Военно-морская фантазия
Евген Маланюк
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2000
Владимир Шпаков
Кто брат твой?
Военно-морская фантазияВойна — мать всего и повелительница всего.
Гераклит
А змей бьет о волны, клекочет орел,
павших терзает, Нагльфар плывет.
Старшая Эдда1
На мачте мерцали голубоватые призрачные шары, потрескивая, как свечи на елке, и почему-то думалось: вот сейчас принесут подарки, явятся ряженые, гости и начнется праздник. Ладно, пусть не как в детстве — хотя бы собрать экипаж в кают-компании, и чтобы Вырин приготовил что-нибудь вкусное; странно только, что на камбузе пусто. И на боевых постах — никого, лишь свет ночных огней, облепивших антенны, мерцает повсюду… Инженер поднимался в рубку, спускался в танковый трюм, но людей будто смыло шквалом, и догоняло тревожное: нет, это не праздничная иллюминация, огни Святого Эльма — так вроде называют атмосферные фокусы — вспыхивают перед грозой. Но ведь гроза уже была! Был сбой приборов, бросок через грозовой фронт, а значит, что-то необычное случилось со временем! Охваченный тревогой, он бродил по трапам и палубам, заглядывая в пустые каюты, и вспоминал Бермудский треугольник, где экипажи так же загадочно исчезали. Хоть бы курс узнать, ведь корабль явно куда-то движется… Перегнувшись через борт, инженер замер: свинцовая поверхность воды, база, остров — пропадали в дымке внизу, то есть он улетал! Затем что-то с силой ударило в днище, и вспыхнуло отчаяние: «Капитан! Он не даст улететь, он меня убьет!»
Удар прогнал сон, в памяти осталась лишь картина вчерашней грозы, когда незадолго до первых раскатов мачту облепили голубоватые шары и началась свистопляска на пультах. Но то вчера, а сейчас что — волна? Или с чем-то столкнулись? Хотя в каюте царила темнота, было ясно, что корабль потерял ход; потом плавно опустило, как всегда, если выключали наддув, и сомнения переросли в уверенность: что-то произошло.
За бортом шумело невидимое море, темнота швыряла в лицо холодные брызги, и только на корме мелькали фонари. Инженер двинулся на свет, добрался до трапа, но тут на пути выросла фигура в мокром плаще: сюда нельзя! Почему?! Потому что приказ капитана, и вообще: все в порядке, идите отдыхайте! Голос — лейтенанта Глотова, этот ни за что не пропустит; затем в луче кормового прожектора мелькнул обломок мачты, и накатило тоскливое: опять кому-то не повезло… Рыбакам? Или яхтсменам?
Когда корабль налетал в ночи на какое-нибудь суденышко, извергая из-под кормы обломки, чужая смерть заставляла цепенеть, а еще — страдать от беспомощности, проклиная собственное любопытство. Лучше было не знать и не мучиться бессонницей, представляя тех, кто стоял на плавучем якоре или шел малым ходом; вдруг — рев из ночи, что-то огромное налетает, мозжит в щепки, и — конец! Главное, никому никогда не помогали, в буквальном смысле пряча концы в воду! И инженер ходил из угла в угол, ненавидя залипшие стрелки и вспоминая, что на обломанной мачте болтался, как тряпка, парус.
Это означало: утопили яхту, хотя — какая разница: в прошлый раз на дно пошел сейнер, а еще раньше — крупный катер, похоже, заблудившийся в море. Яхта, яхта — тупо вертелось в голове; слово, как ни странно, заставило опять натянуть мокрый бушлат и выйти в ночь, чтобы на верхней палубе перегибаться через леер, следя взглядом за пятном света на воде.
Буруны, щепки какие-то, затем высветило задранный нос — единственное, что оставалось на плаву, — но название уже скрылось под водой. С кормы долетал мат, потом раздался высокий голос военврача Терещенко; а этого позвали — удостовериться в чем?! В этот момент по глазам ударил фонарь, и инженер вздрогнул.
— Я же просил не лезть в эти дела!
— Что тут… Что произошло?!
— Ничего особенного: стоят без огней, да еще и вахту не выставляют!
— Но локатор…
— Что — локатор?! Люди устали после боевого дежурства, они не обязаны! А вам нужно сидеть в каюте, а не шляться!
Из темноты будто смотрел светящийся глаз ночного духа; глаз довел до трапа и светил сверху, пока не захлопнулась дверь.
Было бы странно, если бы не возник командир — на ком еще ответственность за ночные крушения?! И военврача, и Глотова с подручными спешно вызвали на корму, чтобы удостовериться: свидетелей нет; а если есть, то… Понятное дело, что! Непонятно было другое: почему навязчиво представляется мальчишеская фигура, которая погружается в бездну: руки раскинуты, и длинные светлые волосы колышутся в холодной воде? Глупость! Линда была яхтсменкой, это верно, но вероятность встречи — ничтожна; жаль, названия не увидел; а он его помнил: «Астра».
Корабль опять поднялся на ВП и, судя по мощной вибрации, набирал полный ход. С каждой милей рассудок побеждал тревожное воображение, картинки меркли, а на их место вставал железный довод: этого не может быть.
Так и не заснув, он решил проверить экранирование — тут уж не подкопаешься, капитан сам приказал после вчерашнего сбоя. А сбой был серьезный: на рубеже атаки вмешалось атмосферное электричество, когда в наушниках — треск, табло беспорядочно вспыхивают, так что о выполнении боевой задачи не может быть и речи. А еще стена грозового фронта прямо по курсу, а еще левый руль барахлил, снижая возможность маневра… Но почему-то пошли вперед, где во тьме блистали разряды, и помнилась только неровная ниточка на курсографе, а еще — мокрый лоб мичмана Бабенко и его возгласы: «Давай, наяривай!» — будто здесь на гармошке играют! Впрочем, на взводе был весь экипаж — еще бы, если двигатели воют, корпус дрожит и, кажется, вот-вот разлетится, а молнии за бортом делают картину и вовсе фантастической!
Когда рангоут облепили голубоватые шары, внося хаос в показания приборов, тоже была фантастика. Может, это предупреждение? Но о чем? Огни посылались, похоже, в насмешку: людям все равно на них наплевать.
Проверяя ящики с автоматикой, инженер оглядывался, ожидая появления капитан-лейтенанта, вечного «каплея», исполнявшего обязанности командира корабля и базы. Почему-то командиру нравилось, что за глаза его именуют просто капитаном: то ли звучало солидней, то ли камуфлировало то, что «звезды россыпью». И если бы он появился, инженер сказал бы, что приборы вырабатывают ресурс, ЗИП с материка не поставляют и скоро не только в грозу — в обычном режиме системы будут сбоить! «Это — ваши дела, — усмехнулся бы капитан. — Мое дело — боевой дух!» — а затем давний, набивший оскомину спор о технике, войне, политике, в котором невозможно было одержать верх, поскольку говорили на разных языках. Если «боевой дух» поддерживается тем, что топят маломерные суда, то увольте! Он сказал бы… Что-то звякнуло в конце коридора, инженер с испугом обернулся и, разглядев упавший огнетушитель, понял: ничего бы он не сказал.
В танковом трюме вой двигателей вонзался в уши, как сверло, из-за чего пришлось надеть защитные наушники. Увы, от страха такой защиты не было — он тоже вонзился когда-то под сердце, вошел в состав крови, как лейкоциты, кстати, если верить Терещенко, повышенные у всего экипажа. Такой же страх внушали громадные корабельные крысы, что выползали в трюм из-под второго дна; вот и сейчас: проверить сходню, не забывая оглядываться, и быстро — наверх.
— А ты их авианосцы видел?! Ну, скажи?! А подлодки?!
Мичман Бабенко спорил с дежурным офицером — увидев инженера, тот встал из-за пульта.
— Режим — нормальный, неисправностей нет. Видел я, видел… А ты про наши договоры — слышал? А про совместные маневры? Ящик надо смотреть, балда, и газеты читать!
— А по-моему, дружба дружбой, а служба — службой! То есть тут дружбы вообще не бывает — видимость одна! И военные всегда будут нужны, это ты врешь! — Дискуссия была бессмысленной, потому что решения большого мира прилетали из-за горизонта, как шквалистый ветер, и обсуждению не подлежали. Политики трубили о том, что Город больше не является потенциальным агрессором, а корабль по-прежнему отправлялся на боевые дежурства, отрабатывая выход на рубеж атаки, и все так же его «пасли» в нейтральных водах чужие вертолеты и подлодки. «На траверзе — эскадра противника!» — должен был докладывать дежурный; а где слово, там и дело, например выход на боевой рубеж во время сумасшедшей грозы. В новых условиях, конечно, атаки напоминали потешные игры, если бы рядом не крутилась смерть, когда и мирные суда гибли, и сами моряки; вопреки очевидной ненужности, однако, островная база продолжала влачить абсурдную жизнь, так что мичман был в каком-то смысле прав.
— Неполадки были? И вообще — как прошла ночь?
— Не знаем, мы час назад заступили… Хотя по журналу — вот, техническая остановка.
«Техническая? Ну-ну…» По лицу Бабенко, — а отвечал он, — было ясно, что мичман в курсе. И захотелось напрямую, без намеков спросить: здесь тоже — «наяривай»? И тоже — дела военные, так сказать, служба и необходимость? Но вместо этого инженер приказал проверить экранирование, и мичман схватил альбом со схемами, напряженно наморщив лоб.
— Не соображаю что-то… С чего начинать-то?
Заметив усмешку, Бабенко тут же покрылся пятнами.
— Схемы, лампочки… Херня это, я скажу! И вообще: мы другим возьмем!
— Вот как? Чем же?
— А штатским этого не понять!
В ответ был вложен пуд презрения; мальчишка, конечно, но нахватался — у кого? Смешной вопрос: ясно, кто на корабле главный «педагог»!
И все-таки спорить не имело смысла — нервы и без того накручены, так что блазнится что-то из несуществующей, давно забытой жизни. Надо же: название всплыло в памяти — «Астра»; да еще представилось, как плавно качаются в подводных струях волосы! Не было никогда этих волос, и Линды не было; и вообще: надо бы у Терещенко брома для успокоения попросить.
Вернувшись в каюту, он долго лежал со включенным светом. Из стенной ниши оранжевым комком торчал спасательный жилет — разодранный в двух местах, из-за чего подгнивший пенопласт уже вываливался, он словно олицетворял жалкую надежду на спасение, точнее — отсутствие таковой. Зачем здесь инженер? Он тоже подобен этой оранжевой тряпке, набитой трухой; и сна не будет, как ни старайся, пока не залезешь под койку и не вытащишь спирт.
Выпив, он накрыл голову подушкой: кончалась еще одна ночь из сотен сумасшедших ночей, и надо было, как всегда, дожить до утра.
2Утром взяли курс на поросший лесом остров, где на вершине горы высилась огромная сосна, как мачта; остров так и называли: Мачтовый, используя его в качестве места браконьерской охоты — обычное дело после похода. Офицеры раскрепляли в трюме бэтээр, главный арсенальщик отпирал двери оружейной кладовой, а капитан расхаживал по рубке, нервно прочищая ваткой уши. Серные пробки в ушах, мятое после бессонной ночи лицо — казалось, ничего не осталось от ночного духа, если бы не пружинистая походка, говорившая о скрытой энергии.
— Бабенко, лево руля! А где Глотыч? Сюда его, быстро!
Капитан подносил к глазам бинокль, озирая берег, — тот щетинился скалами, и опять: левее, левее, вашу мать! — туда, где открывался просторный галечный пляж и можно было вылезти на берег.
С откинутой носовой сходней корабль напоминал громадного морского зверя, что выполз на сушу и, разинув пасть, отдыхает. Распуганные зверем чайки кружили поодаль, наблюдая за странными двуногими, выбегавшими из пасти на пляж; двуногие распечатывали сухпайки, и гортанные хозяйки побережья, чуя поживу, потихоньку возвращались.
Получив коробку с пайком, инженер сошел на берег и, якобы разминая ноги, двинулся вокруг массивного серого корпуса. На гибком резиновом ограждении, которое именовалось «юбкой», повреждений не наблюдалось, и происшествие можно было счесть ночным кошмаром: столкновения — не шутка, после них, случалось, даже ремонтировались. Однако в носовой части, под сходней, на резине белели длинные царапины, отчего на душе сделалось пакостно и тоскливо.
Как всегда, первым автомат получил Глотов; другие тоже щелкали затворами и прилаживали рожки, с явным интересом осваивая унаследованное от морпехов оружие. На борту корабля запросто размещался полк морской пехоты, от которого с течением лет остался один бэтээр и несколько стоек стрелкового оружия, для флотских, надо сказать, непривычного. Однако Глотов был уже с автоматом на «ты», и, когда навскидку срезал пулей ветку, раздались восхищенные голоса. Тут же вскинул оружие Бабенко, но лишь расстрелял без толку полмагазина, заработав презрительную оплеуху от лейтенанта-снайпера.
В воздухе пахло бойней, а еще тушенкой и паштетом, надоевшими до смерти, из-за чего Серега Малышев, старшина первой статьи, половину выкидывал чайкам. «Скоро мяса пожрем…» — мечтательно говорил он и беспокойно озирал лес: уж сегодня они устроят! Лейтенант Воронов, как всегда, подшофе, но тоже раздувает ноздри, водя карабином, так что оттуда долетает: «Убери ствол, мудила! До срока кого-нибудь подстрелишь!» Наблюдая за этим, инженер без охоты жевал галету, когда чрево корабля заревело, оттуда выкатился бэтээр и, брызнув галькой из-под колес, остановился.
За рулем сидел, конечно, капитан — специально освоил вождение, чтобы выступать на зверской этой охоте «загонщиком». Или чтобы давить обезумевших косуль и зайцев колесами? Если людей не жалко, то зверья — и подавно; тем временем крышка люка отлетела и капитан вылез на броню.
— Ну? Кончай консервы жрать, — едем за добычей!
Китель был расстегнут, из-под него выглядывала тельняшка, и по-прежнему будто пружина внутри: скачок наверх, а теперь поиграть спаренным пулеметом, направляя в сторону леса, на корабль, на море… Тут проглядывала дешевая какая-то балаганность; правда, когда черные зраки стволов на секунду уперлись инженеру в переносицу, балаган исчез; а вскоре пулемет захаркал пламенем.
Вода у берега вспенилась; истошно крича, птицы на лету взрывались, брызгали кровью, перьями, и лишь немногим удалось спастись. Спустя минуту осталась кровавая лужа; недобитых достреливал Глотов, в то время как остальные уже пристраивались на бронированном жуке.
Пока на холме слышалась беспорядочная канонада, инженер слонялся по берегу; потом взошел на борт, и ноги сами привели к дверям санчасти. Военврач Терещенко наверняка знал подробности ночного ЧП, вот только — расскажет ли? Дверь открылась, Терещенко с каким-то пакетом вышел в коридор, но, заметив инженера, тут же скрылся. Когда он опять показался — уже без пакета, — беседовать расхотелось: мелкий воришка, к тому же трус, а от такого…
— Царапины спереди на «юбке», — все-таки сказал инженер. — Не обращали внимания?
— Спереди? Не обращал, не обращал… Да я вообще на берег не сходил — как я могу знать про какие-то царапины?!
На верхней палубе дышалось легче, и мерзкий страх — сам-то чем лучше Терещенко? — отпустил. Желтые бочки спасательных плотов, что тянулись вдоль борта, напомнили, как собирал когда-то консервы из пайков и прятал в одной из бочек. Ночные рейды вымотали нервы, и в случае чего — инженер планировал выброситься с плотом за борт, а там течения в сторону Города, так что не пропал бы… С другой стороны, обнаружь кто-нибудь из экипажа запасы в бочке, последствия были бы понятные — в лучшем случае «ящик». Вот этот, выкрашенный серой шаровой краской и похожий на сундук с решеткой; обойдем-ка его и мысленно перекрестимся, чтобы никогда сюда не попасть.
Служивший карцером сундук вытащили на верхнюю палубу специально — тут ветродуй, и мало того, что ты скрючен, так еще и холод собачий. Пределом позора было виденное однажды: старшина Кононов, что заснул на боевом посту, вылезает из «ящика» обоссавшийся от холода, размазывая кулаком слезы… Наказание явно не соответствовало проступку, но экипаж тогда поддержал командира, и «ящик» стал гробом для репутации: губастому сонливому старшине не давали проходу, так что пришлось делать ноги с базы.Инженер слышал, как тревожными криками оплакивают погибших товарок уцелевшие чайки. Превратиться бы тоже в чайку и улететь, вырваться из треклятой жизни — давняя мечта, имевшая мало шансов на воплощение… Неожиданно вода вблизи берега вздыбилась, что-то глухо рвануло, и среди расходящихся пузырей показались белые рыбьи брюшины.
Надев высокие рыбацкие сапоги, двое офицеров лазили с самопальным саком вдоль берега; потом из-за деревьев выползла бронемашина, и на гальку полетели туши косуль и зайцев.
— Эй, рыбаки! — кричал Малышев. — Мимо шашлыка пролетаете, будете свою кильку жрать!
— А воблы кто попросит? Хрен вам тогда, а не сушеной рыбки!
Когда старшину качали как самого удачливого охотника, привыкший к «чемпионству» Глотов ревниво поглядывал в его сторону. Все были немного чумовые от крови и стрельбы и с неохотой откликались на призывы арсенальщика Слепцова сдать оружие: к автоматам привыкли, как к продолжению рук и глаз, хотя работать теперь предстояло кортикам.
Косули, зайцы и другая мелкая живность лежали кучей, тараща в небо остекленевшие глаза; в руке капитана сверкнула сталь. Теперь за ногу косулю, оттащить в сторону, и вот обнажается кроваво-красная плоть, шкуру — на камень, а там и вторую — капитан работал мастерски. Обоюдоострое лезвие кромсало, полосовало туши; и уже остальные брались за дело, догоняя вожака и пачкая кителя в кровище и слизи.
Зрелище — а еще запах! — пробуждали тошноту, но инженер стоял и смотрел, силясь что-то вспомнить. «Надо дать почувствовать в возложенной на них работе… Как дальше? Ага: дать почувствовать их господина — смерть!» Реплика из какого-то спора с капитаном застряла как высокопарная пародия на эту вакханалию: «Мясник, браконьер, а туда же: книжечки, музыкальная коллекция в каюте!» Брезгливость подкатывала к горлу липким комком, и инженер, не выдержав, отвернулся от Глотова, который вытирал о штаны липкие красные пальцы, а затем искал в карманах спички.
— Сушняк принесли? Тогда — поджигай! — Глядя на разгоравшийся огонь, капитан, не оборачиваясь, спросил: — Не шалили тут без меня?
— Что значит… Не понимаю, — инженер, надо сказать, опешил.
— Не надо шалить…
Вскоре он кричал: «Вырин, ты где?! Специи тащи!» — а изнутри, как тошнота, опять поднимался страх. Минуту назад, казалось, эта личность была расчислена, определена, но одна лишь реплика разрушила представление — почему?! Мичман Вырин, корабельный кок и приятель, принес специи — и ушел; а инженер, переводя дух, наблюдал, как на валуне растягивают лохматую шкуру дикой собаки и усаживают на нее капитана-триумфатора. Усадить бы его — так же торжественно! — на скамью подсудимых, тогда бы посмотрели, кому будет страшнее… Привычная мысль согрела, затем всплыло: а командир-то недавно гонорею подхватил, возможно, и не вылечился еще! Не больно ли, кстати, исколотой заднице на шкуре с жестким ворсом?
И все же что-то поднимало капитана над другими, более того, вливало энергию в тех, кто не спал ночь, да еще два часа носился по лесу. Происхождение энергии было непонятно, но слова и жесты ее выдавали, и почему-то думалось: прикажи он жрать сырое мясо — будут жрать! Кровавые шматы нанизывались на прутья, тут же — в огонь, а затем, подтверждая догадку, недожаренный «бифштекс-с-кровью» — в рот…
— Идите к нам, на шашлык! — махал рукой захмелевший, с измазанной физиономией Воронов, но инженер молча отвернулся и двинулся вдоль берега.
Издали были видны полуголые фигуры — как всегда, Глотов устраивал борцовские состязания. На пустынном берегу схватки у костра смотрелись чем-то диким и древним, вроде ритуальных плясок в честь идола-корабля, что мрачно нависал над пирующими; и время исчезало, как в восторженном рассказе Бабенко, что однажды под хмельком делился: «Там знаешь, что чувствуешь? Что ты — хозяин леса, ну, вроде жил здесь всегда! Косуля, собака — по фигу, ты самый сильный и любого можешь убить! Я даже карабин хотел кинуть: думал, голыми руками справлюсь, зубами там… Честное слово!» — «Что же тут хорошего?!» — удивился инженер. «А хрен его знает… Я же не говорю: хорошего, я про кайф говорю!» Но ладно — Бабенко, главное, этому потакал командир, а на все замечания — ухмылки или грубость! И, помноженное на одиночество, возмущение переходило в беспомощность, когда ты мелок, слаб, никому не нужен… Вскоре на горизонте проявилась темная полоса. Как всегда перед штормом, желудок сжало в предчувствии тошноты, и ноги сами заспешили туда, где с пьяной бестолковостью заканчивали сборы.
Перелетая мелкую волну, корабль поймал одну из высоких: ударом порвало стропы, которыми крепился бэтээр, так что пришлось стоповать двигатели. Со сдутой ВП сразу достала качка, инженер сбежал в нижний гальюн, где обычно блевал, и в танковом трюме увидел бронемашину — ее таскало юзом туда-сюда, долбая в борт, будто могучей кувалдой. «Стропу набрасывай, мудак!» — кричал Воронов, шатаясь. «Куда — набрасывай, крен на меня!!»
Идиоты пьяные, подумалось, так и пробоину можно заработать в два счета! Инженер скрылся за дверцей, когда же выбрался, многотонную махину ловили уже возле кормовой сходни.
Пересекая трюм, он вдруг услышал:
— Уходи!! С дороги, придурок!
Сзади катилось что-то огромное и опасное; рывок в сторону, бронированный жук проносится, сбивая и размалывая трап, и опять застывает. Нешуточная опасность, а морское воинство — никакое! Прижатый к переборке, инженер искал глазами капитана — вот где бы тому быть! — а к бэтээру уже подбирался Серега Малышев, держа стропу, как лассо. Ну и что он задумал? Попробуй набрось, когда махину таскает совершенно непредсказуемо… Однако Серега изловчился и вскочил на броню, тут же закрепив конец за скобу.
Пожалуй, это было единственным решением — закрепить стропы, а потом уже захлестывать за кнехты. Малышев и закреплял, подбадривая поддатых дружков, — мол, кидай не зевай; махина тем временем застыла у левого борта, будто задумавшись, — и стала переворачиваться. Инженеру казалось, что он предостерегающе крикнул. Или крикнул кто-то еще? Грохот, колеса вертятся в воздухе, и откуда-то успокоительная мысль: конечно же спрыгнул!
Хуже всего, что опрокинутая бронемашина ползла влево, потом вправо, с диким скрежетом, оставляя за собой какой-то мокрый след. Инженер вместе с другими метался вокруг, поскользнулся, и вдруг — сплющенный ботинок! Красноватый след на ребристом днище, ботинок состыковались в сознании — и остатки пайка рванулись из желудка, добавляя мокроты в трюме…
События помнились кусками: вот пьяно вращает глазами Воронов, кажется, ничего не понимая; вот что-то черное под машиной; а вот бледное перекошенное лицо Терещенко, истерично орущего: «Вашу мать! Я тут не нужен, это не человек, а каша!» Потом поднесли фляжку со спиртом, инженер сделал несколько крупных глотков, и остальное — как в тумане, тупо и без эмоций.
Они летели над волнами, пробивая штормовую зону; пили, говорили, кто-то кого-то обвинял, но способность соображать пришла позже, когда корабль остановился на спокойной воде и на верхней палубе было объявлено построение.
У леера лежал туго перевязанный полиэтиленовый пакет. Это было все, что осталось от любимца минно-торпедной БЧ, сверхсрочника, так и не заслужившего офицерского звания; от Сереги-детдомовца, привязанного к базе, как ко второму дому, к этой жизни с ее походами, тревогами, и приходившего на выручку каждому. Вот и Слепцов роняет слезу: когда того смыло за борт, Малышев без раздумья сиганул в ледяную воду; а еще он любил прыгать на бочку с приоткрытой сходни — со швартовом в руках, что при волне — не шутка; а еще, поддав, пел одну и ту же песню про кочегара, по странной иронии сделавшись ее персонажем… Море примет его, жившего, не особо задумываясь, да так и погибшего. «Море примет всех…» — подумалось вслед. От рубки быстрым шагом спускался капитан.
Приблизившись к строю, он стащил с головы фуражку.
А потом были слова — скорбные, суровые, по-мужски сдержанные, — лишь такие и могли бы тронуть сердца видавших виды моряков. Поначалу в строю переглядывались, ежились на ветру, но капитан говорил хорошо, как всегда, и лица застывали в скорби, даже Воронов — еще не протрезвевший, — выглядел мрачно-торжественно. Что им виделось: как смывает за борт шквальной волной? Как хлещет вода через пробоину, и надо бороться за живучесть, чтобы от тебя не остался такой вот полиэтилен с мясом и костями? «Скромный героизм… Сергей останется с нами…» — падали в ветер слова, и пакет на палубе обретал смысл, а черные пилотки в руках представлялись объединяющим всех сакральным знаком. «Знаком чего?» — билось в мозгу, когда курил у трапа; и опять всплыло: дать почувствовать господина — смерть… Кажется, подтекст капитанской речи и показывал этого «господина», эту наглую хозяйку ситуации; и в очередной раз из души рванулось: не хочу! Пахло сыростью, соленым ветром, а инженеру казалось: пахнет смертью. И кто-то внутри, торопясь, загибал пальцы: яхта — раз, бойни после походов — два, отношения с рыбаками — это вообще отдельный разговор; а еще хоронить собрался в море, без судебно-медицинских формальностей! Предоставь этот «послужной список» начальству, и — конец беспределу, да, да, быстренько прищучат нашего вояку! А из строя уже выходили двое, привязывали к пакету болванку, так что хотелось хохотать от перевранной ритуалистики: болванка вместо былого колосника, капитан за корабельного священника — сплошная театральщина, если не выразиться сильнее! И странно, что хохот застывал в горле, а бездарный театр вдруг казался серьезнее жизни… Что значит закон, если внизу свинцовое море, а вверху — такое же небо, равнодушное и глухое ко всему человеческому? Если государство далеко и давно на тебя плюнуло, а капитан — рядом и ритуалом из прошлого дает хоть какую-то зацепку за жизнь? Больше того — за смысл!
Когда влажный воздух взорвала пистолетная канонада, инженер вздрогнул: а где… Он чуть не подумал: где Сергей? — но пакета с останками уже не было.3
Смерти тоже когда-то не было, а была аспирантура в оборонке, общежитская комната на двоих с мэнээсом Лавриным и радужные перспективы в будущем. А именно: квартира, кандидатская, а потом и докторская — ну и, разумеется, интересная работа, за которую еще и деньги платят. Еще были интрижки с коллегами женского пола, но связывать себя семьей молодой ученый не спешил; позже, когда появилась Линда, бывшие подруги выручали, давая пропуска, но всегда спрашивали: «Покажи хоть любовницу! Со стороны водишь, — так мы с нашими сравним!» Знали бы они, с какой «стороны» была Линда, не очень бы шутили; а впрочем, в молодости даже подписка «о неразглашении и невхождении в контакт» не казалась серьезной… Помнилось: он спускается вниз с пропуском в кармане и в сквер, где ждет Линда; потом — сличить с фото на пропуске, прикидывая: заслонять от вахтера? Или подслеповатый пьяница ничего не заметит?
«О, сколько проблем!» — качала Линда головой, но покорно показывала «ксиву», а в лифте уже прыскала в кулак: «Ужасно: я украду ваши секреты! Мой бог, филологу не надо секреты!» Пока она курила в дальнем конце коридора, инженер выставлял из комнаты Лаврина, обещая принести из лаборатории дефицитных микросхем; а затем… Затем границы исчезали, и десять квадратных метров делались на одну ночь ничейной территорией, где можно было откровенничать, слушать рок-н-ролл и, естественно, заниматься любовью. Иногда Линда приглашала к себе в консульство, не понимая, что после подобного визита можно лишиться работы, прописки, очереди на жилье плюс волчий билет вместо характеристики.
— Не понимаю: как они узнают?!
— Спроси у первого отдела. Узнают, и тогда секир-башка!
— Какая… башка?
А он отшучивался, мол, филологу надо осваивать разговорный язык. Он вообще много тогда шутил, бывало, через силу, но до поры до времени чувство юмора и молодость — выручали.
В то время Город жил в воображении как веселое и приятное место, откуда приходят диски, джинсы, мода, так что военпреды, навещавшие секретную контору и щеголявшие словечком «потенциальный противник», не воспринимались всерьез. Заморские радиоголоса и рок-н-ролл спокойно уживались с велеречивым гимном родной страны, а потом и вовсе стало не разобрать: Город обрел светлые волосы, синие глаза и запросто ночевал в общежитской комнате! Он мило ошибался в языке, а перед сном снимал и укладывал на тумбочку золотые серьги, загадочно мерцавшие ночью, зыбкие и нереальные, как их отношения… Пытаясь укрепить отношения, инженер расспрашивал о ее жизни, где были дом с розарием, родители, брат и яхта «Астра», на которой они часто путешествовали. Линда показывала фото: вот она в спасательном жилете, вот с борта ныряет в воду — и говорила: «В следующий раз приплыву сюда на яхте!» Она тоже укрепляла отношения — через литературу, стихи и, помнится, водила к дому в мавританском стиле, рассказывая о поэтессе, когда-то здесь жившей. Кажется, она писала о ней работу. Или писала о чем-то другом? Инженер плохо ориентировался на материке родной словесности; Линда удивлялась, обижалась, но что делать: любовь зла…
Когда проснулось раздражение? Не в пивном баре, конечно, когда им подали несвежие креветки и Линда устроила скандал; инженер тогда был солидарен и злорадно наблюдал, как официант «для иностранной гостьи» тут же притащил свежайших. И даже не тогда, когда она утром отправилась в душ — инженер еще спал — и нарвалась на Лаврина, поскольку был мужской день.
— Ну дает! — захлебывался потом сосед. — Заходит и спокойненько встает в соседнюю кабину! А она ничего, вкус у тебя есть… Только что ж молчал, что водишь иностранку?
— Почему — иностранку?
— Ну-ну, мы тоже не дураки! Я по говору догадался — пришлось ведь шпрехать с мадам, чтобы выйти…
Потом она оправдывалась, что не знала про «мужской» и «женский» дни, и тут же смеялась, изображая, как Лаврин закрывался мочалкой. Но когда спустя неделю сосед с ухмылочкой затребовал десяток микросхем со спецзаказа, стало не до смеха. Тогда вроде и нахлынуло: все из-за нее, не понимающей, что нужно ловить момент, воровать, и не дай бог застукают на проходной!
Вскоре был какой-то вернисаж, — лето, жарища, столпотворение в залах, — так что одной женщине сделалось плохо, и Линда бросилась на помощь. Она расстегивала воротник, звала на помощь, сбиваясь на свой язык, и кто-то в толпе сказал: «Надо ж: не наша, а переживает как!» А инженер в панике оглядывался, — вдруг в музейной толчее обнаружится сослуживец?! — и через минуту вообще отошел. Презирал себя, но стоял с независимым видом, вроде зеваки, и кто-то другой помогал Линде до прибытия медсестры оказывать той женщине первую помощь, как положено при сердечном приступе… А Лаврин наглел: мол, попроси-ка свою, чтоб джинсы достала, ей же это раз плюнуть! И духи хорошие, а то моя Надька очень хочет! Просить было унизительно, но куда денешься, и Линда покупала вещи в валютном, чтобы через неделю получить новую просьбу и грустно шутить: как в вашей сказке о золотой рыбке — дай, дай… Когда «золотая рыбка» отказалась покупать белье для Надьки, инженер вскипел: сами живете в большом универмаге, а нас презираете, приезжаете сюда, блин, как в заповедник!
— Иногда так есть, — сказала Линда. — Но у меня теперь — не так. А бикини я куплю, если очень надо.
Потом стало ясно: бесился от ненормальности, от абсурда, — кто-то рядом может быть нормальным, а он — нет! И все «мы» — не можем, и естественно появлялись «они», и уязвленное самолюбие искало лишь повод, чтобы облечь абсурд в сакральную аргументацию и сохранить растоптанное достоинство… В те дни его разработками заинтересовались производители кораблей на воздушной подушке; там, на стендах и полигонах секретного КБ, антинорма пухла, зрела, надувалась, чтобы оформиться в однозначное решение. «Ты стал другой», — говорила Линда во время редких встреч, а инженер, усмехаясь, отвечал: какой уж есть! Он и раньше не особо вникал: какие у нее проблемы? Зачем ей нужен этот язык и эта литература? Он подначивал, подтрунивал, пропуская мимо ушей жалобы на одиночество, жалкие попытки философствования: Линда тогда говорила много и путано, как всегда бывает перед разрывом.
Когда же подул ветер перемен, Линда превратилась в символ «нормы» — чего-то человечного, разумного, из области здравого смысла. Ожив в памяти, она ассоциировалась с образом Города, приходящего с почтой, с телепередачами, которые ловили через спутник, или с рассказами отпускников. О, какие ристалища разыгрывались в те дни на офицерских собраниях! Как ловили каждое слово с материка и как надежда мешалась с растерянностью: где новая оборонная доктрина?! От кого теперь защищаемся?! Город проникал в жизнь бывшей империи символом «человечного и разумного», пленял и завораживал, и если биография подмешала тут личное, то грех было обижаться — напротив, инженер даже рассказывал тогда свою историю, мол, была женщина — оттуда, да я не понял, дураком оказался! Реальный образ Линды померк, зато символический — укрупнялся, замещая реальную, в чем-то несчастную стажерку-филологиню.
Инженер помогал перебираться на материк желавшим того офицерам и сверхсрочникам, подписывал письма и сам писал — в основном про матросский быт и унижения. Он искренне удивлялся: как же можно так жить?! Как они вообще до такого дошли?! А когда эскадра уходила, думал: вот и правильно, меньше угроз с нашей стороны и больше — здравомыслия.
Волна перемен захлебнулась, при откате смыв регулярное денежное довольствие, хорошую кормежку, зато утвердив капитана, выскочившего из-за чужих спин. Хотя спин, собственно, и не было: толковых командиров отозвали или перевели, а «каплей», что командовал БЧ, вдруг изъявил желание остаться. Поступок заметили, закрыв глаза на то, что новый командир был когда-то списан с авианосца за драку; возникло уважение и в офицерской среде, хотя раньше капитан выделялся разве что интересом к потаскушкам да регулярным посещением библиотеки, что раньше здесь имелась. Возможно, его интересовала прежде всего полненькая блядовитая библиотекарша Нелли, но капитанский формуляр, надо признать, был самый пухлый. Говорили, что капитана когда-то бросила жена, о покрытых начальством злоупотреблениях, а между тем под шорох слухов складывался какой-то иной порядок вещей и службы.
Эскадра ушла, для блезиру — или по недомыслию командования, — оставив флагман: новейший корабль на воздушной подушке, последнее детище империи. Вскоре перестали присылать матросов-срочников, и обслуживание перекатили на плечи мичманов и лейтенантов, оставшихся на базе из верности флоту, из авантюризма или из сознания своей ненужности в той жизни, что бурлила за много миль отсюда. Здесь же возникала хотя бы иллюзия нужности: боевые дежурства, а еще капитан, охота на Мачтовом, возможность покуролесить между выходами в море… По инерции инженер «качал права», апеллировал к офицерской чести, к уставу, однако разумные офицеры не уживались с новым начальником, писали рапорты, так что апеллировать вскоре стало не к кому. А нарушения множились, на первый план выдвигались Глотовы, умевшие заткнуть рот любому, визиты же начальства, увы, надежд не оставляли. Белоснежные адмиральские «мицы» видели лишь на фанерной трибуне во время построения, когда старший начальник толкал речь: мол, вы — форпост Метрополии, поэтому надо свято блюсти и беззаветно беречь, и, хотя Город не является теперь потенциальным агрессором, рубежи должны быть нерушимы, а боеготовность — находиться на уровне. Потом адмиралы совещались в капитанской каюте, ездили на катере на Мачтовый — поохотиться, а однажды во время визита высокого начальства через КПП проводили местных шлюх.
Один раз, правда, на остров допустили журналистов, и некто бородатый, с резким голосом, шастал тут с телекамерой, а затем подробно и пристрастно беседовал с инженером. Спустя неделю через спутник поймали передачу, борода на экране задиристо топорщилась, и голос звучал еще резче, чем тогда, однако последствий не было: как в вату. И инженер впал в тоскливое уныние, затаился, почти утратив надежду переменить здешние порядки.
Почему он здесь оставался? Когда-то с головой ушел в разработку управляющего комплекса, потом — госиспытания, помощь в эксплуатации, а там и привязанность к месту возникла, и дружба, и что-то вроде любви с врачом Галиной, увы, унесенной ветром перемен в более уютную гавань. Связь с материком фактически утратилась, прежние друзья — тоже, так что причин хватало; и все же главной причиной была вина, воплощенная в дюжине стоек с автоматикой — мозге корабля. Причастность к безумию теперь ужасала, и то хотелось каяться, то «пепел стучал в сердце», и требовалось любой ценой демонтировать управляющий Комплекс, а еще лучше — пустить морское чудище под автоген. Самое же смешное, что скрываемый даже от себя мотив вытащил на свет капитан, как-то сказав: «Да вы же во всем и виноваты — яйцеголовые! Наделали игрушек, а теперь в кусты хотите? Только не получится в кусты, у вас же со-овесть!» И, протянув это «о-о», засмеялся.
Он, конечно, разбирался в людях, иначе не обрел бы репутации начальника, которого боятся и уважают одновременно. Солдафонских замашек хоть отбавляй, однако книгочей, и в музыке понимает: собрал немалую коллекцию романтиков прошлого века. Мог взорваться так, что выпуклые глаза буквально вылезали из орбит, отправить виновного в «ящик», но не оставлял незамеченной храбрость, дерзость, рвение, сам подавая пример. А главное, он удивительным образом совпал со временем, когда портупеи расслаблялись, уставы теряли силу, и требовались новые скрепы для рассупоненного армейского тела. Какие? Инженер не мог бы определить, видел только, что порядок образуется не приказами, а чем-то другим, о чем однажды высказался капитан, указав на корабль: «Это — вечное, понимаете? Как земля, как небо… Это будет всегда!» И порой тянуло согласиться: да, они летели над водой, курсировали на рубеже атаки, как рыба в глубине или чайки в небе. Метрополия превратилась в сказку за горизонтом, и мощный быстроходный корабль делался опорой, символом, обретал статус стихии; а как можно обижаться на мощную волну, разбивающую утлое суденышко? На ветер, срывающий крыши с рыбацких домов? Тогда казалось, что корабль — вечен, как морской Агасфер, и экипаж обречен летать над волнами до скончания времен… Потом, как правило, здравый смысл восставал, и база, капитан, местный режим представлялись лишь материалом не очень масштабного уголовного дела.4
Остров мерцал на локаторе зеленым ромбом неправильной формы, медленно сдвигаясь по координатной сетке; потом на горизонте возникло облако, а вслед за ним — полоска земли. Атмосфера в рубке была тягостной, всем хотелось на берег, отвести душу после похода, и казалось: скалы острова приближаются удручающе медленно.
Скалы теснились в северной части, но к югу местность понижалась: появлялись чахлые леса, распаханные огороды, а у берега сгрудились дома рыбацкого поселка. Самым высоким зданием была трехэтажная офицерская гостиница, стоявшая на отшибе; от нее шла дорога туда, где побережье прогибалось дугой, образуя неглубокую бухту, и виднелись сухопутные причалы и ремонтные эллинги. На полпути между поселком и военной базой торчала матросская казарма, — давно пустая; перед ней серел бетоном строевой плац, а дальше, если углубиться в редколесье на полмили, путь преграждала «колючка» на покосившихся столбах с грозными надписями. То были армейские склады, набитые оружием и охранявшиеся спустя рукава, — офицеры не любили здесь дежурить, называя местный КПП: «полшестого». Но если офицеров заботила мужская доблесть, которую могли порушить миллирентгены, то обитатели близлежащих домов поголовно страдали дистрофией и другими болезнями, из-за чего поселение у складов именовалось «гетто» — черный юмор, призванный скрасить невеселую жизнь. За неимением другой, однако, налаживалась кой-какая и на острове: многие заводили походные или настоящие семьи с местными женщинами, с рыбаками же военных связывало что-то вроде бартерной торговли.
Молчаливый светловолосый народец свободно говорил на языке Метрополии, чьей территорией издавна считался остров, и разве что имена, традиции, хранимые стариками поверья выдавали потаенное, древнее, скрытое от поверхностного взгляда. Мужчины имели моторные лодки, рыбачили — тем и жили; а женщины, если не выходили замуж, паразитировали за счет военных, промышляя древнейшей профессией. Кое-кто из поселковых подрабатывал в ремонтных эллингах, помогал при авральных работах; и всем было нужно: бензина, консервов, починить мотор, поесть домашнего, так что образовался то ли паритет, то ли симбиоз, с виду устойчивый и шаткий — внутри.
Миновав КПП, инженер с ходу угодил на торг: рыба, еще рыба, а вот и бутыли клюквенной наливки, которую местные, собрав ягоду на болотах, делали из армейского спирта.
— Чего просишь?
— Мяса дашь? Косулю? Знаю, были на Мачтовом, стреляли…
Воспоминание о бойне на острове отбило охоту торговаться; а пятачок заполняли черные бушлаты, из-под них вынимали завернутое в окровавленные тряпки мясо — деликатес на острове, — и, естественно, уже мелькали напомаженные губы и призывные взгляды. Вон с той — Маргаритой, кажется, — он был в прошлый раз, платил тушенкой и галетами; и с той был, только она перепила, и ничего не вышло… Инженер бродил в толпе, краем глаза видя: за ним охотится юное создание в черных колготках и в платье с обширным вырезом. И на холод наплевать, только опыта, похоже, нет — боится подойти. Некоторые офицеры уже сговаривались, вели женщин в гостиницу, — и создание все же решилось, преодолев неуверенность нахальным предложением «перепихнуться».
Сутки назад он видел раздавленного в кашу человека; еще раньше утопили яхту — но жизнь брала свое. После страха, тошноты и беспомощности хотя бы в угарных объятиях хотелось побыть мужчиной — как Воронов, что пьет клюквенную прямо из горла, а другой рукой обнимает Маргариту.
— Уснул, что ли? Дорого не возьму, не бойся…
Заметив у КПП Сельму, жену Вырина, он махнул рукой, — мол, в следующий раз — и направился туда, где наблюдалась особая активность слабого пола, желающего пробиться в капитанский «гарем». «Посмотрите, что это чучело на себя напялило! Умрешь со смеху!» Длинноногая и густо накрашенная шлюха указывала на широкое бабье платье Сельмы; потом взялась отталкивать, поливая руганью, но тут как раз высунулся дежурный. «Меня пусти!» — метнулась к двери длинноногая. «Отвали, я в прошлый раз больше понравилась!» Пропустили, однако, лишь троих, а остальные в унынии отвалили.
Уже зная про Сергея, Сельма с тревогой высматривала мужа. Инженер успокоил, — мол, он в порядке; потом показался хмурый Вырин, договорились вечером встретиться, и супруги заспешили домой.
А в гостинице под кранами разбавляли спирт в графинах и тащили в комнаты, где стоял пьяный гвалт. Лишь в комнате Малышева было тихо: дверь открыта и у стола — минно-торпедная БЧ в полном составе, поминают… Зайти? Однако мрачного и так хватало, а значит, к себе, мимо облезлых дверей, за которыми визжат женщины, и Воронов размахивает бутылью с клюквенной, а в угловой комнате, не поделив, уже дерутся из-за рыбы. У него тоже пахло рыбой — еще с прошлого раза осталась чешуя воблы. Тогда сгрести вонявшие останки, выкинуть в форточку и запереть дверь; не пройдет и часа, как кто-нибудь вломится, потащит в застолье, но время, когда пьянка лишь разго-няется, — его, личное.
Личной полагалась и комната с засаленными обоями, где из мебели шкаф, тумбочка с зубной щеткой и заначкой спирта, книжная полка с десятком технических справочников, да еще продавленная кровать. Ноль быта, помойка вместо уюта, хотя в былые времена здесь даже живые цветы стояли: собирал по весне на взморье и приносил, чтобы радовало глаз. Теперь же все дурно пахло: жилище, тело, душа, поэтому свой час инженер не выдержал — отправился на балкон.
На просторном — во весь торец здания — балконе когда-то оборудовали спортзал, где раздетый до пояса Глотов упражнялся с боксерской грушей. Тах! тах! — сотрясали воздух мощные удары; потом без отдыха отжаться и тут же — кольца-эспандеры в руки; прохаживаясь мимо стеклянной двери, лейтенант при этом с очевидным презрением поглядывал в глубь коридора. Как он однажды выразился?.. Пьяное быдло — вот как, когда офицеры обожрались на флотском празднике; и сейчас во взгляде читалось: ладно, гуляйте до поры до времени…
— Р-раз, р-раз… — приближался покрытый испариной Глотов. — Чувствуете хват? — и вдруг обхватил инженеру предплечье, будто железным обручем. — Ну как?
— Довольно, довольно, я оценил!
Усмешка, и в глазах то же самое: быдло, только высоколобое. Озвучить такое, конечно, Глотов себе не позволял, — единственный технарь имел особый статус, — но дали бы волю, с удовольствием сомкнул бы железные пальцы на горле. Вскоре он натягивал тельняшку; а минут через пять на балкон вылез Бабенко. Тоже полуголый, костлявый и худой, он кинулся на грушу, как Моська на слона: неумелые удары звучали ватно, но мичман бил и бил, словно мешок с войлоком олицетворял самого ненавистного врага. «Рейнджер, ха-ха!» — а Бабенко бил ногами, отскакивал, задыхаясь и истекая потом, так что ирония глохла, уступая место чему-то другому. Шмяк! шмяк! — вылетали вперед руки, ноги; падение, нос разбивается в кровь, только куда там остановиться — натуральный звереныш, которого загнали в угол и обрекли драться до последнего!
И внезапная мысль: «Может, это он мне показывает, что значит: «Мы другим возьмем»?»
Потом он пережидал, пока из мужского гальюна — женские тут не предусматривались — выползет одна из блядушек; потом выступал третейским судьей в неоконченном споре за кусок балыка; а еще через полчаса стал жертвой вороновской благодарности. Пьяный, тот всучивал хронометр, вдруг вспомнив, как в свое время инженер прикрыл опоздавшего на дежурство лейтенанта от капитанского гнева. «В ящике мог бы оказаться, так что — бери! А ты, дура, отстань!» Маргарита обиженно надувала губы, выслушивая от кавалера, — мол, ты — подстилка, а тут флотские законы, и браток всегда добро помнит! «Серегу Малышева знала? Знала, дура?! Такой был моряк… Во! Ты пятки его не стоишь!» И Воронов, забыв про хронометр, размазывал слезы и предлагал выпить за упокой души; когда же опрокинул стакан, полез куда-то в тумбочку — показать письмо из дому.
Среди островного скотства еще не иссякла дружба, и флотское братство пока было живо, наверное, как последняя зацепка за человеческое. В понимании Маргариты, правда, человеческое заключалось в другом, она нацелилась присесть на колени инженеру, — но тут лейтенант вытащил скомканные листки.
— Вот, слушайте: «Папа, мы так выросли, что ты нас не узнаешь. Я хожу в пятый класс, а Леша пошел в первый…» В первый, поняла?! Да у меня такие дети, что тебе… Эх!
— Завязывай, Ворона! — послышались голоса. — Как нажрешься, так в твоих соплях утонуть можно!
Инженер взял в руки вороновский хронометр: не пора ли? — и кто-то потрезвей завистливо проговорил:
— Опять к Вырину курс держишь? Да, Сельма такую уху готовит — пальчики оближешь! А в этом дерьме и готовить-то неохота…
У Вырина вначале помянули старшину-минера, после чего инженер напомнил о ночном происшествии: здесь, мол, тоже люди гибнут, и все шито-крыто. Мичман криво усмехался: срам, конечно, для моряков, только не в первый раз, чего уж… Той ночью он тоже пробудился от удара, потом до утра не спал, но высовываться, понятное дело, себе дороже.
— А проверяют зачем? Страхуется капитан — тоже боится!
— Ни черта он не боится: начальство далеко, и здесь он царь и бог. Может, вещички с этих посудин забирают? Встречал я тут импортное барахло…
Вырин говорил неохотно — как всегда, осторожничал. И все-таки было приятно: сидеть не в общаге-гостинице, а в доме; и чтобы запах домашней пищи, и чтобы из соседней комнаты выглядывали дети Сельмы, перешептываясь.
Муж этой тихой женщины два года назад утонул, и мичман тянул теперь хозяйство и помогал растить потомство: сын-подросток проявлял характер — не мог забыть отца, — девочка же охотно играла с отчимом, и, помнилось, из сухпайков тот никогда не съедал шоколад и сгущенку — сразу в карман бушлата. Ага, и сейчас на выглянувшей физиономии — коричневые разводы! Сельма прикрикнула, пошла укладывать, а мичман, подмигнув, быстренько набулькал спирта. И, опять же, было приятно наблюдать, как он крякает и, помахивая рукой у рта, подвигает гостю тертую редьку; а вот и дымящаяся уха из печи…
— Не пересолила?
— Ешь, не командуй! — засмеялась Сельма. — Это не твой дурацкий корабль, здесь я — кок!
Женатый впервые, Вырин переживал за обретенную семью, потому и проявлял осторожность: на корабле мало общался с инженером, торчал на камбузе, и разве что лишняя рыбина в супе или щедрый гарнир выказывали расположение. «Единственного технаря — не тронут, — говорил он, смущенно кряхтя. — А кашевара заменить нетрудно…» Когда же беседа закручивалась вокруг отъезда с острова, Вырин указывал на Сельму: «Уволился бы, да только видишь мой якорь? Ее с родины не сдвинешь, так что подождем, авось что изменится…»
После очередной стопки, однако, приятное расположение духа сменило раздражение: недомолвки, страх — это же капитан! Но почему?! Бражничает сейчас со шлюхами, а кажется, сидит в углу, командует беседой, и вообще!
Вроде бы инженер тупо и пьяно об этом говорил, и Сельма, которая уже готовилась идти спать, опять вышла к столу. Вырин мрачнел, порываясь что-то сказать, пока в мозг не ударило: сказка? Какая сказка?!
— Да, Сельма, иди, расскажи детям сказку… А тут мужской разговор!
— Я вам хочу рассказать — сказку про капитана. Он жил очень давно, когда корабли были с парусами, и грабил рыбаков. Отнимал улов, а многих убивал и сжигал их дома. Тогда рыбаки собрались и решили его поймать…
— И поймаем! — стукнул по столу инженер. — И судить будем — по закону! Ну? Что ты, Сельма, так смотришь?
— Вы его не поймаете, — в голосе просквозила непонятная твердость. — Он не ваш — так сказала старая Грета.
Прижимая к груди пакет с домашними пирожками, он возвращался окружной дорогой, освещенной заревом прожекторов с армейских складов. Вдоль дороги тянулись земляные валы — в них угадывалась правильная конфигурация, из-за чего говорили, что это — укрепления морских странников, в древние времена опустошавших побережье. На острове вообще ходило много баек, о чем Вырин, немного знавший местные обычаи, высказывался так: «Волосы — светлые, а народец — темный, бабкиными поверьями живут. Но толковые — таких рыбаков еще поискать!» И Сельма туда же: мать семейства, а сказочки рассказывает! Это в детстве хорошо, когда и он бредил морем, читая о воинственных странниках и кораблях, похожих силуэтами на морского змея; как же они назывались… Драккары — вот как! С драконом на носу, ярко раскрашенным парусом и со щитами по бортам — красными, если морские разбойники готовились нападать, и повернутыми тыльной — белой стороной, если цели были мирные. Впрочем, коварства этим воителям было не занимать, и белое на борту нередко оборачивалось кровью на суше…
Из той же серии была и легенда о корабле-призраке, дескать, бороздит просторы с призрачным капитаном на борту и сеет смерть! Вообще-то, своих вожаков они называли морскими королями и хоронили в судах-саркофагах; «капитаном» неведомый конунг стал, очевидно, позже. А между тем смерть нес отнюдь не призрак, а корабль из дюраля и стали, начиненный электроникой, и вовсе не бабкиными сказками с ним должно бороться, а… Выйдя на берег, инженер застыл.
Серебристая дорожка на воде упиралась в низко висевший месяц; яркие созвездия мерцали в зеркальной глади, словно всплывшие на поверхность золотые рыбки — лови любую и загадывай желание! Перебрав все свои желания, он обнаружил одно: закурить. Достал сигарету, вспоминая штилевые ночи, когда корабль был без хода и тоже походил на огромную уснувшую рыбину, — и тут за спиной:
— Эй, бабу возьмешь?
Хмельную лирику разрушил некто костлявый, в лунном свете похожий на покойника.
— Какую бабу?!
— Хорошую! Не смотри, что худая, она знаешь что может?!
Поодаль маячила тощая женская фигура; инженер молчал, и тогда костлявый глухо, с отчаянием заговорил:
— Лодки нет, в море не хожу. А рыбы нет, значит, и жрать нечего! Возьми, мне она что — я ж не могу ничего!
Эти были из «гетто». «Уйти? — мелькнуло тоскливое. — Но тогда продаст на ночь в гостиницу…» Руки сами протянули пакет; сунув его за пазуху, костлявый заспешил к женщине, и вскоре фигуры растворились в ночи.
5На следующий день вызвали подключать дисплей в капитанской каюте, что было очередным нарушением, поскольку вначале требовалось изменить схемы.
Командирские пенаты, где инженер бывал нечасто, разделяла надвое атласная занавеска, сейчас сдвинутая, так что виднелась неприбранная кровать и возле нее — женские трусики, так сказать, привет из «гарема». Над кроватью в два ряда шли книжные полки, и везде валялись пластинки — развлекал шлюх? — и шомпола для прочистки ушей, сделанные из спичек и ваты.
— Скоро там? Нет? Может, Сухорукова позвать в помощь?
— Пожалуй… Пусть поможет кабель прозвонить.
Послали за связистом, после чего занавеска была задернута — опомнился наконец… А впрочем, миф трусиками не разрушишь, наоборот, о мужских способностях капитана ходили легенды типа: «А знаешь, сколько он палок кинуть может?!» Числа назывались такие, что Казанова умер бы от зависти; еще утверждали, мол, литр неразбавленного «шила» для капитана — ерунда, хотя сейчас было видно: страдает с похмелья.
— Экипаж как — гуляет? Чепуха все это, чушь… В поход, в поход скоро пойдем, в дальний!
Или он маялся от другого? На берегу, казалось, командир был не в своей тарелке, когда ни выпивка, ни «группен-секс» не в радость, и лишь во время проверок в гостинице или инспекционных рейдов на бэтээре приходит воодушевление, как в походе. А так… Вот глотает воду из графина, а вот опять в уши полез!
— Что вы смотрите? Сера, обычная сера… Никогда не понимал, почему в аду пахнет серой: какой — вот этой, что ли? Хотя ладно, работайте, работайте!
Пластинки тоже вскоре убрали — в основном классика, романтики прошлого века, — и поставили рядом с проигрывателем. Хорошо еще, через трансляцию сегодня не гоняет, что случалось: Сухоруков протянул отсюда провода в радиорубку, и мощные аккорды временами потрясали корабль от киля до клотика. Где, кстати, связист? Кабель нужно протащить через переборку, а для этого опять придется заглянуть по ту сторону занавески… Инженер покосился влево — капитан сосредоточился на левом ухе; а, тогда спокойно отодвинем атлас и между ложем любви и книжными полками просверлим отверстие.
Свист электродрели сорвал с места хозяина каюты, он подобрал-таки деталь женского туалета и, чувствовалось, с раздражением пялится в спину. А инженер поймал себя на том, что испытывает удовольствие, играя на нервах. Перед носом выстроились в ряд корешки: комплекс бусидо, самураи, сага о берсерках… Что-то в хорошем издании, что-то в самопальных переплетах, — но тут сверло провалилось, и пришлось вернуться.
Потом вместе с Сухоруковым протаскивали кабель к управляющему комплексу: связист суетился, и на бледном лице отчетливо проступали веснушки. Этот тоже был из оставшихся сверхсрочников — офицеры-электронщики знали себе цену и давно свалили на материк. Кое в чем Сухоруков, конечно, разбирался, но тут как голову потерял, даже руки трясутся! Когда инженер послал его в каюту, заняться прозвонкой, связист утер со лба пот:
— А может, вы? Боязно к нему ходить, товарищ инженер…
— С чего это?! Ну-ка давайте наверх!
А затем тоже — струйка по спине; и злость на связиста — бессильная, потому что конопатый Сухоруков ни при чем, он просто в очередной раз доказал, что страх жив и что в капитане есть то, чего нет в других, ну, разве что в глотовцах есть. А как приятно было бесить командира, мысленно развенчивая миф! Ведь до чего дошло: знали же в экипаже, что прогибается перед начальством, но говорили: «За нас борется, чтоб базу не прикрыли!» Если в ящик сажали, то: «Надо порядок поддерживать, а то мы совсем развинтились»; об утопленных же судах приходилось слышать вовсе циничное, мол, лес рубят — щепки летят! Может, почитание вообще не требует четких мотивов и тут работает что-то глубинное, от века, от склада человеческого? Вернувшись для окончательной проверки, он застал капитана с картиной в руках, которую тот привешивал на крючок.
Это был не оригинал — репродукция среднего качества, где изображалась ладонь с толстыми волосатыми пальцами, а на ней — крошечная, изломанная в предчувствии гибели обнаженная женская фигура. Энергия обреченности, ударившая с картины, заставила спросить:
— Что это? Впервые такое вижу…
— Это жизнь.
— В каком смысле?
— Жизнь — жалкая и хрупкая вещь, чем и приятна. Только вам такое не понять, думаю… Лучше заканчивайте поскорее!
В гостиничном коридоре гоняли крысу; загнав в угол, огородили фанерными досками, что подкладывали под сетки кроватей, и животное оказалось в своеобразном «вольере». То была не черная корабельная крыса — запредельных тварей размером с суслика, что сжирали оплетки с кабелей, побаивались, — а обычная, серая, она металась, тыкалась в углы, видя над собой оскаленные морды непонятных существ. «Бутылкой ее, Ворона! Долбани бутылкой!» — «Нет, сначала шилом угостим — эй, спирта выпьешь?!» Хохот, реплики, потом кто-то додумался кидать в загон горящие спички. Животное шарахалось, в панике носилось по периметру, ища выход, а затем вдруг поднялось на задние лапы в углу и задрало острую мордочку, мол, пощадите!
Инженер наблюдал игрище тупо, но поза отвратного, в общем-то, существа пробудила жалость. Да и сам он — не такая ли загнанная в угол крыса? «Люди — хуже», — всплыло в памяти, и тут же: рубка, ночное дежурство и словоблудие капитана, та ирония, что неизменно вылезала в их пикировках, хотя разговор шел, собственно, об экспериментах с крысами. Капитан с усмешкой говорил, что если в одном помещении крыс бьют током, то в другом — они мечутся и сходят с ума от страданий собратьев по виду. Так устроено природой — для крыс! А для человека?
— Человек тоже может переживать, — пожал плечами инженер.
— Может. А может вовсе не испытывать эмоций. Или получать удовольствие! Мы как вид не нужны природе, вот что получается! Наше взаимоистребление заложено в замысле, а значит — разрешено!
«На!!» — кто-то с силой метнул кованую флотскую обувь в «вольеру». Когда доски убрали, осталась серенькая тушка и ботинок — сплющенный, как…
Спустя минуту инженер шарил в своей тумбочке — хватит, к черту! Люди хуже, он согласен; и сам он будет хуже, вот только раскупорит заначку! Глоток, рука нашаривает воблу, и сплющенный ботинок Малышева, кровь из-под бэтээра, яхта — тонут в теплом дурмане; и картинки дурацкие, и книжки о самураях — тоже. Заначка кончилась, а желание надраться — нет. Потом он пил с Сухоруковым за удачную работу, со Слепцовым — за все хорошее, и только Воронов, выкатив мутные глаза, мотал головой:
— Не буду — он не велит. Тот, кто за мной наблюдает.
— Кто ж за тобой наблюдает?!
— А хер его знает. Особенно в походах чувствую: смотрит кто-то сверху, смотрит… Или сбоку? Короче, смотрит, и надо его не подвести! Если до дела дойдет, понимаешь?
— Ты нажрался, Воронов! В хлам!
— Никак нет, не нажрался. Что-то должно быть, я знаю! Раньше страна была за спиной, мы стратегические задачи выполняли, бля! А теперь, — пальцы сложились в фигу, — член на блюде остался от флота! Где свои, где чужие — ни хера не понятно! Нет, ему, — ткнул фигой куда-то вверх, — понятно! Все-о понятно!
— Ну кто же он, кто?!
— Да мне теперь до лампочки. Но если надо, я не подведу! Я такое устрою, мать их — устрою!!
Еще немного, и пойдут бабкины сказки о капитане-призраке; а тогда еще полстакана, чтобы и его утопить! Поставленный на место, стакан вздрагивал; и стол вздрагивал, и стена за спиной — тоже. Землетрясение, что ли? Или взорвался боезапас на складах? До лампочки, как говорит Воронов, но на всякий случай надо проверить… В соседней комнате потешались над тем, как Бабенко, шатаясь, пытается пробить ногой стену: та не поддавалась, мичман остановился, тяжко дыша, затем проговорил:
— Слепец, смотай к капитану, попроси бэтээр покататься! А то у меня рожа опухшая!
— У него рожа не лучше, — резонно возразили из угла. — Надо Марчука найти, он теперь из-за язвы не пьет.
Язвенника вскоре разыскали, вытряхнули из постели, где тот лежал со шлюхой, и наперебой теперь наставляли:
— Говори так: экипаж хочет провести инпс… инпс…
— Инспекционный рейд, чучело! Язык между зубов застрял — вынь!
— Вот такой, значит, рейд, понял? И не криви рожу, выручи, раз братки просят!
Когда Марчука толпой вывели в коридор, инженер заметил женщину с длинными светлыми волосами — та удалялась к лестнице. И внезапное удивление: не может быть! Но волосы — ее, и походку он узнал бы из тысячи, а значит, надо догнать и обо всем рассказать!
Пошатываясь, он спустился следом, вышел на улицу и долго нагонял. Кому-то он должен обо всем рассказать, иначе задохнется от этой мерзости, и какая, черт возьми, удача, что она здесь! Догнать, и теперь за плечо, ну, здравствуй!
— Хватит, и так две ночи не сплю!
Пощечина отрезвила: опухшее лицо, желтые зубы — не Линда…
Он не вернулся в гостиницу: пил с каким-то рыбаком, потом забрел в шалман, открытый в центре поселка одним предприимчивым местным, и продолжал уже там. Предприимчивого звали, кажется, Гунаром; он без особой приязни подносил выпить-закусить, но, выйдя наружу, вернулся с заискивающим выражением на лице. «Скажите им, пожалуйста, чтобы нас не трогали… Скажете? Я отблагодарю, обязательно!» С улицы доносился гул мотора, и кто-то кричал:
— По кубрикам, рыбоеды! Объявляется комендантский час!
Инженер вышел, увидев быстро пустеющую улицу. Бронемашина с офицерами притормозила у дома напротив, в окна развернули пулемет, и опять ор:
— Выходи по одному! Стр-ройся! Перепись населения, мать вашу так!
Глава семейства был угрюм, женщина успокаивала плачущих детей, и только дворовый пес захлебывался в лае. Командовал теперь Глотов: он с серьезным видом осматривал подворье, обыскивал рыбака, не заметив, как поводок лопнул; два прыжка, штаны Бабенко трещат, и, естественно, мат-перемат. Собаку отгоняли кольями, найденными там же, когда, на беду, вступился рыбак.
Глотов будто ждал — с псиной, видно, брезговал связываться, — и вскоре заступник выплевывал зубы после классного прямого в челюсть. Бабенко с другими застрельщиками теперь топтались в стороне, а глотовцы повалили ветхий плетень, опрокинули бак с пресной водой, рыбу же, что сушилась на веревке, рассовали по карманам. «Рыбу забирают! — бормотал за спиной Гунар. — Ай-яй-яй, мы же всегда готовы угощать товарищей офицеров!» Чем мог помочь ему инженер? Тот, кто имел власть, сидел на корабле и, похоже, дирижировал и верховодил, как всегда.
Дальше запойный туман сгустился в непроницаемую пелену, из которой — спустя сутки? трое? — вывело потряхивание за плечо:
— Очнитесь! Ну и воняет же от вас… Да подними ты голову, твою мать!
Голос лающий — Глотов, кажется…
— Вечером на корабль, готовить Комплекс! Только сначала в душ сходите, что ли… Короче, приказ капитана!
Гудящая голова превращала обычную профилактику в каторгу. Все же он обнаружил, где отпаялись экранные оплетки: припаял как мог, а затем поочередная проверка блоков, чтобы в море работали как часы.
Когда проверял третью стойку, послышался гул, и корабль подсел на корму: так бывало, если на специальную площадку приземлялся вертолет. Опять начальство пожаловало? Войти бы сейчас в капитанскую каюту и обо всех художествах — сжато, доходчиво, с аргументами, — чтобы у этого флотоводца челюсть отвисла! Потом он представил себя, с опухшей небритой физиономией, с перегаром, и вымученно усмехнулся… Пятая стойка, восьмая: настроено! И все-таки здешняя жизнь — он верил — могла быть настроена как надо, вот только припаять, что отпаялось, заменить неисправные блоки, и все будет замечательно! Двенадцатая стойка — о’кей! — а теперь проверить периферию, чтобы душа была спокойна.
Он шагнул в гулкую темноту коридора; трап, еще коридор — и тут из темноты долетел плач.
— Кто здесь?!
В боковом тупичке белела фигура — женщина, причем без одежды!
— Выгнал, прямо так выгнал! Угощал сначала, а потом за дверь вытолкал — го-олую!
…И опять летели в ночи, обгоняя ветер и вперяясь выжженными взглядами в приборные шкалы; разгул уничтожил эмоции, мысли, в душах царила пустота, и другой хмель бил теперь в голову — крепче чистого спирта, он уносил туда, где жизнь не ценнее морской пены. Приближался учебный огневой рубеж, Глотова сменил за штурвалом капитан, и скорость ощутимо возросла.
Бабенко держал под пультом бутылку с водой, время от времени жадно прихлебывая, и, когда перевалили за шестьдесят узлов, послышалось стеклянное дребезжание. На семидесяти мелко задрожат мышцы лица, будто сделанные из желе, а дальше два пути — либо отрываться, либо втыкаться. Инженер косил глазом на стрелку: близка ли красная черта? На пределе скорости, бывало, резиновая «юбка» подламывалась, и корабль нырял носом в волну — опасность нешуточная… Восемьдесят! Облизнуть пересохшие губы, а что там делает Бабенко? А тот шарил на ощупь, не находя бутылку, которая упала и каталась под пультами; тоже захотелось пить, не хватало воздуха, и инженер расстегнул все пуговицы. Еще пять узлов — и предел, больше нельзя!
— Бабенко, что там мигает?!
— Что?! А-а… Левая насадка — смещение, кажется…
Понимание пришло не сразу, а следом — как груз свалился.
— Командуйте стоп — сместилась насадка двигателя!
Напряженный, как струна, и смотревший в ночь капитан даже головы не повернул.
— Да вы что — винт разнесет!!
И опять крик в пустоту: кажется, инженер сам не верил в какие-то неполадки, когда безумная скорость, дрожь по телу и эти горящие глаза Бабенко… Хриплым голосом, не поворачиваясь, капитан приказал пройти на корму Колыванову — из электромеханической БЧ, — но скорости не сбавил.
Левый винт на бешеных оборотах рассекал сейчас насадку — да что же там Колыванов копается с плащом?! А тот натягивал капюшон; на секунду в рубку ворвался ветер, и офицер исчез в темноте. На миг показалось: они выпали в иной мир, с иными возможностями, где человек — не человек, а нечто более могущественное, потому что живое соединилось с неживым, и все ревет, дрожит и летит над волнами с дикой скоростью!
— Эх, гори все… — отчетливо прозвучало над ухом. Бабенко вскочил, он тоже с восторгом таращился вперед, в темноту, — и инженер выбежал наружу в чем был.
В ночи, рассыпая искры, висело огненное кольцо. Было ясно: винт разогревает круглую насадку до горения, но зрелище поразило, тоже из какой-то другой реальности; а где Колыванов? Тот возвращался, с невероятными усилиями перебирая руками леер; внезапно — вихрь брызг, и палуба пуста.
— Колыванова смыло! — ввалившись в рубку, кричал инженер. — Командуйте стоп, надо искать!
— Никаких искать!! Я вас за такие словечки…
Затем спина обмякла — дошло, кажется…
— Да, искать… Конечно — искать! — И уже увереннее, по трансляции: — Ходовые — стоп! Человек за бортом!
Они десять часов кружили в этом районе моря. Спускали мотобот, зажигали фальшфейеры, но смытого за борт так и не нашли.
6
Когда возвращались — на одном двигателе, медленно, — чужие вертолеты несколько раз облетали корабль, а справа по курсу видели перископ.
Противостояния не было, и в то же время оно было, потому что имелись корабли, базы, вертолеты, а машины требовали пищи, прокрута хотя бы на холостом ходу, и выдвигались перископы, а с авианосца, что курсировал где-то за горизонтом, поднимались воздушные стрекозы, зависая на крыльях-винтах. Инженер наблюдал, как вооруженная ракетами «стрекоза» зависает справа, потом слева по борту; полчаса — и на корабль-матку, который распахнет лоно и пригреет, напоит кровью-горючим, чтобы опять отправить в полет. Что этим плавающим крепостям какой-нибудь Колыванов? Или инженер? Потом в зрительную трубу по очереди глядели на бурун от торчащей из воды загогулины, и в воображении возникал обтекаемый массивный корпус, раздвигающий водяные пласты с мощью и легкостью дельфина. Хотя дельфины, наверное, ни при чем: многометровая броня — это наша кожа, реактивные установки — наши кулаки, плевки же в глаза человек заменил трассирующими очередями… Или здесь воплощается не тело, а душа, и трассерами строчит злоба, а в броню одевается — страх? Впрочем, таких мыслей инженер избегал, предпочитая раз и навсегда узаконенный для себя расклад; а еще не любил, когда из далекого прошлого, из глубин наплывала тоска, и вспоминалось то ли читанное, то ли от кого-то слышанное: «Каин, где брат твой, Авель?» А ведь вопрос надо ставить иначе: КТО брат твой? Мы все — Авели, и все — Каины; нас запутала жизнь, а может, мы ее запутали.
Перед островом наблюдение отвязалось, и корабль на последнем издыхании выполз на берег — зализывать раны.
Море сожрало еще одну жертву, которая по человеческим меркам расценивалась как предусмотренная убыль погибающих на учениях. Возможно, ночные катастрофы, когда гибли вовсе невинные, тоже предусматривались какой-нибудь инструкцией; и суета с ремонтом дюралевого чудища, когда на корме спешно сооружали леса, в очередной раз подчеркивала пренебрежение к живым. Созвали в эллинг местных, с их помощью поврежденную насадку опустили на талях и взялись латать.
Двое офицеров, не желавшие попасть в «статистику», написали рапорты; командир не упирался, отпустил, но провожать беглецов никто не пришел. Прогуливаясь берегом моря, инженер наблюдал, как две одинокие черные фигуры ожидают на причале гидроплан, и вяло размышлял о том, что с удовольствием составил бы им компанию, если бы… В «если бы» он упирался, как в глухую стену; авария, однако, пробила в стене неширокую брешь.
Об аварии полагалось доложить командованию, и, хотя капитан явно торопился с ремонтом, могли прислать межведомственную комиссию. А если на острове появятся гражданские, то, собрав материал и свидетелей, можно будет вынести из избы чудовищный здешний сор — со всеми вытекающими. Только кого, кроме Вырина, брать в союзники?
Когда у берегов еще стояла эскадра и жизнь на базе бурлила, были неплохие отношения с Терещенко. Сойдясь в гостинице, два местных «интеллигента» коротали время за рюмкой спирта, вспоминали студенчество, а иногда рыбачили вдвоем, взяв лодку у кого-нибудь из местных: однажды, помнилось, зацепили столь крупную треску, что она какое-то время тащила за собой, и перевозбужденный врач кричал: «С ума сойти — «Старик и море»!» Оба посещали левое крыло гостиницы, где полненькая Нелли стреляла глазами из-за библиотечных полок, оценивая кандидатов в супруги; затем обсуждали прочитанное, а случалось, что и читателей. Как-то библиотекарша похвасталась формуляром капитана, мол, самый прилежный мой читатель! Терещенко взял после него затрепанную книжку о легендарном Роммеле, а вечером, хмыкая, притащился к инженеру.
— Ты посмотри на пометки, посмотри!
Страницы испещряли восклицательные знаки, нотабене, а кое-где мелькали словечки: «Красота!» Или: «Шедевр!»
— Обрати внимание: тут о броске через пустыню, а тут о неожиданном возникновении в тылу противника… Ага, разгром превосходящей армии — опять «брависсимо», видишь? Удар — как шедевр! Маневр — как мощный аккорд в симфонии! Не понимаешь? В общем, генерал Роммель интересует его не в роли военного, а как стилист. Стиль интересен, вот что! А «каплей», скажу тебе, не прост…
Беда заключалась в том, что Терещенко был трусоват и жадноват: незаметные в той жизни, мелкие пороки в эпоху капитанского правления вылезли наружу и стали определяющими. Отдаляясь от инженера, военврач рвался в капитанское окружение и попал-таки — непонятно, правда, в какой роли: глотовцы все равно презирали Терещенко. А когда инженер выставил спирт и вызвал его на разговор, признался:
— Я же всегда боялся смерти, потому и медиком стал. Военным медиком! Но прекратил бояться только здесь… Ну, не вообще, а когда рядом с ним нахожусь, понимаешь?
Это была последняя откровенная беседа: база приходила в упадок, довольст-
вие — тоже, а санчасть, понятное дело, синекура, лечиться-то всем нужно! И вскоре Терещенко вообще покинул гостиницу и, перебравшись в добротный кирпичный дом к местной торговке по имени Магда, стал продавать ворованные медикаменты.
Одуревшие от безделья офицеры убивали время известным способом; но как-то утром глотовцы вытряхнули всех из постелей, и спустя полчаса, не продрав глаза с похмелья, личный состав маршировал на плацу. Это было что-то новое: строевая всегда находилась на третьих ролях, — плац даже позеленел от травы, — а тут каждое утро: нестройная колонна, топанье кованых ботинок и резкие команды Глотова, торчавшего в центре как столб. Поначалу офицеры матерились, однако потом втянулись, маршируя с утра до вечера и прерываясь лишь на еду.
Гостиница пустовала, уборщицы из местных, не появлявшиеся во время разгула, вымыли коридоры, комнаты, да и гальюн теперь не вызывал отвращения. Как ни странно, раздерганная душа с облегчением восприняла подобие порядка — пусть даже в таком виде. И лишь когда видел на фанерной трибуне капитана, каждый вечер толкавшего речь перед строем, порядок представлялся чем-то ненастоящим, игровым, а люди на плацу — шахматными фигурками: офицерами? пешками? И всегда вдогонку мысль: играет «черными»…
Возле кирпичного дома обычно толпились мамаши с больными детьми, шлюхи, пострадавшие от «венеры», так что пришлось выбрать вечернее время. Только трое подростков у входа — уже неплохо! — а потом удивление: Сельма спускается по ступенькам!
— Ты что тут делаешь? Дети заболели?
— Я детей у старой Греты лечу, и сама тоже… Только старуха вылечить может, а справку — не даст!
— Какую справку?
Подростки скрылись за дверью, но Сельма все равно понизила голос:
— Что мой болеет! У меня сарай чуть не валится, а ваши с утра до ночи ногами топают! Принесла кое-что, так ваш доктор обещал справку дать…
Выскочив, подростки взялись делить упаковку таблеток. А инженер, зайдя внутрь, обратил внимание на Магду, что примеряла у зеркала узорчатую шаль, виденную им на плечах Сельмы; а вот и домашние яйца горкой: контрибуция, значит… Военврач заслонял стол с медикаментами, потом сел — бессмысленно скрывать известное — и настороженно уставился сквозь очки.
Разговор двигался с трудом, как застрявший в луже грузовик: да, да, помню гостиницу и как жили вместе. Дальше бессмысленные слова — проворот колес, буксовка, — а еще эта толстуха Магда со спины зашла и смотрит! Наконец инженер включил полный газ, однако на прямой вопрос Терещенко мямлил несуразицу: о яхте не знаю, и вообще командир у нас опытный, и такого не может быть в принципе.
— В принципе не может?! Ну, ясно…
В дверь постучали, и Терещенко петушиным голосом прокричал:
— Прием окончен, завтра заходите!
— Интересный у вас прием! — не выдержал инженер. — Наркотиками торгуем?
Магда сгребла медикаменты, унесла в комнату, а под очками заиграл вдруг злорадный огонек.
— Кажется, припоминаю… Только я тоже могу… Капитан запрещает в это лезть, и я вынужден доложить по всей форме!
«А ведь доложит! Нет, не взять на арапа коммерсанта Терещенко — начальнику-то о подпольной торговле наверняка известно…» За липовую справку, правда, жадного врачишку мог ожидать «ящик» — и поделом! — но ведь инженеру не возмездие было нужно — союзник; да и Вырина подставишь.
Подростки, шатаясь, двигались впереди: таких тут было немало — безотцовщина в основном, они клянчили у военных спирт или долбились «колесами», как эти. Один из ребят отстал и, присев, обхватил руками голову. А потом принялся выть. Инженер был уже далеко, а человечек за спиной выл и выл, как волк на Луну, исторгая из темных глубин души то ли тоску, то ли что-то похуже…
Инженеру тоже иногда хотелось завыть или забиться в щель, как таракану, чтобы не слышать топанья и не видеть перед отбоем отупевших лиц. Дебют был позади, фигуры с каждым днем двигались увереннее, и капитан, кажется, становился опытным и грозным гроссмейстером: к вечеру смыкал «черных» в плотный квадратный монолит, а дальше — речи с трибуны, напористые и истеричные. Вообще в глубине налаженного порядка, как магма, бродила истерика, которая прорвалась, когда Воронов снял ботинки и стал жаловаться, мол, ноги стерлись до жопы, а пластыря у Терещенко нет!
И тут взвился Бабенко:
— Заткнись! Ноги у него! Ты пойми: из тебя человека делают! Мы все в говне, и я, и ты, — а нам говорят: вы — самые лучшие! И я верю, понял?! Мы — лучшие, а остальных я ненавижу, потому что — козлы!
Затем разговорчики в строю прекратились, и даже по коридору теперь ходили, печатая шаг, отчего со стен падала штукатурка.
7В тот вечер взвинченный, срывающийся фальцет царил на плацу, пока не стемнело; потом замерцал огонек, другой, и грянула музыка. Лишь когда огненная струя высветила контур дороги к поселку, инженер сообразил: факелы! — и, покинув балкон, выбежал на улицу.
Вдали полыхало зарево, слышались звуки марша, а вот и колонна: горящие палки в руках, медные лица и топот, будто движется стадо быков-тяжеловесов. На миг показалось: шагает что-то знакомое, из школьных шествий в мемориальные дни, когда факелы делались из прибитой к палке консервной банки. Вчера, помнилось, Бабенко собирал банки из-под тушенки; да и керосиновая вонь, что стояла после обеда в коридоре, тоже получила объяснение. Да, спектакль готовили заранее… Местные пацаны, похоже, тоже считали шествие спектаклем и, пристраиваясь к колонне, шагали в ногу; но откуда музыка?! Ага: сзади бэтээр, а наверху — «матюгальник», и опять вспомнилось, что Сухоруков недавно справлялся насчет аккумуляторного питания усилителей.
Можно было рассмеяться: браво, теперь занавес! — только никто не спрашивал, нужен ли ему спектакль, и выскочило спасительное: да они пьяны! Пьяные, однако, не шагают столь слаженно, и лица… В том-то и дело: где Воронов, где Бабенко — поди разбери, если лица как медные тазы, не отличишь! Там-та-та-там! — ударило в уши; затем бронемашина проехала, и пришлось нагонять.
Он несколько раз забегал вперед, видя, как испуганные мамаши хватают топающих в ногу пацанов и утаскивают домой. Примитивная бутафория, надо признать, завораживала, и был момент, когда маршевый ритм вошел в резонанс с чем-то внутренним, подхватил, как волна прибрежную гальку, и строй — одинаковые лица, печатающий шаг, огни — показался по-своему гармоничным, совершенным… Это победно шагало бесстрашие, утверждая: никого и ничего не боюсь! А рядом, плечом к плечу, маршировала смерть, подталкивая: как не боишься? Огонь — моя стихия, он сожрет вас, самонадеянных! — но бесстрашие, впечатывая ботинки в дорожную пыль, смеялось: пусть! Нас с тобой не разделить, мы вместе, а за свою шкуру пусть дрожат всякие инженеры и рыбоеды, ведь даже их дети восхищаются нами! Дети недалеко ушли от природы, им доступно еще запретное удовольствие: кинуться в драку, расквасить нос противнику, а еще лучше — выбить зубы, чтобы слабак их выхаркнул, а потом сесть на грудь, и пусть просит пощады! И не давать пощады, как не давали друг другу наши подчиненные, наша матросня, долбившая слабых и загонявшая их под второе дно, потому здесь — закон, завещанный прошлым, освященный всем ходом жизни… К черту жизнь! Хрясь, хрясь, выше пламя! — звучало в воспаленном мозгу; или то прокручивались обрывки дурацких споров с капитаном? Сейчас смерть дышала в глубине строя, искрила факелами, и скрытый броней режиссер, думалось, посмеивается, наглядно доказав свою правоту. Улица, однако, на глазах пустела, хлопали ставни, и морок улетучился, уступив место нешуточной тревоге. В центре, где дома замыкались в небольшую площадь, музыка оборвалась, и репродуктор металлически гаркнул:
— Вольно! Разойдись…
Колонна распадалась, причем офицеры, кажется, не соображали: что теперь делать? Некоторые втыкали факелы в землю, закуривали, другие же задерживали тех, кто не успел скрыться: кто такой? Почему не дома? Как не знал, что объявлены учения?! Широкоплечие глотовцы — эти и в полутьме выделялись — окружили подвыпившего рыбака, и оттуда доносилось:
— Этот, помню, мне тухлую рыбу продал! Что? Ах, это не ты…
Удар, крик, и опять ставят на ноги.
— Что ты там вякаешь?! Скажи-ка на своем сучьем языке: я — рыбоед!
Накопленная муштрой энергия рвалась наружу, как гной из нарыва, и где-то звенело стекло, а еще в одном месте выбили дверь и, вытащив семейство на улицу, двинулись в дом — искать оружие. Потом подскочил некто в фартуке — Гунар? — и, разглядев человека без формы, потащил за руку: помогите, горим!
Шалман еще не горел, но штора в одном окне занялась, очевидно, подожженная факелом.
— Ставни не закрыл, ай-ай-ай! Ногами, ногами топчите!
Они топтали штору, закрывали ставни, когда же выскочил наружу, площадь напоминала плацдарм, превращаемый в выжженную землю. Мельтешенье огней, крики, особенно один: пронзительный, женский — резал слух, долетая с другого конца, где стеной сомкнулись черные спины, что-то — или кого-то? — окружив. Узнав Воронова, инженер окликнул его, — но тот метнул сумасшедший взгляд и побежал к сомкнутым спинам. Надо бы выручить несчастную, но как?! Попадешь под горячую руку, самого могут… И тут как облегчение:
— Экипаж… в колонну… стройся!
Он помог встать той, что лежала в центре круга: в изорванной одежде, женщина едва держалась на ногах. Пока вел ее до дома, пока выслушивал от старой рыбачки, что она думает о дочери, об инженере и о Метрополии, — колонна под звуки марша удалилась куда-то за пределы поселка.
Дорога к армейским складам петляла, в воздухе пахло гарью от выхлопной трубы, хотя самих факельщиков не было видно. Потом из-за холмов, оставшихся от древних укреплений, долетел голос: настоящие мужчины… Метрополия гордится… мы не боимся смерти… Голос стал ориентиром: прыгнуть через ров, перевалить холмик; ага, «матюгальник» явно ближе! Задыхаясь, инженер прислушивался. «Могут ли они нам противостоять?!» — летело оттуда, где зарево, а в ответ — будто рев прибоя: «Не-ет!» С ума они, что ли, там сошли?!
Угодив в яму с водой, инженер двинулся в обход. За холмом мощно и величаво потекли звуки: не марш — настоящая музыка, которая не грохотала, как железные колеса, а взлетала к черному небу, чтобы ринуться оттуда и раздавить человека. Когда зазвенели литавры и обрушились осязаемые, как ветер, трагические аккорды, инженер застыл, невольно подтянувшись. Брамс? Вагнер? Ладно, обогнем холм, чтобы увидеть этот дурдом воочию…
Он застал странную картину: катаясь по траве, Бабенко сжимал руку, а рядом топтался растерянный Слепцов. Остальные глядели вверх, где на вершине холма — смутный контур бронемашины и откуда, как энергия космоса, падала музыка, заставляя губы мичмана кривиться в улыбке. Потом наверху затрещало, и аккорд оборвался в тишину; лишь тогда глаза упавшего широко распахнулись, и к темному небосводу взлетел отчаянный крик.
Потом рассказывали: мичман, мол, с кем-то поспорил, что вытерпит, сунув руку в пламя. Другие говорили, что сунул так, без спора, потому что крыша поехала, а Слепцов заметил и выбил факел. И разнобой в мнениях будет доказывать, что офицеры вообще плохо помнили происходящее, одуревшие от муштры, переполненные злостью непонятно к кому, и разве что Сухоруков напоминал тогда вменяемого: бормотал что-то про фонограмму и что не миновать ему «ящика».
А в ту ночь в ушах стоял крик, в ноздрях — запах паленого мяса, и инженер спешил к дому Сельмы, чтобы выплеснуться, сбросить что-то неподъемное для психики. Окна были темны; подумалось: нарочно не зажигают свет, но стук в окно тоже результата не дал.
— Это вы? Ну как там, закончилось? А они у старухи, которая лечит! На берегу она живет, где сети сушат, — большой такой дом, вы быстро найдете!
Выглянувшая на стук соседка думала, что явились факельщики, и теперь на радостях еще и еще объясняла, как разыскать старую Грету.
Дом торчал у берега темной глыбой; дверь не заперта, но в большой комнате — лишь дети и старуха, что сидела с трубкой у печи и глядела в огонь. Подозвав мальчишку, инженер вполголоса спросил о родителях, на что тот угрюмо ответил:
— Мать там… С ним ругается.
— Ходили на развалины? — спросила старуха. И сама же ответила: — Он зовет его, зовет… А потом заберет с собой!
Она закашлялась, что-то бормоча на местном наречии, а инженер прислушивался к говору за стеной — жаль, было непонятно. Повинуясь жесту, мальчик вытащил из печи головню, и Грета, прикурив, продолжила:
— Старые боги радуются! Они живут на развалинах, но им скучно — люди их забыли! Что там делали? А, не говори — Грета знает, что нужно старым богам!
Дверь резко распахнулась, вошла заплаканная Сельма и, усевшись, притянула к себе дочку и сына:
— Да, мы тебе чужие!
— Опять двадцать пять… — бормотал мичман.
— Вы нас ненавидите! Что устроили сегодня в поселке?! Молчишь?!
Дочь заплакала, на Вырина стало жалко смотреть — и тут опять скрипучий голос от печки:
— Так говорили старые боги: они — чужие, пойдите и убейте их! И тогда садились на корабли и плыли к берегу, чтобы убивать… Только боги обманывали людей; и сейчас обманывают, потому что люди — глупы!
Реплики уже вызывали раздражение, поскольку виновата была конкретная персона, которая то ли сбрендила, и тогда — смирительная рубашка, то ли беспредельничает, а значит: встать, суд идет! А боги — старые или новые — столь же реальны, как дым из старухиной трубки; нет, дым в сто раз реальнее!
— У тебя нехорошие мысли, — неожиданно проговорила Грета, воззрившись на Вырина. — Вы ничего с ним не сделаете, запомни! Он — не ваш!
Инженер криво усмехнулся:
— Тогда чей же?
— Какая тебе разница? Тебе хочется думать о любви — а ты о чем думаешь? Люди глупы: хотят одно, делают другое, а считают, что виновата жизнь!
Потом выяснилось: когда Сельма уводила детей, мичману приспичило на площадь. Его отговаривали, мол, ты же болен для всех, и если капитан увидит?! «А дальше как сбесилась! — разводил руками Вырин. — Тихие-то они тихие, но внутри — динамит! Ну, остальное ты сам видел…»
Та ночь долго напоминала о себе заколоченными фанерой окнами и страхом в глазах при виде человека в форме. Сменив бушлат на плащ, чтобы не светиться, инженер бродил по поселку, видел заваленные штакетники, следы пожаров и всей душой желал, чтобы именно сейчас приводнился гидроплан с начальством. «Стиль» дал сбой, его фальшь была очевидна, и нашего «стилиста» можно было брать голыми руками! А Бабенко?! Рука воспалилась, он лежал в санчасти, крича от боли, и тут уж межведомственные вряд ли бы остались равнодушными… Где же они, черт возьми? Инженер выходил на причал, вглядывался в даль, увы, наблюдая лишь низко висящие тучи.
В экипаже не любили вспоминать безумную ночь — то ли стыдились, то ли плохо помнили, как бывает после пьянки: хамишь, дерешься, а наутро — полная амнезия. «Чудит капитан, — говорили некоторые. — А что тут, с другой стороны, еще делать?» Инженер ревниво вслушивался в это «с другой стороны» или в сказанное с кривой ухмылкой, — мол, надо же, обиделись рыбоеды! Помогавшие с ремонтом местные действительно покинули эллинг, и офицерам приходилось самим латать насадку и выправлять лопасти. Когда же после работы сидели в кают-компании, слыша крики из санчасти, чувство вины проявлялось в преувеличенной озабоченности состоянием мичмана.
— Чего молодой так орет? Ты, Терещенко, новокаина-то не жалей!
— А кровь нужна — скажи, любой даст!
Некоторые готовы были поделиться кожей с ягодицы, чтобы пересадить взамен обожженной, и, хотя такая операция вряд ли была по зубам военврачу, тот записывал добровольцев. В эти дни Терещенко скрывал испуг озабоченностью: бегал к Сухорукову, слал телетайпы на материк, однако шторм делал невозможной посадку гидроплана; высылать же корабль почему-то не хотели.
Однажды Терещенко явился обедать, взял суп — и внезапно швырнул ложку.
— Я не могу, понимаете?! Я не умею резать по живому, меня этому не учили!!
Оказалось: необходима ампутация, а обезболивающего нет — похоже, ушло в подпольную продажу. И военврач трясся в истерике:
— Тоже мне — Муций Сцевола! Устроил себе и другим, лечите его!
Инженер видел перед собой квадратный глотовский затылок: в процессе жевания там перекатывались бугры.
— Вырин! Тарелку не трогай, вернусь — доем!
Волнение на загривке улеглось, лейтенант поднялся и взял врача за шиворот:
— Пойдем, сопля двуногая, покажешь, чего там резать нужно!
Потом он бахвалился тем, как устроил себе проверочку, «оттяпав» кисть руки без всякого новокаина — только полстакана спирта влили в мичмана. Вообще-то, Глотова недолюбливали, и кто-то втихаря прокомментировал: мясник. Зато капитан заработал ореол: во время операции сидел рядом, держал Бабенко за здоровую руку и, говорили, даже анекдоты травил. «Слуга — царю, отец — солдатам!» — мысленно язвил инженер, не желая признать, что сам бы он, пожалуй, не вынес вида вонзающейся в кость пилы и способен лишь исходить желчью, слыша восхищенное: «Вот человек! Поддержал, переживает за экипаж!»
Комиссии не было, хотя обнаружилась не то что «отпайка» — здешняя жизнь, можно сказать, на каждом шагу искрила короткими замыканиями. На дело в трибунале хватило бы показаний одних рыбаков, жаль, местные замкнулись, да и подходов к ним не имелось.
Загадочный морской народец был почти не познан за годы жизни на острове. Мужчины выходили в море, а женщины наблюдали из окон за мерцающими в ночной дали огнями; утром лодки встречали и, кто поудачливей, на тележке, кто в рюкзаках тащили улов домой. Они охотно говорили на языке Метрополии — особенно если требовалось что-то выменять, — но когда ныряли в свой, сразу делались неуловимы, как отпущенная в воду рыба. Случалось видеть, как вечерами они собираются у одного из домов, поют протяжные песни, а затем в круг выходит женщина и медленно двигается с поклонами. За ней, опустив руки по бокам и чуть приседая, движется молодой и беловолосый, которому либо отдают платок — символ согласия, — либо нет. Однако на свадьбах и похоронах инженер никогда не был, как хоронят и женятся здесь — не знал; знал только, что рождаемость низкая, а смертность высокая. И только Вырин порой просвещал: то рыбацкую байку расскажет, то местный обычай объяснит — сойдясь с Сельмой, мичман вникал в чужую жизнь и, надо сказать, в чем-то сделался похож на местных.
Островная жизнь была закрытым космосом, который жил по своим законам или, выражаясь технически, представлял собой «черный ящик», когда известны сигналы на входе и выходе, внутренняя же структура — непостижима.
В последние дни «на выходе» преобладало чувство вины, находившее подпитку на каждом шагу: мерзость и убогость, порожденные чужим военным присутствием, сейчас особенно бросались в глаза. И хотя окна стеклили, а штакетники ставили на место, вина не отпускала, толкала в спину, когда в поисках доказательств он мог очутиться даже у дома блажной старухи. На берегу сушились сети, и он сквозь капроновые ячейки наблюдал, как в дверь стучат местные — исхудавшие, убогие, те, кому уже не помогали пилюли Терещенко, — а стыд требовал действий. «Тебе хочется думать о любви…» Хочется — всякое, но есть же долг, есть понятие справедливости, и сказочки к ним, увы, не приблизят.8
Ремонт заканчивали, работая круглые сутки, чтобы успеть к военно-морскому празднику. И в намеченный день выдраенный до блеска и украшенный вымпелами корабль выполз на берег, готовясь показать свою мощь.
День выдался солнечный, море пенилось белыми барашками волн, под стать которым были парадные фуражки, мелькавшие тут и там. В одном месте торопливо закрашивали переборку, а на баке репетировали вынос знамени: Слепцов вышагивал с воображаемым древком в руках, а еще двое изображали почетный эскорт. Смешно, хотя и символично: военная мощь Метрополии тоже лишь подразумевалась, была желательна — для кого? Наверное, для того, в чьей каюте хранилось настоящее знамя; и оно таки появится, под ним произнесут патетическую речь, и ее услышит вся округа, благо Сухоруков заранее развернул корабельные репродукторы к берегу.
Там толпились местные, занимая удобные места. Кто с берега собрался смотреть, а кто уже в лодках сидит, готовясь выйти в море за кораблем, — и оставалось лишь удивляться короткой памяти людей и непонятной, извечной тяге к эффектному бряцанию оружием.
— Ваше хозяйство не подведет? — возбужденно спрашивал капитан, нервно прочищая мизинцем ухо. — Такой день!
— День как день, — пожал плечами инженер.
— Эт-то что за настрой?! Не уважать нашу боевую историю — непатриотично!
— А Вагнер — патриотично?
Мизинец вылез из уха, затем капитан усмехнулся:
— Вот что вспомнили… А чем плох Вагнер? Простые и сильные чувства — вот чего нам сейчас не хватает! Пессимизм, сопли, упадок — передачи с материка слушать противно!
— Тогда магнитофончик проверьте, а то опять конфуз выйдет.
— Ну-ка не зарывайтесь! И вообще — сегодня наш день!
Мысль работала на снижение: ха-ха, золотушный командир, да и мужские способности у вас преувеличены! Вспоминалось, что «гарем» регулярно награждал «падишаха» зудом в причинном месте, и тогда по три раза на дню вызывали Терещенко, колоть капитанский зад… Тем не менее забегавшие в рубку с докладом были празднично-возбужденные и приподнятая атмосфера помимо воли подчиняла, что случалось нечасто.
Потом палубу рассекала черно-белая линия строя: в начищенных ботинках играет солнце, а лица повернуты к флагштоку, где, хлестко трепеща под ветром, взлетает военно-морской флаг. Тогда в горле ком, как ни сопротивляйся и ни спрашивай себя: отчего вынос знамени, недавно выглядевший пародией, заставляет стучать сердце? Под знаменем звучала речь о павших защитниках, о героях, не уступавших врагу ни пяди земли — известные штампы, — но они несли то ли видимость большого смысла, то ли сам смысл. Как не согласиться с тем, что героям — вечная память? И как сюда воткнешь подожженный дом, избитого или изнасилованную? Но ведь как-то втыкалось, связывалось, «неслиянное-нераздельное», и за дневной стороной — флаг, сияющие лица — проглядывали броски через море, стрельбы, жертвы непонятно кому, — проглядывала кромешная ночь… Открытием было внезапное понимание: капитан верит в произносимые слова! И подчиняет чему-то большему, чем каждый в отдельности, — тому, что слышится в «Прощании славянки», что бьет красным со знамен или от той наградной коробочки, что появилась в руках командира.
Будут вручать награды? Из шеренги вышел бледный исхудавший Бабенко; приподнятость по инерции сохранялась, но, когда мичман козырнул забинтованной культей, в безупречном, казалось бы, ритуале просквозил фарс.
А потом под ногами привычно задрожало, корабль рванулся в родную стихию, и было жалко, что не видишь со стороны, как многотонная махина поднимается над землей, вздымая тучи пыли, и скользит к воде, чтобы спустя минуту уже маячить на горизонте. Ушли в море, развернулись и на полной скорости — к берегу; лихой вираж, а затем опять унестись по бирюзовой глади. Моторки безнадежно отстали, когда включили водяную защиту, и в иллюминаторах заиграла радуга.
Чтобы сразить зрителей наповал, подошли близко к берегу, откуда наблюдали сейчас радужный водяной шар, с ревом летящий над морем. Когда же вдоволь накатались, капитан запросил готовность минно-торпедной БИ. Селектор рыкнул в ответ, воздух резанула сирена, и с кормы полетели мины, заплясав на волне, как головки баклажанов.
— Что ж, проверим глаз… Уступите-ка командиру!
Капитан давил гашетку, артустановки плевались огнем, и, когда мины разлетались с глухим звуком, корабль вздрагивал.
— Класс! Вот это я понимаю — праздник! — Вернувшись на место, капитан скомандовал: — Теперь к берегу и готовить ракетницы!
Когда встали у бочки, офицеры вывалили на бак, загоняя в стволы салютные заряды. У берега стеной стояла толпа, а перед ней, по колено в воде, пьяный рыбак таскал за волосы женщину. «Ходила?! Ходила к нему, тварь?! Конфетки кушала?! А теперь от меня конфетка!» Удар наотмашь, женщина упала, после чего рыбак нетвердым шагом направился к моторке и, взяв металлическое весло, вернулся. «Где она?! Убью!» Избитую, к счастью, втащили в толпу, спрятав за спинами, и с берега долетело: «Так, да? Тогда его убью!»
Отставив салют, на борту с любопытством наблюдали, как заводят мотор и лодка на большой скорости несется к кораблю. Упругая «юбка» отбросила утлое суденышко, на баке грянул хохот, а лодка заходила на второй круг, на третий, раз за разом атакуя морское чудище и отскакивая, как муха от стекла.
— Ты где?! Выходи, собака, я с тобой по-мужски поговорю!
Теперь дошло: супруга рыбака, очевидно, попала в «гарем», и гогот стих, уступив место неловкому молчанию. Не то чтобы атакующий, что ревел белугой, вызывал сочувствие — сам виноват, если на то пошло, — а именно неловкость: парадная форма, ракетницы в руках, а тут… Мотор гудел, лодка кружила, причем весло держали, как копье, готовясь при случае метнуть в виновника.
Капитан вышел из-за офицерских спин стремительно, — а рыбак потряс орудием и, удобнее перехватив, пошел на решающий круг. Мотор надрывался, оглушительно стреляя на холостых, и было непонятно, отчего вдруг весло из рук выпало и неистовый рогоносец свесился за борт. Кажется, один из выстрелов прозвучал чуть громче — или так показалось? Инженер видел: мелькнула вороненая сталь, исчезая в кобуре, а когда двигатель заглох, отчетливо прозвучало:
— … падаль! Праздник нам поганить?!
На берегу поняли раньше: расступились, вытолкнув вперед неверную вдову, и та растерянно оглядывалась. Лишь когда лодка с мертвым грузом, двигаясь по инерции, ткнулась в песок, женщина упала ничком и заголосила.
За накрытым в кают-компании столом ожидали капитана — тишина была гробовая, — когда ввалился Глотов и объявил командиру, мол, нездоровится. Тогда молча налили и выпили — молчание висело с момента выстрела; салюта, разумеется, не было, лишь один офицер пальнул сдуру, еще больше подчеркнув жестокую нелепость ситуации.
Инженер чего-то ждал. Ага, вот кто-то выматерился — зло, без повода; а вот и Бабенко неловко прикрывает медальку. Значит, гадко на душе, и достаточно будет легкого толчка, намека, чтобы… Рассыпчатый праздничный плов остывал, потому что в основном пили, закусывая одним хлебом; а инженер лихорадочно прикидывал: о чем он может сказать? Какие слова дойдут до просоленных голов, пробудят стыд, честь, наконец — злость?! Вспомнить Малышева, погибшего по глупости, а еще лучше Колыванова, смытого за борт из-за преступной халатности, словом, есть шанс подтолкнуть, ведь идол сейчас на глиняных ногах! И на берегу шумят: из иллюминатора, казалось, слышны крики, и в памяти всплывало, как вынули из лодки труп и толпа спрятала его внутри себя, словно гранатный запал. А если там — взрыв и здесь возмутятся, то карта главного виновника бита, дело — швах!
За столом заспорили из-за хлеба. Выпекали его немного, а тут накинулись, и Сухорукову, как младшему по званию, выговаривал Воронов, надо, мол, сначала спросить у старшего: можно ли? Связист молча сопел, и тогда подключились другие: мало выпекаем, а галеты в горло не лезут! Ну и что? А то: пекарню надо новую делать, на берегу! Спор был нелепый, в чем-то искусственный, но он выпускал пар, и вскоре прозвучало:
— Мудак! На кого рыпнулся — на флот!
— Брось — за бабу он был в обиде…
— Все равно мудак! Все они — мудаки!
И опять спор увязал: как относиться к местным? В чем они правы, а в чем — мы? Наливали постоянно, и плов теперь накладывали, и инженер с глухим отчаянием понимал: злость уходит, выпускается в отдушину, которую хитроумный мозг ищет в ситуации, когда пат и шах и, казалось бы, бесспорный мат. Мелькнуло: жаль, что Вырин хорошо готовит, а ведь когда-то из-за червивого мяса в супе… Пьяные голоса между тем обретали уверенность, правоту, и проступки местных перевешивали, делались несоразмерно большими; а вот и мичманская медалька опять горделиво заблестела! Берег был последней надеждой, но, выскочив на палубу, инженер увидел лишь пустынный пляж, по которому ветер гоняет обрывки бумаги. Не было логики — была лишь ненависть; вначале она заставила спрятаться за надстройку, когда увидел сбегавшего по трапу Терещенко, а затем ринуться наверх.Капитан сидел в кресле, зажимая локтем кровоточащую ватку.
— Коновал наш Терещенко, ничего уже не умеет… Можете жгут затянуть? Нет? А зачем тогда пришли — жизни меня учить?
А инженер сам не знал: то ли обличать, то ли…
— Что смотрите? Тонус падает, глюкоза нужна… Жаль, колюсь из-за дерьма — испортил праздник, сволочь!
Занавеска колыхалась от сквозняка; инженер оглянулся на дверь, подумал, что надо бы закрыть, и сразу — стук в сердце, когда осознал всю красноречивость действия. И так ли расслаблен капитан? Рукав закатан, жгут зубами затягивает, а глаза навыкате, блестят, как в лихорадке…
— Вы убили человека, — тихо проговорил инженер.
— Что? Ах, это… Посмотрите лучше на картину. Жизнь — причуда, а не закон. Закон — смерть! Полюбовавшись этой причудливой безделицей, надо сжать кулак, и конец!
На знакомой репродукции мохнатая лапа готовилась раздавить застывшую в безнадежном изломе хрупкую фигурку. И хотя посыпания головы пеплом не предполагалось, инженер все равно опешил.
— Да вы что?! Вы живого человека застрелили, жи-во-го!
— Живые, мертвые — какая разница? Вы это бросьте! Вы не экипаж, а ослиное дерьмо, с вами работать и работать! И страна наша — дерьмо, потому что бабский народ! А они ничего не боялись, они даже боли не ощущали в бою…
Впору было опять звать врача — бредит, что ли? Или притворяется? Глаза же отмечали: графин толстого стекла, мельхиоровый поднос — тяжелые вещи, подойдут; затем из-под снятого кителя блеснул кортик. Вот шанс! А капитан уже усмехался, хотя пот со лба — каплями, как после бани.
— Вам бы услышать рог — то-то бы в штаны наделали! А? Не слышали, как трубят перед боем? Я тоже не слышал, а хотел бы… Знаете, кто такие — берсерки? Дословно: носящие медвежью шкуру. Так вот они-то и презирали боль, они были воины не чета нынешним! Только вам, травоядным, не дано… Не дано.
Слово нашлось и — ослабило, будто выпустили воздух из готового взлететь шара. Кортик, графин — какая чушь… А когда взгляд опять упал на картину, инженер понял: он тоже стоит там, на ужасной ладони, он — такой же!
9Он шел берегом, не замечая, что вода захлестывает ботинки. Он шел не один век, и люди топили, жгли, убивали друг друга, и женщины выли на пожарищах, а потом опять рожали, чтобы выросшие дети опять убивали. Он так устал за века, смердевшие трупами и кровью! И так хотел отдохнуть, — но не было отдыха на заброшенной в море ойкумене; а может, и вообще не было…
Сумерки густели, когда в морской дали мелькнул белый треугольник — парус? Потом еще раз — так лавирует яхта под ветром, — и человек до боли в глазах вглядывался в водяную пустыню: ну, давай, не пропадай! Ага, мелькнул, причем ближе! Кровь прилила к голове, в глазах мутилось, и было непонятно: где он? Неподалеку сушились сети, чернел какой-то дом — господи, да какая разница?! Постылый остров, ловушка, откуда одна дорога — в море!
Он лихорадочно огляделся — людей, к счастью, не было — и вначале по колено, затем глубже стал входить в воду.
Вскоре сильные руки вытащили из воды, спрятали от ветра и дали чашку горячего кофе. В каюте было тепло, одежда моментально высохла, вот только спасители больше не появлялись, наверное, бессменно держали вахту. Яхта — а это была, без сомнения, крейсерская яхта — ухала вниз, взлетала на волне, так что кофе выплескивался, и в мозгу стучало: тут замечательно, но болтанки я долго не выдержу! Сколько шли на волнении — час? десять часов? Он не смог бы сказать: очнулся, когда качка успокоилась и чей-то голос позвал наверх.
Спасителей было двое: вроде знакомые, они улыбались, хлопали по плечу и указывали на трап — уже стояли у стенки. Причалы с десятками судов, стеклянная пирамида яхт-клуба, а вдалеке силуэты высотных зданий — неужели Город?! А кто там машет рукой в конце причала? Инженер спешил с бьющимся сердцем, потому что это была она, Линда, чьи длинные светлые волосы, как и в той, давно прошедшей жизни, трепал ветер…
— Привет! Как дела?
— Ничего… Ничего дела.
— Я знаю, ты имеешь морская болезнь — потому спрашиваю. Куда ты хочешь пойти? Вечером будет праздник, а сейчас можно просто гулять.
Она взяла под руку, повела, а инженер оглядывался, пытаясь среди других яхт и судов разглядеть свою спасительницу.
— Подожди — это же были твои отец и брат? Я помню фотографии… Значит, мы вас… Короче, «Астра» в порядке?
— Ты же сам видел. А теперь пойдем, пойдем!
Они миновали прибрежный квартал и вступили под сень деревьев, растущих среди аккуратных газонов; в глубине парка виднелось здание с обилием стекол, и Линда на него указала: парламент. А почему он прозрачный? Чтобы все видели, какие чиновники принимают решения; вечером, кстати, во главе с бургомистром они тоже будут участвовать в празднике. А кто там прыгает? Кролики, они живут в правительственном парке. Было поразительно: в месте, где гуляют сотни людей, путаясь под ногами, бегают пушистые ушастики! Травоядные… Слово выскочило из закоулков памяти, он встревожился, силясь вытащить из памяти что-то очень важное, — но не мог.
Тревога улеглась, когда окунулись в многолюдье центра, — глупец, ты же мечтал об этом, так смотри, наслаждайся! Улицы украшали цветочные гирлянды, сияли витрины, а на рыночной площади, где продавцы бойко предлагали товар, он обнаружил, что понимает язык. Вообще было чувство, что многое тут знакомо, например жонглер с блестящими булавами, бросавший их под музыку.
— Он много лет здесь работает. Помнишь, я о нем рассказывала? Я вижу, ты устал… Отдохнем в кафе?
На первом этаже темноватого заведения краснолицые мужчины пили пиво, они же с Линдой поднялись на второй, устроенный как балкон, и заказали кофе. Сняв часики, Линда опустила их в сумочку, а в ответ на удивленный взгляд показала на стены:
— В этом месте забываешь о времени. И тут лучше молчать.
На стенах висели часы: с маятником, с кукушкой, с грузиком на цепочке, но почему-то не было слышно тиканья. Приглядевшись, инженер понял, что маятники неподвижны, а стрелки уперлись в одни и те же цифры; странно — что бы это значило? Однако Линда молчала, официант, принесший две чашки капучино, тоже безмолвствовал; только внизу нестройно горланили, сдвигая кружки. Сквозь балконную решетку были видны широкие спины, заправлял же застольем человек в сером костюме и с «конфедераткой» на голове.
— Кто это? И почему поют?
— Тс-с! Молчи…
Внизу орали, никого не стесняясь, а человек в сером вдруг обернулся, бросив взгляд на балкон. И вновь нахлынула тревога:
— Кто этот, в шапочке?!
— Не хочешь молчать? Этого человека я видела рядом с бургомистром, он имеет отношение к власти. Ты его боишься? — Линда нахмурилась и покачала головой. — Я тоже начинаю бояться. Наверное, я долго прожить у вас в Метрополии… Это такой болезнь — страх? Я помню, как ты боялся водить к себе, потому что работа и как это… Секир-башка? Но вы же стали свободные, не так ли? Где ты теперь работаешь?
Слова нахлынули лавиной — так много надо рассказать! — и тут же замерли во рту, как стрелки и маятники. Он же хотел о чем-то предупредить, раскрыть глаза этим беззаботным людям, но забыл: о чем? — и молча глядел то на Линду, то на официанта, с молчаливой усмешкой убиравшего посуду. Вдруг показалось: они и без него все знают, хотя…
— Мы знаем, — подтвердила Линда, — но не всегда можем что-то делать. Почему? Я потом объясню, а сейчас надо идти на праздник.
На улице угодили в толпу — шумную, веселую, спешившую к морю, — и Линда сказала: нужно держаться за руки, а то потеряемся.
Потом была набережная, вымощенная мраморной плиткой, где повсюду — лотки и корзины с цветами: розы взрывались красным, тюльпаны томно кланялись, а каллы скульптурно застывали в икебанах, эффектные на фоне мертвого кустарника. Нарядные жители разглядывали эту красоту, обсуждали достоинства, а Линда объясняла, что начинают всегда с конкурса букетов: победителя определит бургомистр, а затем букет преподнесут самому уважаемому из гостей.
Вспыхнули прожектора, и гуляющие повернули головы к лестнице — по ступеням спускалась фигура в белом фраке, приветствуя толпу поднятыми над головой руками. Похоже, это и был градоначальник. Подойдя к микрофону, он долго говорил о замечательной традиции праздников, обещал в будущем году еще более грандиозное шоу, и белый фрак победно сиял в лучах софитов.
Лучи заскользили вниз, вслед за бургомистром, который спускался на набережную, чтобы вместе с помощниками пройтись вдоль красно-бело-желтой стены. Потом — аплодисменты, помощники поднимают над головами корзину с пышными белыми розами, а через минуту она оказывается у ног инженера. Постойте, разве я… А в глаза били софиты, и опять аплодировали, в то время как трансляция славословила гостя из Метрополии, и сам бургомистр — ясноглазый и розовощекий — уже хлопал по плечу и спрашивал: нравится ли ему? И указывал на маячившие вдалеке теплоходы, что отправятся в Метрополию с продовольствием, потому что у них дружба, не так ли? Так, так! — хотелось соглашаться, когда в свите градоначальника мелькнула конфедератка: опять он здесь!
— Что с вами? Не беспокойтесь, отдыхайте, еще будет карнавал!
Тут же красочная толпа подхватила, закружила, человек в сером пропал, но главное — исчезла Линда! Надо было крепче держать за руку, идиот! — разве теперь найдешь среди этих арлекинов, троллей, коломбин?! Вдалеке вроде бы мелькнуло ее лицо, инженер рванулся сквозь толпу, но в итоге наткнулся на знакомого жонглера — улыбка, намалеванная гримом, музычка и вертящиеся в воздухе булавы, от которых рябит в глазах… Тогда хотя бы выйти к воде, где посвежее и нет утомительной людской круговерти.
На море спустилась темнота, и оттуда тянуло прохладным ветерком. А что там выплывает из темноты? Форштевень с драконом, размалеванный парус, весла, загребающие воду… Вскоре корабль проявился целиком, со щитами на бортах, повернутыми белой стороной; на берегу, однако, по-прежнему веселились, не замечая грозных гостей. Когда воздух прорезал низкий трубный звук — рог ревел, к чему-то призывая, — и показались блестящие латы и медвежьи шкуры на плечах, карнавал почему-то с радостными возгласами ринулся к берегу.
Крик инженера утонул в общем гвалте: глупцы, они не знают, что белая сторона — коварный обман! Вот и мечи достают из ножен, и воины прыгают на берег, смешиваясь с толпой… Разглядев фрак бургомистра, инженер кинулся к нему, что-то возбужденно говорил, но люди смеялись, трогали щиты и латы, а кое-кто подсаживал детей, чтобы те залезли на причаливший драккар.
— Чем вы так взволнованы? — смеялся бургомистр. — Могут убить? Кого убить? Никто никого не убьет, не волнуйтесь! Так, а где наш устроитель? Поприветствуем его, очень удачно, очень!
Толпа расступилась, человек в сером раскланивался, а морские воины вокруг гремели доспехами и победно вздымали мечи. Когда инженер приблизился, устроитель тихо проговорил:
— Вы разве не поняли, что это — спектакль?
— Не понял. Я подумал…
— Это спектакль, ясно вам?! Шоу! И не мешайте! Не сметь нам мешать!!
Никто не слышал последней фразы — тяжелой, злобной; между тем конфедератку осыпали цветами, восторженная толпа оттеснила инженера, и он наконец увидел Линду.
Та стояла у цветочной клумбы и с грустью на него смотрела. Инженер двинулся к ней, но почему-то оказался еще дальше. Другая попытка — опять дальше, будто шагал по эскалатору, что движется в обратную сторону; а Линда наклоняла голову и смотрела скорбно, печально…
Он плыл, захлебываясь в соленой воде, выбиваясь из сил, и было странно, что в море слышны женские голоса. Потом его стошнило, и море исчезло — вроде бы лежит на кровати, а вокруг перемещаются серые силуэты. Люди в сером?! Тогда надо бежать! Он рванулся, но женский голос приказал: лежи, не вставай; поднесли что-то солоноватое в чашке, опять тошнило, пока в одно из просветлений силуэт не превратился в Сельму.
— Лежи, лежи… Как ты? Вижу, жар спадает…
Это был не ее дом, но тоже знакомый: с низким потолком и печью, у которой сидела старуха.
— Не надо ему больше отвара, — пыхнув трубкой, сказала она. — Море отпустило его.
Сельма подала другую чашку — с жирной ухой и, пока инженер жадно хлебал, рассказала, как его выловили в море, — плывущего заметила Грета, рядом с чьим домом он вошел в воду. Когда Сельма ушла, старуха долго глядела на огонь, потом спросила:
— Ты был там?
— Где? — вздрогнул инженер.
— Ты был, я знаю. Они хорошо живут, верно? Только не знают зачем. Они забыли о настоящей жизни: загнали старых богов в клетки и решили, что те умерли. Только боги не умирают — они живут вечно.
На миг показалось: печь, старуха, травы на стенах — лишь продолжение бреда, как сон во сне. Запахи трав, однако, были реальными, терпкими, пламя уютно потрескивало, и инженер не без колебаний подчинился, решив хотя бы спорить.
— А разве здесь — настоящая жизнь? Или у нас в Метрополии?
— Жить вообще трудно. А сейчас хочется жить легко: и вам, и нам — всем!
— И это плохо?
— Пусть живут, как умеют. Грете скоро умирать, она должна думать о другом.
Живут, как умеют… В том-то и дело, что не умеют! А там, куда попал в бредовом видении, — умели, и люди были сыты и счастливы, о чем, кстати, даже на острове имели представление: не каменный все же век, спутники летают над головой! Прием программ был нерегулярный, но информация пробивалась, и вещи — добротные, качественные — забрасывались с оказией, становясь материальным подтверждением порядка и разумности. «Вот у тебя, Гунар, машина! — восхищался, помнится, Вырин импортной электропечью, которую где-то достал оборотистый шалманщик. — Жаль, на корабельный стандарт такая не подходит…» Несовпадение электростандартов было технической неувязкой и в то же время — символом: мол, кому-то комфорт и сытость, а другим — жизнь в допотопные времена, как в этом доме со старой потрескавшейся печкой и травами на стенах.
Он наблюдал, как старуха шаркает по дому, щиплет травы, пробуя на вкус, или готовит в печи отвары: горшки булькали, наполняя дом терпкими запахами, потом содержимое охлаждалось и разливалось в бутыли. Когда на пороге возникал больной, Грета запиралась с ним в соседней комнате, оттуда час-другой слышалось бормотанье, да еще с собой давала травяное снадобье. К концу дня старуха была еле живая и отсиживалась у печи, протянув к огню больные ноги, — хотя неизвестно, помогали ее «заклинания» или нет. Сельма уверяла, мол, та чудеса делает, но что-то восставало в нем, и инженер видел — или хотел видеть? — лишь старую, больную, необразованную женщину, что разливает какие-то сомнительные отварчики в бутыли из-под технического спирта. И бутыли, и канистра, в которой она таскала воду, делали Грету такой же зависимой от привычного, вещного мира, помимо которого и нет ничего; в дискуссии же он не ввязывался, опасаясь быть втянутым в зыбкую, как болотная топь, область эфемерного. Зато с Выриным, что забежал однажды, беседовал долго — здесь была область освоенная, хотя и безрадостная. Мичман говорил, что прилетал кто-то из военной прокуратуры, но разбираться с убийством не стал: налицо было нападение на военный объект — с веслом?! — и под эту марку дело списали. Еще говорил, что скоро выход в море, а Комплекс барахлит, и инженера уже требуют на борт. А тому хотелось послать подальше и Комплекс, и капитана, и неведомого представителя прокуратуры — если бы только послать!
Угадав его состояние, старуха вечером спросила:
— Хочешь быть смелым? Смотри не окажись на другом корабле: он будет радоваться, что воинов больше! Ему — все равно!
На следующий день она ушла, вернулась с целой корзиной трав и долго развешивала пучки на стенах. Потом, разувшись, протянула к огню сбитые в кровь ступни, и инженер, весь день копивший раздражение, напрямую спросил, мол, что же тогда: сидеть и ждать, когда тебе перережут горло?
— Косуля не может победить дикую собаку. У косули — такая судьба.
— Но человек — не косуля!
— Тогда зачем спрашиваешь? Ты уже выбрал путь.
Раскурив трубку, она горестно кивала головой.
— Видишь, какие у Греты ноги? Она ходит за травами на другой конец острова — очень далеко! — и может умереть по дороге. Но послать другого — нельзя, Грета сама должна пройти путь, даже если умрет… Мы все пройдем свой путь. Зачем тебе тревожить Норну? Ты все равно его пройдешь.
А ночью явились какие-то молодые парни, по виду — не больные, но тоже заперлись с Гретой и долго беседовали. Потом старуха пела: протяжные и грустные, ее песни были как осеннее пустынное море и пробуждали тоску, что охватывает рыбака в бескрайней водяной пустыне. Тем не менее молодые ушли, кажется, недовольные, а Грета с тревогой сказала:
— Они тоже хотят быть смелыми и жить, как в Городе. А мои песни им не нужны. До утра она просидела у огня, похожая на вырезанную из дерева статую; когда инженер поднялся и тихо оделся, статуя повернула голову:
— Уходишь? Иди, иди… Грета много знает, но кому нужна ее мудрость? Ей пора умирать, она не хочет больше жить в этой жизни.
Он проходил мимо кирпичного дома, когда оттуда выбежала толстая Магда и вперевалку заторопилась к площади. Следом показался Терещенко, с баулом в руках и, что удивило, пьяный.
— Что смотрите? Уезжаю! Да, уезжаю, потому что не могу больше! И он не смеет меня держать, не смеет!
Он устало опустился на баул, потом вскочил.
— Черт, тут же ампулы… Сейчас Магда вернется и пойдем на причал… Знаете, что сегодня будет гидроплан? А что вы вообще знаете? Яхты вас интересуют… А остальное?! Это же сумасшедший дом, прямая дорога под трибунал! И мы с вами пойдем как соучастники, если не сказать больше… Ладно, где же Магда?!
Обычно врач знал меру, а тут — пьяный в дым, да еще с утра! Прижгло, видно, задницу…
— Рапорт подписали? У начальника?
— Подпишу, подпишу… А знаете, что пугает? Ему нравятся все эти дурацкие местные анекдоты — ну, древний капитан, то бишь морской разбойник, развалины за поселком… Слышали, надеюсь? Так он специально интересуется, и у меня спрашивал! Взрослый человек, офицер, а дури в голове… Дури, настаиваю, — я не психиатр, но квалифицировать можно, можно! Только мы-то с вами вменяемые, понимаете? А значит, бежать надо, бежать!
Магда вернулась, запыхавшись, и сказала, Гунар, мол, согласен!
— Вот и хорошо, и хорошо… Много даст? Дом-то отличный… А-а, какая разница? Только болезнь нужно придумать; ха, придумаем, еще какую!
Терещенко никуда не уехал.
10Осенью в поселок пришли дикие собаки: большие и лохматые, они рылись на помойках, кружили у рыбачьих причалов и, когда им швыряли мелкую рыбу, злобно дрались за добычу. Похоже, псы сожрали дичь на северной стороне острова и теперь явились к жилью; кто держал живность — укреплял загоны, однако гуси и кролики регулярно пропадали, да и вообще стало небезопасно ходить без увесистой палки. Одному рыбаку стая не дала выйти из лодки, и тот ночевал на воде; еще говорили, что покусаны чьи-то дети, апофеозом же стал обглоданный труп доходяги, найденный по дороге к складам. После этого лохматых тварей взялись убивать, отлавливать капканами, а для глотовской команды, что устраивала «инспекции» на бэтээре, стрельба по собакам сделалась любимым развлечением, и, если кто-то попадал, с брони раздавался ликующий вопль.
А вообще-то, жизнь давила: продукты не поставляли, мол, тяжкое экономическое, и опять ползли слухи, что базу скоро прикроют. Танкера с горючим не было третий месяц, почты — тоже, так что слухи имели под собой серьезный фундамент; главной же сваей в этом фундаменте было ползучее, но неуклонное разложение личного состава, убивающее воинский дух, как радиация — незаметно.
Вскоре распечатали пакгауз с НЗ, чтобы завтракать сухпайком, и в обед — та же тушенка, только в виде супа. Охраняли пакгауз поочередно, но если глотовцы стояли насмерть, как цепные псы, то в другие дни через ворота уходили продукты, спирт, обмундирование, а из емкостей с горючим топливо струйкой утекало в баки моторок. Торговый бум намного переплюнул прежние времена, и блошиный рынок переместился к гостинице, где местные спекулянты с утра раскидывали лотки с товаром, ожидая офицеров. «Ну что, гешефтмахеры? Опять таранку свою притащили? Не пойдет — деньги гоните!» И — пусть с вымученной улыбочкой — купюры вынимались из-за пазухи, перекочевывая в карманы бушлатов. Теперь и та и другая сторона предпочитала наличные, желательно — в валюте Города, проникшей сюда неизвестным путем. Не питавшие друг к другу добрых чувств, обе стороны, что удивительно, запросто находили общий язык на торговом пятачке и вскоре даже образовали единый фронт против «собачатников» — так называли тех, кто под видом крольчатины сбывал собачье мясо.
Беспокоиться были причины: кто-то нашпиговал рыбу ядом, вывалил у помойки, после чего вой издыхающих псов раздавался два вечера кряду. Потом дармовой собачатины попробовали доходяги из «гетто», трое умерло, а вскоре зараза перекинулась на поселок, прибавив могил на прибрежном кладбище. Начальник ввел карантин по случаю эпидемии, затем поставил под арест бэтээр — нечего жечь дефицитное горючее! — но былой силы окрики сверху уже не имели.
Во время эпидемии больше всего нагрел руки Терещенко. Когда столкнулись на блошином рынке, врач оценивающе разглядывал меховую шубу — шикарную по здешним меркам вещь, — которую примеряла Магда.
— Не коротка?
— Нормальная, нормальная… Все, плачу — и уходим!
Он нервно оглядывался, как видно, боясь глотовцев, которые периодически разгоняли рынок, — тут Марс боролся с Меркурием, захватившим скалистые берега под носом у грозного бога войны. А инженер расхаживал вдоль лотков, делая вид, что приценивается, а на самом деле тихо радуясь успехам нагловатого Меркурия. Горючего? Нет, у механиков спроси… А вдогонку мысль: пусть воруют, меньше будет выходов в море, а значит, быстрее ликвидируют ненужную военно-морскую базу! Сухоруков, помнится, говорил, что у капитана пена на губах, когда получает телетайпы с отказом по горючке; но то — по секрету, а здесь, кажется, не скрываясь сплетничают… Инженер прислушивался к тому, как Воронов травит местным анекдот про капитана, и опять ликование: значит, нет больше ореола! Мишенью для флотского юмора всегда было высокое начальство, здешние обычаи — «рыбоедовская серия», — но если в герои угодил капитан…
Смех за спиной оборвался, и все вдруг кинулись собирать лотки. Кто-то успел забежать за угол гостиницы, Магда с шубой в руках улепетывала, переваливаясь грузным телом, зато медлительным досталось на все сто.
— Тоже торгуете?
В глазах Глотова презрение мешалось с ненавистью.
— Я? Да кому нужны мои микросхемы? — инженер с усмешкой поднял руки. — Но если не верите — обыщите.
— Ладно, свободны… — и главный подручный Марса кинулся к своим, что переворачивали лотки, топтали товар, а тем, кто возмущался, давали по зубам.
— А это откуда?! Откуда, спрашиваю?!
Низкорослого рябого рыбака застукали с канистрой, и тот бормотал что-то, делая вид, что плохо понимает язык.
— Не понимаешь, падла?! Ну щас поймешь!
Его облили из канистры, а затем чиркали зажигалкой, поднося к мокрой одежде, так что рыбак стоял ни жив ни мертв. В конце концов облитого прогнали пинками, приступив к главному: отобранные купюры свалили в кучу, подожгли, да еще помочились в костер, оставив дымящееся месиво из горелой бумаги.
— Теперь хватайте ваши обоссанные бабки! И расплачивайтесь!
Тем не менее через полчаса лотки опять раскинули — поближе к поселку, сбоку от дороги, и торговля продолжилась.
То был бессильный зубовный скрежет грозного бога войны, опутанного богом-торгашом сотнями нитей, когда стоило сделать шаг, как тут же — мордой в грязь. Летающий монстр все реже взлетал над волнами, отлеживаясь на берегу, будто впадал в зимнюю спячку. Капитан пребывал в очевидной депрессии, и его абсурдные инициативы только подтверждали это. Он вдруг устроил инвентаризацию оружейных складов, потом заставил проверять минные поля, тянувшиеся вдоль колючки, можно подумать, что флотские когда-то готовились в саперы! Карты расстановки мин были утеряны, желающих «проверять» не нашлось, но тут же — новый приказ: усиленная охрана, причем по всему периметру складов.
Можно себе представить, что значило для командира — видеть морское воинство, дрейфующее в обывательскую гавань и мечтающее скопить кругленькую сумму, а затем комиссоваться по здоровью. Так сделал, к примеру, Марчук — его язве многие теперь завидовали. А вскоре по семейным обстоятельствам отчаливал Воронов, в ожидании гидроплана ударившись в откровенность:
— Дышится-то как, бля! Честно скажу: как с того света убегаю! Изговнялся на этой базе так, что вспоминать противно!
— Думаешь, там хорошо будет? — усмехался Бабенко.
— Да уж получше, чем здесь! У меня же специальность электромеханика, да и семья ждет, дети… Вот дурень, когда-то сюда их хотел перевезти! Письмо написал, бумаги стал выправлять, а потом подумал: нет, я им не враг!
— А ты что? — спросил инженер мичмана. — Тебе-то проще всех отвалить.
— Да? — Бабенко выставил культю. — А на хер я такой нужен?
— Пенсию бы оформил… Ну, по инвалидности.
— А почему не персональную? Нет уж, лучше тут, хоть человеком себя чувствуешь.
— Человеком?!
— А что? Я только неправильно сказал… Больше, чем человеком, вот!
И опять на миг обнажился черный провал. Мичман по-прежнему исступленно тренировался на балконе, блестяще выучившись работать ногами, и безумная энергия изувеченного опрокидывала самые лучшие намерения…
Однажды утром у причала отшвартовались десантный корабль и танкер. Пока прибывшие высшие чины совещались в капитанской каюте, наладили перекачку топлива в емкости; а еще на берег сошли завербованные, которых сразу обступили удивленные старожилы.
— Знаете хоть, куда напросились?
— Знаем, не олухи.
— Ну-ну, не захотелось бы обратно, к жене под бок!
— Настоящий военный не должен иметь жен и прочих близких.
— Ого! Шпарят, как наш командир, — такие ему понравятся!
Новички были какие-то одинаковые, с холодными неулыбчивыми глазами и немногословные: о жизни в Метрополии, во всяком случае, отзывались сквозь зубы, напирая на то, что военные сейчас на фиг не нужны, особенно флотские.
— А базу, выходит, оставляют?
— Это как начальство решит.
Между тем десантник откинул сходню, из трюма выкатился тягач с прицепом и направился в сторону складов; спустя час груженную под завязку платформу притащили обратно, и брюхо корабля стало заполняться ящиками и рулонами. Когда планировали строить матросскую столовую и клуб, сюда поставили уйму стройматериалов, которые, похоже, вывозились подчистую: тягач курсировал до вечера, и весь день запаренные высшие офицеры командовали погрузкой, что-то отмечая в блокнотах и споря, как прорабы на стройплощадке.
Иногда к начальству приближались военнослужащие, кто посмелей, чтобы подмахнуть рапорт об увольнении, и чины подмахивали, поскольку капитан не возражал. Уже переговорив с новичками, он остался доволен, а когда «дезертиры» козыряли на прощанье — отворачивался.
А инженер топтался поодаль, нервно курил и не мог решиться одним коротким докладом пресечь эту мрачную комедию. Вот он подходит к адмиралу, отзывает в сторону, а затем… Затем и начинались трудности, потому что доказательств нет, а рядом — капитан, за чью психику нельзя было ручаться. Что там везут? Ага, складни с вагонкой, что поважнее, наверное, чем доклады какого-то спятившего штатского. И опять спорят, тычут в блокноты, не могут поделить… Вот — реальность, ее можно щупать руками, строить дачи, а жизнь на острове — фикция, она и права-то называться жизнью не имеет! Она вымечтана чьей-то бредовой фантазией, нарисована чудовищным воображением, а как можно докладывать о художественной реальности?!
Когда подмахнули рапорт Вырину, инженер поймал его на обратном пути:
— Тоже на дембель?
— Ага. Моторку справил, буду рыбу ловить. Не воровать же, как эти… — он покосился через плечо, затем оглядел себя. — А форму в рундук: стыдно, знаешь, перед людьми — как меченый ходишь.В последнее время тяжковато стало в гостеприимном доме, и дело было не в Сельме. Неделю назад она опять угощала ухой, а в глазах — беспокойство и то и дело выбегала — сына высматривала: оказалось, на остров вернулся какой-то Мартин, к нему-то и шастала молодежь. Вырин помалкивал, лишь один раз с ехидцей обозвал прибывшего местным «главкомом». Сельму же беспокоило, что тот когда-то сидел в тюрьме, а молодые — они же переимчивые, старшим в рот смотрят. «Тут и так гадостей хватает: работать не хотят, только спирт и таблетки всякие… Вот где он?!» Сын вернулся поздно, был скандал, и инженер, не выдержав, ушел. Он видел, что мичману тоже несладко, потому тот и торчал, наверное, среди местных рыбаков, обучаясь плести сети; а тут, как выяснилось, и лодку присмотрел…
Делая последнюю ходку, гусеничный работяга обогнал группу, шедшую с чемоданами к причалу.
— Под чехлами что-то, да еще с охраной… Торпеды, что ли?
— Наверное. Их на складах — ешь не хочу!
Переговаривались живо, но без серьезности, оставляя местные проблемы «за кормой». Инженер прощался, убывающие поднимались на борт десантника, когда по трапу сбежал капитан и, обернувшись, сплюнул.
— И пусть отваливают! Дерьмо ослиное, все равно никакого проку!
— А вам нужны железные?
— Мне нужны военные, а не те, кто распродает все подряд!
Стало вдруг заметно: у капитана губы прыгают и лицо — без кровинки.
— Все просрали, все готовы продать! — бормотал он. — Нет больше ничего, они только свой зад прикрывают, чтоб потеплей! Как я их ненавижу, кто бы знал…
Ненавидел — а сделку провернул: в обмен на стройматериалы и часть боезапаса адмиралы поставили топливо, чем продлили агонию ненужной базы.
Инженер возвращался поздно, на полпути заметив за спиной мерцающие в темноте глаза. Потом разглядел: стая в шесть-семь зверей, которые не лаяли, не рычали, хладнокровно приглядываясь к жертве; а рядом ни палки, ни булыжника! Он то и дело оглядывался, сердце скакало у горла, хорошо, штакетники близко… Неожиданно хлестнул выстрел, затем истошный визг, и стая растворилась в ночи. Какой-то человек вышел из темноты и добил псину ударом ноги, бормоча:
— Надо сжечь, она заразная… Они все — заразные!
Подойдя поближе, он вгляделся в хмурое лицо инженера.
— Не ты давал им отравленную рыбу? — спросил вкрадчиво.
— Я? С чего вы…
— Вижу, что не ты. Понимаешь, у меня была дочка — ма-аленькая совсем! А сейчас она мертвая: заразилась от дохлых собак! А кто их сделал дохлыми? А? Жаль, что ты не знаешь… Но я его найду, обязательно найду!
Поводя стволом, невменяемый рыбак озирался, бормоча:
— Разбежались, гадины… По-моему, они все — бешеные! И заразные! А бешеных собак надо убивать!
В поселке с недавних пор гуляло ворованное оружие — это выстраивалось в один ряд с торпедами, и тогда казалось: Марс с Меркурием вовсе не соперники и оба гомерически хохочут над людьми, как всегда, не ведающими, что творят.
11Когда разыгрался обычный для осени шторм, отрезав островитян от Большой земли, дошли слухи, что старая Грета умирает. Весть всколыхнула поселок, к дому потянулись люди, а вскоре в гостиницу прибежала заплаканная Сельма, позвать инженера. Грета, мол, вспоминает тебя, утверждает, что ты бывал в Городе; и сама, говорит, скоро будет в Городе, только в другом.
— В каком же? — не удержался от усмешки инженер.
Сельма подняла глаза к небу:
— Наверное, это там… Господи, как мы без нее будем? Мы же ничего, ничего не знаем!
У двери путь преградила суровая молодежь, но Сельма проговорила что-то на своем языке, и караул расступился. Инженер встал на той невидимой черте, ближе которой никто не подходил; в комнате было чисто, травы и бутыли убрали, и лишь в печи потрескивало одинокое полено.
Поразила иссохшесть лежавших на одеяле рук — почти прозрачных; и лицо усохло, заострилось, разве что глаза жили, и что-то выборматывал непослушный язык. Сидя в изголовье, Сельма вслушивалась и поясняла, мол, спрашивает про шум за окном, про шторм. Еще бормотанье, про собак, которые уже приходили сколько-то лет назад, и была беда — много рыбаков утонуло; затем безуспешная попытка оторвать голову от подушки, и сразу — женский плач. Плакали слева, справа, даже на красных обветренных лицах рыбаков читалась растерянность — и наплывали усталые мысли о несчастных, кому нужен хоть какой-то авторитет. Скажи — поверят в корабль-призрак, а нет — так в Город на небе, лишь бы не видеть, что перед ними смертельно уставшая старуха, для которой уход из числа живых — избавление. Море кидалось на берег, заглушая слова умирающей, из-за чего Сельма склонялась прямо к губам, шептавшим невнятицу:
— Старые боги приплывут на корабле из ногтей покойников… И волк, и змей освободятся из оков… А потом — битва, и после нее — новая жизнь… Но нас в ней не будет.
Голос дрожал, озвучивая сбивчивую речь, затем повисла пауза. Замедленно, как сомнамбула, Сельма взяла кружку и плеснула в печь — полено зашипело, и наружу вырвался белый дым: он уплывал, как отделившаяся от тела душа, просачиваясь в приоткрытое окно и оставляя людям запах горелого дерева.
В комнате нарастал бабий вой, и вдруг — вопреки ожесточению и усталости — охватило чувство безумного сиротства, как в далеком прошлом, когда уезжал в большую жизнь и судорожно махал рукой оставшимся на перроне родителям, осознавая, что теперь неприкрыт, беззащитен! Дым рассеивался в воздухе, как тонкая, быть может, навсегда уходящая стихия, и было странно, что эта эфемерность, в какую и верить-то не хочется, могла служить опорой и даже защитой…
На похоронах распоряжался некто молодой, с глазами цвета моря и ранней сединой в волосах. Он первый приложился ко лбу покойной, хотя были люди и постарше, а когда поднимали гроб, встал впереди, под левый угол.
Это и был Мартин, по словам Сельмы, недавно вернувшийся из Метрополии, где отбывал наказание за участие в каких-то выступлениях. Вспомнилось выринское: «главком», и точно — лидерство Мартина признавалось всеми: на кладбище он тоже говорил первый, и глухой голос плыл над берегом, над могилами, а рука указывала на чахлые карликовые деревья, мы, дескать, стали такими же, мы не можем выпрямиться; наша судьба — вымирание, медленная смерть! И оратор символически указывал на разверстую могилу, куда вслед за Гретой должно было кануть все островное население; он призывал помнить день, когда впервые ощутили себя вместе, а потом море в глазах замутилось, как во время шквала, и взгляд обратился куда-то вдаль.
— Мы знаем, кто виноват, мы помним… Мы всегда будем помнить!
Тогда-то и возникла невидимая стена. Сын Сельмы отказался уйти с матерью, та плакала, так что без вопросов было ясно, почему мичман не явился на похороны. Провожая, инженер задал лишь один вопрос, наверное, глупый: зачем Сельма обрезала покойной ногти?
— Обычай такой был, о нем Грета рассказала. И про корабль — Нагльфар, кажется… Я плохо это знаю. Слушай, может, вернемся? Хотя нет, не послушает — совсем от рук отбился…
Мартин теперь часто выступал на кладбище, у могил безвинно погибших; речи были страстные, непохожие на реплики покойной, и море в глазах бурлило, а на запястье, когда оратор жестикулировал, мелькали кроваво-красные рубцы, чье происхождение инженер выяснил позже. Оказалось, они с Мартином учились в одном университете! Только инженер, как и положено, попал в НИИ, в то время как представителя малой народности отчислили за свободомыслие, а вскоре и вовсе посадили по сфабрикованному делу. Семь лет строгого, морозный воздух на Севере дальнем и неотапливаемый металлообрабатывающий цех, где работали все, кроме воров-законников.
— Но у меня тоже закон, только свой! Я дал слово: не работать на вас, а за отказ — карцер, потом еще и еще! Тогда выменял на чай опасную бритву, зашел однажды в сортир и… Короче, слово сдержал; а после больнички объявили амнистию.
Прошедший лагеря, раскрылся Мартин не сразу: приглядывался, когда встречались у Гунара за рюмкой, прощупывал вопросами, но спустя полмесяца неожиданный союзник был опознан и ангажирован. Много тут не требовалось — убогий быт, шлюхи, подростки-наркоманы — вот на что указывала рука со шрамами, и приходилось соглашаться: да, мы виноваты… «Вы превратили нас в скотов, в вымирающий народ!» — давил Мартин, и опять инженер покаянно кивал, спрашивая: но есть ли какой-нибудь выход? Выход был в наладке кустарной спутниковой антенны в окраинном доме; и когда инженер помог, там стали собираться, с жадностью вылавливая сообщения о себе. Большому миру, как выяснилось, небезразлична судьба маленького острова: из-за него спорили, его выдвигали в качестве аргумента, и в случае чего, как утверждал Мартин, им придут на помощь. А значит, надо привлекать внимание, протестовать, апеллируя к могущественному Городу, и добиться-таки ликвидации военной базы!
О бурной деятельности возвращенца, как водится, донесли, к его дому однажды подкатила бронемашина с «опричниками», но Мартина не нашли, ограничившись разгромом подворья. И сомнения отпали: пусть, думалось, я не имею прав, но они-то имеют! Шторм продолжался, волны с грохотом набрасывались на сушу, желая поглотить затерянный в море осколок империи; и внутри тоже поднималась волна, бурля на сходках, что проводились за пределами поселка, на древних развалинах.
Вначале возникали молодые помощники: оглядывали собравшихся у подножия холма, выставляли дозор, и лишь потом откуда-то сверху, как посланник небес, спускался Мартин. Несмотря на холода, он ходил без шапки, и новые гонения, казалось, добавили седины в шевелюру, а шрамы на запястье превратили в стигматы — рукав был закатан, и кроваво-красное месиво постоянно маячило перед глазами как вероятное будущее островитян. О вероятном же прошлом говорил сам вожак, выискивая там подвиги, величие, и малый народ превращался в очень могущественный, как древние морские странники, отчего молодые горделиво вздергивали головы, а в глазах стариков поблескивало.
Инженера просили помочь с передатчиком, он набросал схему, но Мартин глянул вполглаза и занялся другим — проверкой наличного оружия.
— Защищаться надо… Есть сведения, что остров скоро будут прочесывать. А я в ваш «ящик» не собираюсь — лучше пусть убьют!
Когда молодые осматривали оружие и какой-то рыбак заартачился, — мол, не покажу! — инженер признал того, кто когда-то спас его от собак. Мартин переговорил с рыбаком, тот предъявил-таки табельный «Макаров», когда же расходились, инженер спросил:
— Ну как — нашли отравителя?
— Да… Он главный на корабле. Только он не сам придумал — ему приказали.
И рыбак неопределенно мотнул головой, там, дескать, за морем виновники! Инженер смутился, но тут же выстроилась аргументация: в каком-то смысле он прав, да и вообще… Пьяных теперь меньше, проституток — тоже, то есть их деятельность приносит результат!
Идя на сходку в очередной раз, инженер нагнал Вырина с мальчишкой.
— Слышь чего… Не ходи туда!
— Пойду!
— Меня не слушаешь, так хоть мать пожалей!
— Она женщина, не понимает! А ты… — прозвучало местное словечко, отчего на скулах мичмана заиграли желваки.
— Чужой, говоришь…
— Чужой! И вообще ты мне не отец — мой отец пошел бы со мной!
Глядя ему вслед, Вырин сплюнул, а инженер нерешительно сказал:
— Им надо помочь… И вообще надо что-то делать!
— Я и делаю: рыбу ловлю, думаю. Хочу пацана думать научить, да только плохо получается… Эх, был бы мой — врезал бы раза!
— Сельма как?
— Плачет. Ей тоже досталось от «главкома», дескать, спутника жизни надо с умом выбирать! А меня, значит, без ума выбрали? Или что — с ним советоваться сначала?
Они молча дошли до развилки, остановились, и Вырин усмехнулся:
— Что ж, один — он всегда получается дурак! Только должен кто-то и в дураках ходить, верно?
От Вырина пахло рыбой. Спина в брезентовой куртке удалялась, а на языке вертелось язвительное: такие будут пахнуть килькой, даже если мир перевернется!12
Долгожданное известие получили в море. Запомнились налитые кровью выпуклые глаза, когда капитан вернулся из радиорубки, потом на пол полетели клочки бумаги и — удаляющиеся по коридору шаги. Командир не выходил из каюты до самого берега, но Сухоруков, не сдержав радости, растрепал о том, что базу ликвидируют, и вскоре новость, — мол, скоро домой! — облетела экипаж. Когда на берегу построились, ожидалось, что известие объявят официально. Капитан угрюмо слушал доклад дежурного по КПП, но затем вдруг подобрался, как зверь перед прыжком.
— Убрали? — спросил резким голосом.
— В сторону оттащили. И пилотку того…
— Сделайте, как было, — пусть все видят!
Из ближайшего куста дежурный выволок за ногу черную тушу собаки и, явно испытывая омерзение, нахлобучил на собачий череп пилотку.
— Это нашли утром возле КПП. Смотрите, внимательно смотрите… Ясно, что это означает?! До меня доходили слухи, но такое, знаете ли… Ни в какие ворота! Позор, всем нам — позор!
Командир пружинисто расхаживал перед застывшим в недоумении строем.
— А что мы отворачиваемся? Смотреть! Местная погань, получается, хочет оскорбить и запугать нас, флотских офицеров?! Только мы не позволим себя запугать! Это пока наша территория, и никто не смеет тут выдрючиваться! Я их самих в порошок… Как этих собак!!
Воображение уже выстроило схему: вывоз боезапаса, консервация помещений, последнее прости, — а тем временем звучали отрывистые команды и назначалась усиленная охрана корабля. И Слепцов звенел ключами, отпирая оружейную кладовую; этот больше всех радовался, теперь же у него руки дрожали, когда выдавал автоматы. Инженер, разумеется, не взял оружия, он метался по кораблю, беспомощно наблюдая, как расчехляют бронемашину и проверяют, сколько горючего в баке. Сходня отвалилась, выпустив бэтээр, а затем опять построение, и добровольцы на патрулирование делали шаг вперед.
Что-то треснуло в жизни, надломилось, и захлестывала досада: зачем?! Месяц, от силы два, и все было бы кончено! Досаду, впрочем, перебивал испуг, когда видел, как на броне рассаживается глотовская гвардия и новички.
— Часто у вас так? — спросил один задорно. А в ответ:
— Когда припрет — случается!
Глотов нырнул в водительский люк, а капитан вскарабкался наверх.
— Запомнят нас ловцы кильки… Гони к лодкам!
Бэтээр взревел и покатил вдоль линии прибоя туда, где виднелись вытащенные на берег моторки. Когда подъехали, капитан махнул рукой:
— Дави к е…й матери!
Пластиковые корпуса трещали под колесами, как орехи, а машина еще и еще утюжила гальку, пока не остались одни обломки и расплющенные моторы. Потом ехали по притихшим улицам, ощерившись стволами и из-за каждого забора ожидая провокационного выстрела.
— А иллюминаторы-то задраили!
— Ссут, когда страшно!
Ставни были закрыты, а торговцы на площади сразу разбежались; лотки, конечно же, раздавили, между делом задев зеваку-алкаша, который вылетел на обочину как мертвый мусор. Когда заметили дым за поселком, кто-то догадался:
— Гостиница! Едем туда!
Пламя охватило левое крыло здания, где уже орудовали огнетушителями подоспевшие с корабля. Капитан спрыгнул, потребовал доложить обстановку, и выяснилось: видели местных, убегавших к лесу; у окна валялась пустая канистра, так что гадать о причинах пожара не стоило. Один из новичков влез в обгорелый провал и тут же высунул голову:
— Здесь кто-то лежит! Залезайте, вытащим его!
Труп изуродовало огнем, лишь пуговицы и пряжка указывали на воинскую принадлежность. Гасить бросили, обступив головешку, бывшую некогда человеком, а именно — лейтенантом Звягиным, оставшимся на берегу из-за тяжелейшей ангины. Убили? Или больной задохнулся в дыму? Выяснять, собственно, уже не собирались, измазанные в копоти лица сделались жесткими, угловатыми, а еще капитан, нависая над трупом, бешено вращал глазами:
— Все видят?! Смотреть! Звягина сожгла местная сволочь, эти ублюдки! И такое всех нас ждет, если распустим сопли!
«Ну, суки…» Возглас повторялся от одного к другому, как рефрен; он крутился в голове, ввинчивался в подсознание, так что броня не вмещала теперь добровольцев, и вторая вооруженная группа двинулась пешком. Им и прокричал командир, уносясь на бэтээре:
— Никаких предупредительных — только огонь на поражение!
А инженер метался в поисках Мартина; не открывая дверь, рыбаки отвечали, не видели, мол, а кое-где грозили прострелить башку, если еще постучит. Заслышав мотор, он прыгал за штакетник и наблюдал оттуда торчащие в стороны автоматные стволы — пока они не заговорили, есть шанс, только бы разыскать! Одна улица, другая, а на ней — рыбак в вязаной шапочке, бегает по домам и кричит что-то насчет лодок. «Лодки? При чем тут лодки — надо Мартина найти!» Рев мотора затих в той стороне, где за домами поднимался дым, а инженер бежал дальше, задыхаясь и рискуя нарваться на кулак или на кое-что похуже.
В одном доме дверь была раскрыта, инженер влетел туда и увидел, как здоровенный блондин неумело заправляет рожок патронами. Привыкшие тягать сети, руки не справлялись, и бронзово-блестящие патроны разлетались по полу под дружный скулеж семейства, что забилось со страху в угол.
— Что ноете?! Сказал: никто этот порог не переступит! А тебе чего надо?! Мартина? Сейчас я тебе покажу Мартина, вот только вставлю магазин!
И опять штакетники, огороды, запертые двери, потому что надежда оставалась — не сумасшедшие же они: воевать с флотским подразделением! Один залп корабельной артиллерии, и от поселка — мокрое место, они же понимают!
Через полчаса звук мотора начал нарастать: громче, еще громче, затем щелкнул одиночный выстрел, и в ответ мерно, как отбойный молоток, заработал спаренный пулемет. Та-та-та-тах! Еще далеко, через улицу, но ведь стреляют! И кто-то внутри, отчаянно сопротивляясь реальности, проговорил: не может быть! Не-мо-жет-э-то-го-быть!!
Сознание отказывалось понимать, что начинается настоящий бой. Стрельба перемещалась вслед за невидимой из-за домов бронемашиной — вот опять пулемет, совсем близко, потом над головой что-то треснуло, и инженер рухнул у стены, возле которой стоял.
Поднял голову, вверху — щербатины на беленой стене, и если бы шальной свинец ударил чуть ниже… Утирая пот со лба, он заметил: руки трясутся. И долго лежал; он вообще бы не вставал, будь его воля, — нечто жуткое, небывалое врывалось в жизнь, что-то не зависящее от воли, от благих намерений, когда лишь напряжение мышц сдерживает вдруг ослабевший мочевой пузырь.
Прошел час, а может, два, когда в доме на окраине нашелся Мартин. Он был ранен в руку; инженер успел разглядеть большую комнату, кучу детей на печке — и тут на горле сомкнулись чьи-то пальцы.
Нападавший визгливо, как умалишенный, кричал про лодку и тащил к печи, не отпуская хватки:
— Как? Как буду их кормить?! Сволочи, зачем лодку раздавили?!
Горячее дыхание изо рта, безумный взгляд — задушит! — но тут властно приказали:
— Оставь его, это наш человек!
Некрасивая женщина, что перевязывала руку, заплакала. Отпустив горло, рыбак озирался, а затем безобразно сморщился и тоже зарыдал, отчего в глазах Мартина плеснуло штормовое море:
— Если давят лодки, надо не распускать сопли, а стрелять! Как собак! Трусы, свою землю защитить не можете! Вот их капитан — смелый человек, он не прячется за женские спины!
— Я не понимаю… Какой капитан?! — Дальше инженер бормотал: — Какая разница, смелый или нет, не надо было вообще начинать, мы же уходим! Получено сообщение о ликвидации, теперь у вас все права.
Но Мартин выжидающе глядел на дверь. Вдруг стало ясно: не слушает! Или не слышит? Ноздри раздувались, Мартин торопил с перевязкой, когда дверь распахнулась, впустив звуки стрельбы и группу парней с автоматами.
Бледные, со сжатыми в нитку губами, парни встали плечом к плечу.
— Ну? — напряженно спросил вожак.
— Мы готовы.
Инженер был сейчас пустое место, ноль, отрицательная величина, и это понимание буквально раздавило.
— Закончила? Тогда я тоже готов. — Мартин подхватил автомат. — Что ж, поглядим, чья возьмет! Мы заставим их стоять на коленях, заставим!
В соседнем доме полыхала крыша, и семейство выскочило на улицу. Парни пробегали мимо глядевших на огонь людей; из-за поворота вырулила бронемашина: трах-та-та-тах! — и тут падай, потому что пулемет лупит, не целясь, или кидайся обратно в горящий дом — все-таки укрытие. Спустя минуту улица опустела: группа Мартина скрылась за домами, бэтээр уехал, лишь огонь трещал в наступившей тишине.
Потом казалось, крыша проваливалась, как в замедленной съемке: конек, стропила, кровля — уходили внутрь, но не сразу, будто нарочно оставляя спасительные секунды. На самом деле прошла пара мгновений, и беленая коробка взорвалась фонтаном искр.
Что-то надломилось в душе, когда стоял перед догорающим домом — могилой тех, кто здесь жил, — и в мозгу тупо стучало: и волк, и змей освободятся… Кто из них — волк, а кто — змей? Неважно, если реальность сорвалась с привязи и несется, как бешеная собака, кусая всех без разбора.
Треск падающей кровли стоял в ушах, пока инженер бродил по поселку, как сомнамбула, даже не прячась от выстрелов. А это кто еще не прячется? Вырин… Удивила, однако, не встреча, а парадная флотская форма.
— Живой? Слава богу… А пацана моего не видел?
— Не видел… — в задумчивости проговорил инженер, — А ты надел форму?
— Да, знаешь… — экс-мичман смутился. — Если, думаю, чего… Не капитан же мне ее дал, верно?
Вдали затрещали выстрелы, Вырин присел и тревожно огляделся.
— С ума посходили… Если увидишь моего, притащи за шиворот, хорошо? Я ж его в сарае запер, — а он сбежал, засранец!
Форма, море, корабль… Вооружение! Мысль с трудом, как сквозь густой кустарник, продиралась через мозг, но — продралась, и вскоре инженер, спотыкаясь, бежал к морю.
Когда сигнальные табло погасли, накатило запоздалое удовлетворение: хотя бы мощные корабельные артустановки не задействует ни сумасшедший командир, ни здешний «главком». В коридоре клацали ботинки — кто-то торопился, и хотя инженер понимал, что может получить пулю в спину, он даже не обернулся, когда сзади прозвучало:
— Тоже напакостить успели? Тот, сука, даже бинтов не оставил, а здесь… Черт, кровища как идет!
На голове командира набухала красным повязка.
— Что смотрите? На себя бы лучше… — он усмехнулся. — Беда с интеллигенцией: один короткие замыкания устраивает, другой мышьяк жрет! Непонятно? В жмурика сыграл Терещенко! А вонь в санчасти… В штаны наделал перед этим!
Подойдя к иллюминатору, капитан оглядел «театр военных действий», затем тяжко опустился на стул. А инженер тихо сказал:
— Вы пойдете под трибунал. Хоть это вы понимаете?
— Да ладно, не пугайте! Я другого боялся: что при моей жизни не будет никакой большой войны… Кто так говорил? Не знаете… Я тоже боялся. И он, конечно… Между прочим, он засел на складе с боезапасом.
— Кто?
— Сами знаете, кто! Как они прошли минные заграждения? Так и прошли: один идет, подрывается, потом другой — по трупам своих же! Черт, какой класс! А вы тут с железом ковыряетесь!
Напротив сидел раненый, обессиленный человек, но глаза безумно блестели, словно до этого хватанул в санчасти возбуждающих таблеток. Он подхохатывал, мол, ваше железо — говно, а вот по трупам — это настоящая сила, тут знаете кем надо быть?! И такие люди есть — везде! — хотя не всякому дано первородство, а значит, пусть чечевичную похлебку… Неся этот бред, капитан оглядывал приборы, и вдруг раздался булькающий смех. Срыв? Можно было ожидать…
— Ой, не могу! Значит, коротнуло? Чудо техники — в болванку превратили? А какие нам условия ставят, знаете? Грузитесь на корабль и — вон с нашей исконной земли! Только как же на болванке — вон?! Мы теперь их заложники, с вашей помощью, ха-ха-ха!
Внутри будто лопнула струна. Давно, когда был еще подростком, он однажды заблудился в лесу: вначале искал дорогу, но с наступлением темноты поиски превратились в судорожные метания. Он обдирал лицо о кусты, спотыкался на кочках, а лес делался темнее, глуше — как сейчас! Это ад, тут свои законы, и ничего нельзя сделать, ни-че-го!
— Глотов, иди сюда! — вздрагивая от хохота, орал капитан. — Тут у нас вредитель, судить его будем! Не судом присяжных, не-ет, у нас война, и законы — военного времени! Глотов, ты где? Нет Глотова… Тогда па-апрашу! Сами виноваты — на кой хрен вы нужны без ваших железяк?
Накатило тупое равнодушие. Пистолет, приказ двигаться вперед, темный коридор — чушь, если ничего нельзя сделать; а почему, кстати, на палубу? Дурацкая любовь к эффектам, даже сейчас без этого не может…
По огромному, убегавшему к горизонту пространству катились барашки волн; мир вообще предстал удивительно огромным, больше острова, моря, и внезапно из души рванулось: жить! Сознание отказывалось понимать, что спустя минуту — секунду?! — оно свернется в угасающую точку, и взгляд цеплялся за чайку, что вертела крючконосой головой, сидя на леере, за грязь на палубе, лишь бы отвлечься. Откуда-то выскочило нелепое: услышит ли выстрел? Или, если пуля войдет в затылок, сознание отключится раньше?
А сзади слышалось бормотанье, приказывали встать, потом опять идти, а дальше неразборчивый мат. И было совершенно непонятно, почему ввалились в капитанскую каюту, тут же захлопнув дверь.
— Контузия, не обращайте внимания… — через силу усмехался конвоир. — Слышали рог? Нет, конечно… Ерунда, сказочки, и я доделаю, что решил, будьте уверены!
Ствол направляли в переносицу, в грудь, но затем черный зрак уводило, и капитан забывался.
— Хорошо, хорошо… Но я должен надеть парадную! И награды, у меня же есть награды! Стоять! Вы моих наград… Ни с места, я сказал!
Он шарил на полке, коробочки сыпались, раскрываясь, и на полу заблестели медали.
— Вы что, на парад собираетесь? — хрипло сказал инженер.
— Верно, верно, что это я? На парад… Последний парад наступает… Врагу не сдается — нет, никогда! А если враг не сдается, его уничтожают!
Смерть находилась буквально в шаге — не до психологии! — и все же откуда-то выскочила абсурдная мысль: капитана нет! То есть было нечто с кровавой повязкой на голове, с выпученными глазами, но на самом деле стволом водил сгусток слов, цитат, мелодий, — бездарная и жуткая компиляция! Да был ли он вообще? Не с химерой ли боролся инженер, не с тенью ли?
Когда за дверью послышались шаги, капитан сделался белее простыни.
— Не открывать, или я вас пристрелю!
Он отступал, держа дверь под прицелом, а инженер, расслышав голоса, быстро проговорил:
— Не устраивайте истерику, это ваши подчиненные!
Появились Глотов и двое из новичков, после чего опять забулькал смех.
— А я вас чуть, ха-ха… Ладно, ерунда! Это сумерки, не люблю их… Хотя в темноте, может, выкурим их со складов? Как считаешь, Глотов?
— Они будут взрывать боезапас, — медленно проговорил лейтенант. — Первый взрыв — передали — утром.
— Знаю, знаю, что будут взрывать! А что? Неплохой может получиться фейерверк! Подождите, там в углу… Он здесь… Там стоит! Глотов, пристрели его!
Остекленевшие глаза уставились в пустое место, и лейтенант прищурился:
— Кого пристрелить? Я вас не понимаю…
— Да вон же, в углу! Шкура, и меч… Глотов, что ты стоишь, мудак, стреляй!
Пятясь, капитан скрылся за занавеской. Когда Глотов ее сорвал, увидели скрюченного на полу человека, что натягивал на себя одеяло, пытаясь укрыться с головой. Новички растерянно переглядывались, затем лица сделались жесткими, угловатыми, и в тишине отчетливо клацнул затвор…
Это спасло — удалось выскользнуть, а затем через три ступеньки по трапу, и бегом, задыхаясь — прочь, чтобы остановиться лишь у поселка. На фоне светлого еще неба чернели мачта, надстройка, пилоны — мертвый корабль застыл памятником самому себе. Или живой? На миг показалось, что громада вздымается над землей, будто включили наддув, скользит к морю, — но нет, к черту!
Он провел ночь в пустом доме; до рассвета слышалась стрельба, а утром обгоревшие строения осветило солнце, столь же уместное, как здравица на похоронах. Или то природа намекала, — пора, мол, окинуть взглядом дела рук человеческих? В доме были выбиты стекла, валялись вещи, детские игрушки, одну из которых — кораблик — инженер взял в руки. Сесть бы на такой нарядный парусник и… Выходить не хотелось, но могли явиться хозяева, и тогда хорошего не жди.
Пользуясь затишьем, две женщины копали могилу — старшая долбила землю, а младшая, очевидно дочь, выгребала руками грунт. Они тупо выполняли ритуал, не глядя на завернутое в брезент тело, а инженер шел дальше, мимо пепелищ, где бродили люди, разыскивая уцелевшее. Обманчивая тишина взорвалась автоматной очередью; кто-то кричал на площади, и опять: та-та-та… Он поспешил туда — посреди площади, раскинув руки, лежал убитый, но люди почему-то плотным кольцом сгрудились в стороне. За что убили? И почему мертвый зажал автомат, а вокруг блестит россыпь стреляных гильз?
— Бабенко! — увидел он знакомое лицо. — Бабенко… Что тут было?
Мичман приблизился, потом глухо сказал:
— Этот вот сбрендил. Собаки, кричал, бешеные собаки — и давай очередями… Троих уложил, и меня б тоже, если бы не Вырин.
Вглядевшись в мертвое лицо, инженер с трудом узнал несчастного, что потерял в эпидемию дочь.
— А там что?
— Там-то? Там это… Блин, что со мной? — Губы кривились, и Бабенко культей, что вообще-то было неудобно, утирал глаза. — Короче, сам иди и смотри. Пацана он побежал выручать, и тут…
Ноги подкашивались, когда бежал, а потом расталкивал спины, чтобы увидеть человека в черной флотской форме. Человек лежал ничком, будто отдыхал, и разве что откатившаяся белая фуражка намекала на непоправимое.
Сельма сидела на земле, с растрепанными волосами, и прятала на груди голову сына, скулившего то ли от боли, то ли от испуга. За спиной тихо спросили:
— Ранили пацана?
— Напугался он: с места сойти не мог, когда стрелять начали… Хорошо, отец добежал, прикрыл.
Рыбаки и офицеры — неразличимые, с грязными усталыми лицами — стояли плечом к плечу, а Сельма что-то неразборчиво говорила. Она раскачивалась и говорила, говорила, мешая слова двух языков; и языки исчезали, и ветер подхватывал плач, чтобы нести его над обугленными домами, скалистым островом, над морем — к небу. А в небе светило солнце, белели облака — шла своя жизнь; небо словно смеялось над пропахшими гарью и кровью людьми, кому путь один — в землю, где суждено гнить без всякой надежды.
Или надежда все-таки была? Инженеру очень хотелось, чтобы она была, и он с тихим отчаянием озирал голубеющий простор, надеясь хотя бы в рисунке облаков увидеть Небесный Город и крикнуть опаленным войной людям, Сельме, даже убитому Вырину: посмотрите, посмотрите вверх!
Но он ничего не видел.Санкт-Петербург 1995-1997