Стихи
Белла Ахмадулина
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 2000
Белла Ахмадулина
Сны о Грузии
“Сны о Грузии” — так называлась моя изданная и переизданная в Грузии, в Тбилиси, в издательстве “Мерани”, книга.
Я, когда писала что-нибудь, никогда не думала о “книге”, о собрании моих сочинений.
То обстоятельство, что некоторые мои сочинения были впервые опубликованы в Грузии, а не в Москве, — не моя заслуга, и не в этом причина так любить место земли: САКАРТВЕЛО. Эти слова посвящены не книге, не стихотворениям моим, которые я написала недавно, которые я снова назвала “Сны о Грузии”.
Мне приснилось имя этого места земли: так ясно, так слышно, что я проснулась в слезах, но потом весь день улыбалась, и те, кто не знал, что значит САКАРТВЕЛО, — стали лучше, радостнее ощущать себя на белом свете.
Это было в московской больнице имени Боткина. Я не хворала, но, по доброму усмотрению врачей, была в больнице, где по ночам писала, — некоторые мои слова относятся к разным местам моего обитания на этой земле, всей земле.
Больница — пока ты здрав и жив — удобное пристанище для дум не о себе, а о других.
“Возлюби ближнего твоего, как самого себя”, — мне не однажды приходилось думать об этих словах, но я любила ближнего более, чем себя.
Ежели некто повинен в таковом грехе, он повинен перед другими, перед ближним и дальним, этот грех тяжело искупаем, но прощаем свыше, — при обязательном условии искупления вины, исполнения долга, диктуемого свыше.
Эти незамысловатые рассуждения относятся лишь ко мне.
С таким тщанием и так долго пишу я предисловие к моим сочинениям, написанным ночами в больнице… Доктор Боткин не мог знать о больнице его имени, построенной для бедных и страждущих в 1911 году Кондратием Солдатенковым, благотворителем, сострадателем, издателем.
Кто одаряет (а порой — огорчает) нас снами? Я пробовала сама перевести грузинские слова на русский язык, у меня ничего не вышло: я не умею писать по-грузински, но я и во сне слышу грузинскую речь, грузинское пение.
Грузия, Сакартвело — свет моей души, много ласки, спасительного доброго слова выпало мне в этом месте земли, не только мне — многим, что — важнее.
О Гмерто, пишу я, — о Боже, храни этот край земли и все, что мы видим и знаем, и то, что нам не дано знать.
Имена тех, кому посвящены эти стихи, да не будут забыты.
Б. А.
I. Памяти Симона Чиковани
Вот было что: проснулась я в слезах.
В зеницах, скрытных пеклах суховея,
не зеленеет влагой Алазань.
То ль сновиденье было суеверно,
нет! то был дэв1. Он молвил: Сакартвело.
Конечно, дэв. Один из девяти.
Мой краткий сон не помнил о Тбилиси —
дэв осерчал и пожелал войти
в затменный ум затворника больницы.
Моим глазам плач возбранен давно,
он — засуха за твердою оградой,
иначе бы зрачки слились в одно
течение, словно Кура с Арагвой —
там, возле Мцхета. Если глянешь ввысь —
увидишь то, чему столетья мстили
за недоступность выси. Глянешь вниз
с вершины… можешь? Возрыдай, о Мцыри.
Плачь обо всех, доплачься, доведи
пустыню глаз до нужных им деяний.
Но где мой дэв, один из девяти?
Часы мои, который час? — Девятый.
Девять — всего у Сакартвело есть:
названий ветра, соучастий в хоре,
чудес и чуд. Но я не там, а здесь,
где предаются не мечтам, а хвори.
Да охранит меня святой Давид!
Смиреннейший, печется ль он о дэвах?
Забыть мой сон иль вновь его добыть?
Меж тем часов — как плит Марабды2 — девять.
Грядет обход. Врач должен обойти
значенье пульсов, жалоб, недомолвок.
Нет времени считать до девяти:
“пятиминутки” ритуал недолог.
И страждущих число не таково.
Врачующих труды неисчислимы
(и нужды). Солнцем глянувший в окно,
о Гмерто! знаю: Ты пребудешь с ними.
Мой перевод я изменить хочу.
Симон простит. Строка во тьму не канет.
О Господи! не задувай свечу
души моей, я — твой алгетский камень.
Врач удивлен: — Вы — камень? Но какой? —
Смеюсь и помышляю об ответе.
— Я — камушек, взлелеянный рекой
грузинскою, ее зовут Алгети. —
Внимает доктор сбивчивым речам,
как Боткину когда-то удавалось.
— Вы сочинять привыкли по ночам. —
Сбылись анализ крови и диагноз.
Не той, как Сакартвело, ибо той
любви — другой избранник убоится,
пасут меня и нянчат добротой
и Солдатенков, и его больница.
Я отвлеклась. Повадка такова,
что слов туманы — Овену подобны.
Но барельефу — скушно знать, когда
очнулись благодарные потомки.
У них уйдет на это полувек
с добавкой упраздненной пятилетки.
А я — живу, как доктор повелел:
звенят тарелки и горчат таблетки.
День бодрствует, как подобает дню.
Вторженьем в них пренебрегают вены,
но их принудят. Помышленья длю
и для удобства прикрываю веки.
При капельнице, что воспета мной,
возгрежу о Симоне, о Важе ли —
незримый вид я назвала бы мглой,
но сомкнутые веки повлажнели.
Постыдность слез спешу стереть с лица —
вошла сестра по долгу милосердья.
…Июль спалил луга, ожег леса…
Как зимовать? Нет денег, мало сена…
Сестра — из Кимр. Есть у нее коза.
Коза — всегда! — есть мой кумир строптивый.
В сестре Татьяне нет нисколько зла.
И денег нет. Но повезло с квартирой,
не ей, а сыну… Прокормить козу
она сумеет… Муж Татьяну любит…
Я слушаю… Меня влекут ко сну
улыбки прибыль и печали убыль.
—Все времена — лихие времена, —
сквозь сон я слышу. Разум занят ленью.
Я думаю: о Грузия моя!
Но и козу нечаянно жалею.
Каприз иль приступ? Слышит и Кура
призыв страдальца: — Эскулапы, где вы? —
Я думаю: о Грузия, когда…?
Вдруг — никогда? Не отвечайте, дэвы.
Во сне ли праздник пел и танцевал?
Туда, где квеври3 и Алавердоба4,
шел с алою гвоздикой Тициан,
а я и Нита оставались дома.
Мне девять раз рассказывал Симон
о том, что знал, и, выйдя из полона
межзвездного, делили пир со мной
Галактион и Тициан с Паоло.
Спасли грузины убиенный Дождь5 —
воскресли струи строк и уцелели,
и все совпало: маленькая дочь,
и Лермонтов, и храм Свети-Цховели6.
Кто в эту ночь молился обо мне,
сберечь меня просил святую Нину?
Прижился голубь на моем окне —
что будет с ним, когда его покину?
Быть может, хлебца кто-нибудь подаст:
здесь всяк невольно мыслит о загробье
и, по примете, потчует подчас
клюв Божьей птицы просьбой о здоровье.
О муже Вове с Таней говорим:
пригожий, добрый, да вину привержен.
Лекальщик он, и за труды хвалим.
В разлуке с хмелем — сумрачен, но вежлив.
Зарплата — редкость. Оскудел завод,
но подсобил, когда играли свадьбу:
дочь вышла замуж. А отец — в запой
водвинулся. Но я все это знаю.
Не он ли населил мои стихи?
Посредь страны, бессчастной, беспризорной,
не он ли бродит вдоль моей строки —
сородич мой, со мною неразъемный?
Смышленый, с древней думой о вине,
а не о тех, кто свысока им правит,
одет в прорехи, — близок мне вдвойне:
его восславил мой Гусиный Паркер.
В дочь Тани Ольгу был влюблен грузин.
Влюблен и ныне. Объясните, дэвы:
как он попал в остуду кимрских зим?
К тому же он — Давид, иль, вкратце, Дэви.
Манил он Ольгу в Грузию свою,
но запретил и проклял мини-юбку.
Назло ему, возрадовав семью,
невеста предпочла соседа Юрку.
Святой и царь, всех кротких опекун,
смиритель гневных, что в виду имеет
чужой жены не мимо, а вокруг
блуждающий твой кимрский соименник?
Он в честь твою крещен и наречен.
Пусть минимум порочного подола
забудет тот, кто боле ни при чем.
Но почему украдкой плачет Ольга?
Усов ревнивца доблестную масть
муж Вова хвалит, чуждый русской спеси.
Страдает Юрка. Изнывает мать,
страшась Куры и Волги сложной смеси.
Вдвоем, в девятом пред-ночном часу,
о том о сем судачим откровенно.
Татьяна, проводив меня ко сну,
разучивает слово: Сакартвело.
И неспроста: оно в ее устах
освоится и природнится к Тане.
Разгадка — не в ревнующих усах,
в другой, покамест не воспетой, тайне.
Коль девять раз царицею Тамар
был некогда проведан сон Симона,
взмолюсь: цари! мой разум отумань
и к подданным твоим не будь сурова!
Я — ровня им. Твоя над нами власть.
И Лизико — для грез о Руставели —
в девятый день июня родилась.
Чабук7 ее крестил в Свети-Цховели.
Смешение имен, времен и Кимр
с тем краем, что зовется: Сакартвело, —
безгрешно. Пусть гуляет вкось и вкривь
перо, покуда не осиротело.
Жизнь замечает, что желает есть.
Суть снеди — легковесна и целебна.
Какое благо и какая честь —
лежать в постели в чине пациента.
Возжаждавших иных чинов — мне жаль.
Не очень, впрочем. Разберутся сами.
Лишь возлежать! и с жадностью вкушать
тот суп, что порицаем гордецами!
Полеживать! Лениво ликовать!
Лбом в девять пядей помнить девять дэвов!
На суету не променять халат,
как это делал мой любимый Дельвиг.
Он — завсегдатай сердца моего.
Как весело он расточал свой гений!
Молчок! По мне скучает молоко.
Я слезы снов утешу смехом бдений.
“Я Вам пишу”… — вот и пиши, радей!
Как Таня к няне, я приникну к Тане.
Чужая боль — больнее и родней
своей, тебе двоюродной, не так ли?
Надземную я навестила синь —
итог судьбы преображен в начало.
Мой сон был свеж и не успел остыть,
когда больным заметно полегчало.
Благодарю лежачий мой постой.
Смиренно и не вспыльчиво сознанье.
День августа иссяк двадцать шестой —
счастливый день, что начался слезами.
1 Дэвы — таинственные мифические существа, почитаемые в Грузии.
2 Девять плит Марабды — историческая святыня Грузии — место, где в битве за родину погибли девять братьев-героев.
3 Квеври — кувшины для вина, зарываемые в землю.
4 Алавердоба — праздник в честь сбора винограда и церковный праздник храма Алаверди.
5 Поэма “Сказка о Дожде” впервые опубликована в журнале “Литературная Грузия”.
6 Свети-Цховели — кафедральный собор в городе Мцхета, один из самых древних и любимых храмов Грузии.
7 Чабук — ласковое прозвище известного грузинского писателя Чабуа Амирэджиби в домашней и дружеской среде.
II. Памяти Гии Маргвелашвили
Мой Гия, мой Гия, давно уж ничьи
мои измышления — прочих сокровищ
не знал и не знаешь. Мне снилось в ночи,
как супишь ты брови и сердце суровишь —
в защиту мою. Ни двора, ни кола
громоздких не нужно отлучке геройской.
Мой Гия, мой Гия, зачем никогда,
Георгия сын, ты не звался: Георгий?
Влиянье луны съединило умы.
Смешливость умов — наших уст совпаденье.
На улице Барнова, возле луны,
мы вместе смеялись в моем сновиденье.
Ты помнишь: в Москве снегопадом мело.
Блистая сокрытой и древней отвагой,
увлекшись роскошным аидом метро,
ты ехал ко мне с кахетинскою влагой.
То быстрая темень, то пышный огонь.
Ты речи, родимой тебе, улыбался:
робея, вступили в чужбинный вагон
тбилисские жители, два авлабарца.
Уж встречи со мною ты ждал у дверей,
вдруг ты заблудился? — уже я грустила.
Один пошептался с другим: — Вот — еврей,
скажи, почему он похож на грузина?
Заздравные тосты смешны, да важны:
— Хвала черноусым? Хвала белокурым! —
Я помню Тифлис, что не ведал вражды
меж русским и турком, меж греком и курдом.
Ты всякий любил и язык, и акцент,
любому народу желая прироста.
Печалился ты: где шумер, где ацтек?
Всемирен объем твоего благородства.
Ты помнишь: “Иверия” звался отель.
Люблю помышленье: в честь края какого.
Во сне обитаю и вижу отсель
обширность воды под утесом балкона.
Играли мы так: двадцать два, двадцать два,
потом — восемнадцать. Звонок телефона
ты слышал. Скажу тебе: “хо” — вместо: “да”,
коль спросишь, была ль эта ночь благосклонна
к усладе моей, к созерцанью Куры.
Скажу о Куре: — Называй ее Мтквари. —
Твой город был главный участник игры.
Мы с видом его заоконным играли.
Провидел ты все, что я вижу в окно.
Там, слева, — Мтацминда1. Но все это знали.
Мой Гия, подумай, любимейший кто
явился внизу? Ты ответствовал: — Дзагли2. —
Нам пес был знаком. Он хозяина ждал.
Мы вместе его не однажды ласкали.
Подвал утолял нарастающий жар
пленительным пивом, совместным с хинкали.
Наш дружеский круг почитал и ценил
гуляк и скитальцев, терпевших похмелье.
Не-царь Теймураз, что в хинкальной царил,
заплакал: по-русски читала я “Мери”.
Но сколько же раз я читала стихи,
в гортани грузинское пенье лелея.
Теперь ты — всеведущ, попробуй, сочти.
Воспомни, что в наших стаканах алело.
Мы верили, что не гнушалась Кура
стихами, слезами и даже делами
такими: отведавши хаши с утра,
мы ехали к Эличке Ахвледиани.
Ее обожал весь Тбилиси — и мы,
скрывая ладонями выдохи наши.
Прекрасная молвила: — Как вы умны!
Счастливцы, уже вы отведали хаши. —
За улицею Кецховели следим:
вне времени сущие, звезды решили
увидеть, как там, в доме номер один,
застенчив и милостив Гудиашвили.
Когда мы вступали в объятья дверей,
их кроткий хозяин, беседуя с нами,
приписывал мне урожденье зверей,
чью невидаль видел один Пиросмани.
Неймется каким-то небесным коням:
несутся! И вижу во сне постоянном
ту рюмку, в которой не сякнет коньяк,
что крайней весной не допит Пастернаком.
Мой Гия, мы общую звали луну
Галактиона3 — и только! — Луною.
Все ярче она сокращает длину
твоей безутешной разлуки со мною.
Припеком любви ты меня известил:
я мучу тебя, устрашаю, тревожу.
Послание требует убыли сил.
Я ради тебя их упрочу, умножу.
Оставим луну, но отменим туман
подлунного вздора. Прости меня, Гия,
что нас позабыла царица Тамар,
что нет Руставели, — пусть верят другие.
Коль я напрямую с тобой говорю,
есть нечто, что мне до поры не известно.
Светает. Тебе посвящаю зарю.
Отверста окна моего занавеска.
Дано завершиться столетью сему.
Ну, что же, и прежде столетья сменялись.
Не стану покою вредить твоему.
Давай засмеемся, как прежде смеялись.
Ты с осликом сравнивал образ Дождя:
когда многотрудному ходу учены
копыта, он — вири4, а если дитя
чудесное, он именуем чочори5.
Спасибо, мой Гия. Мной принят намек.
В моем сновиденье зияют ошибки,
но смысл его прост: ты покинуть не смог
мой сон без твоей неусыпной защиты.
1 Мтацминда — Святая Гора, где похоронены великие грузинские поэты, Александр Грибоедов и Нина Грибоедова, урожденная Чавчавадзе.
2 Дзагли — собака (груз.).
3 “Луна над Мтацминдой” — стихотворение Галактиона Табидзе.
4 Вири — осел.
5 Чочори — осленок.
III. Памяти Гурама Асатиани
Как свадебны все словари:
слова взаимности сомкнутся,
как соловьины сентябри:
уста поют, а слезы льются.
Не говори: сикварули1,
не взламывай тайник моллюска,
жемчужину не отнимай,
не называй Курою Мтквари,
гадать не вздумай о Тамар:
где обитает, здесь ли, там ли.
Сокрыты от досужих глаз
ее покои и покровы.
Крепчает хлад, и пиршеств глад
пресыщен мыслью о прокорме.
Упырь сбирает крови дань.
Прищурен зрак стрелкаУбийцы помыкает длань коварством.
моей Москвой, моим Кавказом.
Край, осенивший сны мои,
не слышит моего ответа.
Удвоенность молитв прими,
о Боже, — я прошу — о Гмерто!
Оборони и сохрани,
не дай, чтоб небо помертвело.
свирельное с и к в а р у л и —
вот связь меж мной и Сакартвело.
Есть страсть, что сладостнейее и смерть не отменила, любви,
и сны мои целуют лбы
тех, чье пристанище — могила.
То чувство славил Лицеист,
по ком так жадно сердце бьется.
Оно — целит, оно — царит
и вкратце дружбою зовется.
Возмывшие меж звезд блестеть,
друзья меня не оставляли.
Вождь смеха, горьких думвернись, Гурам Асатиани. близнец,
Не сверху вниз, в аид земной,
где цитрусы и кипарисы
войной побиты и зимой,
и не домой, не в город твой, —
вернемся вместе в Кутаиси.
Но прежде завернем в подвал,
потом — туда, на Кецховели,
в тот дом, что Пушкина знавал,
где перед ним благоговели.
Следы беспечно легких ног
мы различали на паркете.
И Пастернак не одинок
в том доме, как нигде на свете.
Там у меня был свой бокал —
сообщник царственных застолий
Багратиони. Опекал
бокалы спутник всех историй
столетья, любящий одну:
в Париже он служил гарсоном
и ловко подавать еду
владел умением особым.
Он так же грациозно нам
служил, пока мы пировали.
Гудиашвили первым знал,
чем станет имя: Пиросмани.
Нино, вослед Тамар, была
торжественна и величава
и в диадеме и боа
нас, недостойных, привечала.
Гурам, не двинуться горам
навстречу нам. Мы безмятежны
вкушая хаши. Не пора ль
спешить, помедлив близ Метехи?
Как я люблю скалы отвес,
где гроздья гнезд, где реют дети
над бездной вод. Скажи, ответь,
Гурам, кто ты на самом деле?
Ты — и кинто, ты — и кино,
где Гоги Купарадзе — Чаплин.
И ты играешь, но кого?
Смешлива грусть, а смех — печален.
Шутник — как шут — вольнолюбив.
Не сведущ в гневе, горд при гнете,
вдруг, Руставели перебив,
ты по-грузински вторишь Гёте.
Наш узкий круг был столь широк,
что ночь не смела стать бесшумной.
В отверстые дома щедрот
вмещались все, и Гия с Шурой,
не расставаясь никогда,
нас никогда не покидали,
и путеводная звезда
нас приводила в Цинандали.
Неслись! Потом, плутая, шли
сквозь виноградные чащобы,
встречая светочей души:
тха2, цхени3, вири и чочори.
Казалось: всех крестьян дома
веками ненасытно ждали
лишь нас, и жизнь затем дана,
чтоб все друг друга обожали.
Мамали4 во дворе кричал
о том, что новый день в начале.
На нас Тбилиси не серчал,
хоть знал, как мы озорничали.
И снова ночь, и сутки прочь,
добыча есть, и есть отрада:
мой перевод упас от порч
стихи Тамаза и Отара.
Поет Тамаз, поет Отар —
две радуги зрачки омоют.
Все в Грузии поют, но так
другие братья петь не могут.
Не выговорю: тыви — плот
вдоль Мтквари плыл, брега чернели.
Плот при свечах поет и пьет,
и, коль женат карачохели5, —
счастливица его жена.
Пошли им, небо, дни златые,
ей — жемчуга и кружева,
а мне дай выговорить: тыви.
Мне всех не перечесть пиров,
всех лиц красу, всех чар Тбилиси.
Я робким обвела пером
и были те, и небылицы.
Гурам, при мне ты умирал
в светлице сумрачных отсеков.
Тебя догонит Амиран6,
сам зэк и врачеватель зэков.
Был слеп иль прав немолкшийне зная, что сулят нам годы? смех,
Остался от былых утех
твой дар — немецкий томик Гёте.
Сосед созвездий, за тебя
вступилось ночи озаренье.
Шестнадцатый день сентября
иссяк, но не стихотворенье.
Коль я спрошу, ответствуй: — Да! —
Погожи дни, леса тенисты.
Уж если ехать, то когда
доедем мы до Кутаиси?
Мы — там, в предгории громад,
под коими орлы парили.
Младенец-плод, расцвел гранат.
Я это видела впервые.
Ты алый мне поднес цветок.
К устам цветка уста приникли.
Сохранен он и одинок
в подаренной тобою книге.
Нас всех собрал Галактион.
Посланцы дальних стран — галантны,
но их рассудок утомлен.
А мы воззрились на Гелати7.
Смеялся ты, смеясь всегда,
но молвил: — Это — прорицанье.
— Вот лошадиная вода, —
сказала я про Цхенис-цхали.
И впрямь — купали там коней
те, чьи горбы наверх стремились8.
Но наипервым из камней
возглавил высь Давид Строитель.
Ужель быть правнуком Тамар
имел он избранную долю?
Прабабка? Скушный сей талант —
несовместим с красой младою
владычицы вершин, долин,
сердец, легенд и песнопений,
чей властный взор неодолим
и нежен лик благословенный.
Зев легких с жадностью вдыхал
пространство. Жизнь пренебрегала
тоской бессмертья. Нижний храм
поныне чтит царя Баграта.
И всех Багратиони род
сплочен таинственным единством
с бокалом, с подношеньем роз
Ладо, и с полем Бородинским.
Но дуб, проживший триста лет,
превысил смысл иных дарений.
Тщеты насущной прах и тлен
провидел д у б у е д и н е н н ы й.
Хоть не был многолюден храм
и не был юноша безумен,
уж все сбылось: явилась к нам
весть из Тбилиси: Шура9 умер.
Мы, должники торжеств, поспеть
ко погребенью не сумели.
Вновь предстояло мне воспеть
ту ночь, когда венчалась Мери.
Мы омочили хлеб вином.
В сей поздний час, что стал пред-вот — я, наедине с виной ранним,
пред Шурой, Гией и Гурамом.
Я — здесь, вы — там, где стынь ине попранного смертью братства. пыл
Наш повелитель — Витязь был
(украдкой я жалела барса).
Вы мне твердили не шутя:
— Чураясь мнений всех и прений,
мы скажем: сколько строк Шота
перевести — вот долг твойКаких — я знаю, да нейдут первый —
слова на ум, померк неужто?
Гурам, мне показалось вдруг,
что нам обоим стало скушно.
Давид Строитель и Давид
Святой в потылице-темнице
свет возожгут. А нас двоих
я покидаю в Кутаиси.
Пребудем там, от всех вдали.
Гелати возойдет над нами.
Звук трех слогов: сикварули —
зов Сакартвело, голос Нани.
1
Сикварули — любовь (груз.).
2
Тха — коза.
3
Цхени — лошадь.
4
Мамали — петух.
5
Карачохели — гребец на праздничной освещенной лодке по Куре.
6
Амиран — герой грузинских мифов и легенд (сродни Прометею). В этом случае — имя покойного друга.
7
Гелати — храм, построенный царем Грузии Давидом Строителем.
8
Строители храма на вершине горы.
9
Александр Цыбулевский — поэт, друг Булата Окуджавы и других русских и грузинских поэтов.
IV
Луне, взошедшей над Мтацминдой,
я не повем печаль мою.
На слог смешливый, слогпеременить не премину. тоскливый
Евгений Рейн воспел Дигоми,
где телиани он вкушал.
Названье родственно-другое
прислышалось моим ушам.
Увы, косноязычья мета —
как рознь меж летом и зимой.
Не пестовала “Дэда-эна”1
умы ни Рейна и ни мой.
Квартиры говор коммунальной —
и нянька нам, и гувернер.
Язык грузин, для нас фатальный,
мы исказим и переврем.
Дигоми — пишем, но дыханье
твердыню “дэ” должно возвесть.
Над нами вздыблен дым в духане,
что девы нам, коль дэвы — здесь.
Звук “Гэ” достоин укоризны.
В Дигоми так не говорят.
Был близок Лесе Украинке
его грузинский вариант.
Мы все пивали телиани
в те дни, в застолий тесноте.
“Ли-ани” длили ты ли, я ли,
слог “тэ” смешав со словом “те”.
Взращенных в сумрачном детдоме
отечества, чей нрав суров,
не всех ли нас собрал Дигоми,
сирот преобразив в сынов?
Чтоб снова не осиротело
души бездомное тепло,
был сон — и слово “Сакартвело”
само себя произнесло.
Заслышав: “Моди, чемо швило”2, —
по праву моды, лишь моей,
перо проведать поспешило
пиры и перлы давних дней.
Коль Картли, из незримой близи,
меня окликнет: — В яви дня
ты чтишь ли иа и наргизи?3 —
Я не вскричу развязно: — Да! —
Благоговейно молвлю: — Диах, —
чем возвеличу хо и ки4.
Смеются девять дэвов дивных:
одышлив дых моей строки.
В грехах неграмотных не каясь,
тем, кто явился мне вчера,
мое печальное: нахвамдыс5 —
сказать и страшно, и пора.
Сгущается темнот чащоба.
Светильник дружества погас.
С поклажей: “Боба, гамарджоба!6” —
в чужбину канул Боба Гасс.
И Эдик Елигулашвили,
что неразлучен с Бобой был, —
в той вотчине, что много шире
и выше знаемых чужбин.
Поющих — певчие отпели.
Гнев Зевса то гремит, то жжет.
Москва, в отличье от Помпеи,
огнь смертоносный в гости ждет.
Коль нам ниспослан мигон — лишь предгрозье, пред-намек. беззвучный,
Туристов теша, спит Везувий,
но бодрствует над ним дымок.
Похоже ли на уст смешливость
то, что объявлено строкой?
Тысячелетье изменилось
не очень, как и род людской.
Затмил не слишком ли зловеще
мой слог заманчивый пробел?
Созвездье кроткое овечье,
провозвести или проблей:
как прочь прогнать ума оплошность
и знанье детское сберечь,
что цвима — дождь, что цхени —что дэда — мать, а эна — речь? лошадь,
Сердцам разрозненным — доколе
и петь, и причитать навзрыд?
Вернусь в диковины Дигоми,
где свет горит и стол накрыт.
Возрадуюсь, бокал наполню…
Все так и было, вдалеке
от яви, только — что? Не помню:
заснула я с пером в руке.
1 Дэда-эна — родная, материнская речь, учебник для младших классов.
2
Моди, чемо швило — пойди ко мне, дитя мое (груз.).
3
Иа наргизи, аи иа — это нарцисс, это фиалка (первые слова учебника).
4
Хо, ки — по-грузински — да, более уважительно — диах.
5
Нахвамдыс — до свиданья.
6
Гамарджоба — здравствуйте.
V
“День августа двадцать шестой” —
сей строчке минул полный месяц.
Сверчок, обживший свой шесток,
тебе твоих словесных месив
не докучает скромный скрип?
Занятье это бестелесно,
но им перенасыщен скит:
сверчку и скрипу — вместе тесно.
День сентября двадцать седьмой
настал. Я слов велеречивость
читаю хладно. Но со мной
вот что недавно приключилось.
Я обещала, что смешлив
мой будет слог — он сталВдруг ноздри вспомнили самшит, прискорбен.
вцепившийся во встречу с морем,
вернее — он препоной был,
меня не допускавшей к морю.
Его, как море, возлюбил
мой нюх, что я от моря скрою.
Прогоркло-приторный настой,
подача корма нищим легким,
дремучий, до-античный сон,
но в схватке с беззащитнымВо вздохе осени сошлись локтем.
больничный двор с румяными узник времени — самшит. кленом
Нетрудно слыть вечнозеленым,
но труд каков — вкушая тлен
отживших, павших и опавших,
утешиться поимкой в плен
податливых колен купальщиц.
Чем прибыль свежести сплошней,
тем ярче пряность, терпкость,Скончанье дня скончаньем дней гнилость.
прозрачно виделось иль мнилось.
В ночи стенание машин
томит и обостряет совесть.
Как сгусток прошлого — самшит —
усильем ребер вновь освоить?
Там озеро звалось: Инкит
и ресторан, где танцевали
грузин с абхазкою, испив
несходства “Псоу” с “Цинандали”.
Беспечность младости вольна
впасть в смех безвинный,Зрел плод вина, но и война неподсудный.
между Бичвинтой1 и Пицундой.
В уме не заживает мысль:
зачем во прахе, а не вживе
краса и стать спартанских мышц
Ираклия Амирэджиби?
Не сытый знаньем, что отец —
вовеки беглый каторжанин,
антропофага зев отверст
и свежей крови ждет и жаждет.
Зачем, за что земли вовнутрь,
терзаемые рваной раной,
ушли — селенья Члоу внук
и внук Ираклия Ираклий?
Зиянье горл: — Зачем? За что?
О Боже! — вопиет — о Гмерто! —
И солнце за луну зашло,
ушло в уклончивость ответа.
Ад знает, кто содеял взрыв,
и ангелами возлетели,
над разумом земли возмыв,
те, что почили в колыбели.
Пока людей с людьми разлад
умеет лишь в мишень вглядеться,
ужель не упасет Аллах
Чечни безгрешного младенца?
Неравновесия недуг
злом превозможет здравостьТак тяжесть розных ведер двух смысла.
гнетет и мучит коромысла.
Так акробат, роняя шест,
жизнь разбивает о подмостки.
Так все, что драгоценно есть,
непрочно, как хребет в подростке.
Перо спешит, резвей спешит
пульс, понукаемый догадкой:
разросшись, как проник самшит
в день сентября двадцать девятый?
Сей день вернулся в бывший день:
в окне моем без промедленья
светало. Не в окно, не дэв,
не в дверь — сквозь дверьВид гостьи не был мне знаком, внеслась Медея.
незваной и непредвестимой,
но с узнаваемым цветком —
не с Тициана ли гвоздикой?
И с иберийским образком:
смугл светлый лик ПречистойТе, коих девять, прочь! Тайком Девы.
крещусь, как прадеды и деды —
по русской линии, вполне ль
прокис в ней привкус итальянства?
Иль, разве лишь во ржи полей,
в ней мглы и всполохи таятся?
Татарства полу-иго свесть
с ума сумеет грамотея.
Как просто знать, что есть не смесь,
а слиток пращуров — Медея.
К тому же — здесь. В ней пышетко мне нагрянувший метелью. зной,
Какой ее окликнул зов?
Что привело ко мне Медею?
Все просто. Тех приморских дней
она — чувствительный свидетель.
Платок я подарила ей.
Сей талисман завещан детям.
О том на память, что моря
влюбляются в купальщиц вялость,
“Грузинских женщин имена”
стихотворение сбывалось.
Я знаю странный свой удел:
как глобус стал земли моделью,
мой образ — помысел людей
о большем — обольстил Медею
и многих, коим прихожусь
открыткой, слухами, портретом,
иль просто в пустоте кажусь
воображаемым предметом.
Весь мой четырехстопный ямб —
лишь умноженья упражненье:
он простодушно множит явь
на полночи сквозняк и жженье.
Он усложняется к утру.
Читатель не предполагаем
и не мерещится уму,
ум потому и не лукавит.
Но как мне быть? Все горячей,
обняв меня, Медея плачет,
смущая опытность врачей
раздумьем: что все это значит?
Смогу ли разгадать сама
надзором глаз сухих и строгих,
что значат клинопись письма
и тайнописи иероглиф?
Быть может, некий звездочет
соединил меня с ошибкой
созвездий? Чем грустней зрачок,
тем поведенье уст смешливей.
Пред тем, как точку сотворю,
прерваться должно — так ли, сяк ли.
Сгодится точка сентябрю:
страница и сентябрь иссякли.
1 Бичвинта — грузинское, Пицунда — абхазское название одного и того же города.
Авелум. Отару Чиладзе
Явилось торжество и отшумело
на перепутье новогодних лун.
Да, только одиночество шумера
могло придумать слово “Авелум”.
В чем избранная участь Авелума —
живущий врозь и вольно, или как?
Не вместе, не вдвоем, не обоюдно?
Пусть будет неприкаянным в стихах.
Так свой роман нарек Отар Чиладзе.
Давненько мы не виделись, ау!
Печального признанья начинанье
ловлю, преображенное в молву.
А помнишь ли, Отар, как наш хабази1 —
схож с обгоревшим древом, сухопар —
нырял в полымя пасти без опаски
и был невидим — лишь высокопят.
Как молодость сурова и свободна:
лик Анны, улыбающейся мне,
застолий наших остров — дом Симона,
цирк, циркулем очерченный в окне.
Или другой холодной ночи жженье —
высокогорный, с очагом, духан.
Снегов официантку звали: Женя, —
внимавшую то пенью, то стихам.
Я обещала с ней не расставаться —
беспечному в угоду кутежу,
и, клятве легкомысленной согласно,
вот — слово мимолетное держу.
А после — звезды звездами сменялись,
и, под присмотром Бога самого,
мы пропасти касались и смеялись,
разбившись над ущельем Самадло.
И впрямь смешно — легко, а не сторожко
над бездной притягательной висеть.
В снегу была потеряна сережка —
ты не нашел, зато сумел воспеть.
Осталась в долгопамятном помине
грядущей жизни маленькая треть.
Моя свеча — прилежна, ей поныне
сопутствует Галактиона тень.
Я сумрачно тоскую по Тбилиси,
Метехи вижу, веки притворив.
Хочу спросить: наития сбылись ли
всех дэвов — в шапке вымыслов твоих?
Когда я снова полечу-поеду —
средь времени отрав или отрад!
Отар, пошли мне чудную поэму!
Или меня отринул ты, Отар?
Не быть мне ни повинной, ни подсудной
пред роком, чей пригляд неумолим,
пред распрей меж Бичвинтой и Пицундой,
пред городом твоим, но и моим.
Так, при свече, с любовью и печалью,
в ночи от хвойных празднеств затаясь,
— Рогора хар?2 — тебя я вопрошаю.
Да, авелум — когда бы не Тамаз.
Но есть и я. И свет небесный — с нами.
Душа, как снег — и твой, и мой, — свежа.
Нечаянно содеяла посланье
то ль я, то ли иссякшая свеча.
1 Хабази — пекарь, ныряющий в тонэ (печь для выпекания хлеба, углубленная в землю).
2 Рогора хар? — Как ты? (груз. в смысле: “Как поживаешь?”, “Как чувствуешь себя?” и т.п.)