Эльвира Горюхина
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2000
Эльвира Горюхина
Место жительства – война
Часть I. Чечня—1998
Кто их спасет?
Надо же было такому случиться, что первым учреждением, куда мы с майором Измайловым привезли гуманитарный груз, оказалась грозненская психиатрическая больница.
Настроившись на профессиональный лад, я подалась по палатам в сопровождении медсестры Анны. Немка. Вышла замуж за чеченца. Грозный для нее — родной город.
В первой палате лежала с детства парализованная женщина. Возраст определить невозможно. Вечная девочка. Через перекладины, отстоящие друг от друга на полметра, перекинуто нечто вроде войлока. Люлька для взрослого. В этой люльке и находится полностью парализованная Ларисочка. Голова свисает с люльки. Рот открыт в вечной улыбке.
— Умница ты наша, Ларисочка, — гладит ее по голове Анна. — Она у нас и ребеночка родила. Да, Ларисочка?
— То есть?
— Да, да, родила. Сделали кесарево сечение, и ребеночка взяли в ингушскую бездетную семью.
Потом я узнала, что в советские времена медсестра, просмотревшая беременность пациентки, лишалась премии. Тот случай был столь диковинным, что медсестру печалила не столько премия, уплывшая в госказну, сколько технические обстоятельства зачатия. Но что случилось, то случилось. Стыд сказать — да грех утаить, как говорят в деревне.
Рядом с люлькой на соседней кровати сидел невысокого роста жгуче-черный мужчина. Был он в нижних белых одеждах. В руках костыли.
— Почему мужчина и женщина в одной палате? Мест нет?
— Это муж и жена, — просто сказала Анна. — Они любят друг друга.
В голосе медсестры ни иронии, ни снисходительности.
Мужчина смотрел на Ларисочку. В самом деле что-то сродни любви теплилось в его глазах. Или мне так показалось? Но многого я уже не понимала. Все дальнейшее не могло выбить из головы этой странной картины в духе позднего Гойи.
…В одной из палат оказался высоченный молодой человек по фамилии Дроздов. Зимняя шапка-ушанка. Надета задом наперед. Телогрейка. Нижняя часть тела наголе.
— Игорь считает, что ходьба без штанов положительно сказывается на его здоровье, — комментирует Анна.
В лице Игоря мелькнуло что-то похожее на стыд, и он отвернулся к окну.
…Прошмыгнула Леночка, “рожденная от собаки”, как здесь считают. Все повадки собачьи. Ест только с пола.
“Как хорошо, что мы привезли еду”, — зачем-то отозвалось в моей головушке. Теперь я ходила одна. Случайно набрела на комнату, где сидели старухи. Русские.
— Ну, девочки, как живем-поживаем? — подхватываю Анину интонацию. Слышу:
— Скажите, пожалуйста, какая общественная организация на этот раз оказала нам помощь?
О Господи! Эта, наверное, помешалась на профсоюзных речах.
Сказала, что помощь прислал российский Красный Крест.
— Передайте, пожалуйста, нашу глубокую благодарность Красному Кресту.
Благодарившая была прехорошенькой, несмотря на возраст. Вьющиеся волосы, глубокие темные глаза. Только тут я заметила, что общие фразы сопровождались глубочайшим и подлинным внутренним страданием.
— Как же вы здесь оказались?
— Мы нормальные. Мы просто престарелые. А плачет Анна Федоровна Долгополова, — сказала вторая старушка и тихо залилась слезами. Так я запомнила ее имя.
Пришла еще одна Анна, из соседней палаты. Во время войны ее, полностью парализованную, сдала сюда племянница. Всю войну была лежачей. Но каждый новый шок высвобождал какие-то внутренние резервы, и к концу войны она пошла уже самостоятельно. Теперь ухаживает за своей лежачей соседкой.
Престарелые оказались в одном здании с психически больными. Даже в одном коридоре. Вспоминают, как бомбили нещадно. Все собирались на первом этаже. Закрывались матрацами. Анна Федоровна всегда прикрывалась двумя матрацами. Сейчас она держит меня за руку и все плачет и плачет.
Ей бы в Россию. На родину. Да кто возьмет?
Я уже знала, что в Грозном немало лежачих русских, оставленных родиной и детьми. По некоторым подсчетам, их 520 человек. Есть просто одинокие. Сначала я тщательно записывала данные. Потом поняла, что бесполезная это затея. Кто их спасет? Им не дают умереть с голоду чеченский Красный Крест и прекрасная чеченская женщина Марьям Альтемирова, которая знает наизусть имена, фамилии, годы рождения и все недуги, постигшие брошенных русских.
Жердинская Александра Андреевна, 1915 года рождения.
Кудакина Акулина Андреевна, 1912 года.
Чеснокова Галина Федоровна, 1912 года.
Величко Мария Васильевна, 1915 года.
Канарская Валентина Аркадьевна, 1917 года…
Бесконечный ряд. Одни — погорельцы, другие заканчивают свое земное бытие в простреленных домах. Марьям говорит, что на их улице в Старопромысловском районе проживало много русских. Самый тяжкий день был 22 августа 1996 года. Пуликовский предъявил ультиматум. Бомбили всю ночь до рассвета. От звуков пикирующих бомбардировщиков глохли люди. Что спасало?
— Аллах все видел. Бомбы летели в дома, где все или вымерли, или ушли.
Без ранений не обошлось. Но к концу войны ранения не считались. Счет шел: живой — мертвый.
…Так и подмывает обратиться с призывом вывезти престарелых русских на их историческую родину. Но опыт долгих блужданий по “горячим точкам” останавливает.
Оглохли, похоже, не в Чечне, а в России.
“Валя-Валентина — нарисована картина”
Я увидела ее сразу. Не обратить на нее внимание было невозможно.
В детском приюте номер один — в основном чеченские дети, лишившиеся родителей в годы войны. Среди черноглазых и быстрых, как ртуть, чеченцев она выделялась своей бесплотностью, что ли. В чем душа только держится? Пушок кипенно-белых волос. Стертые ноги в драных ботинках, надетых к тому же не на ту ногу. Вале два с небольшим года. Она, конечно, ничего не поняла из того, что с ней случилось. И потому только улыбается. Улыбается всему: солнцу, деревьям, пинкам соседа, собственному падению с высокого приютского крыльца. Улыбка всему и всем. Вот такой блаженный младенец. Но чаще всего она убегает в конец двора. Там, в тени, на сырой земле лежат кирпичи. Целые и битые. Она с трудом поднимает эти кирпичи и громоздит пирамиду. Наверх кладет небольшие обломки. А потом все с той же улыбкой рушит всю пирамиду. Воспоминание ли это первого года жизни? Собственное ли изобретение? Иногда эти игры привлекают семилетнюю Алену и пятилетнего Колю, родного брата Валечки. Коля ни разу не улыбнулся за все время нашего пребывания. Он держится особняком. Всегда в какой-то недетской печали. Он знает по-русски. Но молчит. Не с кем разговаривать.
Валя уже не знает русского и еще не говорит по-чеченски. Валя тоже молчит. Интересно, на каком языке она заговорит?
Алена держится стойко. Говорит и по-русски, и по-чеченски. Поведенческие реакции выдают большой опыт выживания семилетнего дитяти. Однажды она подошла ко мне и в присутствии чеченской детворы сказала:
— Мы все равно с мамой приедем в Москву. Все равно! — повторила она дерзко.
Приедешь, подумала я, в нашу разлюбезную столицу… Там тебя не пустят даже на порог миграционной службы. Сама была. Милиционеры не пустили. Стоят насмерть. Охраняют сотрудников службы от беженцев.
…Потом Валя сунула мне потрепанную детгизовскую книжку “Мальчик и чайка” и безглазую куклу. Прошла мимо нас русская блондинка. Сотрудница приюта. Еще заметны следы былой красоты. Спросила ее, почему осталась в Грозном.
— Так получилось! — сказала с такой силой, что я поняла: разговора не будет.
Оказалось, что у русских детей, в отличие от чеченских, живы родители.
— Чем занимается мама? — спрашиваю у Коли.
— Она торговает…
Воспитательница говорит, что сейчас у Коли и Вали вполне пристойное состояние. Раньше после приема пищи им было дурно.
И все-таки, все-таки… Как сложится их судьба? Что станет с родным языком?
Пора уезжать… Вали нигде нет. Прощаюсь с чеченскими детьми, а сама все смотрю, куда запропастилась моя Валечка, хилый стебелечек.
Закрываю за собой калитку и истошно ору:
— Валя! Валентина!
Иду к машине. Вдруг ворота приюта распахиваются, и толпа чеченских детей расступается. Чеченский мальчик лет восьми несет на вытянутых руках Валю. Несет ее мне. Запыхался. Спешил. Он не ставит Валю на землю. Он мне ее передает, чтобы попрощалась. Глаза у всех загораются откровенным восторгом. Я спрашиваю, как зовут мальчика. Его зовут Султан. Запомните и вы его имя.
Прощаюсь. За нами закрываются ворота. Первой у ворот оказывается Валечка в плотном кольце чеченских детей. Кто-то держит ее за руку. Так отчего же я заливаюсь слезами? Как знать, может, это и не худший вариант развития событий. Если бы знать…
Законы семьи
В семейном доме Хадижат Гатаевой больше сорока детей. Нас встречают, как родных. Летом возились с этими детьми перед их отъездом в Литву, потом провожали в Грозный. Все было: на Белорусском вокзале взрослые дяди, узнав, что чеченские дети едут на отдых, говорили открыто:
— Везите, везите… Отъедятся ваши боевички.
Были и другие дяди. Начальник смены станции метро “Белорусская” сорок раз согнулся в поклоне и каждому ребенку говорил: “Салям алейкум! Салям алейкум!”
…Мы приехали вовремя: заканчивалась крупа, масла растительного — на донышке. Не встречает меня мой друг трехлетний Рамазан, которого я когда-то хотела взять с собой в Новосибирск, но вспомнила, что, даже если проживу еще лет десять, все равно его не выращу, да и не один Рамазан: есть еще две сестры и брат. Всем до десяти лет. Никого из этого семейства дорогих мне детей теперь в доме Хадижат нет. Как только стало ясно, что тяжело больная мать Рамазана не умирает, а поправляется, детей сразу взяли под родную крышу. Живые чеченские матери не отдают своих детей, как бы тяжело ни складывалась жизнь. Чеченские дети своих родителей в дом престарелых не сдают. Есть о чем подумать тем, кто так печется об особой русской ментальности.
С ликованием меня вводят в комнату, где рядом с двухэтажными нарами стоят две старинные люльки темно-пурпурного цвета. В них — трехмесячные младенцы Муслим и Абдулла. У Муслима мать умерла при родах. Отец — на лечении за пределами Чечни и не знает, что у него родился сын. Абдуллу нашла Патимат, работающая в “семье” Хадижат. Рано утром она обнаружила на крыльце сверток. В нем — крошечное дитя. Отнесли в роддом — узнать, нет ли каких болезней. Все-таки зима. Холод. В больнице сказали, что ребенок родился час назад.
Муслим решителен и смел. Абдулла всем улыбается. Девочки не отходят от младенцев. Материнский инстинкт. Но вот беда: материнского молока нет. Малютки взращиваются на импортном питании. На два дня уходит целая банка. Стоит она 23 рубля. А где взять?
В доме царит дух семьи. Большой и настоящей. Во дворе мальчики красят качели. Плачет девочка. Обидел подросток Беслан.
— Разве можно обижать девочек?
— Она мне сестра, и дело брата следить, чтобы от сестры не вылетало плохое слово. А оно вылетело.
Ну что ж! Законы семьи…
В начале существования семейного детдома муж Хадижат, красавец Малик, сбежал. Отсутствовал две недели. Потом вернулся. Теперь не мыслит себя без детей…
Малик знает, что спас Чечню по крайней мере от пятнадцати бандитов. Подростки уже имели опыт подвальной жизни с оружием в руках. Сейчас они оберегают младших сестер и братьев.
…Русская Галя помогает Хадижат. В один день погибли ее муж и свекровь. Люди шли к колонке за водой. Летчик заметил людей и стрелял прицельно. Галя видела это сама. Но война для нее не кончилась. Ее дом приглянулся боевику. Требует выметаться. Хотела уехать как беженка, но оказалось: сейчас уже получить статус беженца нельзя. Войны нет — значит, и беженцев нет! Так решили власти. Опоздала русская женщина Галя, как опоздали другие русские, не успевшие опомниться в годы войны.
Где прописан рай
В туберкулезной больнице с января не кормят больных. Обеды готовят, но за них больные должны платить.
Наш друг и охранник Иса спрашивает:
— Не получится ли так, что за эти продукты придется платить больным?
— У нас главный врач вроде бы честный человек, — отзывается медсестра.
— Вроде или честный? — это уже подает голос шофер Асланбек.
Среди разрухи и голода белоснежный грузовой “мерседес” Красного Креста выглядит как пришелец с другой планеты. Грузчики не нужны. Десятки механических приспособлений избавляют человека от необходимости ворочать тяжести. Вскоре, каюсь, эта роскошь начала меня раздражать…
Дети детдома номер два хорошо воспитаны. Домом неизменно — три десятка лет — руководит гениальный педагог Асламбек Домбаев. Отменная выучка спасла многих подвальных детей.
Хасану четырнадцать лет. Два года с пятью младшими братьями и сестрами скитался по подвалам. Наслышан был про Асламбека. Сам пришел с оравой детей. Директор их принял. Хасан напрочь лишен подвальной героики своих братьев. Теперь он опора директора. В его отсутствие произнес речь с благодарностью от всего детского дома. Сказал, что теперь знает, где прописан рай. Рай — это детский дом Домбаева. Ничего, что иногда нечего есть, а сейчас практически все дети без обуви. Ничего! Все живы. И будут жить…
…Задняя стенка “мерседеса” плавно опускается, а вместе с ней на изящной деревянной платформе, которую мы, может быть, оставим детскому дому, выплывают продукты, стиральный порошок, мыло, зубная паста и простыни.
Красота работающих механизмов “мерседеса” как знак цивилизации, чужого сытого и благополучного мира настораживала и пугала своей неестественностью.
Впрочем, много чего было неестественного.
…В младшей группе детдома я застала красавицу ингушку Мадину. Она уезжала из Чечни, теперь вернулась. Навсегда. Дом уничтожен. Зарплаты давно нет. Для Мадины группа мальчиков до девяти лет — ее семья.
Замечаю одного русского. Костя Цимлянский. Спрашиваю:
— Ты русский?
Костя отрицательно качает головой. У Кости здесь, в детском доме, старшая сестра Вика. Чеченские подростки, как и их воспитатели, отлично говорят по-русски. Но почему-то болит мое сердце, когда Костя с Викой по большей части молчат. Какую думу они думают? И что скажут, когда заговорят? Что же надо пережить маленькому Косте, чтобы на мой вопрос он ответил “нет”…
Сиротство не как факт, но как сущность бытия.
“На рельсах лежит человек!”
Матери российских солдат продолжают нести свою опасную вахту. Все лица знакомы. Вот Галочка Вольскова из Кургана. Ищет сына Диму, пропавшего 7 января 1995 года… Наконец я увидела кабардинку Розу Халишкову. Каждый раз, когда приезжала, Розы не было. Больное сердце. Увозили прямо в больницу. Но неизменным было возвращение в Грозный, где 1 января 1995 года пропал без следа ее сын Альберт.
Всегда на месте Соловьева Анна Алексеевна. Ищет внука. В прошлый приезд я познакомилась с зятем Анны Алексеевны, отцом пропавшего солдата. Давление у Соловьевой — за двести. Наскребла для нее кучу своих таблеток от давления. Почему не сообразила привезти лекарства?
Уже нет в живых красавицы Маши Кубаты из Ставропольского края. Искала своего сыночка Алешеньку. Ей все слышалась его последняя фраза: “Мама, не уезжай. Побудь со мной еще день…” Теперь на смену матери приезжает дочь. Сестра Алеши.
Круг отцов и матерей все тот же, что и прошлым летом. Как только отсеются по весне, приедут из Абакана Виктор Метелев с Григорием Григорьевым. Из Пскова ждут на днях Петра Олимпиева. Он уже, как предполагает, нашел туловище своего сына. Осталось найти голову.
…Прошел слух, что намечается акция захвата матерей в заложники. Но даже это обстоятельство не вернет мать в родной дом. Все равно здесь ближе к сыну, живому или мертвому.
Чеченец Нурди: “Знаете, что чаще всего вспоминаю? Один день из сотен. Работали в госпитале круглые сутки. Из комендатуры палили постоянно, хотя какие-то договоры уже были. Территория госпиталя простреливалась. Помните мартовский штурм 1996 года? Это было не то пятое, не то шестое. Прибегает медсестра Галя. Кричит: «На рельсах лежит человек!»
Что делать? Двое парней просятся: «Доктор, отпусти за человеком». А как отпустишь… Верная смерть. Сплошной огонь.
Все-таки пробрались сквозь огонь, приволокли раненого. У него было с десяток огнестрельных ранений. Промыли раны. Перевязали. Сделали все, что могли. Он умер. Успел сказать, что живет по заветам Ильича…” “Заветы Ильича” оказались просто названием улицы. Убили мирного тихого человека.
Так вот: почему я вспоминаю тот день начала марта? А потому: я — полевой хирург. Чеченец. Медсестра Галя — русская. Двое парней, что рвались спасать человека, чеченцы. Раненый был русским. И знаете что? Никому в тот момент не приходило в голову выяснять, кто он, раненый. русский, чеченец, армянин… Спасать его или нет?
Часть II. Накануне.
Дагестан—1998
Думающий народ
Он постоянно на слуху в последнее время — Дагестан. Ему прочат судьбу Чечни. Аналитики не скрывают, что сегодняшняя ситуация в Дагестане напоминает предвоенную в Чечне. И еще: с Дагестана начнется процесс отторжения Северного Кавказа от России. Это тоже официальная версия.
Поэтому первый вопрос дагестанцам — о Чечне. Дагестанцам, которые торгуют и водят машины, ловят рыбу и сидят без работы, служат в милиции и пишут стихи, лечат детей и растят смену. Мы с майором Измайловым ни разу не вошли ни в один высокий кабинет. На улицах люди охотнее вступают в разговор. Никто не боится высказать суждения вслух. За беседу благодарят. Характерная фраза: “Спасибо за взаимный разговор”. Это значит — ты был выслушан и понят. Разговоры трудными были не для дагестанцев, а для нас с Измайловым.
Подумать только, как я, казавшаяся себе свободной и независимой, насквозь пронизана оппозициями: “наш — не наш”, “свой — чужой”, “прав — не прав”, “черное — белое”, “левый — правый”.
Первым нас ошарашил друг Измайлова. Подполковник милиции Камиль.
— Все нормально. Мы их не боимся. Мы их хорошо знаем. И они — нас… Они знают: если что, мы им ответим тем же… Я вижу, вас удивляет мое отношение к соседу и брату.
Вот они, ключевые слова: сосед и брат. Это дает право на жесткие определения без всякой снисходительности. Последняя может стоить жизни. При этом — никакой истерики и шапкозакидательства. Никаких угроз.
Сосед, какой бы он ни был, есть реальность, с которой надо считаться. Нам рассказывали кизлярские милиционеры, что командированные из разных мест России их коллеги после дежурства сидят дома взаперти. Не выходят на улицу. Боятся то ли чеченцев, то ли местного населения.
Кизлярские стражи порядка полагают, что вполне справились бы с функцией охраны сами, будь другая экипировка и финансовые возможности.
…Взяли дагестанцев в заложники. Одному удалось бежать. Сообщил кизлярской милиции. Классный был рейд. Настигли банду с заложниками. Крикнули на аварском языке: “Ложись!” Бандиты остались стоять. Они не знали языка. Их порешили.
…Мы считали вопрос о 21 мая тестовым. Это день, когда группа людей Надира Хачилаева, депутата Госдумы, захватила здание махачкалинского Госсовета. Чуть раньше этого события были убиты пять милиционеров, осмелившихся задержать кортеж машин депутата. Перво-наперво дагестанец снимает пафосность вопроса своим:
— А что такого особенного произошло 21 мая? Ну и что? Одна мафия пришла к другой и сказала: “У тебя есть много, дай мне”. Обычная кланово-мафиозная разборка.
Все хотела найти противников и сторонников Надира Хачилаева. Каждый раз, когда я готова была уже занести своего собеседника в заготовленную рубрику, он выдавал неожиданное суждение, которое вносило разлад в уже сказанное.
…Гусейн. Учитель русского языка и литературы. Лакец. Немолод. В истории российско-кавказских отношений — как дома. Это он спросил нас, как мы относимся к Шамилю.
— В мировой истории он признан как лидер национально-освободительного движения, — с усердием отличницы отрапортовала я.
— Это правда. Но правда и то, что люди страдали не только от царских наместников, но и от Шамилевых наибов. Вам известна цифра потерь в этой войне? А вы знаете отношение Шамиля к войне в конце жизни?
Я смолкаю. Мне непривычен этот плавный переход от плюса к минусу и обратно. Большее, на что я способна, — на борьбу противоречий. А противоречий может и не быть.
Гусейн плохо относится к поступку Хачилаева. Потрясен смертью милиционеров. Недоумевает, почему дело не получило ходу. И вдруг:
— Знаете, я долго думал, почему Магомедов не раскрутил эту историю. Одна мафия покрыла другую? Но почему-то мне кажется, что он сделал все, чтобы предотвратить гражданскую войну. Она была возможна.
— Значит, влияние Хачилаева закончилось после этой истории?
— Нет, почему! Убитые есть убитые. Их никто никогда не забудет. Но Хачилаев — личность. Влияние, конечно, не то. Он — личность, — повторил Гусейн, увидев, как я уже занесла руку, чтобы поставить знак минус над головой депутата Госдумы.
Мне понадобится съесть свой пуд соли. Мне понадобятся круглосуточные беседы с людьми (с вычетом на краткий сон). Мне понадобится сломать в себе клише и штампы, чтобы понять тип мышления, организованный по принципу дополнительности.
Не Хачилаев — или милиционеры, не “чеченец-разбойник, угнавший скот”, — или “чеченец-сосед”, а “чеченец-разбойник…” и “чеченец-сосед”, Хачилаев и милиционеры.
Вот почему оценка российскими СМИ ситуации 21 мая кажется дагестанцу грубой и пошлой, как грубой и пошлой кажется оценка ситуации в Дагестане в целом.
Каждый дагестанец отлично помнит фразу чеченского представителя на инаугурации Магомедова. Смысл такой: не годится на развалинах соседа строить счастливую жизнь с Россией.
Лихая фраза, ничего не скажешь. Но дагестанцев она не смутила. Комментарий дагестанской поэтессы:
— Это он сказал для своих. Мы понимаем, без этой фразы он не мог вернуться в Чечню.
Вот она, рефлексия думающего народа.
В Дагестане живет думающий народ.
Мне хотелось узнать, откуда этот инстинкт на истину. Инстинкт на здравый смысл. Чутье на баланс сил. Однажды я услышала ясный и четкий ответ. Говорил командир погранотряда в Дербенте. Русский человек:
— А это от культуры народа. Она очень высокая. Мы этого, к сожалению, не знаем. Дагестан — древнейшая цивилизация. Уникальный опыт векового соседства сотен народов. Сосуществование с другими нациями и народами — разве это не культура? …Я понял это сразу, когда сюда приехал. Стоит увидеть, что такое дагестанский двор. Десятки народов. Если поймешь, что ты, русский, один из них, с тобой ничего не случится. Я вот сейчас с вами разговариваю, а мои дети во дворе. И я не хочу бояться.
Мурад, сын Камиля
Мы спрашиваем об опасности исламизации и возможности отделения Дагестана от России.
— Как ты думаешь, она наденет паранджу? — спрашивает старый аварец-шофер. — Она в гроб ляжет скорее.
Он показывает на женщину средних лет, пересекающую дорогу. Роскошные волосы до плеч. Платье с короткими рукавами.
— У нас уже была исламизация, — сказал другой.
— ?
— Ну ведь жили несколько десятков лет, как партия велела. Хватит.
Никто в обозримом будущем не мыслит себя без России.
Наступил день, когда мне стало стыдно задавать вопросы об опасностях, исходящих из Дагестана.
…В тот вечер шестнадцатилетний Мурад, сын нашего друга Камиля, рассказывал, как уходил из турецкой школы, в которой проучился два года:
— Я сам сказал отцу, что буду уходить. Ну хорошо, английский я выучил. Но в целом образование показалось мне слабее российского. Я сопоставлял программы, отдельные темы, знания по предметам. Все не в их пользу. Было много других неудобств — психологических. Ну, например, есть предмет “история”. Но почему это история чужой страны? А где история моей родины, где я живу? Не выдержал. Ушел.
Дагестанец относится к образованию как к основе человеческого достоинства. Горе, если оно станет недоступно.
Поздней ночью Камиль, отец Мурада, заполняет анкету, состоящую из семнадцати вопросов. Социологическая анкета о причинах социальных и межнациональных конфликтов. Пущена в оборот в июне 1998 года. На вопрос: “Может ли правительство при проведении экономических реформ рассчитывать на терпение народа?” — Камиль выбрал вариант: “Нет, не может”. Потом подумал и добавил вслух: “Уже не может”.
“Тужутдин” означает “избранный”
Терпением и спокойствием поразил нас Тужутдин. Он водил нас по знаменитой Дербентской крепости, хранящей материальные знаки древнейшей и высочайшей культуры Дагестана. Он знал про Дагестан все. Единственное, чего он никак не мог понять: зачем генералу Ермолову нужно было разрушать южную стену города, когда Дагестан уже принадлежал России? Утонченное мышление историка-исследователя.
Он показал нам город с самой высокой точки крепости и при этом заметил:
— Видите, у города стены. Там, внутри, творилась история. За стенами города только хоронили. Я знаю, те, кто перешел границы древнего города, будущего не имеют. Их будущее — кладбище.
Он показал рукой в сторону “золотого треугольника”. Так называется место, где строят хоромы сегодняшние богачи. Дерзкая, вызывающая архитектура. Демонстрация богатства. У этих домов есть кодовое название: “наши кредиты”.
У Тужутдина двое детей. Зарплата 180 рублей. Отец Тужутдина всю жизнь трудился над восстановлением крепости. Брат — художник.
Он открыл нам массивную дверь гауптвахты, построенной Ермоловым для офицеров. Налил из термоса в стакан крепкого чая. Достал сахар.
Мы узнали, что Тужутдин по профессии арматурщик.
— А откуда такое знание мировой истории?
— Это очень просто. Все из книг. Книги надо читать.
Перевод с тлядальского
— Дагестан бы уже давно взорвался, если бы был мононациональным, — сказал старый даргинец, подвозивший нас к кладбищу. — Ты должен с рождения учитывать интересы соседа, на каком бы языке он ни говорил. Обратите внимание, как водят машину в Дагестане. Никаких дорожных правил не соблюдают! А дорожные происшествия минимальны. Почему? Тот, кто нарушает правила, учитывает другого, который тоже нарушает правила. Весь секрет здесь…
— А как вы различаете друг друга, если, допустим, не знаете языка?
— По акценту русского языка, — сказал даргинец.
Не это ли имел в виду наш великий Бродский, когда говорил о культурном значении “имперского” языка?
…Два дня я слышала речи на языке, на котором говорит… одно село.
А было это в поселке Караузек (“черная дыра” по-кумыкски). Здесь все говорят по-тлядальски. Узнать, сколько людей в мире говорят на этом языке, трудно. Директор школы Джемал сказал мне:
— Наше село говорит по-тлядальски. Этого мало?
— Ну а зачем тебе язык, на котором говорит так мало людей? — спрашиваю Иру, будущую учительницу начальных классов.
Господи! Какая же я дура! Ира говорит и по-русски, и по-аварски, и по-английски.
С ответом Ира, дочь нашего друга Камиля, не медлит.
— Чтобы отличаться от других. Чтобы сохранить свое собственное. В языке много чего записано. Я уверена, мы бы иначе относились к старшим, к маленьким, если бы не язык.
Она произносит пословицу по-тлядальски. Пытается перевести на русский. Я тут же предъявляю адекват: “Дурная голова ногам покоя не дает”.
— Нет, — сокрушается Ира, — это совсем другое. Понимаете, это что-то вроде: “Если у тебя плохая голова, ты можешь сколько угодно крутиться на ногах — ничего в жизни не выйдет”. И все равно на нашем языке есть в этом еще и другой смысл.
Лицо Иры меняется, когда она говорит на языке предков. Еще раз произносит фразу по-тлядальски. Мне не дано почувствовать новые смыслы. Но теперь я точно знаю, что они есть.
Потом в Махачкале отец Иры покажет мне один из томов книг, которые издавались с соизволения Его Императорского Высочества главнокомандующего Кавказской армией при кавказском горском управлении.
Впервые я увидела эти книги в Северной Осетии. Я жила в доме своих осетинских друзей, когда эхо трехдневной войны с ингушами было еще гулким. Хозяин дома Ахсарбек, учитель, работал в Пригородном районе, где развернулись бои. Он чудом избежал смерти. Спасением обязан одному ингушу. В доме Ахсарбека мне и подарили несколько томов о горцах. Это сборники сведений о кавказских горцах. Их обычаях, нравах. Особенностях языка.
С немалым удивлением обнаружила, что существовал перечень изданий на горских языках. Эти издания печатались в типографии окружного штаба. Но самое замечательное — военное ведомство располагало средствами распространять грамотность в среде горского населения на его же родных языках (распоряжения военного ведомства, которые “клонились к распространению грамотности”, — какое изящество выражения!).
Даже в страшном сне нельзя помыслить, чтобы шефами такой работы могли стать генералы Грачев, Куликов…
Так вот: подполковник милиции наш друг Камиль показывает том, в котором наравне с другими горскими народами рассказано о тлядальском. “Мы не хотим исчезнуть”, — сказала дочь Камиля. Дореволюционное издание военного ведомства хранит память о народе.
…На днях в “Московском комсомольце” прочла статью “Ногайское счастье”. Сердце екнуло: неужто благородные традиции возвращаются? Кульминация статьи — рассказ про нагайку, которая делается из бараньего мужского полового органа… Спасибо за встречу с ногайским народом. А еще зачем-то нам нужен Северный Кавказ.
Дикий мы все-таки народ. Дикий.
Глубокой ночью идем по селу, которое говорит по-тлядальски. Возвращаюсь из школы, где директорствует молодой человек Джемал. Историк по образованию. По складу ума философ.
Узнала, что школа находится на землях отгонного скотоводства. Питание детей в школе-интернате давно не финансируется.
Из 28 учителей 22 — мужчины. Зарплата молодого учителя 280 рублей.
По ту сторону Кавказского хребта живут братья тлядальцев. “Два дня, и ты будешь в Грузии”. Буду обязательно!
Впервые Кавказ как некую общность я ощутила в блокированном Сухуми в октябре 1992 года. Рвались снаряды. От дальних взрывов постанывала сталинская дача, в которой располагался военный штаб. В маленькой комнатке, освещенной огарком свечи, грузинская писательница Наира Гелашвили говорила не о противостоянии абхазов и грузин. Она говорила об идее Кавказского дома, которой почему-то не суждено было осуществиться.
— А в самом деле, можно пешком пройти в Грузию. Прийти в Чантис-Кури, что в Кварельском районе, и спросить, почему закрыли родную школу.
— Родная — это аварская? — спрашиваю я.
— Нет, русская, — отвечает Джемал. — Русская для нас тоже родная. Язык аварский мы все равно сохраним.
А еще хочу спросить, почему десятки семей, веками жившие на грузинской земле, должны теперь горе мыкать вдали от могил своих предков? Рядом с Караузеком беглецы из Грузии делают попытки построить новый дом.
На одиноких столбах слабо мерцает свет. Он не может пробить толщу ночи.
Я делаю неверный шаг и натыкаюсь на спящую отару. В темноте различаю избушку на курьих ножках.
— Там пастухи спят, — упреждают меня. Мне не верится. Упрямо лезу к дощатому скворечнику. Вот одеяло, вот подобие подушки. Кружка для питья аккуратно перевернута. Хозяина нет. Скоро придет. Отара чуть вздрагивает от дыхания овец.
И таким покоем повеяло от всей этой ночной картины, словно никогда на свете не было ни войн, ни вражды. А были пастухи, и эти мирные стада, и это небо, и эти звезды.
Ты прав, командир пограничного отряда: культура народа — это прежде всего уклад жизни. Прав мой любимый Толстой, утверждавший, что частные интересы людей и есть подлинная история.
Кто-то из провожатых жестом устремляет нас в ту даль, которая нам невидима. Мы знаем: чуть что, и с той стороны возможен набег. Мне становится страшно. А стада мирно спят.
Книга имен
Наутро я увидела мальчика лет семи. Вместо приветствия он произнес:
— Шамиль Гаджиевич Хетуров,
Гаджи Магометович Хетуров.
Произнес как стихи. Как одно ритмическое предложение. Мальчик оказался сыном Гаджи Магометовича Хетурова, чей портрет я видела накануне перед входом в школу. Лейтенант СОБРа “погиб в борьбе за честь и достоинство народов Дагестана”. Об этом сообщала надпись под портретом. Гаджи было 25 лет. Он должен был ехать на учебу в Тверскую область, но получил приказ идти в Первомайск. Белокурая, с синими глазами Аминат — жена Гаджи. Она ездила на место гибели мужа. Считает, что это было чистой воды убийство с нашей стороны. Высококлассных собровцев отправили на войсковую операцию, которая не была подготовлена. Выстрелы в голову и плечо оборвали жизнь сына, мужа, отца и зятя.
— Когда его привезли мертвым, я поразилась, какой он большой. И так-то рост метр восемьдесят шесть. А тут будто вырос перед смертью. Его положили на матрас. Ноги не умещались. Принесли другой. Не знаю, как это возможно, чтобы человек был еще красивее, чем в жизни. Своими руками нащупала раны. Их было две.
— Ну и какое у вас отношение к чеченцам? — почему-то спросила я.
— Раньше их очень жалела. Как пожалела бы любой народ, на который падают бомбы. Сразу после гибели мужа возникла ненависть. Даже испугалась. А теперь — ничего нет. Ни любви, ни ненависти. Аллах им судья…
В разгар войны мне рассказывала русская учительница из грозненской школы N№ 46, что главная ее печаль — это сын, который в армии. “Представляешь, если его пришлют сюда! Против кого он будет воевать? В кого стрелять? В товарищей по двору?..”
…Не знала Аминат, как сказать сыну о смерти отца. Они были связаны страшной связью. Друг друга чувствовали на расстоянии. Но однажды Шамиль, которому шел шестой год, сказал, что он знает, где его отец.
— Он стал ангелом. Папа ушел на небо. Когда я стану старым, мы с ним встретимся.
Шамиль рассказывает историю своих недетских размышлений. Он много раз смотрел мультик “Король Лев”. Есть там эпизод, когда маленький львенок, потерявший отца, вглядывается в отражение на воде и не сразу понимает, что это отражение его отца, который на небе. Львенок понял, что звезды, которые светят нам с неба, — это ушедшие из жизни короли. Маленький Шамиль пропускает все про королей. Он говорит про своего отца.
Однажды он дождался настоящей звездной ночи. И увидел своего отца.
Я загорелась посмотреть этот мультик. Знала, что не уеду из Дагестана, пока не пойму, как Шамиль, сын лейтенанта Гаджи Хетурова, мыслил, глядя на экран и в свое сердце одновременно.
Нашему соседу по дагестанскому жилью семь лет. Это русский мальчик Дима. Тоже без отца. Я рассказала ему про Шамиля. Он обещал за ночь найти у своих друзей кассету. В день нашего отъезда мы с Димой смотрели этот мультик. Дима все объяснил мне про аварского мальчика Шамиля. Уже надо было отъезжать, Измайлов извелся. Дедушка Димы с испугом спрашивает меня, уставившуюся в экран: “Вы так же, как внук, не можете жить без мультиков?”
— Теперь вы поняли, что некоторые люди после смерти превращаются в звезды? — спросил Дима. Вопросом этим он вернул меня к одному из самых сильных потрясений, испытанных мной в Нагорном Карабахе.
Однажды поздним вечером я возвращалась к своим друзьям и высоко в небе, почти на уровне звезд, читала странную книгу имен: “Хачик — 18 лет”, “Славик — 21 год”, “Гурген — 19 лет”… Только утром я увидела, что на уровне верхних этажей зданий протянуты от дома к дому лески. На них — куски черной материи, на которых яркими буквами написаны имена погибших. Имена уходили ввысь. А когда опускалась ночь, они становились неотъемлемой частью звездного неба.
Есть звезда Гаджи. Пройдет много лет — появится звезда Шамиля. Они будут гореть рядом. Это единственное, чем может ответить детское сознание на чудовищное преступление, совершенное властями перед ребенком.
Дедушка и бабушка Димы
Мы с Измайловым увидели Полину Дмитриевну в первый день своего приезда. Встретились у лифта, который, конечно, не работал.
От нее исходил свет. Она лучилась. Но свет сразу погас в ее очах, когда началась постсоветская сага о судьбе русских. Пенсия Полины Дмитриевны 234 рубля. Уехать бы надо, а куда? Кто ждет? Квартиру продадут за бесценок, а дальше что?
— Знаете, что мы поняли за эти годы? У русских не оказалось родины. Любой аварец, даргинец в случае неудачи может надеяться на свой род. Еврей знает, что Израиль его примет. Немца всегда вспомнит его земля. А русский? Когда были события 21 мая, все во дворе рассказывали, сколько кому было звонков. Нам не позвонил никто. Видимо, боятся, что мы можем неожиданно свалиться на чью-то голову. Может быть, мы уже не страна?..
Но больше всего Полину Дмитриевну беспокоит состояние мужа. (“Смотреть на него сил нет никаких”.) Юнгой тралил мины. Плавал на утлых деревяшках, чтобы не подорваться. С 1943-го по 1950 год служил на границах с Ираном и Турцией. Опасная была служба. Вырезали целые заставы. Военной пенсии Тарасов Евгений Константинович не получает. Не в тех войсках служил. Неясно, почему в книге нет записи о том, что он плавал юнгой на минном тральщике. Свидетелей тех лет уже нет в живых. 370 рублей — это пенсия человека, молодость которого прошла на войне. Не на той войне, как оказалось.
…Зашла попрощаться с Полиной Дмитриевной. Было раннее утро. Еще далеко до полдневного дагестанского жара. Дышится легко. С одиннадцатого этажа, на котором живет семья Полины, виден весь город. Гора Таркитау плавно переходит в небо. Границы земного и небесного как будто не существует. Заплакав горючими слезами, Полина Дмитриевна произносит напоследок:
— Куда же я отсюда? Куда я без своих дагестанцев?
Аптекарь
Жара нестерпимая. Ищу тень. Жду Измайлова, ведущего переговоры с военными. Молодой человек с улицы крикнул: “Заходите в аптеку! Там есть стул. Отдохните”.
Потом он сам вошел в аптеку. Оказался ее хозяином. Два с лишним часа я провела в разговорах с врачом, получившим в тот день радостное известие — его приняли в ординатуру.
Аптека частная. Заикнулась о каком-то лекарстве, и Шамиль (так зовут врача) стал записывать в книгу то, чего у него под рукой не случилось. Рассказал о трудностях частного предпринимательства. Это настоящий бич. Узнала, кому сколько Шамиль должен дать, чтобы иметь свое дело и помогать людям.
Нет, не нравится молодому врачу новая жизнь. Он не за коммунистов, упаси Аллах! Но ведь способности сопоставлять явления жизни у него никто не отнимал и отнять не может.
— Раньше достаточно было знаний и желания учиться. Сейчас — достаточно только денег. Как же так? Пусть они живут в своих хоромах и отдыхают на Гавайях. Я ничего не имею против. Пусть они оставят нам образование. Неужели в основу дружбы могут лечь деньги?
Он еще ни разу не выезжал из Дагестана. Хочет прежде всего увидеть свою столицу. Побывавшие там молодые люди в красках описали Шамилю, как их шмонают, как оскорбляют, как останавливают на улице, потому что “рылом не вышел”.
— Мы Россия, когда у нас сплошная безработица. Мы Россия, когда у нас самая низкая заработная плата. Мы Россия, когда на нас валятся все беды южной границы. Но мы никто, когда попадаем в столицу.
Впрочем, друзья уже применили к Шамилю “лужковский принцип” определения национальности. Шамиль может быть спокоен. За лицо кавказской национальности не сойдет.
…Измайлова он узнал сразу и заволновался. Искал, что подарить. Хотел — китайское средство для похудения. Но на коробочке нарисована женщина. Поэтому мы получаем в подарок аспирин. Каждый человек имеет право простыть, и даже такой, как Измайлов. Шамиль огорчился, узнав, что у нас нет времени на Гуниб и Хунзак. Места, связанные с Шамилем и Хаджи-Муратом. Он оставил свой адрес, надеясь на встречу.
…Я люблю возвращаться к одним и тем же людям в “горячих точках”, чего бы мне это ни стоило.
— Ты думала о нас весь год? — спросили сестры Умаровы из Самашек, когда я перешагнула порог их разгромленного дома после третьего штурма села. Этот вопрос сразу отделяет журналистское любопытство от подлинной человеческой приязни. Ты входишь в круг семьи. Входишь надолго.
…На рабочем месте Шамиля лежат две книги — “Избранное” Лермонтова и “Овод” Войнич. Лермонтовский текст раскрыт. Шамиль пересказал мне “Овода” так, будто он единственный на свете прочитал эту книгу. Уловив интонацию пересказа, я спросила:
— Готовишься к борьбе?
Он ответил не сразу:
— Знаете, против кого я буду воевать? Против того, кто начнет войну. Войны быть не должно.
У Лермонтова он тщательно выискивал строки о родном Дагестане. Передал мне книгу, и я сразу нашла гениальный лермонтовский “Сон”. Вспомнила, при каких обстоятельствах его читала последний раз со своими учениками.
…В заложники взяли новосибирских милиционеров. Мы долго думали в классе, чем можем помочь. Послали телеграмму Масхадову и во “Взгляд”:
“Предлагаем обменять новосибирских милиционеров на наши сочинения по «Хаджи-Мурату»”. Никто не откликнулся. Сочли за бред? Но я и сейчас считаю, что отношение к войне на Кавказе, с которой взрослели мои ученики, — величайший капитал в мире. В нем наше человеческое достоинство. Наша независимость от власти и корысти. Наша самость.
Так вот: в аптеке я и Шамиль. Запах лекарств, усиленный зноем. Кто-то входит за лекарством и приостанавливает свой шаг. Никто меня не перебивает. Читаю, будто первый раз в жизни:
В полдневный жар в долине Дагестана
С свинцом в груди лежал недвижим я…
Дохожу до последней строчки. Выдержав паузу, Шамиль начинает снова:
В полдневный жар в долине Дагестана…
Часть III. Дважды беженцы Советского Союза.
Грузия—1998
“Я — никто!”
— Хотите попасть на сухумскую брехаловку? — спросила меня врач Аза.
— То есть?
— Настоящая брехаловка, как в Сухуми.
“Как в Сухуми” — это пароль. Это боль. Это жизнь и смерть для тех, кто был изгнан из Сухуми осенью 1993 года. Сейчас тоже осень. Сентябрь. Через несколько дней годовщина скорби.
У раскидистого дерева в самом центре Зугдиди собираются сухумские мужчины. Им от 50 до 80 лет. Пять лет вне дома. Ни работы, ни жилья. Главный архитектор Очамчиры соорудил сарай и живет в нем со всей семьей.
Сухумское братство не растворяется в зугдидском житье-бытье. В пятницу поедут на похороны в Кутаиси. Умер отец одной сухумской беженки.
— Он умер сам. Славик тут не виноват, — кто-то замечает между делом.
Я не сразу понимаю, что речь идет о Владиславе Ардзинбе. О войне.
Есть одно слово, которое точно определяет состояние всех: кайшани. Тоска. Тоска по сухумской цивилизации, как они говорят. По Сухуми, который нельзя представить без греков, евреев, турок, грузин, русских.
— Убери один из компонентов — это будет уже другая культура, — говорит Жора Бенделиани, возглавляющий “сухумскую сходку”.
Они получают свои беженские десять лари в месяц, из которых почти два лари у них вычитают за свет. Все, кого я знаю, окончили российские вузы. Несмотря на то что их гнал из Сухуми российский “Град”, они по-прежнему верят в Россию, хотя вера эта, как мне показалось, на исходе.
Не приведи господи видеть, как в человеке продолжают жить прежние поведенческие реакции, порожденные ситуацией, которой уже нет. Это та болезнь, которую описал Густав Юнг. Называется она автоматизмом.
Меня приглашают в соседний магазин пить кофе. Смеются над тем, что не могут женщине купить пирожное. Я начинаю плакать, хотя кругом смех. Хочу записать имена всех. Дохожу до грузного пятидесятилетнего мужчины в черной рубашке. На мой вопрос он отвечает:
— Я — никто!
То, что он сказал, все считают правдой. Нет Заура — вратаря сухумской сборной. Есть изгнанник, который не хочет назвать своего имени.
Отсюда, с “сухумской брехаловки”, началось мое тяжкое постижение одного странного явления, с которым я еще ни разу не встречалась на войне.
Я видела застывших в горе мужчин и женщин. Видела молчаливых детей, словно навсегда утративших речь. Но я впервые в жизни слышала смех там, где, казалось, навсегда поселилась трагедия. Здесь нет слез. Все уже выплакано.
Впрочем, однажды были слезы. Плакал мужчина. В тот день я познакомилась с Амираном Элиавой, сухумским продавцом книг. Он говорил о России и о русских. Мне было стыдно. Я уткнулась в блокнот, будто ищу что-то важное.
— Мы никогда не расстанемся. Не должны расстаться. И знаешь, почему? Посмотри на меня, Эльвира. Посмотри!
Я подняла глаза. Амиран молился.
— Ты молишься так же? — спросил он меня.
— Да, — сказала я. И перекрестилась.
“Не бойся, мама!”
Итак, о смехе. Это случилось в одной из зугдидских школ, до отказа заполненных беженцами.
Сначала их выгнали из Гальского района в конце сентября 1993 года. Потом многие самовольно перешли реку Ингури (своими глазами видела трактор-паром). Отстроили сожженные дома. Или, как здесь говорят, накрыли крышу. Зажили крестьянской жизнью.
В мае 1998 года их гнали снова. Сжигали дома. Убивали людей. Они бросили все и снова, уже во второй раз, оказались изгнанниками. У них нет ничего, кроме ста граммов бесплатного хлеба. У некоторых счастливчиков есть импортные губковые матрасы. Беженская гордость — американская кровать… для больных. Когда на ней переворачивается ночью мужчина, дети просыпаются от ужаса: танки идут!
…Тинико Гвижилия из Баргеби. Ей за семьдесят. Рассказывает, как три дня всей семьей лежали в канаве.
— Как это? — спрашиваю я.
— Просто. Кладешь доски. Можно обойтись и двумя. Ложится один. К его подбородку ложится второй. К подбородку второго — третий. И так вся семья укладывается на двух досочках. Хочешь попробовать?
Тинико — в черном. Траур по погибшим. Она не успевает дорисовать картину жизни в канаве. Взрыв смеха сотрясает классную комнату, где живут двадцать человек. Я остаюсь в круглых дураках. Не знаю, над чем тут можно смеяться. Может, какие-то есть языковые явления, которых я не понимаю? Но суть, видимо, не в языке. Точнее, не только в языке. Какими-то непостижимыми путями человек определяет границу между истинным словом и его мертвым дублем, как сказал бы Мераб Мамардашвили. Значения мертвого дубля те же, что и подлинного слова, но смысл потерян.
Беженец, бежавший второй раз, не способен восстановить ход событий. Начиная рассказывать, он кожей чувствует фальшь всего: слова, ситуации, реакции собеседника. Исчезли точки отсчета. Нет того, от чего можно отсчитывать. Все связи между явлениями порушены. Как сказал мне в Польше режиссер Кшиштоф Занусси: “Смех возникает там, где кончается логика”. А еще он сказал:
— Король должен чувствовать себя в опасности, когда народ так смеется.
Среди беженцев полно детей. Босых. Полуодетых. Голодных. Спрашиваю, как бежали с детьми.
— С ними просто. Все понимают с ходу. Что будет потом?
Врач Валида бежала пятнадцать километров с трехлетним ребенком. Он не плакал. Не просился в туалет. Бежали в ночь. Когда останавливались, со страхом спрашивал: “Уже пришли?”, а потом подгонял: “Быстрее, быстрее!”
Однажды сделали привал. В темноте услышали детский плач. И голос: “Смотри, у них хлеб”. Плакали дети: не было хлеба. Трехлетний мальчик отдал свой.
Теперь сын говорит матери: “Не бойся, мама! Мы вернемся домой. Я выгоню абхазов и приведу нашу корову”. Малыш видел, как перед уходом из дома дед поцеловал корову. Майя — имя той коровы.
…Амиран бежал первый раз в сентябре 1993 года. Через три года накрыл крышу. Начал вести большое крестьянское хозяйство. В мае бежал с женой Индирой и сыном.
— Извел меня сын. Каждое утро спрашивал: “Они убили нашу собаку?” Как будто не о ком больше спросить.
Амиран не выдержал сам. Перешел Ингури. Привел собаку.
С Амираном и Индирой я провела день в гостях у одной беженки. Здесь не было толпы. Но феномен взрывного смеха был. Это было еще страшнее: смехом они как будто отрезали себя от моего существования, от моих бесплодных попыток что-то понять.
Я ничего не поняла из рассказов Амирана и однажды спросила: в его дом входили бандиты? Амиран взвился: “Если не входили, как дом вспыхнул? Как он вспыхнул, скажи мне? Ты что говоришь?”
А я и не говорю уже давным-давно. Молчу.
Уж не та ли это ситуация, которая отражена в одной менгрельской пословице: “Если ты не потеряла ребенка, не плачь над моим”. Теперь мне эта пословица жестокой не показалась. И еще: “Чего не видел — о том не говори”.
Где их смех и где мои слезы? Есть миры, которые заведомо не пересекаются.
Баня
Беженцы заполнили весь город. В мае бежали тысяч тридцать.
…Нодар — хозяин частной бани. 25 мая толпа больше чем в сто человек брала баню приступом. Хозяин пытался спасти аппаратуру.
— Они были будто бешеные. Но я хотел их понять.
Сейчас в душных раздевалках живут люди. Есть среди них и беженцы первой волны.
Варламу Липарди 68 лет. Невестка — абхазка.
— Мы хотим жить только с абхазами. У нас одинаковые обычаи. Они хороший народ.
Со своей женой Этери Варлам скитается шестой год.
…Приходит с базара соседка Нана, чудом спасшая от рук бандитов своего отца, участника Отечественной войны, которую здесь подчеркнуто называют Великой.
— Вы знаете еще один народ на свете, у которого старики встают, когда ребенок входит? А мы жили вместе с этим народом.
Это про абхазов говорит Нана.
Мне вспомнилась концепция Юрия Михайловича Лотмана — о перемещении ядра к границам, где рождается новое явление в силу столкновения с чужой моделью. А что, если это суждение справедливо не только в применении к культуре? Не распространяется ли оно на жизнь этносов? Грузин, живущий в абхазской среде; армянин — в азербайджанской… Не рождалось ли в совместном бытии нечто важное для нации, которая обогащала себя, имея возможность постоянно всматриваться в зеркало другого этноса? Если это так, то какие же мощные новообразования разрушены войной? Какие каналы духовного обогащения нации перекрыты, если она лишена “пограничных” контактов…
— Мы найдем что сказать друг другу, когда встретимся, — говорит врач Аза. Вспоминает, как абхазка Люда помогла ей выбраться из горящего Сухуми.
— Смотрю в заднее окно автобуса. Люда уменьшается и постепенно превращается в точку. А потом исчезает и точка. Все! Но ведь это не конец…
Последняя комната, которую я посещаю со свитой беженцев, — женская парикмахерская. Еще стоит в углу огромная сушилка. На гвозде — металлический обруч с бигуди. Обломки женской расчески. И мужские брюки на коротком диванчике. Здесь живет одинокий молодой человек. Ему повезло. Он торгует сигаретами.
Пеньюаром мастера комната отделена от вестибюля. Дверь сорвана.
— Номер люкс, — шутит кто-то сзади. — Сдается за доллары.
В кабинете Нодара за письменным столом сидит мужчина. Молчит. Я спрашиваю беженца — подростка Бачану: кто это?
— А это очень известный в Зугдиди человек. Завуч соседнего колледжа для особо одаренных детей.
Вступаю на свою профессиональную стезю. Но мой собеседник оказался… слесарем.
— Я очень хотел пошутить, колбатоно Эльвира, — говорит пятнадцатилетний Бачана, и слезы выступают на глазах.
Бачана в чужой одежде, чужих тапках. Ничего не знает о доме. Прошел слух, что отец тоже ушел из дома и где-то в лесу пытается спасти скот.
Надвигается учебный год. У Бачаны ни ручки, ни книжки. Оживился, когда мы заговорили о его любимой учительнице физики — Лиане. Моей подруге.
Вот и вся история, как мальчик хотел пошутить.
Резо из Ачегвары. Ходил к мосту встречать своего сына Дачи, гостившего у бабушки по ту сторону Ингури.
Вспоминает майскую эпопею:
— Вошли два молодца. Побряцали оружием. Поставили меня к стенке: “А ну скажи, чья это земля, старик!” — “Ну, если это Абхазия, значит, и земля абхазская…” — “Молодец, старик, сообразительный. А то бы уже была дырка в голове для порядка”.
Сына Резо встретил. Сам в Ачегвару не идет.
— Снится мне то чувство, — сказал напоследок.
Майские события, называемые абхазской стороной операцией по вытеснению боевиков, сделали свое дело: сейчас напряженным кажется даже воздух на Ингури. Как и прежде, недвижно стоят мужчины. Доходят до середины моста и останавливаются. Каменеют.
— Боитесь пройти? — спрашиваю я.
— Нет. Не боимся, — отвечают. И продолжают стоять.
У начала моста с грузинской стороны сидят мужчины. Человек двадцать. Похоже, сидят давно. И — правда. Они из соседнего села Рике. Вторые сутки ждут известий с той стороны моста. Арестовали двоих сельчан. Те ловили рыбу. “Нарушили территориальные воды Абхазии”. Кто определил границы? А главное — как?
— Ну если рыба ушла к абхазам, а наши ребята — за ней, значит, наруши-ли, — пытаются понять смысл ареста.
Недвижно сидит старая женщина в черном. Сестра одного арестованного. Пытаюсь понять: кто должен принести известие и когда? Никто не знает. Они знают, что я иду в Гали. Ни о чем не просят. Здесь уже давно никого ни о чем не просят. Говорю, что из газеты.
— Вы уж не пишите плохо об абхазах. Напишите, чтоб был мир или как там надо, — вяло говорит старший.
Все знают, что написанное ничего не меняет в их жизни.
Я уже было прошла мост, но странная картина привиделась мне всего в нескольких метрах от абхазского поста. По левую сторону от моста на небольшом возвышении стоит больших размеров железобетонное сооружение, похожее на гриб. Посередине стол и сиденья из камня. Остатки балюстрады говорят о временах, когда здесь шумно кутили. Снизу с моста мне видны мужчины. Их человек десять. Образуют полукруг. Негромко разговаривают. Не то обнимают друг друга, не то выясняют отношения. Я поднялась. Только тут увидела двух подростков — мальчика и девочку. Две женщины — молодая и постарше. На столе огромных размеров бутыль. Вина на донышке. “Уж не поминки ли?” — мелькнуло в голове, и я решила спуститься к мосту. Но меня уже заметили. Дали вина. Заключили в свой круг.
Это была встреча грузинского зятя с его абхазской родней. С тещей, тестем и просто с друзьями.
Тенгиз, так зовут грузинского зятя, живет в Кутаиси. Он беженец. Тесть и теща — из села Чхортоли. Шел уже не первый час встречи. Они все обнимают друг друга.
— Дедушка, возьми нас с собой, — просят внуки.
Дедушка Ратико и бабушка Нуну плачут. Их дочь Мзия уйдет с грузинским зятем. Но сейчас они вместе. Я застала момент счастья. Не увижу, как они будут расставаться. Но запомню на всю оставшуюся жизнь: на мосту через Ингури, нашпигованном военными постами и оружием, торжествовала любовь. В этой любви не было ни вызова, ни сопротивления. Ни гневных речей, ни стона. Она была естественна, как сама жизнь. Впрочем, может, только это и называется жизнью.
Мне не захотелось идти дальше.
Окончание следует.