Валерий Липневич
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2000
Валерий Липневич
«Человек в состоянии слова»
Текст о тексте, посвященном другому тексту, — явление, частое не только в современной культуре. Основной, порождающий текст выступает в роли первичной реальности. Но текст третьего (и далее) порядка вступает и в собственные отношения с основным. Возникает если не диалог, то все же некое многоголосие.
На сегодняшний день Достоевский — писатель, все еще порождающий новые голоса и тексты. «Литература о Достоевском движется постоянно нарастающим потоком, — свидетельствует Александр Станюта. — Нельзя найти никакой аналогии в подобном отношении среди писателей всех времен». Вероятно, это происходит потому, что творчество Достоевского создает динамичную модель многополюсного сознания, в основных своих параметрах конгениальную бытию, его постоянным колебаниям, диалектическим переходам «верного» в «неверное» и обратно. В отличие от религиозного пророка, гипнотизирующего и увлекающего в некоем направлении, Достоевский, в сущности, «останавливает» — драматическим зрелищем самого человека. Как всякое зрелище, оно многозначно, рождает столько интерпретаций, сколько зрителей. Полифоничность творчества Достоевского, отмеченная Бахтиным, становится атрибутом литературы и о самом писателе.
Станюта тем не менее отваживается полемизировать с Бахтиным, с его концепцией полифоничности, «понимаемой иногда едва ли не как относительная неуправляемость художественного мира писателя». Станюта делает упор на единстве, которое «присутствует в любом многозвучии, точнее над ним, — если только последнее не случайно», и доказывает, что художественно-философская идея личности в творчестве Достоевского однозначно ориентирована на христианский идеал. Тем самым исследователь возвращает нас к восприятию Достоевского, которое было характерно для В. Соловьева, К. Леонтьева, В. Розанова, Д. Мережковского, А. Майкова. Хотя трактовку Бахтина можно рассматривать не только как один из возможных «голосов», но прежде всего как удачную попытку создания в советской литературе некой экологической ниши для творчества «реакционного» писателя. И сегодняшнее возвращение к давно забытой трактовке никак бахтинскую не отменяет. Точки зрения не отрицают друг друга, но существуют, как и все, что касается Достоевского, в состоянии продуктивного диалога.
Отношения писателя с религией, как известно, вовсе не были простыми и однозначными: «Я дитя века, дитя неверия и сомненья до сих пор, и даже (я знаю) до гробовой крышки». В конфронтацию с церковью, в отличие от Толстого, Достоевский не вступал, попытка столкновения с государственной машиной навсегда исключила для него возможность откровенного бунта. Отчасти, вероятно, и поэтому его произведения так «амбивалентны» и «полифоничны» — и так неуязвимы для тогдашней цензуры, хотя ходил, конечно, он по самому краешку. Известно, что Оптина пустынь весьма настороженно отреагировала и на Алешу Карамазова, и на старца Зосиму. Христианский идеал Достоевского менее всего ориентирован на религию как общественный институт, но прежде всего на личность Христа, понимаемого как исторический персонаж. Правда, это важное уточнение Станюта делает в одной из последних главок, посвященной отношению Фолкнера к Достоевскому, словно колеблясь вместе с ним в решении этого непростого вопроса. Станюта приводит мнение Фолкнера о том, что спасение человека должно исходить от него самого, а не извне, и замечает: «Его полная солидарность в этих вопросах с Достоевским и Толстым очевидна». В отличие от Т. Касаткиной с ее нашумевшей «Характерологией Достоевского» — книгой, о которой Станюта отзывается в целом благожелательно, он избегает соблазна назвать автора «Братьев Карамазовых» «истинно христианским» писателем. Правомерен, вероятно, лишь один широкий и бесспорный вывод: это писатель кризиса христианской цивилизации. (И кризис социализма, как утверждают некоторые философы, всего лишь один из фрагментов этого общего кризиса.)
Реально существует, замечал Э. Фром, не конфликт между верой в бога и атеизмом, а конфликт между религиозной гуманистической установкой и идолопоклонством. Идолом может стать автомобиль, власть, деньги, популярный певец, политик, писатель — все и вся, что с готовностью принимает от человека бремя невыносимой свободы (с самим словом «свобода» человек не расстается). «Нет у человека заботы мучительнее, — утверждал Достоевский, — как найти того, кому бы передать поскорее тот дар свободы, с которым это несчастное существо рождается». Но, замечает Станюта, «без обретения подлинной свободы невозможно достичь состояния подлинно нравственной личности». Только свободная личность может следовать моральному абсолюту, ей не нужны ни запугивания адом, ни «поощрения» обещаниями будущего воскресения и бессмертия.
В какой-то мере концепция личности, ориентированной на христианский идеал, сформулирована не без оглядки на проблемы воспитания — ведь Станюта работает с молодежью. И немного «сузить» писателя, вероятно, не бесполезно. Ведь даже Т. Манн настаивал: «Достоевский в меру». Станюта приводит известный ответ Достоевского на во-прос своего корреспондента о рекомендуемом чтении для его дочери: «Произведения Пушкина, Толстого должны быть прочитаны все. Гоголя тоже. Тургенев, Гончаров, если хотите. Мои сочинения не думаю, чтобы все пригодились ей». Здесь не только скромность, но и понимание того, что есть некая мера и постепенность в открытии сложности мира. «Какая тяжесть на земле, // Какая боль. Но ангел речи…» Именно этот ангел и следит, чтобы душа принимала на себя ту тяжесть, которую не в состоянии выдержать.
«Человек в состоянии слова» — пожалуй, самое точное определение, характеризующее героев писателя. Так можно было назвать и книгу в целом, а не только главку. Хотя, может быть, тогда возникала бы некая заостренность, некий крен в сторону стихийности творчества и как бы умаления роли автора, признание «всеядной прожорливости языка» (Бродский). Отдавая дань оригинальной философской концепции поэта, характеризующего язык как некую трансцендентность, Станюта тем не менее считает, что Бродский без достаточных на то оснований абсолютизировал волевую энергию языка: «направленность мысли, ее глубина и искренность — «правда» — влияют на выбор слов».
Достоевский, как и всякий уважающий себя классик, дает повод для любых трактовок: главное, чтобы читали. Так кто же он — равнодушный провокатор? Или явление благородной и страстной широты, соотносимой только с множественностью человеческой природы и всего, что человек созидает вокруг себя? Во всяком случае, он отнюдь не третейский судия, но создатель миров, в которых должны быть соблюдены равновесие и полномочное представительство всех созидающих сил. Он, как и его герой, «все допускал, нимало не осуждая, хотя часто очень горько грустя». Возможно, эта грусть (или, как замечает Станюта, своя определенная оценка) и есть то основное, человеческое содержание, которое привлекает в писателе. Несмотря на все мелодраматические страсти и несколько утомительные сшибки полярных мнений, взывающих к разуму, эта печаль о человеке униженном, оскорбленном — этическое, социальное -пробивается, как толстовская трава сквозь камни. То же у его современников — Вагнера, Ницше: вопль разбившегося в лепешку о твердыни буржуазного мира романтического сознания.
Возможен, видимо, целый каталог постоянно пополняющихся подходов к Достоевскому. В иерархии этих подходов и трактовок «христианский идеал», который выделяет Станюта, претендует на один из центральных. Что, впрочем, еще раз доказывает полифоничность писателя и превращает его в некую культурно-историческую, обучающую модель, преломляющую и вбирающую в себя любые знания и все более интеллектуализирующуюся. Компьютерная игра «Достоевский», реализующая также идею «игры в бисер» Г. Гессе, может со временем занять центральное место в системе гуманитарного образования. Не зря ведь Достоевский — один из самых читаемых писателей в среде ученых. Одним «христианским идеалом» этого не объяснить. Теорию относительности Эйнштейна и принцип дополнительности Бора трудно представить в отрыве от «полифоничности».
В работе А. Станюты нет и грана занудливой академичности. Исследователь подает материал лаконичными — 5-8 страничек — главками. В них аналитичность сочетается с лиричностью и артистизмом. Широта эрудиции, хотя и только на русскоязычном поле, позволяет делать неожиданные сопоставления и точные выводы. «Синдром одержимости скрытым смыслом», когда туповато-старательно копают дальше водоносного слоя, не задел белорусского литературоведа. В книге присутствует энергия первоисточника, заражающая читателя, провоцирующая размышления. Тем более что темы ненавязчиво соотносятся с проблемами нашей сегодняшней жизни. В этом «виновен» прежде всего сам Федор Михайлович. Да, «такая достоевская жизнь», хоть столетье с лишним, не вчера. И расстанется ли с ней Россия когда-нибудь, неизвестно…
Станюта Александр. Лицо и лик: В мире Достоевского.
Минск: Изд-во БГУ, 1999.