А
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2000
А. Каштанов
Война человека с собой.
Кто победит в ней завтра?Альтернатива
Ничто так не раздражает современного образованного человека, как разговоры о совести.
Кто сегодня говорит о совести? Российские дельцы от политики и искусства. Пенсионеры, которым хотелось бы, чтобы история двинулась вспять. Кто еще?
Какой смысл говорить о совести? “Мир принадлежит пройдохам” — это сказано задолго до нас, и так было всегда. Страдания людей, живших по совести, так и не вознаградились, жизнь этих людей не удалась, и мир от этого лучше не стал. Чтобы люди давали жить друг другу, надо не призывать к совести, а совершенствовать технологии. В развитых странах банковские магнитные карточки сделали бессмысленными кражи кошельков и грабеж на улицах, дешевизна одежды и бытовой техники сделала бессмысленными квартирные кражи. Все, что можно украсть, теперь поднимает писк на выходе из супермаркета или при попытке сдвинуть с места — этот писк вырабатывает в нас условные рефлексы не хуже, чем электрический звонок у павловских мышей. Интеркомы затруднили работу убийц и забавы хулиганов. С тех пор как возле светофоров поставили кинокамеры, перестала иметь значение ответственность водителей.
В условиях компьютеризации, демократии, четкой регламентации всех деловых и имущественных отношений вопрос о контроле обществом каждого его члена можно считать принципиально решенным. Это уже вопрос не этики, а техники.
Так полагает современный образованный человек, и я принадлежу к тем, кто в основном разделяет эти взгляды. Более того, я знаю, что милосердие и совесть — разные явления, а то, что мы называем милосердием, присуще и животным: эмоции заразительны, вид чужого страдания мучителен в силу того, что психофизиологи называют “эмоциональным резонансом”, отработав это понятие на мышах. Зверь щадит себе подобных, именно в этом смысле человек человеку волк. Совесть заменила наше биологическое “милосердие”, сплошь и рядом она отменяет его.
Для христианина, мусульманина и иудея совесть и разум не противоречат друг другу, поскольку порок наказывается, а добродетель торжествует в загробной жизни.
Тем, кто не верит в загробную жизнь, приходится верить науке. Что же говорит она? Все ее утверждения можно свести к двум:
1. Совесть — внутренне усвоенные требования общества. Они в конечном счете заключаются в том, что человек должен добровольно учитывать интересы других даже в ущерб своим интересам.
2. Требования общества существуют в нас в виде установок
1. Эти установки закладываются под влиянием среды и создают личность человека.
Нет оснований отрицать это, но нет и объяснений, почему человек должен интересы общества предпочитать своим собственным. Он вынужден это делать в силу воспитания? Но разумный человек вправе поставить себе задачу освобождения от установок, враждебных ему, навязанных насильно в младенчестве, когда он еще не мог защитить себя от этой внешней агрессии.
Может быть, он даже обязан это сделать — ведь вместе с моральными нормами ему внушили столько предрассудков. Освободиться очень трудно. Множество болезней, все эти язвы желудка, инсульты, инфаркты, псориазы, астмы, гастриты, колиты, алкоголизм, тоска безумия, самоубийства — порой всего лишь сопротивление совести, не согласной с доводами разума, который пытается ее убить. Освободиться трудно, но, повторяю, может быть, мы обязаны это сделать.
Нельзя мерить без меры, нельзя взвешивать без гирь, и каждый, кто отрицает мораль общепринятую, должен воздвигать некую собственную систему, пусть неосознанную и противоречивую, — иначе он лишается возможности оценивать отношения людей друг с другом и теряет способность принимать решения. Мораль — это осознанные, рационально сформулированные постулаты, совесть — неосознанные установки, возникающие в человеке раньше рационального мышления (и, как экспериментально доказали психологи, неуничтожаемые, поскольку психические установки не уничтожаются, а лишь затормаживаются). Мораль может быть писаной, системной, совесть не может быть такой по определению, она может совпадать, а может и не совпадать с моралью.
Приведу пример. Революционеры-социалисты ради своей идеи шли в тюрьмы, на каторгу и на расстрел, умирали со словами о светлом будущем всего человечества. Между тем идея, за которую они умирали, была марксистской, материалистической, а материализм утверждает, что людьми движет эгоистическое стремление к счастью и человек должен жить в соответствии со своей природой. Конечно же материалисты находили смысловые связки между естественным стремлением человека к счастью и необходимостью жертвовать собой ради счастья других. Тем не менее зачем им понадобились эти небесспорные связки? Откуда взялась их жертвенность?
Они исповедовали мораль, противоречащую их совести. Свою совесть они получили в младенчестве, она принадлежала миру, против которого восставали эти люди. Они были первым поколением, выходящим из христианского, частично — иудаистского мира. Многие из них порывали с верой в бога, но это ничего не меняло. Основу их совести составляло нечто, что можно назвать нравственным чувством надличного: если нет ничего, что выше человека, то жизнь бессмысленна и человек обречен на поражение уже хотя бы в силу своей смертности. Потеряв идею бога, люди искали другое надличное, чтобы принести себя в жертву ему. В то время, когда революционеры жертвовали собой ради “счастья других людей” и “светлого будущего”, ученые делали это ради Истины и Науки, а художники — ради Искусства и Красоты. Можно говорить о разных социальных группах с разной моралью, но общим постулатом совести: служить надличному. Этот постулат (установка) вовсе не обязательно сопровождается жертвенностью и служением надличному. Последнее присуще лишь определенному типу людей. Для остальных достаточно чувства, что надличное есть.
Итак, я привел один пример несовпадения совести и морали. Можно утверждать, что такое несовпадение существует всегда, преодоление его и является нравственной историей человечества. Люди конца XIX — начала XX века не отдавали себе отчета в этом несовпадении. То же можно сказать и о следующем поколении, когда, по выражению Чехова, была утеряна “общая идея, бог живого человека”, когда Хайдеггер писал о “человеке заброшенном”, а Камю — о “человеке абсурдном”, когда оптимизм социального переустройства сменился пессимизмом всей западной философии, а массовый человек без рассуждений шел за любым политиком, предлагающим любую надличную идею — нации, “Великой Германии”, расы, “светлого будущего всего человечества”.
Осознание несовпадения морали и совести и попытка его осмысления являются особенностью именно нашего времени. Любая серьезная попытка заслуживает внимания. Это дает мне смелость предложить читателю одно частное рассуждение. Мне представляется, что в нравственной истории человечества уже был момент, когда люди находились в схожей — в нравственном смысле — ситуации. Существовала альтернатива между тем, что мы сегодня понимаем как совесть, и некоей иной нравственной системой. Тогда был сделан один выбор, сегодня, в схожей ситуации на новом витке спирали, мне кажется, выбор будет сделан иной.
В чем схожесть ситуаций, в чем альтернатива, что именно отвергли предки и что готовы выбрать мы — это и является темой очерка.
Альтернатива выявилась тогда, когда столкнулись два мира чувствований, образов, верований, обрядов, бытового уклада и рационального осмысления, два живых организма — зарождающееся христианство и античный мир. Воспринималась она и тогда, и в два последующих тысячелетия как альтернатива между совестью и разумом, и человечество выбрало совесть. Так, по крайней мере, это трактуется в христианском мире. Возникла же альтернатива много раньше, суть ее — в различии между монотеизмом и язычеством. Если говорить осторожнее, между иудаизмом и античностью.
Известные тексты дают нам право говорить о двух различных нравственных системах. Эти тексты возникли примерно в одно время и повествуют о событиях, происходивших тоже примерно в одно время, не исключено — в пределах жизни одного поколения. Большая часть историков полагает, что события — подлинные и тексты запечатлевают устные предания очевидцев. Книга Бытия (Бэрешит), по утверждению этих историков, возникла в IX веке до н.э., поэмы Гомера — в VIII.
А. Каштанов — прозаик и эссеист, пишущий на темы социальной антропологии.
1
Термин психофизиологии и физиологии высшей нервной деятельности, обозначающий состояние предрасположенности субъекта к определенной активности в определенной ситуации.
Война с другими
О нравственной системе древних греков того времени мы можем судить по Гомеру.
У Гомера боги наделены обликом людей и ведут себя как люди. Не всегда можно выяснить, кто перед тобой, женщина, нимфа или богиня. Такова Фетида, то ли морская нимфа, то ли морская богиня, на свадьбе которой и началась распря, кончившаяся разрушением Трои.
Вот греки, принимая гостя, со знанием дела готовят праздничный стол. Все заняты делом. “Явился и златоискусник, нужный для ковки металлов принесши снаряд: наковальню, молот, клещи драгоценной отделки и все, чем обычно дело свое совершал он: пришла и богиня Афина жертву принять…”
1
Боги, как мы видим, мелькают в этой людской суете, в ней не выделяясь.
Нимфе-богине Калипсо приглянулся Одиссей, она задержала его у себя на восемь лет. Заметив, что он тоскует по Пенелопе, она убеждает его:
“Я ни лица красотою, ни стройным станом не хуже ее”.
Одиссей отвечает, что мечта его — “дом свой увидеть и сладостный день возвращения встретить”.
“Тем временем солнце зашло, и ночная тьма наступила. Во внутренность грота они удалившись, там насладились любовью, всю ночь проведя неразлучно”.
Физическая сила, здоровье и красота относятся к высшим ценностям древних греков в первую очередь.
“Я ж от рождения хром — но моей ли виною? Виновны в том лишь родители. Горе мне, горе! Зачем я родился?” — стенает хромой Гефест.
Несчастья, свалившиеся на человека, например буря, потопившая его корабль, воспринимаются как повод к осуждению несчастного:
Прочь, недостойный! Немедля мой остров покинь; неприлично
Нам под защиту свою принимать человека, который
Так очевидно бессмертным, блаженным богам ненавистен.
Прочь! Ненавистный блаженным богам и нам ненавистен.
Упоминания о еде, об омовениях, об утолении жажды, о чистых одеждах и мягких постелях у Гомера бесчисленны. Я бы сказал, что это и есть счастье в его представлении, но слова “счастье” у греков нет. Его заменяет простое самоочевидное слово “благо”. Гомер вводит нас в мир простых радостей, в котором главная мотивация — стремление к наслаждению, а мера нравственности — удачливость. Дружба и любовь естественно включаются в сферу простых радостей уже в силу своей бездуховности.
В этом простом мире легко отличить добро и зло. Добро — это удовольствия и продолжение существования, зло — боль и смерть. Это — аксиома жизни, из которой выводится все остальное. Философы Древней Греции определяли, что следует делать ради добра и как предохранить себя от зла. Первые системы этики были тактикой в получении удовольствия. Ко времени появления письменных текстов гомеровских поэм относят афоризм Солона: “Ничего слишком”, Клеобула: “Лучше всего знать меру” или Хилона: “Познай самого себя”. Тактика требует правильно соотносить желание и действие, желание и возможности.
Конечно, перед игрой богов человек бессилен. Пройдет несколько веков, и трагедии Эсхила, Софокла и Еврипида будут все еще об этом. Эдип знает, что ему предопределено нарушить божественное установление, он пытается предотвратить беду, не совершить преступление, но ничто ему не поможет, он обречен. Он не может обвинять себя, терзаться муками совести — несчастье, которое обрушилось на него, не зависит от его поступков, воли, разума и добродетелей. Это рок.
Наверно, если бы животные захотели и смогли создать свою осмысленную систему ценностей, она не отличалась бы от той, которую создали язычники-греки времен Гомера.
На первый взгляд — за одним исключением.
Это исключение и является важнейшей мотивацией человека.
Троянская война началась из-за обиды. Эрида, богиня раздора, обиделась, что ее не пригласили на свадьбу морской богини Фетиды. Мстя за обиду, она подбросила яблоко раздора, которое Парис отдал Афродите. Тогда обиделись две другие претендентки на титул “прекраснейшая” — Афина и Гера… и потянулась цепочка обид.
В этом боги и люди не отличаются друг от друга, это чувство они хорошо друг в друге понимают и уважают.
Когда Одиссей, голый и грязный, должен был пройти через город, в котором его никто не знал, покровительница Афина окружила его непроницаемым облаком, чтобы надменные граждане не увидели его в таком виде и не оскорбили
.
Навсикая, дочь царя, объясняет Одиссею, почему она не может принять его у себя: люди станут осуждать ее, ей будет обидно
.
“Слово обидно твое; человек ты, я вижу, злоумный”, — говорит Одиссей Евриалу.
В поэмах Гомера постоянно обижаются все, и боги и люди, даже Зевс обижается на жену, и детское — по нынешним временам — слово “обида” означает честь, высшую ценность этого мира.
Атрид гневно обращается к греческим воинам, замешкавшимся перед боем:
Аргоса вой, стрельцы презренные, нет ли стыда вам?
Что, пораженные страхом, как робкие лани стоите?
Честь — сильнейшая мотивация воина, если не единственная.
Фетида просит Зевса помочь ее сыну, потерпевшему военное поражение. Нет, сын не страдает от боевых ран, не лишен хлеба и крова — он уязвлен поражением, проводит время в “слезах и печалях”, своим видом вынуждая мать причитать: “Пошто я тебя воспитала, рожденного к бедствам!” Если не побеждать, то лучше не рождаться. Зевс должен помочь ее сыну одержать победу над троянцами, “доколе ахейцы сына почтить не предстанут и чести его не возвысят”.
Чувство чести ломает принцип удовольствия, искажает “систему ценностей животных”. В понятие добра включается одобрение окружающих, а в понятие зла — позор и бесчестие. Это не меняет роли рока в жизни человека. Позор, как и другие несчастья, навлекает на него игра богов, судьба. В “золотом веке” Афин, в V в. до н.э., человек по-прежнему не склонен терзаться муками совести. Сознание промаха или собственной слабости — это совсем не раскаяние в современном смысле слова. Когда Орест и Электра у Еврипида убивают преступную мать (“Электра”), они сознают, что совершили преступление и потому их судьба будет трагична. Это сознание ужасает обоих, но при этом оба знают, что иначе поступить не могли, такова судьба, и нужно стойко выдержать неотвратимое возмездие за свое преступление. Если “боги проклинают” человека, посылая несчастья, честь требует не покаяния, а смирения или самоубийства.
О, жить зачем мне еще?
Увы мне! Ты, смерть, развяжи
Мне жизни узы — я ее ненавижу.
(Еврипид, “Медея”)
1
Здесь и далее “Илиада” в переводе Н. Гнедича, “Одиссея” в переводе В. Жуковского.
Война с собой
Единобожие иудеев принесло новую ответственность — не человека, а бога. Если создатель материи и человека один, он “лично” отвечает за миропорядок и поведение человека. Ему, богу, никто не мешал создать человека совершенным, и потому ему всегда можно задать вопрос: почему ты нас такими создал, какую цель ты этим преследовал? Евреи были первыми, кто с этим вопросом столкнулся, а вариантов ответа на него не так уж много до сих пор.
Сегодня мы достаточно знаем о связи иудейских текстов с литературными источниками более древних культур. В заимствованиях и обнаруживается то новое, что принесла Тора (Ветхий Завет). У шумеров есть описание потопа, в котором спасся Зиусудра. Другое описание есть и в вавилонской литературе. Там спасся Утнапиштим. Язычники объясняли потоп игрой и битвами богов. В иудейском тексте он — кара за грехи.
Грех — это ответственность человека. Это испытание, которое бог определил, а человек не выдержал. Грех вызывает божью кару. Грех Адама и Евы, грех Каина, грех жителей Содома и Гоморры, грех всего народа, за который призывают небесные кары иудейские пророки. Грехом объясняются военное поражение, разрушение храма, вавилонское пленение.
Когда бог позволил врагам иудеев разрушить свой храм и убивать своих приверженцев, иудеи не смогли сказать, как другие в подобной ситуации: этот бог оказался слабым, другие боги сильнее. Для них не было других. Единственное их объяснение было: мы оказались плохими, мы прогневали творца тем, что погрязли в грехах, он нас наказал, но по своему милосердию дает нам шанс исправиться и стать достойными его обетований. Следствием понятия греховности стали муки совести. Это совершенно новое качество человеческого существования.
Мы видим его уже в истории Иосифа. Преданный братьями, он получает возможность мстить. Волею судьбы братья полностью оказываются в его руках. Он готовит месть, но… пролить родную кровь — страшный грех (вспомним, что Иосиф и братья родом из патриархального, по многим признакам — первобытно-общинного племени). И вот Иосиф разражается рыданиями и бросается братьям на шею. Рыдания — это не братская любовь, а отмена мести. Энергия борьбы обращается вовнутрь, разрывает душу — это и есть муки совести, борьба не с другими, а с собой.
Совесть становится главной духовной ценностью.
Поскольку заповеди даны богом, они не подлежат обсуждению, нет никаких способов от них уклониться. Если их невозможно выполнить, единственное объяснение этому — непреодоленная греховность. Уделом человека становится самосовершенствование в служении надличному, более ценному, чем сам человек.
Две нравственные системы
Разумеется, ни один язычник не может существовать без нравственных установок, полученных в младенчестве, то есть без совести, а с другой стороны, христианам и иудеям присуще представление о чести. Также понятно, что интеллигентный язычник не может не испытывать недовольства собой и стремления воспитать себя в соответствии с идеалом, а христианин и иудей не хуже его знают о роке (“Господи, дай мне силы изменить то, что можно изменить; смириться с тем, что нельзя изменить, и дай мне умение отличить одно от другого”). Тем не менее мы имеем право говорить о двух нравственных системах. В основе одной лежит совесть, в основе другой — честь.
Это и есть наша альтернатива в сфере нравственности. Трудности в ее обсуждении начинаются уже с терминологии. Понятно, что в слова “совесть” и “честь” я вкладываю сегодняшний смысл, употребляю их там, где в оригинале совсем иные слова и понятия, то есть мое рассуждение уже в силу этого нельзя назвать научным, оно лишь постановка вопроса в самом общем виде. Чтобы говорить строго, требуются лингвистические, исторические, филологические и философские исследования, они могут дать неожиданные ответы, но сначала нужно поставить вопрос.
Еще хуже то, что и сегодняшний смысл слов далеко не ясен. Тут дело даже не в терминологии. Нравственность — живой организм, в котором постоянно меняется именно то, что лежит в основе словарных или иных определений — меняются, как говорят философы, интуиции. Я надеюсь, что даже у читателя этой статьи в результате чтения какие-то интуиции изменятся — иначе в ней нет смысла. Тем не менее, пытаясь поставить вопрос, я могу опираться только на интуиции.
Чтобы прояснить их и сблизить, рассмотрим две системы так, как они складывались исторически.
Вот как описывает Гомер жертвоприношение Аполлону:
Кончив молитву, ячменем и солью осыпали жертвы,
Выи им подняли вверх, закололи, тела освежили,
Бедра немедля отсекли, обрезанным туком покрыли
Вдвое кругом и на них положили останки сырые.
Жрец на дровах сожигал их, багряным вином окропляя;
Юноши окрест его в руках пятизубцы держали.
Бедра сожегши они и вкусивши утроб от закланных,
Все остальное дробят на куски, прободают рожнами,
Жарят на них осторожно и, все уготовя, снимают.
Кончив заботу сию, ахеяне пир учредили;
Все пировали, никто не нуждался на пиршестве общем;
И когда питием и пищею глад утолили,
Юноши, паки вином наполнивши доверху чаши,
Кубками всех обносили, от правой страны начиная.
Целый ахияне день ублажали пением бога;
Громкий пеан Аполлону ахейские отроки пели,
Славя его, стреловержца, и он веселился, внимая…
Жертвоприношения еврейскому богу описаны в книге Левит, и я приведу небольшой отрывок:
“Если жертва его есть всесожжение из крупного скота, пусть принесет ее мужеского пола, без порока; пусть приведет ее к дверям скинии собрания, чтобы приобрести ему благоволение пред Господом. И возложит руку свою на голову жертвы всесожжения, и приобретет он благоволение во очищение грехов его. И заколет тельца пред Господом; сыны же Аароновы, священники, принесут кровь и покропят кровью со всех сторон на жертвенник, который у входа скинии собрания. И снимет кожу с жертвы всесожжения, и рассечет ее на части. Сыны же Аароновы, священники, положат на жертвенник огонь и на огне разложат дрова. И разложат сыны Аароновы, священники, части, голову и тук на дровах, которые на огне, на жертвеннике. А внутренности жертвы и ноги ее вымоет он водою, и сожжет священник все на жертвеннике: это всесожжение, жертва, благоухание, приятное Господу”.
Греки и евреи в этих картинах подобны друг другу, греческий бог веселится, внимая пенью, еврейскому приятно благоухание жертвенного костра. Возможно, ритуал греков более окультурен тем, что кровь в нем заменена “багряным вином”, но, в общем, обе эти картины равно отстоят от того далекого костра, где зарождался ритуал жертвоприношения культовому зверю и закладывались предпосылки религии. Сходство ритуалов очень велико, в особенности это заметно в сравнении с ритуалами других народов — Севера, Океании или обеих Америк. Не исключено, что в истории происхождения греческого и иудейского ритуалов имеется общий источник.
Греческие боги смешиваются с людьми в толпе, прекрасные богини предаются любовным утехам с героями и рожают от них детей, и это общение отражает первобытное мистическое чувство одушевленности окружающего мира. Все, с чем соприкасается человек, имеет волю, дружелюбно или враждебно ему. Психологически это сходно с переживанием примитивного человека, для которого окружающие предметы, тучи, ветер, молния, море и ветви дерева, подобно людям, действуют в соответствии со своими желаниями.
Тем не менее это уже не мифологизация окружающего мира, как, скажем, у примитивных народов, описанных этнографами XX века, а следующая, более высокая ступень, на которой находимся и мы, — отстранение мифа от действительности, позволяющее абстрагировать и рационально осмысливать действительность с помощью символов. Миф, таким образом, становится произведением искусства. Именно так и рассматривают сегодня поэмы Гомера.
Поэт выдает свою цель способом изложения: он стремится к наивысшей изобразительности, чтобы слушатель его песни увидел персонажей его истории как живых людей. Фетида, не уступившая домогательствам Зевса, напоминает ему о них с тактом, безукоризненным даже в нашем, сегодняшнем понимании, — мир чести требует такта! — а энергия рассказчика направлена не на сюжет, не на психологические проблемы (сравните с рассказом об Иосифе в Торе), не на эвристические символы, а на изобразительность:
…рано возникла из пенного моря,
С ранним туманом взошла на великое небо, к Олимпу;
Там, одного восседящего, молний метателя Зевса
Видит на самой вершине горы многоверхой, Олимпа;
Близко пред ним восседает и, быстро обнявши колена
Левой рукою, а правой подбрадия тихо касаясь,
Так говорит, умоляя отца и владыку бессмертных…
Запрещение изображать бога — одно из основных установлений иудаизма.
“Твердо держите в душах ваших, что вы не видели никакого образа в тот день, когда говорил к вам Господь на [горе] Хориве из среды огня, дабы вы не развратились и не сделали себе изваяний, изображений какого-либо кумира, представляющих мужчину или женщину, изображения какого-либо скота, который на земле, изображения какой-либо птицы крылатой, которая летает под небесами, изображения какого-либо гада, ползающего по земле, изображения какой-либо рыбы, которая в водах ниже земли; и дабы ты, взглянув на небо и увидев солнце, луну и звезды и все воинство небесное, не прельстился и не поклонился им и не служил им…” (Второзаконие, 4)
Иудейского бога нельзя называть и по имени, оно — тайна.
Вполне вероятно, что без этих запретов никогда не возникло бы единобожие иудеев, а следовательно, и христиан и мусульман. Окружающие иудеев великие государства были языческими. Они стали великими в результате объединения народов и племен. У каждого племени и народа существовали свои боги. При объединении племен завоеватель объединял и богов. Боги побежденных занимали свое место в иерархии мифа. Это не было веротерпимостью победителей в сегодняшнем понимании, просто для язычника боги побежденных оставались богами.
Почему же у иудейских племен при их объединении в единый народ этого не случилось? Существовала некая ситуация, при которой кочевые племена пастухов и едва закрепившиеся на земле земледельцы должны были либо объединиться в один народ, либо погибнуть. Возможно, исторический срок им был отмерен очень малый. Они находились в окружении более могучих народов, в буквальном смысле — у всех на пути. Они смогли объединиться, лишь пожертвовав для этого самостоятельностью племен, то есть племенными богами. На это человек того времени в массе своей был не способен. В таких условиях запрещение изображать бога и упоминать его по имени было решением тактическим, поистине “соломоновым решением”, — племенные боги не вошли в конфликт друг с другом, а попросту слились, каждое племя могло видеть в едином боге иудеев своего племенного божка. Религиозным распрям не из чего было возникнуть. Объединение состоялось. В то же время великие Египет и Вавилон, сохранив племенных богов составляющих их племен, в конце концов погибли именно из-за своих чрезмерных размеров, из-за слабости внутренних связей.
Я не настаиваю на этом предположении. Так или иначе, возникла монотеистическая религия, следствием чего, как мы видели, стало понятие греха и муки совести.
Языческие племена — а у Гомера речь идет как раз о племенах, на наших глазах превращающихся в народ, — сохраняли своих богов, свои храмы, в которых каждый приносил жертву своему богу, и это давало большую независимость. В союзе независимых землевладельцев, в подвижной иерархической системе племенного союза понятие чести выполняет функцию общественного контролера.
Напомню для наглядности о ритуальных иерархиях у животных. В этих иерархиях каждый контакт двух особей зоологи представляют в форме “вопрос—ответ”, где “вопрос” — поведение с более высоким уровнем агрессивности, а “ответ” — поведение с менее высоким уровнем агрессивности. Одно поведение называется “демонстрацией господства”, другое — “демонстрацией подчинения”. Человеческая иерархия ритуальна в гораздо большей степени, и склонение головы, опускание на колени, снимание шапки, демонстрация безоружности, громкость голоса — все это имеет очень древнее происхождение. В статье, опубликованной “Дружбой народов” в 1996 году, я показал, что наше стремление к доминированию имеет биологическое происхождение. Психологическая его проекция — чувство собственного достоинства, честь.
Чувство коллективной ответственности
Сегодня, после разделения христианства на православие, католицизм и другие конфессии, после Достоевского и Толстого, после “Смирись, гордый человек!”, мы можем говорить, что гордость и честь разобщают людей, а угрызения совести объединяют. Это большая самостоятельная тема, на которую я не имею права отвлекаться в своем рассуждении. Зато я должен указать источник объединяющего людей нравственного чувства
.
Кара Всемирного потопа обрушилась на всех, в том числе на грудных детей. Спасся лишь праведник Ной. В ковчеге Ноя кроме его семьи поместились звери всякого рода и всех видов.
Но какие грехи были у погибших младенцев? Почему у Ноя и зверей не было этих грехов?
Возможен лишь один ответ: грех был у народа в целом, заключался он в нарушении соглашения народа с богом, и отвечать за это должен был народ.
Ответственность всего народа подразумевает коллективное чувство ответственности. Все повязаны друг с другом, поступки одного влияют на судьбу всех.
Грех Адама и Евы в Эдеме падает на тех, кто еще не родился, на их потомство (напомним этимологию слова “народ”). Потомки Каина отвечают за своего предка. Греховность Содома и Гоморры обрекает на смерть невинных и детей.
Так будет продолжаться и у пророков:
“Слушайте, вы, главы Иакова и правители дома Израилева! Вам ли не знать, в чем истина? А вы ненавидите добро и любите зло, сдираете кожу и мясо с костей…” “Иерусалим сделается грудой развалин…”
Это не казалось нелогичным. Но какой же для меня смысл быть праведником, если за грехи тех, кто сдирает с меня шкуру, я отвечу перед богом вместе с ними?
Смысла нет, есть несвобода, идущая от более давних времен.
Нравственный закон “Возлюби ближнего своего как самого себя” был дан полудиким племенам, а не окружающим их высококультурным язычникам.
И на севере и на юге уже тысячелетия существовало ирригационное земледелие, развивались науки и ремесла, в Египте и Вавилоне существовала математика, определившая число ╤, медицина, астрология, литература, архитектура, строили храмы, отливали бронзовые изделия, плавили железо, создавали библиотеки.
Единственный бог — это божок первобытной семьи, Отец. В отличие от развитых цивилизованных народов еврейские племена сумели сохранить психологию первобытно-общинной жизни.
Этнографы отмечают, к примеру, что у индейцев удача на охоте или войне зависела не только от охотника и ритуального “обеспечения”, но и от того, как ведет себя оставшаяся на стоянке жена, воздерживается ли она от той или иной пищи, от тех или иных поступков.
“Охотники из Лаоса отправляются в путь, наказав своим женам тщательно воздерживаться во время своего отсутствия от стрижки волос, от умащения себя маслом, от выставления наружу ступки или пестика для очистки риса, от нарушения супружеской верности: эти действия повредили бы результатам охоты… Если пойманный слон, отбиваясь, умудряется свалить те приспособления, которые должны его держать, то это, наверное, происходит потому, что оставшаяся дома жена была неверна своему мужу. Если веревка, удерживающая слона, обрывается, то потому, что жена охотника, вероятно, остригла свои волосы, если веревка соскальзывает и слон убегает, то потому, что жена, по всей вероятности, натерлась маслом…
В Британской Колумбии существует верование, что если девушка, достигшая зрелости, поест сырого мяса, то отец ее никогда уже не будет иметь удачи на охоте…
У каруга существует верование, что если два старика тузят друг друга кулаками и разрывают друг на друге одежду, то это верное предзнаменование смерти кого-нибудь из близких”
1.
Каждый поступок каждого члена семьи чреват последствиями для всех.
“Чем дальше мы в истории оглядываемся назад, тем более мы видим, как личность мало-помалу исчезает под покровом коллективности. А если мы, наконец, опустимся до первобытной психологии, то найдем, что там о понятии индивидуального и вовсе речи быть не может. Вместо индивидуальности мы обнаруживаем лишь зависимость от коллектива и отнесенность к нему или «мистическое соучастие» (participation mistique — Леви-Брюль)
2”.
Этнограф фон ден Штейнен обнаружил в Северной Бразилии первобытное племя трумаи. Члены племени гордо заявляли, что они — водяные животные. Рядом с ними жили бороро, которые хвастали, что они — арара, красные попугаи.
Ученый вначале полагал, что имеет дело с именами, с верой в то, что после смерти бороро превращается в арара, или с убеждением, что арара превратились в бороро. К своему изумлению, он выяснил, что первобытные люди могут одновременно считать себя и человеческими существами, и птицами с красными перьями. Для нас в этом есть некоторое противоречие: либо ты человек, либо ты птица. Для первобытного мышления противоречия не было.
Красный попугай был тотемом, и в ритуальном танце люди ощущали тождество с тотемом
.
На границе животного мира и человеческого существования тотем не вызывал религиозного чувства. Он был просто-напросто островком знакомого и своего в окружающем океане незнакомого и чужого. Как при территориальном императиве животное метит свое жизненное пространство и защищает его от чужаков, так тотем был психической меткой своего психического пространства. В его сфере — в сфере ритуальных действий — человек чувствовал себя дома. Тотем был не бог, а общность — участники ритуала вместе с самим ощущающим, воспринимающим человеком.
На языке современной психологии это называется самоидентификацией
.
В младенчестве есть период, когда внутреннее не отделяется от внешнего. Младенец, уже различая смысл многих жестов, интонаций и слов, еще не умеет ослушаться приказа. Ему говорят “дай!” — он дает. Приказ взрослого и конкретное собственное желание, например желание греметь погремушкой, различаются лишь силой, и в конкретной ситуации побеждает то, что в это мгновение сильнее.
Так же не может разделить внешнее и внутреннее человек тотема. Личности еще нет. “Я” не существует, как у грудного младенца или животного, испытывающего индивидуальные физические ощущения, но неспособного к самосознанию. Существуют поведенческий шаблон и воля к его повторению. “Мы” в истории человечества появилось раньше, чем “Я”. Чувство коллективной ответственности возникло раньше чувства ответственности индивидуальной.
Мы можем утверждать, что это чувство сопричастности, participation mistique, возникающее в первобытном ритуальном действии, доведенное до экстаза в трансе, и есть первое нравственное чувство, тот родник, из которого вышел поток.
1
Леви-Брюль Л. Сверхъестественное в первобытном мышлении. М., 1994.
2
Юнг К. Психологические типы. М.,1995.
Вначале был жест
Зоолог Петр Гуральник рассказывал мне о семействе мышей, которое он наблюдал длительное время. Это была ритуальная иерархия, во главе семейства находился самец-доминант, он жил отшельником. В ритуальной иерархии, как известно, при конфликтах “работают” демонстрации — особи на более высокой иерархической ступени принимают “позы господства”, особи на более низкой ступени — “позы подчинения”. В этом семействе Гуральник наблюдал несколько иную картину: конфликты между самцами кончались тем, что оба драчуна направлялись к доминанту и принимали “позы подчинения” перед ним.
Картина перед наблюдателем открывалась прямо-таки человеческая: доминант — верховное существо, конечная инстанция, демиург. Бойцы смиряются перед Высшим Существом.
О подобном “религиозном чувстве” животных писал Чарлз Дарвин:
“Все приемы собаки, когда она после некоторого отсутствия возвращается к своему господину, и, могу я прибавить, также обезьяны, возвращающейся к любимому сторожу, далеко разнятся от того, что обнаруживают эти животные относительно себе подобных”. Эту цитату я взял из книги Владимира Соловьева “Оправдание добра”. Опираясь на наблюдения Дарвина, Соловьев замечает:
“Это специфическое чувство к высшему и есть именно то, что я называю благоговением, и, признавая его у собак и обезьян, странно было бы отрицать его у человека и выводить человеческую религию из одного страха и своекорыстия. Нельзя не видеть участия и этих низших чувств в образовании и развитии религии, но глубочайшим ее основанием остается все-таки отличительное религиозно-нравственное чувство благоговейной любви человека к тому, что превосходнее его самого”
1.
Тем не менее, по-видимому, Дарвин и следом за ним Соловьев ошибались. Современные этологи утверждают, что поведение животных остается рефлекторным, “позы подчинения” перед человеком или доминантом не означают большего, чем “позы подчинения”, принимаемые перед противником. О самих же “позах” или “демонстрациях” подчинения зоологи говорят, что они не означают смирения и расчета на то, что сильный пощадит слабого. Нет, это все та же актуализация агрессивного импульса, которого уже не хватает на боевые действия, но еще хватает на мобилизацию к ним.
Что же до благоговения и любви, то и первые боги людей были не Отцами, Создателями или покровителями, а жестокими и коварными существами. Они возбуждали не любовь, а ужас, и им приносили жертвы.
Общее в поведении животных и верующего человека — это не религиозное чувство, а действие, движение, жест, поза, “демонстрация подчинения”.
В начале 40-х годов известный французский психолог Анри Валлон
2 показал, что мысль рождается из действия, но при этом мысленные представления не могут возникнуть из рефлекторной деятельности животных, сколь бы сложной она ни была. По Валлону, действие, приводящее к практическому результату, положительному или отрицательному, не может создать мысленное представление. Сколько бы обезьяна ни пользовалась палкой и камнем, она никогда не начнет мыслить, как человек. Нужно безрезультатное нецелесообразное действие, чтобы возник его, действия, мысленный образ. Такое действие в человеческой практике существует: это ритуальный танец.
В основе ритуального танца лежит подражание. Человек способен подражать сознательно, но у Валлона речь идет о подражании таком же рефлекторном, как движение зрачка вслед за наблюдаемым объектом.
Рефлекс подражания обнаружен у многих животных. Именно он создает связь в стаде или стае, “эмоциональный резонанс”, когда испуг одного передается всем, и стоит помчаться самой пугливой овце, чтобы все стадо устремилось за ней, стоит взлететь одной птице, чтобы взлетела вся стая. Почему же только у человека ритуальный танец привел к возникновению мышления?
Приведем еще одну гипотезу. Она принадлежит историку, академику Б. Ф. Поршневу
3. Поршнев заметил, что в одной своей анатомической особенности человек превосходит всех: в способности производить разнообразные звуки. Историк предположил, что именно это стало оружием человека в его борьбе с хищниками. Звуком своего голоса человек внушал хищникам страх. Он кричал, может быть — рычал, выл, вопил, шипел, свистел, подражая звукам зверей, и они обращались в бегство.
Человек в высшей степени способен внушать эмоции звуком голоса. Из этого следует, что в той же степени он подвержен внушению другого человека. В отличие от ритуальных танцев животных, всегда, кстати, индивидуальных, ритуальный танец человека, видимо, создавал сильное эмоциональное поле. Этнографы, наблюдавшие танцы современных первобытных племен, свидетельствуют об этом. Танцующие впадают в транс, их силы удесятеряются, они ведут себя как загипнотизированные.
И по сей день человек в толпе более заражаем эмоциями, чем в одиночестве.
Эмоциональная энергия, возможно, и способствовала возникновению мысленных образов.
Наш неразумный предок был существом агрессивным, вынужденным к совместному проживанию с себе подобными в ритуальных иерархиях, одержимым стремлением к доминированию. Несомненно, что ему был присущ рефлекс подражания. Поведение его не могло не быть демонстративным. Поскольку, по Поршневу, средства агрессии человека — внушение эмоций звуком голоса, “демонстрации” неизбежно должны были создавать вокруг себя силовое поле, в которое вынужденно вовлекались и другие члены семьи.
Если уж семья щетинистых мышей направляется к доминанту, чтобы предъявить свои “демонстрации” ему, то и у человека должны были возникнуть, возможно, неизвестные нам формы “демонстраций”, которые стали рефлекторными ритуалами. В ритуалах возникли мысленные
представления и образы самоидентификации. Нетрудно показать, что честь человека берет начало там же, где и выражение стремления к доминированию.
Можно сказать, что границу между животным состоянием и человеческим существованием наши предки пересекли, танцуя. Мысль, совесть как образ самоидентификации и чувство чести не разделялись в душе первобытного человека, это было одно и то же
.
Итак, мы дошли до демонстраций животных. Дальше уже начинается область эндокринологии и биохимии.
Мне показалось, этот путь нужно было проделать. Сегодня, когда одни заинтересованные лица уверяют нас, что вне Христа нет совести, а другие заинтересованные лица не хотят видеть в нравственности ничего, кроме социологии, мы все порядком запутались, и назрела необходимость понять, о чем, собственно, идет речь. Без этого невозможны ни нравственные оценки и самооценки, ни сколько-нибудь корректные рекомендации. В такой ситуации любая попытка разобраться в существе вопроса может быть полезной. Возможно, в этой короткой главке я позволил себе слишком много предположений, необязательных для основного рассуждения этого очерка, но один вывод мне представляется для него необходимым: совесть и мысль мифологичны, чувство чести в основе своей не мифологично, не связано с религиозным чувством. Лишь в дальнейшем своем развитии мысль стремится избавиться от мифологичности (что, по мнению некоторых философов, невозможно в принципе), а чувство чести рядится в мифологические одежды.
1
Соловьев В. Сочинения: В 2 т. М., 1988. Т. 2. С. 7—8.
2
Валлон Анри. От действия к мысли. М.,1956.
3
Поршнев Б. Ф. О начале человеческой истории. М.,1971.
Ситуация альтернативы
Совесть древних иудеев запечатлена в моральных формулировках и юридических формулах “Второзакония”. Нравственное чувство чести, разлитое в поэмах Гомера, не сформулировано. Оно дано в образах, а не в формулировках морального свойства.
Нравственную систему греков мы можем представить по знаменитой речи Перикла на церемонии погребения павших воинов в V веке до н. э. (Фукидид, книга вторая). Я приведу несколько цитат из нее, поскольку в них определены и мотивации, и субъективное их осмысление, и ценностная ориентация человека того времени:
“Благородному человеку страдания от унижения мучительнее смерти, которая для него становится безболезненной, если только он погибнет в сознании своей силы с надеждой на общее благо”.
“А эти герои не утратили мужества, презрели наслаждение богатством или надежду разбогатеть когда-либо и не отступили перед опасностью. Отмщение врагу они поставили выше всего, считая величайшим благом положить жизнь за родину”.
“И радуясь величию нашего города, не забывайте, что его создали доблестные, вдохновенные чувством чести люди, которые знали, что такое долг, и выполняли его”.
Это идеал. Вдохновляемый им современник и друг Перикла упрекал афинян в том, что они живут не по идеалу:
Ведь нет у смертных ничего на свете,
Что хуже денег. Города они
Крушат, из дома выгоняют граждан
И учат благородные сердца
Бесстыдные поступки совершать.
(
Софокл, “Антигона”)
Что ж, идеал — это не норма жизни и не точка отсчета, это система координат.
Это было и во времена Гомера, поэт с презрением говорит о людях, живущих не по идеалу. Они не пользуются почетом: когда Евриал хочет уколоть Одиссея, он насмешливо замечает:
“Странник, я вижу, что ты не подобишься людям, искусным
В играх, одним лишь могучим атлетам приличных; конечно,
Ты из числа промышленных людей, обтекающих море
В многовесельных своих кораблях для торговли, о том лишь
Мысля, чтоб, сбыв свой товар и опять корабли нагрузивши,
Боле нажить барыша; но с атлетом ты вовсе несходен”.
“Слово обидно твое”, — отвечает Одиссей. Когда распался союз греческих полисов, державшийся только военной мощью Афин, когда государство развалилось и население обнищало, рухнул и идеал. Еще продолжали жить Софокл, Еврипид, Аристофан, но смысл существования был утерян. Для интеллектуалов это обернулось личной трагедией. Кто умер, кто уехал, кого убили. Одним казалось, что героический народ изменил прежнему представлению о добродетели, доблести и чести, другие же и прежде знали, что нравственные нормы попраны, а в обществе царят бесчестие и стяжательство. И все же даже эти другие, трезво видящие своих современников, прежде полагали, что бесчестие — лишь временное заблуждение. Теперь же все утеряли не уровень, а точку его отсчета, идею Великих Афин. Высшей ценностью стало богатство, горожане, озабоченные выживанием, устремились к наживе, и противопоставить этому было нечего. Афины остались, но идея Великих Афин исчезла навсегда.
История иудаизма не знала таких кризисов. Когда разрушался храм, исчезало собственное государство и народ лишался своей земли, идеал — нравственное чувство и моральные постулаты — оставался. Если бог один, альтернативы не существует.
Иное дело — язычество. Когда богов много, когда они соперничают и воюют друг с другом, мир представляется ареной борьбы слепых и непонятных сил. В этом хаосе человек может полагаться только на себя, на собственный разум. Язычник вынужден осмысливать мир. Это хорошо выразил применительно совсем к другим временам и другому обществу Владимир Соловьев:
“Западная философия начинается раздвоением между личным мышлением как разумом и общенародною верою как авторитетом… Разум не противоречит истинному авторитету, но какой авторитет истинный? Тот, который не противоречит разуму… Итак, решающее значение принадлежит все-таки разуму… Авторитет же сам по себе еще не имеет значения, он может быть ложным: значение же он получает, лишь поскольку истинен, истинность же его определяется согласием с разумом. Итак, истинен один разум, а авторитет теряет всякое значение…”
1
Таким образом, язычество приводит к философии. Она космополитична. Римские завоеватели одно время преследовали греческих жрецов, насаждая всюду собственных богов, но подлинными их жрецами уже стали Платон и Аристотель. Греческая философия изменила и иудаизм. Прежде иудейский бог, подобно другим богам, имел руки, глаза и уши. Он вступал в контакты с людьми, боролся с Иаковом, острил с Саррой, и лишь в первом веке новой эры это стало восприниматься как аллегория или посредничество ангелов: иудейский мыслитель Филон Александрийский под влиянием греческих философов пришел к пониманию незримости и вездесущности своего бога, следствием чего и стало аллегорическое прочтение священных текстов.
Единственный бог по-прежнему нес ответственность перед верующими за все, что происходило. Когда римляне разрушили храм, объяснить это можно было лишь греховностью людей. Мы станем безгрешными, уповали они, и этим спасемся, когда придет Мессия и наступит Царствие земное. Христиане признали Мессию в Иисусе, приход Мессии — уже свершенным, а Царствие земное по необходимости стало Царствием небесным — загробным. Упование осталось тем же: порок будет наказан, добродетель восторжествует
.
Римское язычество наследовало греческому. Философию культурного римлянина выражали стоики, она запечатлена в текстах Марка Аврелия:
“Срок человеческой жизни — точка; естество — текуче; ощущения — темны, соединение целого тела — тленно; душа — волчок, судьба — непостижима, слава — невзыскательна. Сказать короче: река — все телесное, слепота и сон — все душевное, жизнь — война, пребывание на чужбине, а воспоминание — то же, что забвение. Что может сопутствовать нам? Одно и единственное — философия. Она в том, чтобы беречь от глумления и от ран живущего внутри гения, того, который сильнее наслаждения и боли, ничего не делает случайно, лживо и притворно, не нуждается в том, чтобы другой сделал что-нибудь или не сделал; который принимает, что случится или уделено, ибо оно идет в целом оттуда же, откуда он сам; который, наконец, ожидает смерти и кротости разумения, видя в ней не что иное, как распад первостихий, из которых составляется всякое живое существо. Ведь если для самых первостихий ничего страшного в том, чтобы вечно превращаться во что-то другое, почему тогда нам коситься на превращение и распад всего? Ведь сообразно природе это, а что по природе — не зло”.
“…Природа и устроение разумного существа требуют… расположения к людям и покорности богам”
2.
Языческий император Аврелий вслед за своими учителями обращается к разуму. Мораль он строит только на разуме и стремится жить по своей морали. Это требует постоянного духовного напряжения.
Отметьте строчки о любви к людям:
“Озлобленное лицо очень несообразно с природой”.
“Если кто чем-нибудь погрешил против тебя… пожалеешь его без изумления и гнева”.
Христиане зря ставят себе в заслугу формулу “Возлюби ближнего, как самого себя”, взятую из иудаизма. Язычники пришли к тому же рационально. Не случайно позднее Юлиан указывал верховному жрецу Малой Азии: “Постыдно, что неблагочестивые евреи (так именовались тогда христиане. — А. К.) кормят вместе со своими бедняками также и наших… Нельзя допустить, чтобы другие взяли над нами верх в наших же добродетелях”
3. Римская мораль, как и христианская, требовала от человека любви к ближнему и милосердия.
Итак, столкнулись две морали: иудаистская (добродетель восторжествует в будущем, грешники будут наказаны богом-отцом, следовательно, жить надо по совести) и античная (человек смертен, судьба — игра богов, человек может полагаться только на собственный разум, который говорит, что жить надо достойно, оберегая честь).
Есть социологические объяснения альтернативы, которые, если говорить упрощенно, сводятся к тому, что в условиях кризиса Римской империи массам неимущих и отчаявшихся людей ничего не могли дать упования на личную волю и разум, но зато много давала надежда на справедливость Судного дня и воздаяние в Царствии небесном.
Эти объяснения спорны: язычники так же боялись своих богов, как христиане — своего, они так же верили в загробную жизнь. Философы родосской школы, как иудейские пророки и почитающие пророков христианские мыслители, писали о будущей гибели мира, бессмертии души и о том, что в душе человека происходит борьба между двумя началами, духовным и телесным. В III веке н.э. Плотин полагал, что все в мире исходит из единого первоначала, первопричины, которая существует вне мира и не поддается определению, лишь ощущается нами при определенных психических состояниях, может быть — озарениях. Это и есть божественное. Между божественным и материальным, по Плотину, лежит несколько промежуточных миров, среди них духовный мир и космос.
Иудаизм своим путем пришел к тем же результатам, что и греческая философия: бог стал незримой, бесконечной во времени и пространстве сущностью, нематериальной субстанцией. Чувственное постижение его было признано исключительной привилегией избранных им для этой цели пророков — подобно способности к озарению у Плотина. По каббале между богом и материей находятся семь сфер и духовный мир представляет собой промежуточную сферу между божественным и материальным. Это полностью совпадает с представлениями Плотина.
В рационально-логической сфере античность и иудаизм сошлись. Идеи в своем развитии обязательно сходятся. Сегодня философ-материалист, христианский философ, мусульманин и иудей могут как единомышленники рассуждать о возникновении вселенной, пространстве, времени и бесконечности, нравственном начале в человеке и происхождении Святого писания. Сам вопрос, есть бог или его нет, потерял всякий смысл — говорят о способах и границах познания, о “вещи в себе”, “абсолютной идее”, экзистенции и принципиальной непознаваемости мира. Веками христианские мыслители спорили о том, что такое душа, но сегодня и этот вопрос потерял всякий смысл. Скажите, что душа — это немотивированная тревога, поисковая активность, дайте биохимическую и химическую формулу этого феномена — с вами согласятся и христиане, и иудеи, и те, кто не придерживается никаких религиозных убеждений.
Тем не менее это схождение выглядит парадоксом и неким логическим фокусом — настолько нравственное чувство с ним не согласно, настолько живое мироощущение людей не соответствует этому. То, что не сходится, как раз и составляет душу человека. Оно гораздо глубже рационально-логических построений и существует в мире дологическом, образном.
“Физик рассматривает свои атомы, электроны, силовые поля, эфир и массу как образы, язык форм которых он подчиняет отвлеченным отношениям своих дифференциальных уравнений”, — пишет Шпенглер
4.
Это согласуется с данными экспериментальной психологии. В начале было не слово, а образ (греческое “логос” в оригинале нельзя переводить как “слово”). Нужно лишь уточнить, что образ имеется в виду не зрительный, зрительность в нем сплошь и рядом мнимая, поэтому во фразе Шпенглера можно опустить слово “форм”.
Чтобы постигнуть математику, надо иметь образы числа, равновеликости, разности, суммы и пр. Чтобы искать надличное, надо иметь образ надличного. Идея единственного бога опирается на образ Отца. Этот образ держит весь духовный мир. Он обнаруживается в самых отдаленных закоулках души, например в русских ругательствах. Разум может опровергать догматы, ставить под сомнение истинность текстов, строить философские системы без бога, но не может избавить человека от ориентированности психики на авторитет Отца. Из этой установки следует, что все люди, дети одного отца, — братья. Отец — творец, авторитет, вершитель судеб, справедливый и в то же время доступный милосердию. Человек без отца — сирота. Он вынужден полагаться только на себя. Он ощущает себя беспомощным и лишним, “заброшенным” (Хайдеггер), “абсурдным” (Камю). В конце концов он встанет на ноги, но, если есть кто-то другой, кто заменит ему отца, он пойдет за ним.
Альтернатива была между братством всех людей, служением надличному, совестью, с одной стороны, и с другой — индивидуализмом, высшие ценности которого — разум и честь. Человечество выбрало первое. Почему победило христианство и могло ли быть иначе — эти вопросы не относятся к теме моего очерка.
1
Соловьев В. Сочинения: В 2 т. М., 1988. Т. 2. С. 7—8..
2
Аврелий Марк. Размышления. Л., 1985. Кн. 2.
3
Донини Амброджо. У истоков христианства. М.,1989.
4
Шпенглер О. Закат Европы. Минск, 1998.
Постэтичная цивилизация?
Сегодня мы стоим перед той же альтернативой. Однако условия выбора теперь совершенно иные.
Спустя тысячелетие после победы христианства начался Ренессанс, и люди обратились к античным ценностям. Рассуждение В. Соловьева о разуме и авторитете, которое я цитировал, описывает именно это время. Упование снова, как у римских стоиков, делалось на разум. Впереди мерещилось не Царствие небесное, а Царство разума. Духовный процесс развивался именно в этом направлении.
Грядущее царство разума виделось его предтечами как раскрепощение человека, избавление от страха и злобы, залог духовного расцвета. Чувство идет впереди идеи, и раньше, чем возникла рационалистическая философия, упование на разум как единственную надежду выразили все гуманисты.
Прошло несколько веков, и философы возвестили конец западной цивилизации. Это произошло тогда, когда разум впервые вышел из схоластико-спекулятивной колбы и стал давать практические результаты — бурно развивалась наука и техника, появились электричество, радио, автомобили и самолеты, возник спрос на интеллектуальные профессии, образование сделалось необходимым, — все это должно было вселять реальную надежду на будущее процветание.
Однако вместо надежды западный человек испытывал разочарование и страх. На поверку оказалось, что разум привел к самоотрицанию:
— развитие науки привело к тому, что каждый человек, кроме своей узкой специальности, не может судить ни о чем и должен принимать на веру утверждения ученых точно так же, как прежде он должен был принимать на веру утверждения жрецов и откровения святых отцов церкви. После короткого периода самостоятельности двух-трех прошедших веков мы снова приходим к вере. Сегодня мы полагаем, что вера в методологию науки не похожа на религиозную веру, однако для прошлых поколений откровение было достаточно точной методологией;
— наука перестала тяготеть к фундаментальным исследованиям, более эффективными оказались, если можно так выразиться по аналогии с “ковровыми бомбардировками”, “ковровые эксперименты” с минимальным теоретическим прогнозированием, но большой затратой материальных средств — так биохимики ищут в генной инженерии, так компьютеры решают математические задачи. В точных науках с порога отметаются попытки проникнуть вглубь — решаются практические задачи, а “общие вопросы” сущности при этом устаревают так же, как устарели споры о боге и душе;
— вышесказанное относится и к общественной жизни: мы вынуждены принимать на веру мнения политиков, политологов, социологов, обозревателей телевидения и газет; заверения политиков и гуманитариев, противоречащие нашему здравому смыслу (к примеру, уверения политиков в том, что они действуют не в своих интересах, а в наших), мы принимаем как обязательную часть традиционного общественного ритуала;
— рационализация жизни привела к тому, что от осознанной воли отдельного человека ничего не зависит в политике и всех других сферах общественной жизни;
— человек, получив возможность полагаться на себя и свой разум, осознал, что не может пользоваться этой возможностью, испытывает не прилив энергии, а депрессию.
Разум оправдывает индифферентность в общественных и общечеловеческих проблемах и первобытное замыкание внутри семьи. Человек снова, как во времена древних греков, смиряется перед незримой, непонятной и одушевленной (!) реальностью. Рок снова довлеет над ним, и если человек совершает преступление, он так же, как Эдип у Еврипида, страдает от слепого рока, но не знает угрызений совести.
Это язычество. Ирония истории заключается в том, что люди в самом деле добиваются своих целей. Ренессанс победил, античность вернулась.
Как во времена утверждения христианства, человек не верит в возможности разума и ищет веры. Интеллектуализм в наше время жадно набросился на все оккультное. В ходу гороскопы, эманации энергии, вера в пришельцев из космоса, и научные достижения становятся объектами .для новых суеверий. Эти суеверия распространяются в образованной среде, ими редко заражается человек физического труда, крестьянин и рабочий, мало интересующийся мировоззренческими проблемами.
В то же время разум, на который так уповал стоик Марк Аврелий, успел сделаться “официальной религией” простых людей. У них нет никакой другой цели, кроме потребления, а потребление сверх потребности не может быть ничем другим, кроме как ритуалом. Ритуалом какой религии? Религии разума. Автомобильные салоны с машинами на постаментах заменяют языческие храмы, а телевизионная реклама — пляски шаманов.
Языческий прагматизм — нечто новое. Без ритуала потребления он немыслим. Давно известно, что здоровье общества определяется мощностью его стимулов. Потеря воли к потреблению означала бы крах. Сохранение — потребление сверх необходимого — противоречит разуму. Разум оказался в положении, когда должен бороться с самим собой.
Так же как у далекого костра в ритуальных плясках сливались воедино мышление, совесть и чувство чести (потребность признания своими) наших предков, они изначально возникают в каждом человеке в какой-то момент его становления, не отделяясь одно от другого. Самоидентификация является родником совести. Сегодняшнее общество последовательно ограничивает самоидентификацию принадлежностью к той или иной малой группе, как правило — собственной семье.
Характерный пример: в телесериалах для юношества необходимый для драматургии образ врага стали олицетворять фантастические персонажи, “представители внеземных цивилизаций” и роботы. Противостоят им люди. Количество таких телесериалов и фильмов превысило все другие жанры. Сегодня они заменяют детям “добрую старую сказку”. Казалось бы, это должно вырабатывать самоидентификацию с человечеством. В прежние времена, возможно, так бы и было. Сегодня этого не происходит.
Что же происходит? Может быть, нравственное противостояние? Марсиане и роботы бесчеловечны, а люди добры и благородны?
Даже и следа этого нет. То же в компьютерных играх. Разделение симпатии и антипатии происходит по одному-единственному признаку: свои и чужие.
Это все. Ничего сверх того.
Это язычество.
Для молодежи выразиться внутри семьи невозможно: она уже внутренне выделилась из родительской семьи и еще не создала своей собственной. В это время она и обнаруживает свое язычество наиболее ярким образом. Родилось нечто неведомое прошлым временам, спортивные и эстрадные фанаты, готовые жертвовать жизнью ради своих кумиров, готовые воевать с другими фанатами под своим знаменем и со своим гимном. Движение фанатов находится вне морали и общественных процессов, это существование бороро, считающих себя красными попугаями арара. Концерты превращаются в обряды, и эмоциональная сила, как теперь говорят, энергетика этих обрядов не сопоставима, насколько можно судить, ни с какой другой обрядовостью последних тысячелетий.
Созревшее для язычества общество самопроизвольно создает малые группы. Эффект достигается как бы созданием тени предмета без самого предмета: группы нет, но есть чувство сопричастности. Таков феномен спортивного “боления”. Каждый болельщик соединяется напрямую со своим “тотемом”, и чувство сопричастности при этом таково, что физиологи регистрируют биотоки в мышцах телезрителей, соответствующие биотокам игроков. То же происходит с читателями газетных статей и фельетонов, со зрителями телесериалов, телеконкурсов и других телешоу.
Те, кто из всего набора стереотипов, предложенного обществом, не находит своего способа самоидентификации, имеют возможность создать собственную группу со своей субкультурой, что и происходит сегодня, скажем, с молодежью или, к примеру, с литераторами и деятелями искусства. Художники вынуждены писать картины, оценить которые могут лишь другие профессиональные художники, музыканты сочиняют музыку, понятную лишь узкому кругу музыкально образованных людей. Книги начинают выходить крохотными тиражами и не служат средством к существованию. Общение постепенно сводится к личному, как во времена Сократа или мыслителей XVI—XVII веков, чей труд реализовывался в личной переписке и взаимном обмене мнениями. Эта субкультура слабо взаимодействует с другими, внутренне организованными в более традиционных формах.
Мы отмечали первичность образа перед идеей. Какой образ может сменить монотеистический образ Отца, пред лицом которого все люди — братья?
В другой работе я надеюсь сделать анализ сегодняшних интуитивных поисков образа. С некоторой натяжкой можно говорить и об Олимпе — как о иерархической пирамиде, на вершине которой — языческий кумир, один из многих. Однако такая натяжка имеет смысл лишь для “закругления” мысли этой статьи. Гораздо важнее сегодня отметить принципиальную безобразность наших представлений. Мышление современного человека, — если понимать это слово не как комбинаторику, а шире, — структурно изменилось в пределах жизни двух-трех поколений. Еще Шпенглер отметил приход безобразной физики. Модель атома Резерфорда можно вообразить, принцип Гейзельберга вообразить нельзя. Физики, привыкшие к образному мышлению, вынуждены были воображать свет в одних случаях как волну, а в других — как квант. Два взаимоисключающих образа для одного феномена — не слишком ли много?
Возросшее количество информации, необходимой для практической работы, также требует безобразных решений. Инженер, имеющий дело с электрическими системами, пользуется рациональными формулами, не имея образного представления переменного тока.
Как же современный человек с современным интеллектом может относиться к моральным проблемам? Его позиция, с описания которой я начал статью, возможно, способствует их разрешению: так же, как в профессиональной деятельности, не вдаваться в суть, отметать “общие вопросы”, быть предельно конкретным и прагматичным.
В юности чаще знают, кем не хотят быть, чем кем хотят. Быть слабым стыдно, плакать стыдно, распускать слюни и сопли стыдно. Революционеры находили отрицательные образы, чтобы отталкиваться от них, — “гнилой интеллигент”, “мещанин”, “обыватель”, “мироед”, “эксплуататор”. Советский среднеобразованный пенсионер употребляет в уничижительном смысле слова “обыватель” и “мещанин”. При этом на вопрос, кто же он сам, он не может ответить. Его самоидентификация заключается только в отрицании.
Возможно, “курсатором” такой самоидентификации служит не совесть, а стремление к доминированию (потребность чувствовать превосходство над другим), потребность признания своими, чувство чести.
Контроль общества над внутренним миром человека при этом сохраняется. Не случайно в советских лозунгах два слова ставились рядом: “честь и совесть”. Тенденция направлена от совести к чести. В нашем контексте неважно, что под честью понимается и насколько прокламируемое соответствует реальному.
Разумеется, это меняет мораль. Для всех христиан “стыдно есть вкусно, когда рядом голодают” (Виктор Астафьев). Это не мешало христианам на протяжении двух тысячелетий есть вкусно рядом с голодающими людьми, однако они всегда знали, что это дурно. Чувство собственного достоинства, в отличие от совести, в большей степени зависит от социальной ориентации, ориентирует на мораль определенной “референтной группы” со своей определенной субкультурой, и сегодня для одной группы стыдно есть вкусно, а для другой — стыдно есть невкусно. Биологическое сопереживание, “эмоциональный резонанс”, свойственный и животным, малоэффективен в условиях бесконтактного сосуществования (давно замечено: летчик, сбрасывающий бомбу, не видит тех, на кого она падает).
Жертвенность и потребность в надличном остаются потребностями многих людей. Однако реализовываться эти потребности могут лишь в рамках “свои и чужие”, как в языческие времена. “Свои”, прежде всего, это семья. Кумиры семьи — жена или муж, а как правило — дети. Уголовная хроника свидетельствует о том, что современные мусульманские и католические камикадзе жертвуют собой не столько из религиозного фанатизма, сколько за вознаграждение, которое получает их семья.
Какой же вывод можно сделать из вышесказанного?
Монотеистическое мировоззрение охватывает все меньшую и меньшую часть западного общества. Попытка реставрации православия в России показала, что процесс необратим и в ближайшее время нельзя ожидать возвращения веры в единого бога в прежних формах. В еще большей степени исчезает недолго просуществовавшее “атеистическое” мировоззрение, возникшее внутри монотеизма: не действуют идеи служения человечеству и построения “светлого будущего”, подобные абстракции не имеют шансов возродиться в наше время.
Вследствие этого совесть потеряла идеологическое подкрепление, в то время как честь (чувство собственного достоинства), опираясь на биологическое стремление к доминированию, по-прежнему заряжена энергией. Древняя альтернатива — совесть или честь, борьба с собой или борьба с другими — решается в пользу чувства собственного достоинства, чести.
Прежние требования совести сменяются рациональными правилами поведения.
Прагматизм и рационализм, результативные в практической деятельности, неэффективны в сфере мотиваций. Они снижают стремление человека к активности. Реакция психики на это заключается в создании сверхценных идей и объектов, кумиров. Выбор их все больше контролируется эгоистическими побуждениями, сужаясь к ближайшему окружению человека.
Мы находимся в той точке исторической спирали, когда монотеизм уступает место самосознанию языческому, самоидентификацией с малочисленной группой. Нам приходится ориентироваться внутри своей субкультуры, отличной от многочисленных других субкультур.
Возможно, следующим витком спирали будет завоевание общечеловеческого на новом уровне, обогащенном новым содержанием. Возможно, этот процесс подспудно уже идет. Однако наш виток еще далеко не завершен.