил, но чьи оценки нередко победоносно оспаривал.
Сам Григорьев горячо ратовал за «мысль сердечную», за «ум и логические его требования п л ю с жизнь и ее органические проявления». Он и критику свою называл органической и видел в искусстве «синтетическое, цельное, непосредственное, пожалуй, интуитивное разумение жизни в отличие от з н а н и я, то есть разумения аналитического, почастного».
«Живорожденные» (тоже его словцо!), продиктованные сердечной мыслью творцов произведения Пушкина, Гоголя, Тургенева, Островского получали у Григорьева глубокое и оригинальное истолкование. «Сейчас нам трудно, — пишет Б. Ф. Егоров о его статьях о величайшем русском поэте, — представить все историко-культурное значение этого превознесения Пушкина. Ведь даже Белинский далеко не все принимал у Пушкина, он недооценил, если не сказать «не понял», поздний его период, творчество тридцатых годов: прозу, сказки. А вторая половина 1850-х годов и затем шестидесятые годы оказались особенно неблагоприятны для пушкиноведения; в свете общественного подъема и радикальных идей Пушкин стал «устаревшим»: либеральные критики А. П. Милюков и С. С. Дудышкин «разоблачали» классика за недостаточную «образованность» и за «непонятность» для народа: радикалы (Н. А. Добролюбов и особенно Д. И. Писарев) вообще унижали поэта; А. В. Дружинин ценил Пушкина, но рассматривал его очень узко — как знаменосца «чистого искусства». Григорьев, один из немногих, плыл против течения…»
Подкупающей чертой этого критика была и его готовность к перемене своих мнений, если это диктовалось новыми явлениями жизни и искусства. Так, незадолго до смерти он не побоялся новыми глазами взглянуть на любезную его сердцу патриархальность купеческих героев Островского и дворянских С. Т. Аксакова: «…от этого, самого по себе типического и, стало быть, поэтического мира надобно же идти дальше, — писал Григорьев. — Вечно остаться при нем нельзя… иначе погрязнешь в тине». И какой искрящейся юмором «самокритике» подвергает он свою собственную недавнюю философию: «Она долго и упорно сидела сиднем на одном месте: верующая в откровения жизни и потому самому жарко привязанная к откровениям, ею уже воспринятым, она была несколько непоследовательна в своей вере. Она как будто недоверчиво чуждалась новых жизненных откровений и бессознательно впала на время в односторонность».
Помимо литературной и театральной критики (в последней Григорьев был бесспорным лидером) оставил он яркий след и в лирический поэзии уже одними такими шедеврами, как «Цыганская венгерка» и «Две гитары, зазвенев…», замечательными, по выражению биографа, своей стилистической и лексической смелостью, а также в мемуаристике — увы, незавершенной книгой «Мои литературные и нравственные скитальчества» («Любил он старомодные длинные названия», — с какой-то неожиданной в «серьезном» научном труде личной, теплой и сочувственной интонацией поясняет Б. Ф. Егоров, не раз подобным же образом «выдающий» свое отношение к герою книги, его трудной судьбе и долгому забвению, выпавшему на его долю).
«Струя моего веяния отшедшая, отзвучавшая, — считал сам Григорьев, близясь к концу жизненного пути, — и проклятие лежит на всем, что я делал».
Потребовалось страстное соучастие в посмертной участи его сочинений Александра Блока, ощущавшего в Григорьеве глубоко родственную душу, и других исследователей, в том числе и автора нынешней книги, чтобы она заканчивалась совершенно естественно ныне звучащими словами о том, что Аполлон Григорьев — это «духовное светило русской культуры, классик русской словесности».
Егоров Б. Ф. Аполлон Григорьев.
М.: Молодая гвардия (ЖЗЛ), 2000.