В зеркале литературы о литературе
Марина Абашева
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2000
Частное время литературы: год 1999
Разговор о новой литературе, начатый в круглом столе “О прозе реальной и виртуальной” (“ДН”, 1999, N№ 11), продолжают критики из Екатеринбурга, Перми и Ярославля
Марина Абашева
В зеркале литературы о литературе
Как водится, слухи о смерти современной литературы оказались сильно преувеличены. И хотя невозможно охватить взглядом всю литературу, во всех ее сегодняшних проявлениях — от толстых и тонких журналов и книг до тенет Интернета, — минувший год оставляет впечатление, что больной поправился, крепко стоит на ногах и выглядит вполне обнадеживающе.
Литература действительно приобрела новое качество. Во всяком случае, недавний ее героический (или, для кого-то, беспорядочный и беспутный) период явно закончился. Год назад Наталья Иванова на страницах “Дружбы народов” в “Хронике остановленного времени” абсолютно точно завершила неспокойное десятилетие 1995 годом. Да и не одна она. Теперь, в девяносто девятом, часы показывают неплохое литературное время: лето, полдень, солнце в зените. Листва зелена, воздух свеж, все впереди… И, может быть, красноречивее, чем факт наличия на пороге двухтысячного года очень хороших работающих писателей, об этом свидетельствует сформировавшаяся топика литературы (в обоих значениях слова — и в смысле “место”, и в смысле “тема”). По счастью, она не успела пока стать рутиной, не покрылась глянцем (или пылью) скучноватого академизма.
Топология прозы, разумеется, очевиднее: горько-соленые солдатские будни (или метафизическое от них бегство, как у О. Ермакова), фантасмагорическая повседневность провинциальных городков В. Пьецуха, А. Слаповского, И. Клеха, свежая кровь (нередко — клюквенный сок) исторических романов и лирической волной хлынувшие вдруг повествования о счастливой любви, вплоть до удивившей своей неожиданностью повести Г. Бакланова “Мой генерал”. Семейный роман, вернувшийся в разных обличьях… Но, кроме того, есть и совсем свежие новости: животрепещущая новорусская действительность, еще недавно никак не дававшаяся “серьезным” писателям (и с легкостью освоенная авторами массовой литературы), обрела наконец у Михаила Бутова, Эргали Гера и других, теперь уже многих, и свободу, и дар слова. Пласт времени, когда “советская власть, почти родная, ушла, не попрощавшись” (Наталия Толстая) и все мы, никуда не переезжая, очутились, как говорит прозаик Андрей Матвеев, в эмиграции совсем в другой стране, теперь предстает как творческая задача. Она решается по самым горячим следам, что влияет и на собственно литературную форму: частенько теперь мы читаем не то чтобы романы с продолжением в привычном понимании и не циклы рассказов, но книги, постоянно дописываемые автором. Так “Родословное древо” Г. Петрова становится все более ветвистым, а причудливые рассказы Ю. Буйды (и “Прусская невеста”, и те, что после) растут, как диковинные грибы, все из прежней грибницы. При этом сюжеты не соподчинены друг другу, но являют собой, что называется, “ризоматические” образования.
Кстати, о ризомах. Постмодернизм, которым недавно кто размахивал как красным знаменем на баррикадах, а кто пугал малых детей, тоже становится вроде бы общим местом. Во всяком случае, он перестал казаться опасным: с одной стороны, К. Степанян признал в некоторых постмодернистских текстах “прорыв к новому этапу”, а с другой — Н. Переяслов в “Нашем современнике” призвал использовать “чуждый метод… в руках патриотически мыслящих писателей”. Меня, впрочем, наш прирученный и объезженный постмодерн (в скобках замечу: только у нас в отечестве приобрел он скандальную славу ниспровергателя, подобающую скорее авангарду, на родинах же у себя, напротив, рос тихим домашним мальчиком, который чтит своих предков, живет их опытом на радость семье) как раз пугает поболе, чем В. Сорокин. Обескураживает простотой автоматизированного приема: распутная капитанская дочка с бунинским ликом и с набоковским именем (“Ада” П. Алешкина) — все в одном флаконе, без сорокинского разгону и подготовки. Вот за это и боролись?
Но самая густонаселенная территория современной прозы, заслуживающая особо пристального внимания, — по-прежнему дневники сочинителей, воспоминания литературных друзей и жен, от Бианки до Хармса (М. Дурново), литературные взаправду- и псевдо-мемуары (историей стремительно становятся уже не только пятидесятые, семидесятые, но и девяностые), автобиографические писательские романы и романы о писателях. А также эпистолы о литературном и нелитературном быте (“Москвы от Лосеффа”), записки литературных клерков, воспоминания советских писателей типа “глазами человека моего поколения”… И если кто возьмется описывать текущий день, то почти непременно выйдет “День писателя” — хоть у Ф. Искандера, хоть у В. Попова (“Единственное, что утешало”). Не в каждом, конечно, рассказе о литературных приятелях или романе о писателе, но где-то здесь, на этих землях, и располагается сегодня “место мышления”, нерв современности. Именно здесь литература всерьез говорит о себе самой — и что этот разговор совсем не праздный, стало ясно всем. Почти все авторы текстов, похожих на литературные мемуары, твердят, что пишут не совсем мемуары или совсем не мемуары, с другой творческой задачей: у А. Наймана — “не вспоминать, а понимать”, у П. Басинского — поступившись вымыслом, угадать Промысел. Уже и критика не ворчит, как, бывало, А. Немзер, — литбыт, мол, он и в Африке литбыт, а, напротив, внимательно вглядывается в “филологический роман” (Вл. Новиков).
Явно пришла пора повнимательнее разобраться, наконец, в автоконцепции сегодняшней литературы (а как же иначе назвать напряженное это говорение литературы о себе самой поверх всяких, в том числе жанровых, барьеров?). Прежде всего, саморефлексия литературы — знак слома литературных эпох, слома, детонированного самой историей; наступил, как писал Б. Эйхенбаум в 1927 году, “миг сознания”. Как тогда, смена писательских поколений обозначила смену формаций: в 30-е художники, выросшие на культуре XIX века, входили в советскую цивилизацию, теперь Атлантида советской цивилизации непроходимой пропастью отделяется от постсоветской современности. Есть и еще одна функция литературной авторефлексии — выговорить, как на сеансе у психоаналитика, прежние “напряжения”. Ведь литература долго жила, под собою не чуя себя, — настоящее обращение литератора к литературе клеймилось как книжность (См. “Откровения Коринны, или Сонеты о книжности” Новеллы Матвеевой в первом номере “Вопросов литературы”).
Важно, что дискурс о литературе и писателе живет на границе между текстом и жизнью и поэтому может с равной откровенностью, надежно обеспеченной личной причастностью автора, рассказать и про литературную, и про нелитературную действительность.
Что касается действительности литературной, то современный писатель, пишущий о литературе и литераторах, прежде всего становится ее картографом. Он неустанно расчерчивает литературные пространства, пунктиром наносит маршруты своего литературного поколения, определяет масштаб собственной фигуры. В результате, как правило, получается двухполюсный мир: бывший андеграунд и бывший истеблишмент. Эта бинарность досталась нам в наследство от прежних времен. Бывшая вторая культура (в петербургском варианте это, скорее, не андеграунд, но anderwater — к примеру, у В. Кривулина в “Охоте на мамонта” замолчанное поколение описывается преимущественно в связи с образами воды) видит свой долг в утверждении доброй репутации некогда бесславных поколений. Потому заселяет своими соратниками литературную поверхность недавнего прошлого; в ушедшем году А. Найман повестью “Неприятный человек” отчасти продолжил свою сагу. Примечательное авторское определение жанра “роман фрагмент романа” недвусмысленно обещает дальнейшее развитие масштабного предприятия. Напротив, писатели, некогда принадлежавшие миру официальной литературы, от больших освещенных пространств устремляются к сугубо приватным, житейским: в больничную палату, например, или комнату в Доме творчества. В этом смысле показательны воспоминания Ю. Крелина, писателя и врача, рассеянные в последние годы по многим журналам и продолженные в ушедшем году (“В начале было слово”).
Похоже, сегодня большую привлекательность в глазах участников литературного процесса сохраняет вторая часть оппозиции официальное/неофициальное, то есть андеграунд как сознательно избранная стратегия жизненного и творческого поведения. Недаром громкий фестиваль современного искусства называет себя “Неофициальная Москва”. Если неофициальны многажды изданный Виктор Пелевин или, например, московские литературные салоны и клубы, кто же тогда официален, позвольте спросить?
Все-таки, написав “Андеграунд, или Герой нашего времени” (очень кстати вышедший в 1999 году книжкой), Владимир Маканин действительно поставил диагноз. И не литературе только. Андеграунд у нас — способ не единственно литературной или культурной идентификации. Есть такой российский грех, инфантильная интеллигентская привычка вечно быть в оппозиции — власти, обществу, вообще ИМ, привычка делиться на “мы” и “они”. Однако у Маканина “они и мы” стягиваются постепенно к одному полюсу. Генерализующая метафора в романе выстраивается в конечном счете путем переопределения, через прирастание метонимий. Поначалу андеграунд очерчивает лишь пространство житейского и литературного существования героя-писателя, потом всю современную Петровичу литературу, затем обозначивает, как было у Маканина и в “Предтече”, и в “Утрате” — да во всей, по сути, его прозе, — исторически-конкретный социальный тип, далее — тип национальной ментальности, образ современной культуры, портрет поколения… Наконец, это реплика в вечном споре о назначении России.
И все-таки противопоставление “мы и они” здесь сохраняется в одном, принципиально важном моменте. “Мы” — поколение, к которому принадлежит маканинский Петрович, да и сам автор, — поколение литературное: взволнованные и слегка сумасшедшие солдаты литературы 60—70-х на кривеньких улицах Москвы, Питера, Нижнего Новгорода, Ростова, Челябинска, несущие под мышкой повести и новеллы в одинаковых папочках с тесемками. “Они”, следующее поколение — бизнесмены в костюмах и при галстуках, с “мобильниками” в руках.
Ну да, похоже. Герой пелевинского “Generation «П»” профессиональный креэйтор Виктор Татарский (выпускник Литинститута, между прочим) уже вовсе перестает создавать иные, чем рекламные сценарии и слоганы, произведения. Впрочем, и Петрович растерял уже свои папки с тесемками. И вот ведь что: именно после окончательного отказа от притязаний сочинителя Петрович снискал признание народа, из коридоров жизни-общежития потянувшегося к нему на исповедь со своими бедами. Таковы особенности национальной литературы и арифметики: писатель минус писательство оставляет в остатке не человека и не пустоту, а — Писателя. Выходит, сакральный статус больше профессии.
Так было. Петрович, герой нашего времени, — уходящая натура, и Маканин это понял прежде многих. Его человек из подполья восстает против Великой Русской Литературы, преступая Канон и все равно испытывая страх влияния. “Поколение «П»” уже вовсе без волнения относится к десакрализации писательского статуса и много на этом поприще преуспело: более всего в романе В. Сорокина “Голубое сало” — шокирующем, конечно, но уже привычно шокирующем, по-сорокински добросовестно и даже педантично. По сюжету процесс сочинения литературной продукции клонами-писателями дает побочный высокоэнергетичный продукт (то самое голубое сало), который в конечном счете идет на модный плащик для бисексуального хлыща из китаизированного будущего. Найдено таким образом применение для нашей традиционной духовности, составляющей самую суть национальной гордости русского интеллигента…
Такие вот итоги века. Сравнить есть с чем. В 1899 году вышел роман Льва Толстого “Воскресенье” — суд над действительностью, пути России… В 1999-м мы имеем “Андеграунд” и “Голубое сало”.
И что же? Меня пугают, а мне не страшно. Потому что оба романа о конце литературы никакого конца не означают. Литература, повторюсь, цветет и прирастает пухлыми книжками. И то, что оба эти романа — о судьбах литературы и писателя, как-то даже прибавляет уверенности в ее будущем. Потому что так повелось в нашей все еще литературоцентричной стране, что разговор о судьбе писателя никак не может остаться внутрицеховым. Писательские выяснения отношений с литературой, это бесконечное дописывание “Пушкинского дома”, в России означают не что иное, как прояснение наших, да чего там — моих собственных — отношений со временем, культурой, привычной системой ценностей. Читатель втягивается в смысловое поле героя-писателя, продирается с маканинским Петровичем сквозь немоту, к новой “самости”, он озабочен потребностью разобраться, ценна ли эта Великая русская литература, со всеми ее вечными вопросами, сама по себе, или она есть только средство получить высокоэнергетичный субстрат нашей духовности. И что есть эта духовность, не подмена ли это, и, может, искать ее надлежит на иных, совсем иных путях?
Герой-писатель сегодня — это оселок, на котором проверяется изначальная национальная аксиология. Он тренирует нашу способность к самопониманию. Ведь это только кажется, что литература о литературе самодостаточна, похожа на змею, кусающую себя за хвост. На самом же деле, когда литература смотрит в зеркало — в нем почему-то отражается весь мир. И прежде всего мы сами.
г. Пермь