Окончание
Эльвира Горюхина
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2000
Эльвира Горюхина
Место жительства — война
«Ореховая война»Последней каплей, переполнившей мою неглубокую чашу, стали дети. Их было двое — девочка пяти и мальчик семи лет. Вместе с бабушкой они ждали отправления малюсенького обшарпанного автобуса, который везет беженский люд по взрывоопасным местам Гальского района.
Бабушка сидела на придорожном камне, а дети стояли, вытянувшись в струнку, боясь измять кипенно-белые одежды. На фоне беженского тряпья автобусного люда они выглядели как пришельцы из другого мира. Нечто вроде страха таилось в их глазах. Потом я узнала: они готовились к вступлению на родную землю.
Прошли весь мост и замерли в ожидании встречи.
Мать была беременна, когда бежали из Гали в первый раз. Девочка родилась в изгнании. Мальчик бежал с матерью — ему было два года. Ни отец, ни мать не могут вернуться в Гали. В отчий дом внуков ведет бабушка.
Какой смысл во всех этих потрясениях? В основу какого опыта лягут сегодняшние переживания детей?
Не в состоянии связать концы с концами, я решила вернуться в Зугдиди.
Не тут-то было. Мое возвращение вызвало подозрение, и руководитель абхазского поста, связавшись со штабом российских миротворческих сил, направил меня прямиком к своим для уточнения цели моего визита.
Полковник Александр Николаевич Кравченко устроил мне царский прием — дал «уазик», и в течение часа с шофером Витей и командиром взвода Женей мы объездили в Гали всех моих друзей. От предложенного бронежилета я отказалась.
Когда наш «уазик» засветился на улицах Гали, я еще раз убедилась в правильности стратегии своих путешествий по «горячим точкам»: повязываешь платок на голову, сумку — на плечо и идешь каликой перехожей. Идешь, как идут все. Только так и увидишь.
Даже днем Гали кажется пустынным. Мои подружки — менгрелка Лиана и русская Варя — прямо на улице успели мирно побеседовать с мэром Гали Русланом Кишмария. Никакой самый миролюбивый акт не может снять напряжения. Решаем, что мне надо вернуться в Зугдиди.Начальник оперативной группы миротворческих сил Жигульский Геннадий Петрович, с которым я беседовала о майских событиях, распрощался со мной, даже не поинтересовавшись, где будет ночевать его соотечественница. Моя Родина не позаботилась о моей безопасности. Так чего же должны были ждать жители Гальского района, когда шла, как сказал Жигульский, «широкомасштабная операция правоохранительных сил по вытеснению боевиков»? (Каков словарь, а?) Чего ждали менгрелы от наших сил, которые называются миротворческими?
Очевидцы говорят, что это была войсковая операция. В тех селах, где были наши посты, к миротворцам стекались несчастные люди. Говорят, их кормили, укрывали от пуль. На вопросы беженцев о бездействии наши солдатики отвечали: «У нас нет приказа». Изгнанники горько сочувствуют солдатам и не понимают роли России в закавказском регионе.
— Здесь сложно, — сказал мне Жигульский. — До войны в Гальском районе было восемь десятых процента абхазов. Это место компактного проживания менгрелов. А теперь — сами видите…Беженцы называют майскую операцию «ореховой войной». Слишком явствен криминальный почерк в некоторых акциях. Изгнанники видели, как фуры с краснодарскими номерами увозили скот. Этого не скроешь. Как не скроешь убитых казаков. Что-то до боли знакомое проступало в очертаниях «широкомасштабной операции».
И вспомнились мне Гехи, Орехово, Бамут. Бог ты мой! Так это же она, вечная наша Чечня. Она продолжается. Пока мы делаем вид, что решаем геополитические проблемы на Кавказе, происходит необратимое — Россия уходит из сердец тех, кто с нами веками был связан.
Мы уже уходим с Кавказа, какие бы грозные танки там ни стояли.
И это, может быть, самый горький урок, который я извлекла из своих путешествий.Уже втроем — Лиана, Варя и я — отправляемся за помощью к силам ООН. Вот они, белоснежные джипы, стоящие в тени гальских дерев. На таком джипе до моста можно доехать за десять минут.
Идет долгая процедура проверки документов. Наконец в жанре дипломатического послания получаем ответ: наблюдательные силы ООН — организация нейтральная, поэтому помочь российскому журналисту она не вправе. Примите наши сожаления.
…К джипу направляется загорелый ооновец в шортах. Мы вслух шлем ему недипломатические послания. Он ничего не понимает и, захлопнув дверцу джипа, обдает нас изысканным парфюмом.
С гор спускается ночь. Остаюсь в Гали.
«Смерть всего не кончает»Валентина Ильинична — учительница. По мужу — Шония. Живет одна в большом доме, построенном мужем. В первую войну (1993 года) господь спас ее — в дом заходили редко.
В мае этого года за три недели у нее перебывало около десяти групп правоохранительных органов, проводивших «широкомасштабную операцию».
— Первая группа состояла из тридцати человек. Знаете, что это такое: тридцать мужчин с оружием в руках в твоем доме? В первый день съели все мои запасы. Следующие группы вынуждены были кормить меня.
Люди из первой группы украли у Валентины Ильиничны два кольца — золотое и серебряное. Золотое принадлежало свекрови. Я причитаю: родовая память, память о муже… Валентина Ильинична по-учительски прерывает ложный ход моих причитаний и возвращает к истинной причине печали:
— Что вы, Господь с вами! При чем тут родовая память? Знаете, зачем в наших местах нужны золото и серебро? Когда к тебе придут и поставят к стенке, у тебя будет выбор. Ты спасешь дом. А так все сгорит синим пламенем. Теперь мне нечего дать тем, кто придет.
…Группы менялись. Почти в каждой были такие, кому стыдно было за товарищей по оружию. Учительский глаз отмечает их сразу. С уходом одной из групп учительница русского языка и литературы лишилась зимних сапог.
Чем спаслась?
— Знаете, есть состояние, когда идешь над пропастью. Осторожничаешь, чтобы не упасть. Свою ситуацию я поняла сразу. Я не у пропасти. Я — в ней. Пошла навстречу опасности. Открылась и доверилась ей. Ну вот, например, спрятала кроссовки, когда поняла, что осталась без сапог. И что же? Один бравый молодец прикрикнул: «Ну, бабуля, живо кроссовки!» А я — тут как тут. Сейчас, с превеликим удовольствием найду вам кроссовки. Вот они, в самый раз будут… Ни жалости, ни боли. Даже презрения к мародеру нет. Ах, видели бы вы меня в это время! Реакция поверх чувств… И так во всем. Приходят тридцать вооруженных людей. Требуют чаю. Сейчас, дети мои, все будет готово. Извините, сахару нет. Предыдущие группы съели. Вот и ставлю чай без дрожи в коленях… Все ночи была дома. Соседка-абхазка звала к себе, а я — нет!
…На втором этаже взломали библиотеку. Расшвыряли книги. Искали ценности. Не нашли. Книг не брали. В шкафу спальной комнаты в ящиках лежит упакованная посуда. Взять не успели. Или забыли. Валентина Ильинична не распаковывает ящики. На случай, если будут еще визитеры.Не ведала Валентина Ильинична за собой свойств, которые обнаружились.
— Я скажу вам честно. Это не «женское мужество». Возможно, и не человеческое. Ты одновременно находишься в ситуации и над ней. Называется ли это «по ту сторону добра и зла» — не знаю. Но почему-то очень важно оказалось сохранить лицо. Уж зачем сохранять-то? Ан — нет!.. В последней группе, которая вскоре покинула мой дом, был один тип. Ему нравилось унижать человека.
— Постели постель, — приказал.
— А белья нет, — сказала я. — Вот они, мои простыни.
Показала на ящик тряпья. Простынями чистили оружие. Нет, не постелила ему.
Группа покинула дом, но тот тип запомнил меня. Однажды утром, проходя мимо дома и увидев мужские носки на веревке, нагло спросил:
— Это ты выстирала мои носки?
— Возьмите, если они ваши, — сказала я, не отвечая на вопрос.Не верит Валентина Ильинична в межэтнический конфликт. Рассказывает, как однажды в больницу привезли грузинского юношу. Он был сказочно красив, но сердце уже не билось. Медсестра-абхазка, у которой убили двух братьев, голосила, увидев грузинского юношу: «Чхир кочис тас!» Что означает: «Хорошая порода. Человек — на семя…» Плакали все, кто видел ту смерть.
Валентина Ильинична уже ничего не боится.
Она благодарит господа за все. За испытания — тоже. Она перешла какую-то черту и прожила целую жизнь в бездне, широко раскрыв глаза. Знает, что вышла из бездны другой.
Уже ночь. Но сейчас, сию минуту, сидя рядом с Валентиной Ильиничной, я тоже ничего не боюсь. Или мне так кажется. А что, если я впервые столкнулась с той жизнью, которая уже не страшится смерти и не бережет себя от разрушения? Чья же это формула?.. Не помню. Как говорит мой любимый Кшиштоф Занусси: «Смерть всего не кончает». Что правда, то правда.
…Валентина Ильинична просит прислать ей китайскую «Книгу перемен». Цитирует Солженицына, читает восточных мудрецов и уже знает, как будут называться ее заметки: «Город, который не хотел умирать».
Это о Гали. Городе любимых учеников и могил сына и мужа.
Путь домойМы с Лианой не спим. Ждем, когда вернется из гостей сын Тенгиз. Приходит поздно. Чему посвящено застолье?
— Открытию коровника.
Хихикнула я зря. Действительно — открывали коровник.
У одного владельца коровы сожгли дом и все подворье. Он привел корову к родственникам в Гали, у которых коровника не было. Строили миром. Несли на стройку у кого что было. У Тенгиза с Лианой ничего, кроме гвоздей, не оказалось. Ржавых, уточняет Тенгиз. У коровы теперь есть жилье. Разве это не повод и не причина, чтобы собраться всем вместе и сказать друг другу хорошие слова?
Уже было за полночь, когда Тенгиз принес свое сокровище — альбом. Посвящен службе в армии. «730 дней они защищали небо Родины» — так открывается альбом. Это первая страница. Здесь же карта страны, которой нет. Самые драгоценные страницы — о друге. Артур Эшба. Абхаз. Погиб на учениях. Когда Тенгиз возвращался из армии, перво-наперво пришел не к себе домой, а на кладбище в Мерхеуле, где покоится друг.
Страницы альбома, посвященные Артуру, нелегко переворачивать. Строки набраны из металла. «Артур вечно живет в сердце Тенгиза» — эта фраза альбома вбивается в память навечно.
Когда началась грузино-абхазская война, сын Лианы ушел из дома. Не воевал. Но перед уходом успел положить альбом на видное место. Оставил записку: «Всем, кто прочтет. Вы можете вынести из этого дома все, что захотите. Но я прошу вас: не сжигайте дом в память о моем друге. Я был пятым братом в его семье».
Лиана рассказывает, что однажды в доме поселился чеченец. После него осталось много шприцев. Наркоман был. Но чеченец оказался предельно внимателен к спичкам — боялся поджечь дом.
— Значит, и у таких что-то есть в сердце, — сказал Тенгиз.
— Почему не уехал, как брат? — спрашиваю.
— Многое что не отпускает… и она тоже, — он дотронулся рукой до лозы. — Знаете, как она плачет, когда погибает?
Кожей ощущаешь жизнь в самом изначальном смысле этого слова. Жизнь, в которой важно, что ты строишь дом, ухаживаешь за лозой, зажигаешь свет для соседа. Держишься за символы и знаки жизни вопреки тому, что еще в глазах и памяти смерть, беда, несчастье.
…Еще не было семи утра, как мы с Лианой и Тенгизом пошли на базар — самое людное место в Гали. Тенгиз сказал:
— Уже оживился…
Не сразу поняла, что речь идет о базаре.
У жителя Гали другой порог ощущения жизни. Другая чувствительность ко всему живому. Когда менгрел обращается к вам с вопросом: «Мучорек?» («Как поживаете?») — доминанта не на ваших делах, а на сущности — вы живы. Вы живете!
…Сын Лианы едет со мной до моста, а потом подчеркнуто лихо проходит абхазский пост, давая понять, что тут все его друзья. Но я уже знаю, чего стоит каждый шаг преодоления страха, вражды, недоверия. Из таких преодолений творится заново мир.
…В это раннее воскресное утро мост через Ингури необыкновенно оживлен. Из села Дзихазурга идет семья. Несут мешок орехов продавать в Зугдиди. Таможенный абхазский пост содрал с обладателя мешка пять лари. Это целое состояние. Я поношу таможню. Лали из Дзихазурги защищает абхаза:
— У него не было сдачи. Он не хотел взять пять лари. Просто не было денег… Нет, нет, я же видела, что содрать не хотел.
— Бог ты мой! — восклицаю я прямо на мосту. Как бы мирно жили народы, если бы им не мешали политики…
…Муж Лали ставит мешок на мост. Большими горстями берет орехи и требует мою сумку. Ворчит: «С такой маленькой сумкой можно ходить в Гали?»
Навстречу нам из Зугдиди идет старая женщина с палочкой. Ее дом сожгли в мае. В первую войну, в 1993 году, убили мужа. Ни за что ни про что.
Нелли бежала из Дзихазурги дважды. Сейчас живет в сарае, спит на полу. Взойти на родное пепелище боится: рядом абхазский пост. Потому прямиком идет к соседке. Из чужого окна смотрит на то, что когда-то было ее домом. Без этого жизни нет.
— Нелли! Не бойся! Там сейчас стоят хорошие ребята. Иди домой, не бойся! — говорит Лали.
Дома нет, но Нелли улыбается. И прибавляет шагу.
ЗаложникиБез вести пропавшие. Без вести живущие
Мы встретились с Риммой Петровной Перепелкиной, как родные. Случилось это в Нальчике. На конференции по заложничеству. Наша первая встреча была в Чечне два года назад.
Римма родила сына поздно. В сорок три. Он учился на физико-математическом факультете университета. Решил перейти на другой. А тут звонок из военкомата. В армию мог не идти. Решение принимал самостоятельно. У отца Владимира в семье были военные. Он сохранил прежние представления о воинском долге и ничего плохого в поступке сына не увидел.
Римма Петровна решение своих мужчин поддержала.
Сына отправили в Чечню.
…Они шли колонной в районе знаменитой Минутки. Их машину подбили. Выскочили двое. Владимир и его друг Сергей Мельников. Остальные машины проехали мимо. Видно, решили, что ребят убили.
Римма, как все солдатские матери, восстановила шаг за шагом пребывание сына на войне. Последний раз в Чечне была в феврале этого года.
— Не боялась?
— А что может быть страшнее смерти сына? Моя собственная шкура мне не нужна. Все остальное сын унес с собой.
В Урус-Мартане она попала на собрание ваххабитов. Встала с фотографией сына. Прошла по рядам. Шла и вглядывалась в лицо каждого чеченца, надеясь на чудо. Обещали помочь.
— Раньше мы с мужем лежали и дрожали от холода. Все никак изнутри согреться не могли. Теперь я обрела странное спокойствие. Мне кажется, я его найду.
Дочь Риммы старше брата. Однажды ей привезли в подарок розы с юга. Она обратилась к цветам:
— Дорогие розы! Вы из тех краев, где был мой брат. Расскажите мне о нем.
Через десять минут — уснула. Она увидела брата. И закричала: «Я тебя никуда не пущу! Поведу тебя к маме». А он говорит: «Это не я пришел. Это пришло мое физическое тело. Моего духа здесь нет. Я не могу остаться».
— Как ты думаешь, что означало это видение? Он жив? — спрашивает меня Римма.
Что я могу ей сказать?
…Но однажды я нашла что сказать жене, которая разыскивает своего мужа уже пять лет.
Заринэ Акопян из Кафана. Приехала в Нальчик, движимая одним желанием: получить весть о муже. Двое детей у Заринэ. Сын и дочь. Денис и Марина. Денно и нощно ждет Заринэ своего мужа. «Разве он не достоин того, чтобы я его ждала всю жизнь?»
Однажды подруга Заринэ сказала, что ей попало в руки стихотворение, суть которого очень похожа на то, что переживает Заринэ. Но вот беда: конца у стихотворения нет. Листок оборван. Заринэ прочитала начало и поняла, что ее состояние совпадает с настроем этого стихотворения.
Стихи были на русском. С тех пор стихи всегда с Заринэ. Вот они:Жди меня, и я вернусь.
Только очень жди…Для Заринэ это молитва. Это мольба.
— Ты не знаешь это стихотворение? Чем там все кончилось? Она его дождалась? Мне это так важно знать…
Я сказала: она дождалась. Читаю стихи. Заринэ замечает: «Я надеялась на такой конец».
Но чаще всего бывает так, что надежда нас оставляет. И связано это с другой войной. О ней наше общество молчит. Молчит и главнокомандующий.
Народ — сирота«Здравствуйте, мои дорогие Таня и дети Ирина, Наташа и Сережа!
Пишу вам, наверное, последний раз, так как сил больше нет выносить этот беспредел, который длится восемь месяцев.
Держусь из последних сил. Я прошу тебя использовать все возможности по освобождению меня из плена. Судьба остальных мне неизвестна.
Это последняя возможность написать тебе письмо. Если до 5 июля 1999 года не решится вопрос, со мной неизвестно что будет. До свидания. Целую всех крепко.
Михаил Бреннер
25.01.99″.Это письмо получила Таня. Жена Бреннера. Жизнь Тани и ее детей круто изменилась с того самого октября 1998 года, когда похитили их мужа и отца. Вот тогда все в семье поняли, что они никто. Нет у них ни государства, ни Отечества.
— Нет денег, не будем с тобой разговаривать, — сказали те, кто по долгу службы должен был денно и нощно искать пропавшего человека.
На прием к президенту или премьеру не записывают, потому что в бюрократическом реестре нет раздела «Похищение людей». Неважно, что людей похищают каждый день. «В Чечню вывезли, там и ищите», «Он у вас в Ингушетии работал, там и требуйте» — такова обойма отговорок «государственных людей».
Пропал человек. Семья остается с горем один на один. Те, кто похищает, усвоили это отлично. Они знают, что можно послать кассету жене, матери, детям заложника. Видеокассета — акт устрашения. Как это и случилось с Таней.
Так вот: похитители «правы» в своем беспределе, ибо знают, что в нашем разлюбезном отечестве человеческая жизнь ценностью не является.
Бесправие пустынножительства, как сказал бы Андрей Платонов. Круглое сиротство — вот что больше всего потрясает тех, кто вступает в борьбу за жизнь сына, брата, мужа, отца. Человек — как сирота.Народ — как сирота
Галина и Анатолий Мирановы — из Моздока. Приехали в Нальчик, чтобы встретиться с Измайловым. Их сын Эдуард похищен 1 октября 1998 года.
…Уже первый час ночи. Я тороплю Измайлова. Он не уходит, знает: пока родители Эдика с ним, им кажется, что сын вернется.
— Мы никому не нужны со своей бедой, — говорит отец пропавшего сына.
— Оказалось, мы совсем одни в своем горе, — как эхо повторяет жена Галина.
Помимо прямой разыскной работы у Измайлова есть еще одна функция — он старается вернуть отцу и матери утраченное чувство человеческого достоинства. Чувство, распятое государством.
Поначалу человек никак не может понять: почему после исчезновения сына (отца) не перекрываются дороги? Почему потеря человека не вызывает сигнала бедствия? Почему, почему, почему…
Галина на следующий день сама обнаружила на берегу Терека брошенную машину сына. Нашла окровавленную рубашку. Обнаружила именно его, сына, следы на песке и никак не могла понять, почему только ее волнуют вещественные доказательства похищения.
…Проходят дни, недели, месяцы, и наконец человек остается с единственной правдой: ни он, ни его дитя никому не нужны.
Как будто все это и раньше знал, но знание было абстрактно. Боли не вызывало. А вот похитили сына — и через сердечную боль прозревают очи. Тут же вопрос: в каком государстве я живу?
…Галине Мирановой позвонила молодая женщина. Рыдала в трубку. Рассказывала леденящую душу историю похищения сына. Мальчику отбили почки, бросили в подвал, потом туда же бросили другого избитого парня. Им оказался сын Галины Эдуард. При освобождении мальчик по просьбе Эдуарда запомнил телефон его матери… Звонившая просила 15 тысяч долларов на лечение ребенка. Взамен предлагала информацию о местонахождении сына.
Мирановы уже отдали официальным лицам Моздока около 200 тысяч рублей.
Звонки продолжались две недели. Женщина, назвавшаяся Милой, пустилась во все тяжкие: упрекала Галину в черствости, нелюбви к сыну. Теперь она согласна была на 8 тысяч долларов. Сошлись на четырех. Деньги надо было передать продавцу мороженого у почтамта, а дома в почтовом ящике Галина должна была найти листок с информацией. Мать Эдуарда передала деньги, но, вернувшись домой, листка не обнаружила. Тут же поспешила обратно, чтобы забрать деньги.
Милу взяли с поличным. Каково же было удивление Мирановых, когда в милиции они увидели свою соседку, выросшую вместе с сыном.
А потом был странный суд, на который не вызвали Мирановых. Мила получила три года условно и уже отбыла в другие края. Вина ее была признана частичной, поскольку Мирановы якобы согласились отдать деньги добровольно.
Чего же удивляться? Ребенка может привезти в Чечню в качестве залога… собственная мать.Новый порядок
…Русская женщина на видеокассете очень похожа на молодую Гундареву. В течение четверти часа она делает отчаянные попытки договориться с хозяевами о своем долге. Лиц хозяев не видно. Отчетливо слышны голоса. Речи выстраиваются демонстративно, агитационно, чтобы было ясно: сказанное относится не только к конкретному случаю. Претензия на обобщение пугает: чувствуется, что уже вовсю установился свой порядок отношений «палач — жертва», «хозяин — раб»…
В течение ряда лет безнаказанности выработались целая стратегия и техника заложничества. Есть свой словарь. Свой «моральный кодекс похитителя». Правила игры для жертвы. И своя видеодраматургия. Можно показать казнь одного из заложников, а можно использовать монтажный прием: дать спокойно-мертвенное лицо вашего сына, а потом подверстать к нему сцены насилия из профессионального кино. Очень впечатляет, как считают создатели новой видеопродукции.
На этот раз глава дома менторски отчитывал женщину за огрехи ее поведения. Он говорил о чести чеченца. Называл это человеческим достоинством.
Через полчаса русская женщина все поняла. Она уже молчала и знала, что должна подчиниться порядку, о котором с пафосом говорил хозяин.
— Я как чеченец с человеческим достоинством оставляю мальчика у себя, но на него есть много желающих. Ты это знай.
Рядом с матерью сидел мальчик лет тринадцати. Красивый, как мать. Но абсолютно заторможенный. В течение часа он не изменил позы. Ни на сантиметр не нарушил пространства, которое занимал. Только однажды, когда понял, что его не выпустят, появилось нечто похожее на внутреннее движение. В это время за окном раздался шум проходящего поезда. Видимо, железная дорога была рядом. Несколько минут мальчик искал глазами уходящий состав. Поезд исчез. Мальчик снова впал в состояние, близкое к анабиозу. На его глазах уничтожалась мать. Он это видел отчетливо. И не мог пошевелиться. Только однажды приподнял затекшую руку и тут же бессильно опустил ее.
Вершащий «суд» обратился к мальчику: понимает ли он, что здесь происходит? Мальчик ответил: да, понимает.
Интересно, что делали в этот час гарант нашей безопасности и его домочадцы?
…Однажды в Сухуми в 1992 году я встретилась с медсестрой Розой, вывезенной из полыхавшей Гагры. Она металась в поисках сына. Я ничего не могла сделать для нее и от отчаяния произнесла: «Наверное, с детьми Шеварднадзе и Ардзинбы все в порядке. Не хотели бы они примерить твое горе на своих детях?»
Роза сказала: «Не христианская душа у тебя, Эльвира. Не христианская».
Что правда, то правда. Каюсь. И на этот раз, когда я смотрела вторую кассету, где все тот же мальчик обращался теперь уже к бабушке и тете с просьбой вызволить его из плена, я снова подумала о том же: «А как там с внуками нашего президента? Не хочет ли он…»
Мальчик был все так же в запредельном торможении. Появившаяся слеза не скатилась по щеке. Она застыла в остекленевших глазах. Кем вырастет этот мальчик, если останется жив и если будет освобожден?..
Когда я впервые столкнулась с заложничеством, мое ощущение было такое: заложничество есть форма отстрела своего народа.
Это ощущение казалось диким. Теперь, спустя три года, оно диким мне не кажется, поскольку действительность утратила человеческий масштаб, как сказал бы Иосиф Бродский.Ангел есть!
Лену Мещерякову из Грозного, дочку русской женщины и чеченца, похитили, когда ей было три года.
В шесть утра через забор перелезли люди в масках. Первой бандитам попалась бабушка Лены Анна Васильевна. Ее ударили наотмашь. Она упала на землю. Связали дочь и забрали внучку. Анна Васильевна пролежала без сознания до вечера.
— Открыла глаза и чувствую, что жива. Но двинуться не могу. Попросила соседей принести бодягу. Смешали с растительным маслом. Вот этим и спаслась. А дочь уже решила, что в одночасье осталась сиротой. Ни матери, ни дочери.
Таня, мать Лены, работала в детском саду. В Грозном. Муж умер. Всю войну сберегали детский сад, как могли.
— Каждую игрушечку вымыли, высушили. Все думали, вот война кончится, и детки наши придут, — говорит Анна Васильевна. И все улыбается, улыбается. А как не улыбаться, если внучка спасена.
Спрашиваю у Тани, как она работала с чужими детьми, зная, что своя в плену?
А как?! Дети-то ни при чем. Они неповинные.
Есть чеченское выражение «Малик ду!» — Ангел есть. Так говорят о детях. С ними на землю приходят ангелы.
Ангела держали в подвале восемь месяцев. Переговоры с родителями вела русская женщина. Цифры выкупа астрономические.
Я провела с Леной час в станице Прохладная, куда переехала семья Мещеряковых. Смотреть Лене в глаза невыносимо стыдно. Стыдно за всех и вся. Но все внутренние неудобства Анна Васильевна с дочерью снимают сразу. Счастьем, что дочка и внучка живы. Любовью к девочке и всем, кто помог.
…Во дворе полно игрушек, к которым Лена равнодушна. Механически теребит ленту, которой перевязан букет. Меня повела в дом и остановилась перед столиком с лекарствами. Я засуетилась: «Ах, вот они, бабушкины лекарства». Она посмотрела на меня недетскими глазами и строго произнесла: «Это мои!» Фраза досталась ей с немалым трудом. Взяла бутылку с настойкой и прижала к груди. К лакомствам интереса не проявляет. Адекватной реакции на происходящее хватает минут на пять. Потом словно шторки опускаются на глаза — и Лены с тобой нет. Ушла в глубь ада своего. Большого скопления людей не выносит. Тут же впадает в транс. Вышли со двора на улицу. Наша открытая машина вызвала в ней страх.
Из соседнего дома выбежал ровесник Лены — Андрей. Ему тоже четыре года. Сразу видна пропасть, разделяющая двух детей. Такие глаза, как у Лены, я видела у многих детей в «горячих точках». В них уже нет того, что отличает ребенка от взрослого: беспечности. Той самой беспечности, без которой трудно взрослеть. Беспечность как отражение детской защищенности. Защищенности взрослыми. Интересно, во что обходится ребенку дискредитация взрослых?
Ночами Лена часто просыпается и рукой нащупывает мать. Вместо слов иногда раздается странный рык: не то это непроговоренное слово, не то какая-то нерасчлененная реакция на окружающее.
Попытки отвлечь ребенка кошкой, собакой ни к чему не приводят. Рыжего котенка с соседнего двора Лена не решилась взять в руки. Собственная неприрученность исключает потребность приручить другое существо. Когда появляются люди, интервалы между уходом в себя и возвращением становятся короче.
Понимаем ли мы, каков замес детства?
Интересно, что нас может остановить и заставить задуматься над тем, что происходит с нами, у кого нет ни денег, ни телохранителей?Кино
На конференции по заложничеству в Нальчике показывали удивительный фильм. Его снял Сергей Иванович Попов, известный в Ставрополье конфликтолог, принимавший участие в переговорном процессе 1996 года. Его камера зафиксировала, казалось бы, чисто бытовые моменты переговоров. Как шли чеченцы и как шли люди с российской стороны. Как они входили в дом. Усаживались на лавки. Как выходили на улицу и стояли отдельными группками, перебрасываясь репликами. Потом пришел хозяин дома, в котором шли переговоры. Огромного роста чеченец воплощал надежду на успех переговоров. Так гостеприимен и радостен был его домашний очаг!
Потом конфликтующие стороны обедали. Сели за столы. Переговаривались, переглядывались. Представить себе, чтобы немецкий генерал Паулюс, плененный под Сталинградом, вот так же сидел бы с русским генералом Чуйковым, было невозможно. Потому что на этот исторический раз сидели рядом люди, хорошо знающие друг друга и связанные, как это ни странно звучит, одной исторической судьбой. Десятилетия противостояния не сделали нас врагами. Такое ощущение у меня было и в Чечне в дни войны. Такое ощущение и сейчас, когда я встречаюсь с чеченцами.
Кто-то ждал иной кульминации фильма и попросил побыстрее прокрутить бытовые эпизоды. Сергей Попов нехотя прогнал пленку, потому что как участник тех событий чувствовал: именно в этих эпизодах и заключена кульминация — две враждующие стороны вглядываются друг в друга, не ощущая в другом врага. Вот где высшая правда. Почти толстовская по своему масштабу и сущности. И как глупо, что началась война.
А потом наступил момент переговоров. Камера сняла мужские затылки, по которым можно было понять, в каком напряжении ждали конца войны и те и другие. Никто не хотел воевать. И так дико, что мы до сих пор не можем закончить войну, которая, набирая страшные обороты, пожирает не только солдат, но и ни в чем не повинных младенцев.
Неужели нам и этого мало? Кто же мы тогда? Разве люди?
Приказано — выжить!Нет, не хотела я идти на встречу с Виталием Ильичом Козменко. Не хотела. Не потому вовсе, что тяжело слушать рассказ о злоключениях в плену. Рассказов-то как раз и не бывает. Видела многих вызволенных из плена. Чувство стыда за то, что не помог, что пил чай в момент, когда твой собрат мучился в кандалах, настолько сильно, что я не хотела еще раз пережить свое бессилие.
Знала точно — испытала это в блокированном Сухуми: у каждого, кто попал в мясорубку войны, возникает острое чувство недоумения. Неужели где-то могут спокойно пить, есть, смотреть телевизор, если здесь тебя накрывают бомбы? Не сразу понимаешь, что могут. И даже очень! Чего здесь больше — иллюзий по поводу человеческого сострадания, наивной веры в добро и солидарность? Не знаю. Отрезвление, если оно наступает, дорого обходится.
Вот этого я и боялась: встретиться глазами с тем, кто недавно сидел в оковах.
Майор Измайлов не боялся, потому что многое сделал для освобождения Козменко. Когда я не услышала его имени среди тех, кто вызволял старого человека, удивлению моему предела не было. А Измайлов? Он — как ванька-встанька: у него всегда найдутся силы взглянуть на мир, как в первый раз.
И мы вошли в дом Козменко. Уходили из дома ночью.
Смотреть в глаза Виталию Ильичу оказалось просто. Его не сломил чеченский плен. Ни физически. Ни духовно. Он сразу снял нашу неловкость одним-единственным способом — умением выйти за пределы своих страданий. Это особая статья — выживание в плену. Возможно, Козменко об этом напишет сам. Меня же не покидало странное чувство, что мне уже знакомо то, о чем рассказывал Виталий Ильич. Что же было мне знакомо? Рассказ о кандалах? Краюхе хлеба, брошенной в яму? Угрозах юного чеченского отморозка убить ни за что ни про что? Нет, что-то другое. Когда Виталий Ильич назовет в самом конце рассказа ряд исторических имен, я пойму все.
Он выжил и не сломился, потому что у него не было ненависти к чеченскому народу. Он жил среди чеченцев много лет. Знал хорошо их обычаи, нравы и смотрел на зверства, учиненные по отношению к нему, с немалым изумлением.
— Откуда взялись эти звери? — спрашивает он сейчас своего друга чеченца Ису. — Я никогда раньше их не видел. — Спрашивает незлобно, как спросил бы толстовский Платон Каратаев, не надеясь отыскать причину и следствия.
Он рассказывает про своего первого молодого хозяина, отличавшегося особой жестокостью. Посадили в яму. На руках и ногах — кандалы, замкнутые амбарными замками. Двигаться невозможно. Он просил ослабить оковы, потому что боялся нарушения кровообращения. Хозяин отказался. Но все-таки начал искать возможность хоть как-то общаться. Спросил, как они будут друг друга называть. Виталий Ильич промолчал. Чеченец сказал, чтобы Виталий Ильич называл его «сынок», а он будет его называть «дедом».
Вот так и жили. «Сынок» и «дед»… Затекали руки. Во сне снилось счастье: рука свободно лежит на бедре. «Сынок» считал, что «дед» — из ФСБ. Его предупредили, что тот владеет особыми приемами побега. Временами в подвал доносились звуки жизни. Их жадно ловило ухо Виталия Ильича. Он слышал женские разговоры. Пытался по обрывкам фраз воспроизвести ход чьей-то жизни. Другой жизни. Отличной от его заточения. Интерес к тому, что вне ямы, что лежит за пределами страданий, — это (как станет ясно потом) спасет Виталия Ильича.
…Его взяли в собственном доме. Он приехал в Грозный за книгами. За своей библиотекой. Его многие отговаривали. Но ведь он ехал к себе домой. Чего же ему было бояться?
Что попал в плен, понял сразу. Когда проезжали город многолюдными местами, сделал попытку вырваться. Как теперь говорит, зря. Согнули беглеца в машине и били. В носках лежали деньги. Триста тысяч старыми. Это все, что у него осталось после ограбления. В подвале вспомнил о деньгах. Предложил «сынку» пятьдесят тысяч: «Сходи на рынок. Скоро Новый год, купишь семье еды и меня угостишь». Виталий Ильич знал, что чеченец денег не возьмет. Так и случилось. В ответ на предложение «сынок» рассказал, как убил одного русского офицера. Тот перед смертью сказал, что у него остались деньги. «Возьми себе», — сказал офицер. «Сынок» не взял и теперь с особым шиком рассказал «деду», как подстреленный русский рухнул в яму вместе со своими деньгами.
— Интересно, — говорит Виталий Ильич, — как это у него сочетается несочетаемое? Ведь я же мог понять по голосам, что он бывал и другим. Это война производит такие сдвиги в психике? Что-то жуткое запечатлелось в его мозгу…
Наступило время, когда Виталий Ильич, сидя в яме другого чеченца, понял, что начинаются в его организме процессы, которыми он управлять уже не в состоянии. Это было самым страшным. В глазах начали появляться блики. Они застили тьму подвала. Ощущение времени и пространства исчезло. Попросил свет в подвал. Хоть какой. Лишь бы свет. Провели трубку, по которой шел природный газ. Дали спички. На трубке не было вентиля. Иногда газ прекращался, и узник часами принюхивался, ожидая, когда подача газа возобновится. Заснуть не имел права: умер бы.
Попросил у хозяина книгу. «У нас в доме нет книг», — сказал чеченец. Виталий Ильич закручинился. «Как же нация будет возрождаться, если нет книг?» Тем не менее хозяин принес книгу. Называлась она «За тюремной решеткой». «Нельзя сострить ядовитее», — сказал бы чеховский дядя Ваня. Чеченец не острил. Это просто была единственная книга в его доме. Пригодилась чисто прагматически — секретами выживания.
Потом появился «Энциклопедический словарь». Виталий Ильич придумал систему изучения: сначала — все советские социалистические республики, потом страны и континенты, их растительный и животный мир.
Чеченца-хозяина снабжали книгами соседи. Особенно впечатлили Виталия Ильича стихи Константина Симонова о войне. Выучил все о Халхин-Голе, потом «Жди меня», «Открытое письмо женщине из города Вычуга». Наконец наизусть усвоил поэму «Сын артиллериста».
Здесь, в подвале, познакомился со стихами Яндарбиева. Заинтересовало, почему автор назвал одно из стихотворений «Симфония». Не понял. Смутила строчка другого стихотворения — о деревьях, «одетых в зеленую робу». Начал сравнивать с Пушкиным. Яндарбиев сравнения не выдержал.
Особое место в заточении заняли размышления об узнике Петропавловской крепости Морозове и декабристе Михаиле Лужине. Виталий Ильич может говорить о них сутками. В рассказе есть доминанта: когда Морозова после двадцати пяти лет заточения спросили, как он это вынес, узник ответил: «Я сидел не в крепости, а во Вселенной».
…Перебрасывали из подвала в подвал не раз. Последняя отсидка показалась раем. В полуподвальном помещении высотой в 70 см он увидел раскладушку и даже простыню. Слышал голос хозяйки, обращенный к мужу: «Ты поел, почему русского не кормишь?» Продолжал прислушиваться к жизни. Хозяйский сын ходил в арабскую школу. Постоянно читал Коран. Виталий Ильич спросил, преподаются ли в школе светские предметы. Нет, не преподаются. «Хочу, чтобы сын стал человеком», — сказал хозяин. Сидящий в подвале русский считал, что без светского образования нация не выйдет на мировые рубежи. Он и раньше не одобрял образовательных инициатив Дудаева.
…Одно время Виталий Ильич жил в подвале под домом. Догадывался, что телевизор включали громче именно для него. Как правило, когда шли «Новости».
Так явно и неявно складывалась некая система отношений с хозяевами. Этими контактами Виталий Ильич дорожил. Он считал, что те, кто его охраняет, не так уж перед ним и виноваты. Они сами заложники. Верит в неподдельную радость своих последних хозяев, когда они сообщали ему, что близится его освобождение. А еще он чувствовал, что они скрывали от соседских глаз наличие в их подвале русского пленника. Значит, все же стыдная это затея — держать узника.
Само освобождение повергло Виталия Ильича в испуг: ему развязали глаза. Он увидел тьму машин и сотни людей. Решил, что его сейчас отобьют бандиты. Телевизионные камеры, которых тоже было предостаточно, запечатлели замешательство человека, мужественно пробывшего в плену год и два месяца.
Вспомнил, как, живя в Москве, много раз слышал обидные слова про чеченцев. Не раз в электричках до него доносилось: «…всех бы их, как Сталин в сорок четвертом…» Ввязывался в спор. «Что вы знаете об этом народе? — кричал он. — Я жил с чеченцами рядом…» Сейчас, возвращаясь к тем прежним дебатам, готов повторить эти слова.Время близилось к полночи, когда майор Измайлов, оглядев всех собравшихся за столом, произнес тост за Кавказ, который навсегда останется нашей родиной. Все, кроме меня, оказались жителями Северного Кавказа.
С особенным чувством именно здесь, в доме Виталия Ильича и его прекрасной жены Ольги Павловны, я вспомнила русских, армян, евреев, греков, да и чеченцев, покинувших Чечню.
…В сентябре 1995 года, в разгар войны, я искала Министерство просвещения Чечни. Тоже нашла времечко для поисков! Здание министерства лежало в руинах. Мне указали на девятиэтажный блочный дом. Над подъездом криво висела сбитая пулей вывеска «Детский сад». Я спросила вахтершу, где найти министра, и услышала: «В ясельной группе. Где же еще быть министру…»
Там я и нашла министра просвещения Чечни Леонида Гельмана. Учитель. Физик. Директор знаменитой физико-математической школы при Грозненском университете. У Гельмана сгорела квартира. Она находилась рядом с президентским дворцом. Сгорело все дотла. Знаете, о чем жалел Гельман, принимая меня в ясельной группе? О Коране. Издание XVIII века. Редкий экземпляр, его в доме особенно берегли.
Грозный лежал в развалинах, а по коридорам детского сада деловито ходили учителя, словно ничего не произошло. Нет! Произошло! С опозданием, но все же начинался учебный год. Пробежал учитель из Старопромысловского района Никулин. Знаменит тем, что создал лучший в Союзе школьный музей космонавтики. В тот день учителю купили брюки и туфли, чтобы было в чем начинать учебный год.
Гельман работал сутками: то отправлял детей на лечение, то решал вопросы с классными комнатами, пробитыми снарядами. Он любил Грозный. Знал и понимал чеченский народ. Готов был разделить с ним все его страдания. От всех заманчивых предложений покинуть город решительно отказался. Его похитили бандиты. Я потеряла след Гельмана. Говорят, он учительствует в Нальчике. Могу представить себе, чем отзываются в его душе чеченские события.Наверное, уже нет в Ачхой-Мартане Ниночки Макаренко. Учительницы русского языка и литературы. Это она входила в класс после очередной бомбежки и бесстрашно спрашивала своих учеников: «Дети, вы ничего не хотите мне сказать?» Учительница готова была отвечать за все сама. Дети благородно молчали.
Я прожила у Нины две недели в 1996 году. Она была главным моим путеводителем по истории чеченского народа. Любила в этом народе все, начиная с того, как строится дом, кончая передачей опыта от отца к сыну.* * *
Имена. Фамилии. Судьбы. Чеченец Иса произносит тост: «За возвращение в Чечню русских, евреев, армян, греков». Последняя фраза — почти платоновская: «Без них Чечня неполная».
…Что же касается чеченского плена, то слова узника Петропавловской крепости Морозова Козменко произносит как свои. Собственные: сидел «не в яме, а во Вселенной».
Имеет на то полное право.
Кавказская мозаика
Последний год уходящего векаЕсть такой постулат: в каждой системе всегда найдется элемент, который не поддается формализации. Требуется выход за пределы системы, чтобы ее постичь.
Осознать истинный драматизм положения России на Кавказе можно только тогда, когда находишься за пределами России — внутри самого Кавказа, живущего по своей, отличной от российской, логике.
Мне, бродящей по Кавказу всю жизнь, многого не дано понять, но прошлой осенью все мои прежние разрозненные впечатления неожиданным образом сложились в картину, которая потрясла меня своей откровенной наготой: Россия не просто теряет Кавказ в своих бесконечных войнах. Она теряет нечто большее.
Похоже, истории угодно дать нам Кавказ как испытание. Мы и не заметили, как перешли ту грань, за которой начался наш человеческий распад.
А Кавказ?
…Еще тлеют воронки от бомб в Ингушетии, Нагорном Карабахе, Южной Осетии, Кодорском ущелье.
Еще не выплаканы слезы матерей, потерявших своих детей. Еще живы в памяти картины изгнания с родных земель тысяч скитальцев, но Кавказ странным образом поднимается, обнаруживая в людях способность восстанавливаться по законам прощения и покаяния, человечности и братства. По законам, которые нами то ли забыты, то ли утрачены.Шатили
Попасть на грузино-чеченскую границу российскому журналисту непросто. К октябрю 1999-го истерия российских военных по поводу пособничества Грузии Чечне достигла предела.
Веду переговоры в пресс-центре пограничного департамента. Через две минуты вовсю обнимаюсь с начальником пресс-центра полковником Эдуардом Лукашвили. Моим старым боевым товарищем.
Нас свела война в Южной Осетии в 1992 году. Мы ездили по разрушенным грузинским селам. Это с ним у села Мамисаантубани (Отцовский Уголок) мы встретили старика Сулико, который попросил у нас спички. Он сторожил село, которого не было, охранял свои руины. Кто бы мог подумать тогда, что война только начинается…
Мы отправляемся в дальний путь. Нас четверо: я, Вахтанг — инженер по коммуникациям, командир спецназа погранотряда Тариэл и шофер Заза. Совсем мальчик. Уже в машине обнаруживается водораздел между нами. Заза многого не понимает из того, над чем мы смеемся, чему радуемся, по поводу чего негодуем. Наша общность — Советский Союз — продолжает свою странную жизнь, обнаруживая восторг таких человеческих соединений, от которых першит в глотке. Мы знаем: радость льется именно оттого, что уже нет ни «старшего», ни «младшего» брата. Уже есть сознание освобожденности от единого центра, но еще нет той самой вражды, которая бродит по официальным каналам. В этом зазоре между «уже» и «еще» проходит наше восхождение на Шатили.С первыми беженцами встречаемся у Борисахо. Их перевозят микроавтобусами. Всегда казалось странным, что, отдыхая, беженцы не кучкуются. Это относится прежде всего к подросткам. Мальчик лет двенадцати располагается на каком-нибудь камне. Такое впечатление, что он застыл, образуя с камнем единое целое. Это страшно. Едешь, едешь — и вдруг такое изваяние… Остановишься: глаза моргают, чувствуется дыхание, но ребенок недвижим. Разговорить такого мальчика невозможно. У него одно-единственное желание — уйти от всех. То ли в небытие, то ли в какое-то другое состояние. Только однажды в Шатили девочка по имени Замира сделала попытку выйти из своего замкнутого пространства. Она подошла и сказала:
— Было страшно. И тогда, и сейчас.Мы въехали в Шатили. Первое, что я сделала, — рассмеялась. Я так много слышала и читала про это грузинское село, что думала — это какой-то бастион.
Шатили — всего несколько домов, вжатых в скалу. И — всё!
Когда поднимаешься к чеченским постам, по правую руку видишь почерневшие от времени срубы. В прошлые века сюда приходили умирать люди, заболевшие чумой. Тропинки в горах — шириной сантиметров двадцать пять. Начальник заставы сказал: «Я приглашаю сюда Путина всего с одним гранатометом. Пусть попробует пройтись».
Беженцы, прошедшие проверку и занесенные в особый журнал, сидели в ожидании транспорта. Плакали малые дети, кулаки сжимали мужчины.
К вечеру похолодало. Беженцам придется под открытым небом провести ночь. Завидев мой фотоаппарат, молодые люди закрывают лицо руками. Да я и не осмелюсь щелкнуть.
Мы собираемся на погранзаставу. Но что-то останавливает меня, я возвращаюсь к беженской толпе. Там вовсю кипят страсти, вызванные моим вторжением: появление русской на грузинской территории — это как появление СУ-27 над Аргунским ущельем.
Мне не терпелось выяснить: какие чеченцы идут через Шатили? Российские или кистинцы — грузинские чеченцы? В изгнание идут люди или держат путь домой?
Я впервые попала в Хевсуретию, которую знала по поэмам Важа Пшавелы и фильму моего друга Тенгиза Абуладзе «Мольба». Непостижимо уму, но это так: жизнь шла по законам гениального кино. Нерасщепленность кинообраза и факта жизни мутила голову и сердце. Хотелось сорвать белое полотно экрана, но оно оказалось самой что ни на есть жизнью. Из плоти и крови. И смерти тоже.
Один из мужчин резко развернул свои метрики, и я прочитала: Ахметский район, село Дуиси. Господи, прости! Сколько у меня друзей в Дуиси! Нугзар Дуишвили, его брат Нодар, сестра Тамара… Не успеваю перечислить всех, как оказываюсь в объятиях того, кто меня чуть не растерзал минуту назад. Это все родственники Нугзара… Я что-то несу про болезнь почек Нугзара и успехи Тамары на ниве бизнеса… Все уже не имеет никакого значения: меня приняли в свой круг и требуют сделать снимки на память. Доверие на войне не обеспечивается словами. Оно обеспечивается единственной ценностью — человеком. Сколько раз я выходила из военной кутерьмы, когда моим прикрытием оказывался человек, которого не было рядом, но он спасал меня одним тем, что я называла его имя.
Эти невидимые глазу сцепления сердец — одно из самых сильных моих впечатлений на войне.Однажды часов в десять вечера на заставу с российской стороны пришли чеченцы-пограничники. Их было двое. В тот день наши разбомбили Элистанжи.
Увидев русскую, они пустились во все тяжкие. Мои дурацкие аргументы — «Дагестан не хочет быть с Чечней» — парировали не менее сомнительным: «Если Россия хочет присоединить Чечню против ее воли, почему бы нам с Дагестаном не проделать то же самое?» Лампочка, висящая на проводке, качалась из стороны в сторону от наших воплей. Грузинские пограничники со страхом заглядывали в гостевую армейскую палатку, но вскоре все стихло.
Я просто вспомнила Бамут. В октябре 1996 года комендант Ачхой-Мартана Хаджи-Мурат Башаев выписал мне пропуск на посещение Бамута. Пропуск под номером один. Шло первое посещение села жителями. Они не подходили к разрушенным домам. Сидели у края дороги и смотрели на то, что когда-то было их домом. Только один человек бродил по своему двору. Я попросилась войти. Он потребовал, чтобы я шла только по его следам.
— А как его звали? — перебил чеченец-пограничник.
— Балаутдин. Строитель. Тридцать лет работал на Алтае. Мой земляк.
— И ты его знала? Ходила по его дому? Мы с ним работали на Алтае…
Чеченский строитель Балаутдин, оказавшись общим другом, погасил все наши дурацкие страсти. Все, что нас разделяло, оказалось столь несущественным и неважным, что было странно, почему мы этого не поняли сразу…
Как задержать эти моменты человеческих соединений?..Павлик Морозов
Начальник погранзаставы Элисбар с утра заведен. Чеченцы-пограничники посоветовали ему убрать с поста «русского Павлика Морозова», находящегося в грузинском погранотряде. «Русский вызывает протест у беженцев. Они бегут от русских, а тут, в Грузии, — здравствуйте, опять русские…» — объясняли пограничники.
— Нет, ты посмотри, он им мешает! — кипятится Элисбар. — Он их раздражает. Это мой русский! Куда хочу, туда и поставлю. Он мой русский. Если тебе мешает русский, иди к генералам и разбирайся, а это мой гость. И я — его охрана.
Он еще долго не мог прийти в себя. Мы об этом редко вспоминаем — о гордости кавказцев. Но вспомнить мне пришлось совсем другое.С первыми лучами солнца из-за гор появились беженцы. Жалкий скарб, сбитые ноги, учащенно бьющиеся сердца, потерянные лица стариков и враз постаревшие дети — это всё беженцы. На этот раз они расположились огромным шатром в Аргунском ущелье, далеко за заставой. Мне разрешалось туда ходить.
Поодаль от всех сидел высокий светловолосый и гладко выбритый мужчина. Его можно было бы принять за славянина. На нем отменная кожаная куртка и рубашка, разодранная в клочья. Рядом — женщина с двумя мальчиками-близняшками. На женщине длинное кашемировое пальто, сумка из мягкой кожи и высокие сапоги. Прямо Версаче из Грозного. Мучительный, долгий переход никак не отразился на ее лице.
Часа через два на погранзаставе началась жесткая разборка. Паспорт светловолосого мужчины вызвал подозрение. Предложили вернуться в Грозный. Мужчина начал заметно нервничать. Женщина пустила в ход шантаж: без мужа и она не перейдет границу. Дети заплакали. Пограничники не дрогнули: это ваше семейное дело. Остальные беженцы вяло включались в ситуацию. Потом женщина села на корточки у края обрыва и долго пристально смотрела вдаль, отрешившись от беженского люда. Мне стало муторно от одной мысли, что мимо меня проходит какая-то очень важная жизнь, а я вижу только слабые ее знаки, и мне никогда не будет дано узнать: кто этот мужчина, куда он так стремился, от чего бежал? Он не говорил по-русски. Ночью при «разборе полетов» начальник одного из отделов пограничного департамента полковник Ираклий Копадзе сказал, что непрошедший мужчина — на самом деле иорданец. Он уже раньше делал попытку перейти границу. Но не перейдет. Есть жесткая установка — не пропускать никого из уроженцев Ближнего Востока.
Кем мог быть этот иорданец? Ираклий сказал, что он, видимо, инженер. Молодые пограничники включились в разговор. Про женщину сказали: «Слишком много модных наворотов в одежде. Могла бы по-другому приодеться».
На вопрос о возможности стоять нашим пограничникам в Шатили Ираклий сказал:
— Мы же не ставим вопрос о нашей заставе по реке Псоу. А могли бы, если следовать российской логике.
…Вот то, чего мы не в состоянии осознать: новая политическая ситуация на Кавказе. На границе с нами — не «младший брат», а суверенное государство. Про наше военное участие в Абхазии никто не забыл.…С раннего утра идут беженцы. Много детей. Три переправы через Аргун взорваны. Перейти Аргун — тяжелая задача. Случились жертвы. Пограничники к заставе переносят детей. Я — тут как тут со своей «священной справедливостью»:
— А вы забыли, что чеченцы делали в Абхазии? Вы забыли Гагру и отряд Шамиля Басаева?
Молодой пограничник таращит на меня глаза:
— Ты что? Совсем уже… Где Шамиль Басаев и где это дитё? Ты что? Не понимаешь?
Мне это трудно понять, но я чувствую, что понять надо.Вот с этого столкновения с грузинским пограничником на узкой шатильской тропе начнется мое постижение главной кавказской темы, которая не отпускает меня и сейчас: как человек войны изживает в себе ненависть к соседу, который еще вчера был врагом. Как взращивает в себе прощение и покаяние перед людьми и Богом. Через какие муки человек возвращается к себе такому, каким его замыслил Творец.
Сотворение мираИнгуш (видимо, телевизионщик) показал мне иллюстрации к какой-то книге. На одной стороне сидели бравые кавказские молодцы со всеми атрибутами человеческого достоинства. Пронзительные взгляды горцев, помнящих заветы отцов.
— Кто это? — спросил меня деятель искусства.
— Не знаю… Наверное, горцы.
— А нация?
Мой собеседник перевернул снимок, и я увидела горцев с низкими надбровными дугами, мрачными лицами бандитов.
— А это кто?
— Не знаю, — сказала я.
Но уже почувствовала, что начинаю втягиваться в какую-то опасную игру.
— Первые, которые джигиты, — это ингуши. Вторые, бандиты, — это осетины, — сказал мой встречный-поперечный.Я вспомнила эту историю не случайно. Когда-нибудь беспристрастный историк расскажет нашим потомкам, какую роль сыграла интеллигенция в разжигании национальных страстей. Конфликт еще только назревал, а уже перья «духовных отцов» нации скрипели. Смысл писаний состоял в отстаивании своего первородного права на спорный кусок земли. Писались трактаты, доказывающие превосходство одного этноса над другим, а меж тем погибали люди, горели дома, тысячи детей оставались без пищи и крова.
В то время как в реальной жизни абхаз спасал грузина, грузин — осетина, чеченец — русскую, азербайджанец — армянина, выходили тома книг, где вековечный сосед объявлялся бандитом и недочеловеком.
Но история с игрой в картинки «ингуш-осетин» не шла ни в какое сравнение с тем, что я успела прочесть в блокированном Сухуми, разгромленном Дачном и яростной Шуше.
Манипулятивная сила игры была фантастической. Теперь я вспоминаю, что и жесты моего собеседника были какими-то шулерскими. Визуальный образ, снабженный провокационным текстом, уже не оставлял тебя. Он продолжал свою разрушительную работу, хотя разум сопротивлялся визуальному насилию.
Только тут я поняла, как страдали люди на дорогах войны, когда телевизионные картинки своей ложью и агрессией взрывали психическое равновесие тех, кто был ввергнут в кипящий котел этнических войн.
Каждый год с Русико Созиашвили едем в Южную Осетию поминать ее сына Тэмо. Обходим все село.
Заходим к медсестре Марине. Женщины готовят чурчхелу. Теперь и я это умею. На столе появляются вино, сыр, хлеб. Я хочу помянуть Тэмо. Русико мне этого не позволяет:
— В доме радость. Родился ребенок. Мы не можем нести сюда свое горе.
Таня — грузинка. Учительница физики. Виновата только в том, что вышла замуж за осетина. Красавца лесника Георгия. Муж с детьми во время войны скрывался в Цхинвали, а Таня с девяностолетней матерью осталась охранять дом.
Я знала, что Таня хранит какую-то страшную тайну. Прошло семь лет со дня нашего знакомства, и только этой осенью она рассказала, как однажды ее выволокли на улицу, как собирались убить за пособничество российскому отряду миротворцев. От озверевшей толпы Таню спасли ее ученики. Но и в той толпе оказался один… Потом он приходил и горько каялся. А через три дня после покаяния покончил с собой.
— Лучше бы я этого не знала. Лучше бы меня убили, а он остался жить.Замира живет одна в разрушенном землетрясением доме в Ванати. Муж — осетин. Первый президент свободной Грузии Звиад Гамсахурдия запретил восстанавливать дома, где жили осетины. Дом резко осел и разрушается. Есть опасность, что второй этаж рухнет. Иду с фотоаппаратом снимать пролом в стене, чтобы послать фотографию Шеварднадзе. Замира отводит меня от дома и жестом призывает посмотреть наверх:
— Видишь, там снег. Это осетинское село Гери. Каждые три последних воскресенья сентября у осетин праздник святого Георгия. Знаешь, что такое Большой Георгий для осетин? Так вот: это его праздник. Раньше мы боялись подниматься, а в последние годы грузины идут в Гери целым потоком. В этом году свободного места не было. Приезжали даже из Тбилиси. Ты должна пойти со мной. Знаешь, зачем мы туда идем? Должны сказать: ничего не было. Ты понимаешь? Ничего не было. Будем жить как братья.
Потом Замира заволновалась. Начала искать какие-то бумажки. Ванати лежало во тьме. Света нет уже несколько месяцев. Свечки тоже не оказалось. Наконец Замира нашла то, что искала, и просияла. Это был календарь на 2000 год.
— Запомни, мы должны быть с тобой в Гери десятого, семнадцатого и двадцать четвертого сентября. И чего ты так поздно нынче приехала? Мы бы с тобой поднялись. Сейчас там снег, — повторила она так, что я увидела все: и село Гери, и церковь, и святого Георгия, который собрал на свой праздник братьев. Осетин и грузин.
Я выучиваю наизусть грузинскую фразу, обращенную к Хмерти. К Богу. «Ну дагвашоребт эртмане!» Не разделяй нас друг с другом. Не разделяй!
Есть в Эредви дом, мимо которого мы с Русико проехать не можем. Нана — врач. Война стоит в ее глазах. Больше всего ее поразили молодые ребята, которые привезли смертельно раненного товарища.
— Они, видимо, впервые видели, как человек умирает. Плакали и просили его спасти. Они не знали, что есть обстоятельства, когда человек ничего не в силах сделать.
Забыть не может реакции своего сына на первую смерть.
— Мама! Мама! Почему они говорили, что мозг — это серое вещество? Оно не серое. Оно белое-пребелое! — бился в истерике ребенок.
Сейчас Дато женат. Он в соседней комнате со своей женой Лией.
Спрашиваю у Наны, возвращаются ли осетины.
— Они хотят, — говорит Нана.
— Всего-навсего? — переспрашиваю я.
— Что ты, Эльвира, говоришь! Ты знаешь, что такое по-осетински «хочу»? Желание у осетин — это полсудьбы. Если они хотят, значит, вернутся.
Нана пытается сказать фразу по-осетински. Но не успевает. Из соседней комнаты, как пулеметная очередь, летят осетинские слова. Их произносит сын Наны Дато. Он помнит осетинский и знает, что рано или поздно осетины вернутся в Эредви.
ТбилисиТам, где проспект Плеханова выходит к Воронцовскому мосту, стоят полицейские. Все дороги перекрыты. Место бойкое. Водитель и пешеходы волнуются. Пытаюсь выяснить причину.
— Курды гуляют. У них свадьба. Сначала гуляли в столовой. Потом захотели выйти. Танцуют все.
Я что-то бурчу. В ответ:
— Разве не лучше, чтоб гуляли и пели, а?
Конечно, лучше.…Прибегает сосед со двора. Беженец. Сван. Бежал через Кодорское ущелье, куда я уже сорвалась лететь в очередной раз в день Покрова, да случился в ущелье теракт. Тамази взволнован необычайно. По российскому телевидению передали, что Шамиль Басаев зализывает раны в Сванетии. Отдыхает.
— Нет, ты это слышала? Басаев в Сванетии! Они знают, где это? На первом сантиметре сваны его растерзают, как кошку… Они что? Совсем ничего не понимают? Ты знаешь, что за ним числится в Сванетии?!
Я-то знаю.Телеграф на проспекте Плеханова.
— Колбатоно Тамара, тетя Тамарочка, нам, беженцам, год не давали денег. Сейчас дали. У нас выборы в парламент. Хочу поставить «левую» антенну. Хочу Москву… Хочу НТВ… Не беспокойтесь, а только разрешите поставить… По закону надо пятьсот лари, а «по-левому» я могу поставить за сто двадцать. Нет, нет, тетя Тамрико, без ботинок я прохожу… Здесь все смотрят Москву, и я хочу. Диди мадлоба! Большое спасибо! Ботинки у меня какие-никакие есть…
Парень выходит из будки. Спрашиваю, почему он говорит не по-грузински.
— С Москвой хочу говорить по-русски.Армения (Масис)
Вспомнила, как взорвался возмущением автобус, везший меня в Нагорный Карабах, когда стало известно, что я ни разу не была в Азербайджане.
— Как ты можешь жить? А тебе не интересно, что думают они о нас? Почему их не спросишь? Неужели тебе не интересно знать, какие они люди?Ищу дорогу на Масис. Прохожий советует:
— Туда идет рейсовый автобус. Остановка очень далеко. Вы поднимите руку. Шофер увидит, что вы русская, и остановится.
Пытаюсь это перевести на московскую ситуацию: «Шофер увидит, что вы кавказской национальности, и — б-р-р-р».…В Масисе я искала женщину. Знала только то, что ее зовут Зина и что у нее погиб сын в Нагорном Карабахе. Мы с ней случайно познакомились в Нальчике. Но она запала мне в душу, словно что-то очень важное я должна была понять через историю ее жизни.
Искать Зину бросался каждый, к кому бы я ни обратилась.
— Если не найдешь, приходи снова на это место, — сказала старая армян-ка. — Ты посмотри, какие молодые пошли, ничего по-русски не понимают.
Я нашла Зину. Помог молодой армянин, который знал по-русски плохо, но не мог допустить, чтобы русская ни с чем вернулась домой.
Уже вечерело, когда мы всей семьей отправились на кладбище, где похоронен старший сын Зины Ваграм.
…Они одновременно увидели один и тот же сон — мать и сын.
— Он поцеловал меня огненным поцелуем. Так по-русски сказать можно? Поцелуй огня. Он еще был человек и уже сгорал, как огонь.
А он во сне увидел мать, которая его предупреждала:
— Бывают в жизни случаи, сынок, когда против смерти не идут. Надо остановиться. Ты не должен сегодня идти в бой. Пережди.
Сон длился несколько минут. Сын проснулся и обо всем рассказал товарищам. Мать не сумела оградить его. Он пошел в бой.
— Я виновата, что погиб сын. Он читал те книги, которые я ему давала. Он верил в букву нашего алфавита, как верят в хачкар. Он был книжный мальчик в армянском смысле этого слова. Потому и погиб.
Зина нарушила предсмертную просьбу сына: она похоронила его не в Карабахе, а там, откуда виден Масис. Большой и Малый. Сердце Армении, выхваченное из тела.
Каждый год мне непременно надо проехать тот час пути, когда виден Масис. Я знаю, что это не гора. Это духовная субстанция, данная нашему земному зрению затем, чтобы мы не забыли про существование в мире Вертикали и всего того, что скрыто от житейского взора, но что живет в нас и, возможно, определяет наше движение на этой земле.
— Смотри, как странно: вот здесь они есть, на этой фотографии, а в жизни их нет. Люди на бумаге. — Зина рассматривает групповой снимок. Действительно, никого нет в живых. Люди на бумаге…Уезжаю в ночь. Что это за манера — испытывать судьбу? Садиться в обшарпанный «рафик» с незнакомыми людьми, а потом полночи искать в Ереване улицу, которая поменяла советское название на армянское.
«Рафик» забит людьми. Чувствую, что речь идет обо мне. Включаюсь в разговор и слышу:
— Молодец, русская, что приехала к нам.
— Почему молодец?
— А не побоялась. В России Кавказом уже всех напугали.
Едва успеваю к последнему поезду метро. Попутчица Сильварт не позволила мне взять билет. Узнаю, что она безработная. Едва сводит концы с концами. Живет с больной матерью.Стоит подъехать к Садохло, как шофер-армянин непременно заводит разговор об азербайджанцах, живущих в этом районе.
— Хочешь, сейчас войдем в любой дом — и нам накроют стол. Я войду в любой азербайджанский дом, и ты увидишь, как будут меня принимать.Каринтаг — Карабахский Сталинград
Село Каринтаг расположено под Шушой.
У ларька торгуют рыбой. Рыба из Севана. Очень дорогая. Я хочу купить. Арамаис, директор школы, преграждает мне путь:
— Вы что? «Кавказскую пленницу» не видели?
Вот мы и познакомились.
— Почему такое странное имя у вашей лошади? — спрашиваю.
— Сначала про нее говорили: «Лошадь как у Абдулы». Помните «Белое солнце пустыни»? Потом «как» исчезло. Осталось — Абдула.
Около нас уже собрались люди. Участники той войны, которая Отечественная и Великая. Григорий Арутюнян все свои награды носит с собой. Прошел всю войну. Отличился при форсировании Одера и прорыве обороны немцев на западном берегу реки. Ему 87 лет. Пенсии не хватает на хлеб.
— Имею ли я право обратиться к Ельцину? — спрашивает меня. — К своему Главнокомандующему.
Я не успеваю ответить. У Гриши на глазах слезы. Как и все участники той войны, он никак не может постичь природу войн 80-90-х годов. «Кто с кем воевал? И за что?» Объяснить не умею. Почему-то именно сейчас пришла на ум одна история, рассказанная карабахским журналистом. Я просила его вспомнить смешной случай на войне. Вот он, «смешной» случай:
— Из окопа выглядывает азербайджанец с автоматом. Мы у него на мушке. Но он не стреляет. Подходим ближе. Он не стреляет. Берем в плен. «Ты чего не стрелял?» — спрашиваю. «У тебя были такие добрые глаза, что Аллах сказал мне: его не трогай. Я не мог выстрелить».
— Что же здесь смешного? — спрашиваю я.
— Тогда было смешно. Очень. До колик. Кровь. Бой. Смерть. Грязь. И посреди всего этого: «У тебя были такие добрые глаза». Сейчас не смешно. Того парня Бахтияром звали.
— Вы его, поди, расстреляли?
— У нас тоже есть свой бог. Впрочем, он у всех один. Парень долгое время жил с нами в казарме. Был как брат. Мы потом проследили, чтобы в хорошие руки попал.Камень-самец
— Когда мне было десять лет от роду, отец, классный каменщик, повел меня на мою первую стройку. Один азербайджанец заказал большой дом. Дело было в Шуше. С того дома началась моя профессия каменщика. Ты представь хоть на минуту, если бы я сказал: «Не буду класть дом, потому что это дом азербайджанца». Если бы так сказал, был бы самый большой дурак и тогда, и теперь.
Это говорит белый как лунь Александр Аракелян, потерявший в 1992 году сына и дочь, Гарика и Наринэ. Героев Карабаха. Шестнадцать лет было дочери. Случилось это 26 января. Сестра шла к брату на боевые позиции. Не дошла. О брате слагаются легенды.
Сейчас, сию минуту, когда ночь спустилась на Каринтаг, у меня есть физическое ощущение своего полного одиночества в космосе, поскольку ничего, кроме звездного неба, которое есть бездна, на свете нет. Перед этой кромешной бездной мы едины. Не отсюда ли чувство родства с семейством Аракелян. Сыну погибшего Гарика девять лет. Дочери — пять. Марат показывает мне свои мускулы. Он сильный. Обязательно будет сильный, как отец. Про отца знает все. В глазах недетская печаль. А я, грешница, задаю про себя один и тот же вопрос: неужели есть на свете идея, ради которой можно отнять отца у сына, сына у отца и матери. Мужа у жены, такой красивой и умной, как Гоар? Я не дерзаю задать вопрос. Но он со мной всегда в Нагорном Карабахе.
Слишком велики жертвы. Хозяин дома пригласил меня в гости, потому что хотел произнести речь, очень важную для него. Он начал так: «Уважаемая! Слушай меня внимательно и без шума». Хотела помочь ему и попросила, чтобы он говорил по-армянски. Нет, он хотел говорить на нашем общем языке — русском. Речь была окрашена такими страданиями и такими тяжкими думами, что смысл странным образом исчезал. Александр то сжимал пальцы, то разжимал. Потом говорил о реке, которая все уносит, и наконец успокоился, когда обозначилась мысль: «Когда ты что-то делаешь в реке, ну, например, полощешь одеяло, ты ведь держишь крепко в руках конец одеяла. Не так ли? Ты не хочешь, чтобы вода его унесла. Нельзя бросать народы. Нельзя, чтобы их уносило водой. Крепко надо держаться друг за друга. — А потом вдруг неожиданно спросил: — Еще кто-нибудь в России помнит о Карабахе?»
Сквозь словесные и душевные муки немолодого человека вырвалась фраза: «Ты пойми, человек — это абстракт». Это означало только то, что нет ни эллина, ни иудея. Он так и сказал: «Я говорю о чистом человеческом родстве». Перешел на разговор о камне-самце. Вочцакар — так называется этот камень по-армянски. Камень камней. В Армении знают, что это такое.
— Ты прости, — сказал он на прощание, — я хотел немножко сердце открывать.
Он так жалел, что я не смогу увидеть собаку. Чалик — имя той собаки. Передавала бойцам на позиции записки и сигареты, которые укладывались в ошейник. Месяц назад собака околела. В густой ночи я все-таки приметила, что во дворе бегал ее отпрыск. Жизнь продолжалась.«Она родилась армянкой»
Есть такой дар — быть историком. Не за кафедрой и учительским столом, а в жизни. Всегда. Историческое сознание как способ жизни. Таков мой хозяин Арамаис. Учитель. Он у себя дома всюду: в любом веке, народе, пространстве. История Армении в его крови. Он говорил мне по-русски о трагедии своего народа.
Был уже поздний час, когда неожиданно открылась дверь и в комнату, где мы сидели, вошла двухлетняя дочь Арамаиса. Она протянула отцу карту Армении периода ее исторического могущества.
— Как она поняла, что мы говорили об этом? — ошеломленно спросила я.
— Она родилась армянкой.
Звучит как объяснение. Брат Арамаиса физик-ядерщик. Поехал в Москву без связей и надежд. Ни отец, ни мать в успех не верили. Закончил Физтех. Живет в Москве. Арамаис знает, что пространство его Родины сжалось. Наутро мальчик лет двенадцати, ученик Арамаиса, принес натюрморт, написанный местным художником Эмилем, патриотом Карабаха. Я спрашиваю у подростка: что такое Москва? Он медлит с ответом. Потом ограничивается односложными предложениями: «Холодно… Много людей… Снег… «Поле чудес»».
Москва уже не его родина. Не по личному мотиву, а по исторической ситуации.Игры со смертью
Мы бродили с Арамаисом по Каринтагу. На кладбище он определял век камней на ощупь. Века оживали под его ладонью. Потом он показал место, где убили его отца. Тот был ветеринарным врачом. Его убил снайпер из Шуши. Создавая Каринтаг, природа, видимо, не допускала войн, но случилось так, что село стало прекрасной мишенью для всех видов оружия. Убить человека в Каринтаге можно с любого расстояния.
Отца Арамаиса убили в холодном январе. Мать, прибежавшая на выстрел, хотела надеть на него шапку. Ей казалось, что муж мерзнет. Он холодел оттого, что из него уходила жизнь.
— Я знал, что отлетевшую шапку трогать нельзя. Снайпер там, наверху, в Шуше, играл с нами в смерть. Как только мать схватила шапку, раздался прицельный выстрел. На этот раз снайпер промазал. Мать осталась жива. Вы можете себе представить, что в один день и час я мог остаться круглым сиротой?
Арамаис до сих пор скорбит, что хоронить пришлось под покровом ночи. «Отец был народным человеком, но на его похоронах мы были одни. Днем убили бы всех».
Благодарен братьям-армянам из США, восстановившим школу из пепла. Отличные ребята! Но скорее американцы, чем армяне. Громко восхищались звездным небом Карабаха, воздухом и особенно водой. Говорили: «Ваше богатст-во — вода. Это дороже нефти». Но прожить день без кока-колы не могли.
Ну не пей ты эту отраву, пока дышишь воздухом Армении, не пей! Нет, уже не может. Армения для многих как необитаемый остров. На третий день экзотика заканчивается. Если бы у Арамаиса были деньги, он бы их потратил на путешествия: во Франции его интересует Лувр, в Англии — Библиотека Британского музея, а в США он бы посмотрел на быт людей. Но пока учитель мировой истории водружает чувараны (огромные корзины) на лошадь Абдулу и едет на дальнее поле подбирать кукурузу. Чтобы выжить, надо работать с утра дотемна. И я пускаюсь по деревне одна. Измеряю давление старым и больным. Делюсь таблетками и слушаю про человеческие боли.
В доме Еруши Петросян нет ничего, ровным счетом. Пустота. Сын Альберт погиб. Еруша больна. Получает пенсию 3 тысячи драмов. Это не просто гроши. Это — ничто. До таких, как Еруша, не доходит почему-то никакая гуманитарная помощь. Это так и в Грузии, и в Чечне, и в Армении, и в Ингушетии. Основной причет Еруши звучит так: «Вонцапрем?» — «Как жить…» Еруше еще повезло, она живет рядом с источником. Отсюда, со двора, видит, чего стоит ведро воды для живущего на горе. С валуна на валун перебираются с бидоном трехлетний малыш со старшим братом. Плещется вода из бидона, сваливается с ноги дырявый башмак, но малыш упорно двигается к дому. Он принесет воду. Каринтаг в Карабахе называют Сталинградом. И без войны ясно, что это Сталинград. Армянское долготерпение — теперь я знаю, что это такое.«И тогда появится радуга»
… Вспоминаю, как однажды Арамаис очерчивал контуры будущего.
— Это будет добровольный союз. Без силы и принуждения. Не так, как был наш. Я ведь не просто российские конфеты хочу вместо турецкой жвачки. Я тоскую по русской культуре, ее языку. Эта тоска не уйдет. Ты не думай, что ее уже нет в наших учениках. Просто у нас нет учителя русского языка. Через учителя в Армении многое делалось. Это исторически так. Мы еще будем вместе, но как-то иначе. И тогда появится радуга!
По интонации это сильно напоминало финальные слова Сони из «Дяди Вани»: «… увидим небо в алмазах… Мы отдохнем».
Мне стало смертельно грустно. Арамаис это понял.
— Не огорчайся. Империи исчезают не скоро. Они долго остаются жить. Как? А разные есть способы: язык, одежда, мышление, обычаи. Мы еще будем вместе!
Западная Грузия
Село ЧхортолиАза — врач-кардиолог. Беженка из Сухуми. Живет с сыном в селе Чхортоли. Работает в Зугдиди.
Стояла холодная дождливая осень. Отыскиваем машину. Нутро того, что называлось маршруткой, изменилось настолько, что сейчас в ней запросто умещаются тридцать человек. Лучшее, что можно придумать, — это сидеть друг на дружке. Пока набивается наш салон, коробейники всех мастей предлагают то нитки, то носки, то семечки. Каждого нового коробейника пассажиры ошарашивают: «Ты что зарядил по-грузински? Видишь — русская гостья. Давай по-русски!» Мужчина средних лет переходит на русский: «Вот нитки для семейного удовольствия и любви». Стилистические погрешности исправляют хором.
Мне отчего-то очень хорошо, хотя я сижу на ком-то. И на мне кто-то сидит.
Когда грузины успели свыкнуться с нищетой, бытовыми и прочими бедствиями? Ни жалоб, ни стона. Как рыбы в воде там, где вздохнуть невозможно.
В углу на корточках сидит мужчина — образец чистейшей красоты. Эдакий Массимо Джиротти, когда тот снимался у Антониони. Я не все понимала из того, что он говорил, да в этом не было и нужды, потому что слышала, как он говорил. Нет, он не понимал, что его место не здесь. К концу пути, видя, как естественно он обживал свое обшарпанное пространство, я начала подумывать, что судьбе, видимо, угодно испытать нас на терпение и способность вынести все, что Господь ни пошлет. Эта хрестоматийная некрасовская фраза, отнесенная к другому народу, пришлась как раз впору здесь, где уже никто и ничего не знает о Некрасове, но стоически переносит муки жизни. Уверенность, что наказание пришло и надо нести его достойно, живет во многих сердцах.
Тихо плачу, когда вижу, как беженец из последних сил пытается вернуть ту жизнь, в которой сложились его человеческие привычки и навыки. Той жизни уже нет, но вопреки всему мы можем себе о ней напомнить. В сарае-развалюхе предложат тебе чистейшую постель. Берегут для гостя. Аза не может тратить деньги на крахмал, поэтому использует обычную муку. Белье должно скрипеть, как скрипело оно там, в Сухуми, когда мы были счастливы.
…В тот вечер шел тропический ливень. Наш дощатый домик ходил ходуном. В редкие минуты, когда давали электричество, мы смотрели телевизор.
Вот здесь, в крошечном Чхортоли, один на один с беженцами, которых из Сухуми гнали наши снаряды, испытываешь ужас, когда слышишь слова министра обороны Сергеева: «Наши войска уже не остановятся. Их поддерживает президент».
Аза спрашивает:
— В России правят военные?
В который раз гасят свет. Зажигается огарок свечи. Аза сидит на корточках — это ее любимая поза. Курит. Значит, очень волнуется. Спит сын Ираклий. Ни с того ни с сего Аза произносит:
— Нет, надо выбирать Шеварднадзе. Он не начнет войну. — Был канун выборов в парламент. — …Конечно, боевиков надо поставить на место. Но как? Как жить, Эльвира? По каким законам?.. Вот был у меня случай, не могу от него никак избавиться. Привезли раненого абхаза. В палату ворвались молодые грузины. Требовали выдать раненого. Я сказала, что забрать они его смогут только через мой труп. Когда они уходили, один сказал: «Вам придется пожалеть об этом». Потом узнала, что мой пациент убил моего знакомого… Скажи, как быть? Должна ли я жалеть о своем поступке? Не знаю… Всегда ли твое «не убий» уберегает другого от смерти?Лариса Алавердян, профессор, правозащитник:
— Имеет смысл посмотреть на войну не через призму «Россия — Чечня», а через призму «Чечня — Кавказ».
Людмила Арутюнян, профессор:
— Мы так счастливы, что нет войны с Азербайджаном. Надо ощутить эту реальность — отсутствие и невозможность войны… России давно пора успокоиться. Прийти в себя. Не воевать и научиться пользоваться специфически человеческим органом — языком. Речью… Научиться разговаривать.
Беженец из Сухуми Георгий:
— Россия должна опомниться, пока еще тепло не ушло. Тепло еще есть…Любовь
Друзья Азы провожают меня в Гали.
Сосед принес молодое вино. Я все норовила поднять тост за возвращение в Сухуми, но все оказались так чувствительны к этой мысли, что избегали ее.
Возвращение в Сухуми не может быть фразой. Это боль. Это жизнь, и это смерть.
Среди нас был шестидесятилетний специалист по греческому языку. Беженец. Искал точные русские слова, но никак найти не мог. Мне уже надо было идти на ингурский мост, когда знаток Аристотеля и Еврипида остановил меня: «Пусть ваша миссия станет мостом, по которому пройдет наша любовь».
Ах вот оно что! Все сейчас враз соединилось. В одну картину. Сотни разрозненных впечатлений связались одной нитью. Она звалась прощением. Она звалась покаянием.
Но более всего она была любовью.— Эльвира, ну почему ты не съездишь в Сухуми? Почему? Там живет Люда Оторба. Врач. Моя подруга. Ты спроси у нее: у абхазов осталось к нам то чувство, которое живет в нас? Они должны знать, что мы наказали тех, кто начал войну. Мы и сами наказаны.
Западная Грузия. РухиОн был очень стар, Сулико из Кутаиси. Умолял пропустить его в Гали: умер младший брат. Паспорт у Сулико был грузинский и прописки гальской не было.
— Вот мои документы. Возьми и держи, пока я похороню брата. Пошли кого-нибудь узнать, правду ли я говорю… Сынок, покойник не убежит. Я подожду.
Нет, его не пускали. Он курил не переставая, а потом как-то странно заметался. Доходил до середины моста и снова возвращался. Мимо мчались, не останавливаясь, ооновские белоснежные джипы и множество других машин с гуманитарными знаками. К кому мог обратиться старик Сулико с просьбой — пробиться на похороны брата?
А ни к кому — вот где незадача! Война порождает гигантский бюрократический аппарат, именующийся гуманитарной миссией. Но реальный, конкретный человек со своим личным, частным горем, своей единичной, частной судьбой не входит в расчеты этой махины, которая пролагает колею для самой себя.
Я так и не знаю, перешел ли мост Сулико, попал ли на похороны младшего брата. Покидаю мост и все оборачиваюсь. Седой как лунь Сулико по-прежнему маячит на мосту.
И покойник вечно ждать не может.
Абхазия. ГалиНа улице Шевченко живет Наташа Шевченко. Она убеждена, что улица названа в ее честь. Один глаз потеряла в той, которая Великая и Отечественная. Совсем девочкой ее с матерью захватило гестапо. Кто-то донес, что в доме бывают партизаны. А они их сроду не видывали. Почему-то больше всего Наташе запомнилось, как она смотрела сквозь решетки на улицу, где играли ее сверстники. Наташа безутешно плачет и плачет, когда вспоминает свое детство.
Кто бы мог подумать, что зверство вернется!…К дому подошли чеченцы. Потребовали стакан. Наташа подумала, что хотят воды. Они хотели драгоценности. Она вынесла из дома дочкино колечко. Больше ничего не было. Один бравый молодец, почему-то в боксерских перчатках, рванул Наташе челюсть и обнаружил золотые зубы.
— Знаешь, о чем я подумала в эту минуту? Смех сказать, да грех утаить: мне не было больно! Значит, вот так они дубасят друг друга на ринге, а мы убиваемся.
Смертельный страх пришел уже потом. Потребовали отвертку. Вытащили золотые зубы.
— Неужели только так должны были сойтись начало и конец жизни? — причитает Наташа. И все плачет и плачет.
Спрашиваю: все ли мародеры были чеченцами? Наташа понимает «глубокий» замысел и отчеканивает:
— А теперь неизвестно, кто они были. Бандиты — да и все. Что поминать… Ну, я скажу тебе: да, чеченцы. И что? Что ты из всего поняла?
Рассказывает, как в 1998 году, в майскую военную кампанию, ранили одного чеченца. Он корчился от дикой боли. А приехавшая из Москвы дочь Валя обладает способностями экстрасенса. Вот они и взмолились: помоги да помоги.
— Дочь, не отходя ни на шаг, везла того чеченца до Сухуми. Боли у него не было. Потом она интересовалась, жив ли. Жив оказался ее чеченец. Предлагал выйти замуж за брата. Дочь отказалась… Видишь, как она, жизнь, поворачивается. Ты думаешь — это твой враг и куражишься над ним, а он потом твоим спасителем делается.Зеркало для народа
Валентина Ильинична Клепикова, по мужу — Шония. Выработала целую систему жизни в экстремальных условиях.
Во время войны и после освободилась от всех житейских страстей. Вошла в область духа, как в свою обитель. Выучила на старости лет английский по собственной методике. Теперь вовсю беседует с ооновским негром на отвлеченные темы. В Россию возвращаться не будет.
— Кто я там? По классификации Лужкова, я «лицо кавказской национальности». Я ведь никогда не сменю фамилии. Да, я русская женщина, но я менгрельская невестка. А это уже нечто, без чего я не существую. России этого не понять… Я люблю менгрелов как народ. За что? За коллективные формы жития. В какое бы одиночество меня ни вгоняла жизнь, я знаю, что здесь никогда не буду одна.
Однажды Валентина Ильинична сказала, что ей очень важно видеть улицу освещенной: к опасности надо готовиться. С тех самых пор абхазы, живущие напротив, держат зажженным свет в галерее, чтобы русской женщине и менгрельской невестке было спокойно.
— Абхазы и грузины — это мои народы. Вы знаете, что надо вглядываться в другой народ, чтобы почувствовать всеобщность своей природы? Мне повезло. Передо мной всегда было это зеркало.Радость
Какая удача! Встречаю на мосту Тэмо — давнего знакомца. Беженец из Сухуми. Нет, он не будет любить Зугдиди. Никогда и ни за что. Разве это город? Это — дождь? Вот в Сухуми тропические освежающие ливни, а здесь — мелкая, противная осенняя морось…
В машине постоянно звучит российская музыка.
— Это я специально записал для русского гостя.
Когда Расторгуев уверенно обещает, что мы обязательно «допоем свою песню», становится отчетливо ясно, что все спетое относится к Сухуми. Непременно к Сухуми.
— Как вы думаете, он прав? — спрашивает Тэмо.
— Песни редко врут, — зачем-то сказала я.
— А теперь слушайте мой сон. Раз в месяц мне снится один и тот же сон. Будто я огородами, задами пробираюсь к своему дому. Страшно, но я иду к дому. Вхожу и целую трубу. Она подпирает потолок. Вдруг я спохватываюсь во сне: этой же трубы не было. Откуда она? Ее поставил абхаз… Зачем я ее целую? Да, но ведь он ее поставил, чтобы дом мой крепче стоял. Что же я так… И я снова целую трубу. Потом возвращаюсь в Зугдиди.
Австрийский психолог Юнг рыдал бы, знай он этот сон: напряженной работой подсознания человек освобождается от вражды и ненависти.…Уезжаю в Тбилиси, все еще говорящий и мыслящий на десятках языков. Возвращаюсь в город своей мечты.
— Я забыл вам сказать самое главное, — прощается со мной Тэмо. — В моем доме у абхаза родились близнецы. Два мальчика.
Не сразу понимаю, радоваться мне надо или печалиться. Мои сомнения огорчили Тэмо.
— Ну что ты! Что ты! Разве ничего не поняла? — он перешел на «ты». — Мальчики… В моем доме у абхаза растут мальчики.
Это была чистой воды радость.
Да, Кавказ победить танками невозможно. Кавказ незыблем, потому что в кавказском человеке заложена способность восстановления себя в той радости, какая сейчас была у Тэмо. Нам, россиянам, она, кажется, уже неведома.P. S. Вспомнила вечер входа в Гали. Ждала машину начальника штаба миротворческих сил генерала Анатолия Возжаева. Моего земляка.
Он сам подошел ко мне. Не взглянул на документы. Предложил бронежилет. Ехал без охраны. Я навострилась взять интервью и завела песню по поводу отличий первой чеченской войны от второй. Генерал повернулся ко мне и сказал:
— Запомните. Там, где деньги, — там кровь. Там, где большие деньги, — там большая кровь. И еще: если сейчас распустить все миротворческие силы и запретить политикам вмешиваться в ситуацию, мир наступит на этой земле через пару месяцев. Поверьте, я не новичок на Кавказе.
Я поверила, потому что видела все это собственными глазами.* Окончание. Начало см.: «ДН». 2000. N№ 11.