Журнальный зал,"Дружба Народов", №9, 1999,"ИнфоАрт"
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 1999
Владислав Егоров
Рассказы
Пасхальные яйца
Художник Петр Леонидович Большаков оказался в психбольнице, что в поселке Выша Рязанской области, по причине весьма прозаической — он спился, и врачи определили, что у него развивается необратимо алкогольное слабоумие, а посему его на всякий случай следует изолировать от общества. Тем более что на момент освидетельствования влачил он неприемлемое, с точки зрения тогдашней общественной морали, существование тунеядца и бродяги, не имеющего на руках хоть какого-нибудь документа, который бы удостоверял сомнительную личность.
Дольше всего, сообщил он мне в одном из писем, отправленных из “Вышской обители”, сохранялась у него орденская книжка, где первой записана была самая дорогая для него награда — медаль “За оборону Сталинграда”, но книжку эту со злым умыслом вытащил из кармана нечаянно заснувшего на Казанском вокзале художника дежурный сержант милиции, чему свидетелями были многие пассажиры, отказавшиеся, правда, встать на защиту пострадавшего, потому как одновременно с насильственным пробуждением Петра Леонидовича объявили посадку на поезд Москва — Ташкент.
“Но дело совсем не в этом, — объяснял в письме Петр Леонидович. — Они рас… (тут полностью выписано было его каллиграфическим почерком матерное слово, коим обозначают людей, не имеющих четкой гражданской позиции) с мильтонами никогда связываться не станут. Как, между прочим, и англичане со своими “бобби”. Только англичанин не связывается, потому что он уверен, что “бобби” всегда прав. А наш советский человек боится качать права, потому что мильтон тут же скажет, что у него запах изо рта, а при запахе ничего никому не докажешь…”
Думаю, сделанное Петром Леонидовичем сопоставление довольно убедительно свидетельствует, что вечно затурканные наши врачи с диагнозом, поставленным ему, явно напутали, хотя, конечно же, они могли принять его за диссидента, потому как художник Большаков в минуты трезвости отличался независимостью и парадоксальностью суждений. Так, он смел утверждать, что американец Торо, о таком никто тогда и слыхом не слыхивал, как философ интереснее и глубже, чем секретарь ЦК по идеологии Михаил Андреевич Суслов, а английский маршал Монтгомери внес в нашу общую победу над немцами гораздо больший вклад, чем маршал Брежнев, “хоть и увешай того до самой задницы звездами Героя”.
Переписка у нас с Петром Леонидовичем продолжалась несколько лет. К праздникам посылал я ему небольшие посылочки, основным содержимым которых по просьбе адресата был блок сигарет “Дымок”, пара пачек чая, конверты, писчая бумага и стержни для шариковой ручки. Видимо, Петр Леонидович переписывался не только со мной, а, может, взялся за мемуары. Жизнь он прожил богатую неординарными событиями — не говоря уже о войне, которую начал в окопах Сталинграда рядовым пехотинцем, а закончил в поверженной Германии личным художником генерала Батова, и в мирной жизни попадал он не раз в серьезные переделки и даже отсидел два года в колонии общего режима за рукоприкладство при ссоре с соседями. Я присутствовал на том суде и лишний раз смог убедиться, насколько все-таки ясным и логичным умом обладал гражданин Большаков. На традиционный в начале каждого процесса вопрос судьи, не имеется ли у него каких-нибудь оснований для отвода данного состава суда, он резонно ответил, что вопрос этот на редкость глуп, ибо подсудимый видит и судью и народных заседателей первый раз в жизни, а вот когда будет вынесен приговор, тогда и станет ясно, есть ли основания для недоверия судьям или нет.
Последнее письмо от Петра Леонидовича получил я в апреле 1987 года. Ко Дню Победы послал ему очередную посылку с обычным набором предметов, присовокупив плитку шоколада, но недели через две посылка вернулась обратно. Такое случается, когда адресат выбывает в неизвестном направлении. И хотя никакой объяснительной записки почтовики не приложили, я, не получая больше весточек из Выши, пришел к выводу, что Петр Леонидович Большаков отбыл туда, откуда, увы, уже нет возврата. Однако, не располагая официальными данными о его смерти и даже устным сообщением об этом от кого-нибудь из наших общих знакомых, которые еще в последние его годы пребывания в столице, когда он уже являл собой типичного бомжа, потеряли с ним всякую связь, я, подавая в церкви записочки “за упокой”, имя Петр пишу только один раз, имея в виду бывшего своего сослуживца и соседа военного журналиста, прошедшего Афганистан, Петю Студеникина, хотя больше думаю в тот момент именно о Петре Леонидовиче. Если он еще жив, а просто, может, обиделся за что-то на меня и прекратил переписку, то там, наверху, надеюсь, простят мой грех поминать живого, а если уже упокоился, то сделают мне попущение и зачтут сразу для двух душ одно поминание.
Церковь расположена поблизости от моего дома, рядом со станцией метро, остановками трамвая и троллейбусов, так что я, отправляясь куда-нибудь в город, неминуемо прохожу мимо нее, а если учесть, что с недавних пор почти по всему периметру церковной ограды размещаются многочисленные палатки, торгующие разнообразными продуктами, от хлеба насущного до не менее насущной для русского человека водки, то доводится мне видеть старый храм с чуть наклонившейся колокольней и не единожды на дню. Не скажу, что каждый раз, но частенько вспоминается мне тогда художник Большаков, потому что именно он впервые привел меня сюда.
Было это в году семьдесят втором или семьдесят третьем, не позже, ибо в то время я еще жил в другом конце Москвы, и, помню, добирались мы до пункта назначения нестерпимо долго. А может, томительность пути объяснялась тем, что Петр Леонидович находился в состоянии глубокого похмелья, да и я, признаться, был мучим жаждой. Финансов же, необходимых для поправки здоровья, у нас не осталось. Это мы выяснили, как только проснулись, первым же делом. В то время Петру Леонидовичу никто уже не давал в долг. Меня, безусловно, мог выручить кто-нибудь из сослуживцев, но не раньше часов одиннадцати, когда по неписаному распорядку рабочего дня стекались газетчики в свои редакции. На часах же было только шесть.
Надо сказать, что смотреть на часы с моей стороны было не очень осмотрительно. Петр Леонидович тут же загорелся идеей “толкнуть” их лифтерше, которая по решению общего собрания пайщиков нашего кооперативного дома за дополнительную плату несла свою вахту с самого раннего утра, или обменять на бутылку водки у швейцара ближайшего ресторана “Гавана”. После некоторого раздумья я отверг оба эти варианта. Часы у меня, увы, были с дефектом — поломанной минутной стрелкой, так что отличить ее от часовой даже мне не всегда удавалось, и швейцар ресторана, а они, как известно, мужики привередливые, на них уж точно бы не польстился. Что касается лифтерши, то она по близорукости и свойственной большинству русских старух привычке запасаться абы чем на случай грядущего лихолетья наверняка соблазнилась бы дешевизной, если бы мы запросили за мой повидавший виды, но тем не менее тикающий отчетливо и громко хронометр цену, равную лишь стоимости бутылки “Московской” у таксистов, продававших ее из-под полы конечно же, с наценкой, но относительно божеской. Однако эта торговая сделка сразу бы стала известна домовой общественности, а затем и моей жене, которая вот-вот должна была вернуться из командировки. Я же никак не хотел терять в глазах и той и другой реноме добропорядочного семьянина.
Петр Леонидович с тяжелым вздохом признал мои резоны уважительными. В тоскливом молчании мы выкурили по сигарете, отчего стало уж совсем муторно.
— От судьбы не уйдешь! — философически заметил я, чтобы как-то подбодрить художника, чьи страдания были явно сильнее моих. — Придется часиков пять потерпеть. А пока давай-ка я заварю чаек и поджарю яичницу.
При упоминании этого немудрящего холостяцкого блюда Петр Леонидович неожиданно оживился и глаза его лихорадочно заблестели.
— Старик! — назидательно проговорил он. — Знаешь, какой самый смертный грех? Уныние! Поверь старому солдату, нет безвыходных положений. Если мы Паулюса в плен взяли, то уж на бутылку как-нибудь сообразим. К черту яичницу! Вари яйца вкрутую! Сколько их у тебя?
— Да вроде должен был остаться десяток, — промямлил я, тщетно пытаясь взять в толк, что же могло так сильно поднять настроение у человека, тяжко страдающего абстинентным синдромом.
— Вари сразу все! — приказал Петр Леонидович и, видя мое недоумение, поспешил объяснить.: — Забыл, старик, я тебе рассказывал про подарок, что Гонсальес для Игорька из Испании привез?..
Игорек был сыном Петра Леонидовича. После развода “из-за идиотских наших законов, считающих, что всегда права баба, какой бы стервой она ни была” и “редких придурков” — тещи с тестем, “настраивающих несмышленого ребенка против отца, что говорит об их полном педагогическом невежестве”, Петр Леонидович был лишен возможности прямого общения с наследником и подарки ему вынужден был передавать через бывшую жену, которая помимо “стервы” еще именовалась им почему-то “генералом Скобелевым”.
С Давидом Гонсальесом Петр Леонидович познакомился в “Янтарной комнате” — так завсегдатаи именовали пивнушку у Белорусского вокзала, стены и крыша которой были сделаны из какого-то синтетического материала ядовито-желтого цвета. Давид был одним из тех испанских детей, которых приютила Россия, когда республиканцы стали терпеть поражение от генерала Франко. У нас он приобрел специальность инженера, сварливую, но любимую жену и двух дочек, одна из которых уже успела выскочить замуж, так что о возвращении на родину для него не могло быть и речи, хотя тогда, учитывая безупречную служебную характеристику Гонсальеса и его моральную устойчивость, власти разрешали ему раз в год во время отпуска неделю-другую провести в Испании. Из недавней такой поездки привез Давид небольшой сувенирчик для Петра Леонидовича, а вернее, для его Игорька — набор переводных картинок, воспроизводивших полотна знаменитых испанских живописцев. Но каким образом эти картинки, которые, видимо, предназначались для украшения тетрадок и других школьных принадлежностей, будут способствовать снятию похмелья и при чем здесь яйца вкрутую, я не в состоянии был уразуметь.
— Все очень просто, старик, — втолковывал мне Петр Леонидович, пока я доставал из холодильника яйца и искал чистую кастрюльку для их варки. — У вас в редакции, понятно, одни атеисты, православных праздников не помнят, а то еще в канун Пасхи поглумятся, выполняя заветы Емельяна Ярославского. Сегодня же Светлый четверг, значит, можно еще пасхальные яйца дарить. А у меня в одном храме есть знакомый священник. Он в позапрошлом году просил, чтоб я ему десяточек яиц к Пасхе расписал. Что-нибудь из евангельских сюжетов. Он потом своему церковному начальству хотел их презентовать. Без подхалимажа нигде карьеру не сделаешь. Ну, а за труды обещал меня отблагодарить соответственно…
— Постой! — перебил я горячий монолог Петра Леонидовича. — Я так понимаю, ты хочешь вместо росписи украсить яйца переводными картинками?
— Вот именно! — воскликнул Петр Леонидович, радуясь моей понятливости. — Чего напрягаться, когда старики-испанцы уже постарались. Что Эль Греко, что Мурильо — у них сплошь религиозная тематика. Я еще эти картинки не рассматривал, но уверен, это то, что нам надо.
Он достал из кармана пиджака порядком уже помятый конверт и, вынимая из него по одной переводные картинки, стал раскладывать их на столе. Увы, только две или три из них репродуцировали полотна великих мастеров, имеющих прямое отношение к светлой дате. Наличествовало еще несколько изображений святых, но в основном был представлен жанр портрета. Правда, среди портретируемых преобладали религиозные деятели — папы и епископы.
Петр Леонидович тяжко вздыхал, раскладывая бумажные квадратики и прямо-угольнички на две кучки, а потом пополняя меньшую, так чтобы в ней оказалось ровно десять картинок, соответственно числу варившихся яиц. Однако в конце концов изготовлено было нами только шесть пасхальных сувениров. Два яйца лопнули при варке, что дало основание художнику весьма сурово оценить мои кулинарные способности. Два же других были обронены им на пол по причине непроизвольного дрожания рук.
Но эти шесть, честное слово, были хороши! Яркие сочные краски — голубые, зеленые, красные — удачно гармонировали с белизной яичной скорлупы, создавая праздничное радостное настроение.
— Ну, думаю, батюшку мы уважим, — с хрустом потирая руки — сухие, жилистые, какими чаще всего и бывают они у людей его профессии, — приговаривал Петр Леонидович, аккуратно укладывая яйца на дно большой дерматиновой сумки, некогда синей, но теперь ставшей бордово-коричневой из-за неоднократного пролития на нее дешевых крепленых вин.
То апрельское утро было под стать нашему настроению. Небо скучного серого цвета. Воздух, пропитанный водяной пылью и бьющийся мелкой дрожью от порывов хотя и слабого, но холодного ветра. Печальная шеренга выстроившихся вдоль тротуара тополей с культями обрубленных веток. Час “пик” еще не наступил, и нам пришлось ждать автобуса добрых пятнадцать минут в компании нескольких работяг, кому выпало заступать на раннюю первую смену. Вид у них был сонный, смурной, и я готов был биться об заклад, что почти все они, как и мы, страдали похмельем.
В метро народу уже прибавлялось с каждой минутой, но свободные места нашлись, правда, не рядом, а наискось, так что переговариваться мы не могли, да и желания не было. Я смотрел на маленькую нахохлившуюся фигурку художника, бережно прижимавшего к животу сумку, где лежала его надежда на облегчение телесных и душевных мук, и тоскливо думал, что чудес не бывает и что оригинальная идея Петра Леонидовича, которой и я поначалу загорелся, вряд ли окажется плодотворной, настолько она, по трезвому размышлению, дика и нелепа. Похмелье, Мурильо, пасхальные яйца … Бред какой-то! Да и станет ли кто из служителей церкви разговаривать с человеком, от которого за версту разит сногсшибательным перегаром.
Пока мы ехали в подземном тепле и уюте, погода наверху ничуть не изменилась — все та же мокрядь с холодным ветерком. Но, думаю, не только она поторапливала Петра Леонидовича. Сразу по выходе из метро он перешел на легкую рысь, и через считанные секунды мы уже были у церковных ворот. Здесь Петр Леонидович оставил меня, благоразумно рассудив, что в моем положении, как выражался Никита Кукурузов, “подручного партии” не стоит переступать порог храма — “ведь ненароком увидит тебя кто, хрен объяснишь потом своему начальству, что ты не молиться пришел”.
Ждать мне пришлось довольно долго, видно переговоры были нелегкими. Я прикидывал в уме, сколько могут стоить наши пасхальные яйца, и приходил к неутешительному выводу, что при всей их красоте цена им копейки и тот знакомый художнику поп наверняка поскупится отдать за них нужную нам сумму. Но если даже он и раскошелится, то где сейчас купишь бутылку — алкогольные напитки продаются только с одиннадцати, а время, когда можно было разжиться спиртным у тех же шоферов такси, мы упустили — они наверняка давно уже распродали дефицитный товар. То ли от этих невеселых размышлений, то ли от холодного ветра похмелье у меня прошло, и теперь лишь чувство товарищества удерживало меня от желания плюнуть на всю эту авантюру и оставить Петра Леонидовича один на один с его проблемами.
Наконец он появился, и по веселому блеску его глаз я понял, что чудо свершилось.
— Порядок! — отвечая на мой немой вопрос, торжественно провозгласил художник и ласково погладил сумку. — Живем, старина!
Он распахнул сумку, и я увидел стоящую торчком “дальнобойную”, то есть емкостью в 0,8 литра, бутылку кагора. А к ней притулились наши пасхальные яйца — все шесть.
— А как тебе это удалось? — после некоторого остолбенения спросил я.
— Видишь ли, старик, — тонкие губы Петра Леонидовича скривились в легкой усмешке, — у вас, молодых, Ярославские да Луначарские отшибли историческую память, а я-то православные требы помню. Чем грешную паству священник причащает? Вином, братец, этим самым кагорчиком. Так что не только у ваших членов Политбюро, а в любой церкви вино всегда есть в наличии. Вот мы им сейчас и причастимся.
— Возражений нет! — с готовностью откликнулся я. — Но объясни все-таки, как так получилось, что бутылку тебе дали, а пасхальных яиц не взяли?
— Ну, поначалу-то у нас натуральный обмен произошел, — чуть смущенно произнес Петр Леонидович. — Батюшка наши сувенирчики взял, вынес мне под рясою этот бутылек и, прощаясь, стал комплименты говорить. Мол, очень тонкая и красочная работа. И тут черт меня дернул за язык признаться, что это, собственно, не я, а старики-испанцы постарались. Ну, дед прямо позеленел. Испанцы-то, говорит, они ж католики, злейшие, можно сказать, враги нашей церкви, а ты мне их подсовываешь. Хорош, дескать, был бы он в глазах митрополита, если б ему эти богомерзкие сувенирчики преподнес. Забирай, говорит, яйца обратно, а бутылку, так и быть, оставь себе. Вошел, значит, в мое положение. Они, служители русской церкви, мужики с пониманием и сочувствием к жаждущим…
Закусывать мы начали со “Святого Лаврентия” Франсиско Сурбарана.
Москва,
декабрь 1998 г.
Собачья жизнь
Проснулся я от тихого шепота. Мой сосед, лежащий напротив, Анатолий Егорыч, уткнувшись в стенку, с равными интервалами, примерно в две минуты, повторял какие-то слова, будто начинал молиться и не мог припомнить продолжения. Я прислушался. Было за полночь, два других обитателя нашей палаты давно уже крепко спали, на этот раз без обычного храпа, лишь Виктор Васильевич изредка постанывал, так что мне все-таки удалось разобрать, что же шепчет Анатолий Егорыч. А повторял он только два слова: “собачья жизнь”. Прошепчет, помолчит и снова: “собачья жизнь”. И так раз семь или восемь, пока не заснул.
Небольшого росточка, худенький, с безморщинистым личиком, он вполне мог бы сойти за подростка, если бы не обширная лысина, обрамленная венчиком паклеподобных волос. Анатолию Егорычу только две недели назад стукнуло шестьдесят, но на пенсии он уже был четыре года, так как после тяжелого инсульта, называемого им по старинке “кондратием”, установили ему инвалидность с настоятельным запретом заниматься как физическим, так и умственным трудом. Вспоминая об этой гуманной рекомендации, он не мог удержаться от ехидного смешка: “Врачи, они, конечно, в институтах обучались, это тебе не бабки-шептуньи, а, хоть и грамотные, тоже глупости молоть горазды. От какого умственного труда хочут они, чтоб я поберегся? Я ж им сообщил, не скрывая, что работал всю жизнь не счетоводом каким умственным, а каменщиком, окромя двух лет, когда после армии шоферил по комсомольской путевке на целине
”.Определяя Анатолия Егорыча в больницу, участковая врачиха диагноз ему записала “обострение ишемической болезни сердца”, но лежавший в первой палате сосед по дому и к тому же его бывший бригадир Самсонов, прозванный за зычный голос Левитаном, безапелляционно утверждал, что Егорыч просто придуряется, будто “в боку колет” — это еще не причина для лечения за государственный счет. А напросился, мол, тот сюда с исключительной целью подхарчиться, потому как уже третий месяц пенсии никому не платят, а если и была у Егорыча какая заначка на черный день, то ушла вся на похороны жены Надежды Семеновны, которая умерла семь месяцев назад, а может, и все девять. Поминки по ней, тут Самсонов даже причмокнул, Егорыч организовал справные, народу пришло — обе комнаты набилось. Ну а бутылок — пей, не хочу. С этим делом у Егорыча не заржавеет. Фактически вся пенсия у него на нее, злодейку, и уходит.
— Не бережливый он мужик, живет одним днем, — с осуждением заключил характеристику бывшего своего подчиненного бригадир Самсонов.
Разговор проходил у дверей процедурной, где собрались обитатели терапевтического отделения в ожидании медсестры Нины, которая, в похвалу ей будет сказано, уколы делала почти безболезненно, чему, видимо, способствовал неизменно производимый ею перед началом процедуры смачный шлепок по ягодице больного. Хотя говорил Самсонов об Анатолии Егорыче в третьем лице, но тот обретался тут же и нисколько не обиделся, что говорят о нем так, будто он пустое место, да и слова-то все занозистые. Другой бы, горделивый, за них и в морду мог дать. А Егорыч только поддакивал:
— Правда твоя, Самсонов, копейка лишняя у Егорыча не залежится. Меня и покойница Надежда за это корила. Да такой уж характер мне определен, сладу с ним нет. Мозгами понимаю, что надо заначку на черный день сделать, а душа противится. “Чего, — шепчет, — деньги эти проклятущие беречь. От них все зло. Пропей их побыстрей — удовольствие получишь”.
— Это у вас слуховые галлюцинации начинаются, — вступил в разговор Виктор Васильевич, учитель истории, человек большой эрудиции и демократических взгля-дов. — Вам бы с вашим состоянием здоровья поменьше бы надо злоупотреблять.
— Так, не буду спорить, я бы с удовольствием, — сокрушенно вздохнул Егорыч. — Да только от судьбы ведь не уйдешь. И заживаться на этом свете нет теперь никакого расположения. Покуда жива была супружница, тут вроде старость вдвоем коротать веселей. Я, хоть и злоупотребляю, как вы культурно выразились, а она зла на меня не держала. Ругала, знамо, не без этого, но, грех жаловаться, жили мы в ладу и любви.
— Раз так, тем более надо бы вам завязывать с вредными привычками, — назидательно произнес педагог, как я уже имел возможность убедиться, большой любитель читать нотации. — Вы, я заметил, крестик носите, значит, человек верующий, признаете загробное существование. И представьте, как было бы приятно вашей покойной супруге увидеть оттуда, — он закатил глаза к серому в ржавых разводах потолку, — что ее благоверный наконец-то образумился и начал вести трезвый образ жизни.
— Это что-то уж очень культурно вы загнули! — крутанул головой Егорыч. — Там у них, у покойников, небось другие интересы. Уж разов пять навещала меня Надежда Семеновна, знамо дело, во сне, о разном мы с ней толковали, а чтоб пить я бросил, она никакого намека даже не сделала.
Виктор Васильевич собрался было прочитать очередную нотацию, но тут подошла его очередь на укол. После него, хотя Егорыч и топтался по-прежнему у дверей процедурной — почему-то он всегда оказывался крайним, — историк не стал продолжать душеспасительную беседу, а поспешил в палату, чтобы, следуя рекомендациям многоопытной Нины, поскорее принять горизонтальное положение, которое-де способствует быстрейшему рассасыванию магнезии.
Разошлись по палатам и другие мужики. Мне лежать не хотелось, я подошел к окну в конце коридора и бесцельно уставился вниз на бетонный забор, огораживающий больницу. Массивные плиты безжизненно-серого цвета, кое-как приляпанные друг к другу, наводили тоску и уныние. Я уж было совсем замерехлюндил, но тут в поле моего зрения попала кошка Мурка, нахальная пушистая красотка, приписавшая себя к нашему четвертому этажу, любимица женской части отделения, но иногда забредавшая и на мужскую половину.
Мурка охотилась на воробьев, которые шумной стайкой облепили мусорный контейнер в надежде отыскать что-нибудь съестное среди пластиковых бутылок, пакетов из-под молока и кефира, опорожненных консервных банок, старых газет и прочего несъедобного хлама — пищевые отходы собирались отдельно и предназначались для откорма свиней. Кошка, видимо, хорошо изучила повадки птиц и поэтому не спешила прыгнуть на контейнер — только всех распугаешь, а, вжавшись в землю, терпеливо ждала, когда какой-нибудь ошалевший от удачи воробей потеряет бдительность и окажется в пределах ее досягаемости.
И такой бесшабашный нашелся. Держа в клюве здоровенную батонную корку, он приземлился буквально в метре от кошки, но не прямо против ее морды, а чуть сбоку. Мурка, боясь спугнуть воробья, не стала менять позу, а, изогнув тело дугой, совершила прыжок какой-то немыслимой траектории. Увы, ее когти лишь царапнули хвост воробья. Бросив корку, он суматошно затрепетал крылышками, вертолетом взмыл вверх и, набрав безопасную высоту, отлетел к забору. Туда же устремились и его товарищи. Через открытую форточку до меня донеслось их негодующее чириканье. Упустив добычу, Мурка сделала вид, что ее ничуть не огорчила неудачная охота. Она демонстративно уселась спиной к воробьиной стае, почесала задней лапкой за ухом, а потом принялась тщательно умывать мордочку.
— Наблюдаете? — раздался за моей спиной тихий тенорок Егорыча.
— Да, вот смотрю, как наша Мурка охотится. Не повезло ей.
— Ну, может, это и по справедливости, — рассудительно произнес Егорыч. — Кошка, она ведь на людском иждивении. Птичку поймать — ей больше для баловства, а не для питания. С голоду небось не помирает. Женщины ее подкармливают. Так она еще и не все жрет. Вон Елене Алексеевне с крайней к нам палаты внучка вчера рыбки принесла жареной и колбасы, по виду “докторской”. Угостила бабка эту самую Мурку. И что вы думаете? Рыбку та съела, а от колбасы нос воротит. А я эту “докторскую” уж и не помню, когда в последний раз ел. Не думал, не гадал, что когда-нибудь кошачьей сытости буду завидовать.
Он глубоко вздохнул, тщательно пригладил остатки шевелюры и продолжил в том же раздумчивом тоне:
—
У собак жизнь совсем другая. Корма для них много требуется, не то что кошкам. А больничный народ теперь все подчистую сметает. Видели, тут возле нашего корпуса сучка бегает и двое щенятков, но уже здоровых, чуть не годовалых. Вот кого пожалеть надо. Тощие — страсть! Правильно говорится: собачья жизнь, не кошачья же?!По правде сказать, я не ожидал от Егорыча такой разговорчивости. В мужской компании, которая собиралась после ужина у курилки, чтобы за колченогим столиком забить карточного “козла”, он все больше молчал, не лез, как другие, с советами, а когда сам садился за карты, то голос подавал лишь тогда, когда приходилось оправдываться за неудачно сделанный ход.
— Что ж ты, бляха муха, пикового туза не снес?! — кипятился бригадир Самсо-нов. — И потом не в масть пошел. Видел же, что они бубей бьют.
— Да все у меня в жизни не в масть, — вздыхал Егорыч и покорно вставал со стула, чтобы по настоянию рассерженного партнера, не доиграв партии, уступить свое место более сообразительному игроку… — Я так понимаю, вы человек образованный, вроде Виктора Васильевича, только не такой говорливый, — после небольшой паузы продолжил изливать душу Егорыч. — Может, растолкуете, что это на Руси делается? Не знаю, как там у вас в Москве, а здесь уж какой год все идет наперекосяк. Взять хоть меня, к примеру. Конечно, жена померла — это главный жизненный удар. Вот утешают мужики: все там будем. Мол, значит, срок такой был определен моей Надежде Семеновне. А я несогласный. Ей еще пожить можно было, если б операцию сделали. Сунулись мы в больницу, не в нашу, а где сосуды штопают. Там культурно-вежливо объяснили: да, говорят, наш это случай, требуется срочное вмешательство, но, извините, теперь такие операции делаются на коммерческой основе, платите денежки. И такую сумму объявили, что у меня аж голова затряслась. Это десять лет пенсию мою надо откладывать всю до копейки. Я знал, есть, конечно, у жены кое-что в загашнике на черный день. Ну, еще ковер продать да холодильник, на сервант, глядишь, покупатель нашелся бы. Много б, ясное дело, не выручили, но, если поторговаться, может, врачи бы и снизили цену. А то в Тамбов к сыну поехали бы, у них, он писал, цены на продукты куда дешевле наших, авось и за операции там берут по-божески. Но у моей Надежды Семеновны характер упорный, сколько ни уговаривал, стояла на своем. Нет, говорит, Толик, чего зря рисковать. Твердой гарантии доктора не дают, а если неудача у них случится, денежки они тебе не вернут. Ты лучше похорони меня по-божески, оградку на могилке поставь, крестик узорчатый, как у соседки Веры Николаевны. Надин наказ я исполнил в точности. В церкви ее отпели. И поминки, и девятый день и сороковой отмечал. Оградку установил, какую она пожелала, бригадир мой, спасибо ему, помогал ее ладить. А крест у меня на балконе пока стоит. Знающие люди подсказали, что ставить его надо, когда земля на могиле осядет окончательно. Крест почему я загодя купил? Цены-то все растут и растут, а потом, вам уж это известно, подвержен я выпивке, так что мог бы не удержаться и пропить святые денежки…
Егорыч помолчал, изучающе посмотрел на меня, спросил робко, не надоела ли мне его болтовня, и получив заверение в том, что не надоела, продолжил свой монолог:
— Вот вы небось удивляетесь, чего это я перед вами на жизнь свою жалуюсь? Так мужики наши без понятия, без сочувствия, что человеку тошно, им бы только надсмехаться. Опять же знакомому стыдно все высказывать, а вы человек пришлый, скоро в Москву уедете, а меня так вообще завтра выписывают, и, наверное, не встретимся мы никогда больше…
Простояли мы с ним, наверное, целый час. О многих своих жизненных радостях и передрягах порассказал мне Егорыч, но ничего зазорного в них не было, а стыд его ел единственно потому, что принужден теперь нищенствовать. Не побираться, уточнил он, скатиться до этого — последнее дело, а вот каждый день думать, где кусок хлеба раздобыть, да кто бы водочкой угостил, разве не позорно?! И за какие такие грехи наказание ему, он в толк никак не возьмет. Всю жизнь руки мозолил. Когда инвалидность оформляли, насчитали ему трудового стажа сорок четыре года, шутка ли?! Работал прилежно. Были у него, конечно, нарушения дисциплины, не без этого, но и на Доске Почета висел, и грамотами в большой комнате всю стену можно было б завесить. Кстати, подчеркнул Егорыч, квартиру ему дали двухкомнатную в семьдесят шестом, а тогда на четверых такую просторную кому попадя не давали. Отметили, выходит, его ударный труд. Вот Виктор Васильевич попрекает, не то, мол, мы строили. А чего не то? Коровники он ладил в колхозах, элеватор сооружал, в городе на Первомайском в трех домах его кладка, на Крупской — в двух, еще адреса может назвать. Как в газетках писали: приносил радость людям. А что получается в жизненном итоге? Шиш с маслом! Разве это по справедливости?
Опять же Виктор Васильевич наставлял его, что время сейчас самое подходящее для проявления личной инициативы. Что ж, он в прошлом году попробовал ее проявить. Подрядился в одну бригаду дачу строить. Жена еще жива была, работала, в магазине убиралась. Заработок не ахти какой, но против его пенсии в два раза больше. Оттого, что женщина добычливей, чувствовал он ущемление совести. Потому и надумал подзаработать. День отпахал — ничего. А на другой — часок кирпичи потаскал, и сердце прихватило. Присел в тенечек отдышаться. А тут машина заграничная подкатывает — хозяин собственной персоной. Приехал проверить, как идет сооружение его коттеджа. Мужик совсем молодой, парень еще, а вот сумел столько деньжищ загрести, что трехэтажную домину решил себе отгрохать. Прошел он мимо Егорыча, ничего не сказал, только брови нахмурил. Обошел свои владения, со строителями о чем-то потолковал, возвращается к машине, а Егорыч в той же позиции. Как на грех, сердце не отпускает, саднит, спасу нет. Чего-то, дядя, говорит хозяин, перекур у тебя затянулся. Егорыч отвечает в том плане, что сердце малость прихватило. Э-э-э, говорит хозяин, больничные у меня не положены, придется нам расстаться. Вот тебе десять тысяч за вчерашний день — тогда еще такие деньги были — и считай, что мы в полном расчете.
— Вот так и живу, — со вздохом подытожил рассказанное Егорыч. — Один-одинешенек. Дочка Верочка еще девушкой померла, а сын Павел, я уже сказывал, в Тамбове проживает. Со снохой у нас отношения не заладились, так что, если к празднику от него открыточку получу, и то спасибо. Самсонов правильно сказал, что я сюда подхарчиться лег. Лекарств тут мне, вы, может, заметили, никаких не дают. Врач написала записку, какие мне надобны, чтоб я сам купил их в аптеке, такими больницы сейчас не обеспечивают. А я в аптеку даже не сунулся, цены там на сердечные таблетки — не подступись! Так что у меня не больница получается, а вроде дома отдыха.
Егорычу понравилась своя шутка, и он тихо хохотнул в кулак. Однако меня она совсем не рассмешила, скорее заставила погрустнеть. Видимо заметив это он решил переменить тон и заговорил неестественно бодро:
— Живы будем — не помрем, друг-товарищ! Пенсию обещались скоро начнут выплачивать. А покуда я и так приспособился. Бутылки пустые в электричках собираю. Поначалу неловко было, а потом привык. Не ворую же! Инвалидам проезд бесплатный. До Рыбного доеду — на буханку хлеба насобирал под лавками. Вертаюсь обрат-но — на кило картошки. С вокзала иду мимо рынка. Загляну, не побрезгую, в ящик, куда продавцы порченые овощи выбрасывают. Морковку выберешь, луковицу, от гнильцы их очистишь — на суп сгодятся. Помидорины мятые, капустный лист — это для щей. Нынче лето на грибы выдалось урожайным, так я пропасть сколько их насушил, до весны, пожалуй, все не израсходую. А вот с выпивкой хуже. Тут натуральные деньги требуются, а где их взять
? Пенсию-то не платят. Хоть я и согласился с Виктором Васильевичем насчет злоупотребления, а, правду сказать, редко теперь бутылек покупаю. Если кто поднесет, тут, конечно, не откажусь. День рождения у меня был недавно, так, стыдно сказать, у медсестрички Нины тридцатник одолжил. Я уж здесь не первый раз, мне доверие полное, знают: Егорыч не зажилит. На пенсию рассчитывал, а ее не дали, пришлось шапку зимнюю продать, почти неношеную, сына подарок на пятидесятилетний юбилей. Просил, понятно, три червонца, но мужик покупающий несговорчивый попался, а я торговаться не научен, отдал за его цену — за двадцать восемь рубликов. Так что два рубля еще остался я должен Нине. Завтра выпишут, сделаю свои рейсы — отдам ей должок…Егорыч снова протяжно вздохнул, приглушая звук ладошкой, и окончательно завершил разговор:
— Вы уж извиняйте, что я столько тут набалаболил. У вас небось своих неприятностей хватает. Пошли лучше покемарим, все до обеда время быстрей пробежит.
Прошло два дня после выписки Егорыча. После ужина одна из больных нашего отделения спускалась на третий этаж позвонить по телефону и на лестничной площадке обнаружила человека, который, скрючившись, лежал на полу. Естественно, она решила, что он пьян, но, будучи женщиной сердобольной, собралась было подвинуть его к батарее. Наклонилась над ним и к ужасу своему обнаружила, что глаза у него какие-то стеклянные и дыхание странное. Бросилась она к дежурной сестре, с перепугу слов нужных подобрать не может, повторяет только: “Человек на лестнице валяется и булькает, человек валяется и булькает”.
— Ну и пусть валяется! — отмахнулась Нина. Она как раз в тот вечер на вахте была. — Пусть себе булькает!
— Да, кажется, мужик из нашего отделения, — объясняет больная. — Вроде даже ваш знакомый.
Нина чертыхнулась и нехотя пошла вниз. В неподвижном человеческом комочке она сразу узнала недавнего пациента из пятой палаты Анатолия Егоровича Царькова. Кто знает, может, его еще можно было вернуть к жизни, но дежурная врачиха на все четыре этажа была одна, искали ее не меньше десяти минут, а когда нашли, ей осталось только констатировать смерть. Санитаров в этот час в больнице уже не было, а скорее всего, их вакансии вообще были свободны — какой здоровый мужик пойдет на такую грязную работу за такую мизерную зарплату? — так что бригадир Самсонов сам организовал похоронную команду из больных кто помоложе, и они, положив тело Егорыча на одеяло, отволокли его в морг. Там Самсонову под расписку выдали справку, которую он потом охотно показывал всем любопытствующим. В справке перечислялись вещи, принадлежавшие покойнику, а именно: “шапка спортивная вязаная синяя в пятнах, куртка вьетнамская синего цвета поношенная, пиджак и брюки коричневые поношенные, рубашка синтетическая зеленая, майка серого цвета, трусы семейные синие, носки х/б коричневые штопаные, полуботинки черные старые. В карманах пиджака и брюк находились: два ключа на колечке, расческа, носовой платок, пенсионное удостоверение и деньги в сумме два рубля — три полтинника и пять монет по десять копеек”.
Звенигород,
март 1999 г.
Молитва
1
У одинокой пенсионерки Таисии Владимировны Шишкаревой пропал кот. Тревожиться она о нем начала на третьи сутки, потому как обычно, не больше двух ночей погулявши, он обязательно возвращался подкрепить свои растраченные в драках с другими котами силы. Ор под окнами поднимали они такой страшенный, что подполковник в отставке Олег Валерьянович с третьего этажа однажды плеснул на драчунов кружку крутого кипятка. С той поры у ее Мурзика проплешинка на правой лопаточке появилась.
Такой жестокости по отношению к животным Таисия Владимировна понять не могла. Ну, ладно, работающего человека в пять утра, когда само сладко спится, разбудил котячий концерт, тут можно нервы сорвать и, ничего со сна не соображая, швырнуть чем попало в нарушителей покоя. А Олегу Валерьяновичу никакого резона не было серчать до такой свирепости, он на заслуженном отдыхе, утром недоспал, так днем дрыхни сколько душа пожелает. Забот-то у него никаких. Бывший подполковник живет бобылем, жена давно померла, а дочка замужем тоже за военным — в Краснодарском крае, да только сам Олег Валерьянович хозяйство не ведет, а нанимает для этой цели женщину. Сначала к нему ездила одна краля крашеная аж с Сокольников, но чего-то недолго она у него домовничала, наверное, не вытерпела его суматошного характера. Или, может, кого получше нашла. Она женщина была фигуристая, в теле, а как подкрасит свои патлы в рыжий цвет, то, соседки шутили, точно про нее сказано: сзади — пионерка, а спереди — пенсионерка.
А вот уже третий год прислуживает Олегу Валерьяновичу косорукая Маша с четвертого подъезда. У Маши еще возраст для пенсии не вышел, но она ее получает по инвалидности второй группы. Работала Маша на стройке и по нерасторопности, а может, крановщик с похмелья был, но только придавило ей правую руку стеновой панелью, да так неудачливо, что кость от самого локтя до ладошки раздробилась на мелкие кусочки. Хирурги собрали их, но не шибко правильно, и когда гипс сняли, то рука получилась с каким-то вывертом, для работы по строительной специальности непригодная. Что же касаемо стирки или готовки или квартиру пропылесосить, Маша наловчилась и с уродливой рукой со всем этим управляться. Подружки-соседки, что Вера Даниловна с пятого этажа, что Евдокия Афанасьевна со второго, женщины, хоть и не злые, однако ехидные, когда принимались Олегу Валерьяновичу косточки перемывать, обязательно попрекали его за то, что он, старый хрен, платит Маше сущие гроши, даже меньше ее скудной пенсии, а ведь она не только полностью его обихаживает, но и кобелиным его приставаниям угождает. То есть намекали, значит, что сожительствуют они.
Так ли, нет, только Таисия Владимировна за это их не осуждает. Маша и со здоровой рукой была не ахти — остроносая, скуластая, глазки серые пуговками и будто совсем без ресниц, такие те белесые. Замуж она не сподобилась сходить да и полюбовников постоянных не имела, разве что, Вера Даниловна несколько раз примечала, заскакивали к ней мужики, но все здорово набравшись. А Олег Валерьянович мужчина тоже не особо видный — небольшого росточка, толстенький, лысина до самого затылка, а поперек нее седые волосенки одинокие. И то — под семьдесят ему уже, откуда красоте, если и была она, сохраниться? Впрочем, мужчине, чтоб расположение женское завоевать, красота и не требуется. Они обхождением берут, разговорами, ну и нахальством, конечно.
Олег Валерьянович поселился в их доме, как в отставку вышел, считай, около двадцати лет назад. Так вот, охальник, при живой еще тогда жене попытался соседку в подъезде прижать и облапать, да не обломилось ему, не на ту напал. Потом неделю с синяком под глазом ходил, как уж перед супругой вывернулся — неизвестно. Да если б он и культурно к ней подкатил, все равно получил бы от ворот поворот. Таисия Владимировна из всех грехов смертных наиглавнейшим считала, когда семью кто разрушает. Может, потому, что у самой мужа увели. Своего Василия Прокопьича она безусловно корила за измену, но со снисхождением: мужчины, они все неустойчивые, какая вертихвостка захочет, любого отобьет у законной жены. А вот Лариску-разлучницу, помирать будет, не простит. Сколько лет прошло, а до сих пор обидно — сама, можно сказать, их свела. Лариска, когда ее в мягкий перевели, напарницей с ней ездила, тогда и познакомила Таисия Владимировна свою товарку с Василием Прокопьичем. Он в вагонном депо слесарил, по соседству с их резервом проводников, частенько и в рейс провожал и встречал, как тут не познакомить.
У проводников в ту пору, да и сейчас, наверное, считалось большой удачей в мягкий вагон попасть. И народу в мягком поменьше, и народ сам побогаче, пощедрее, одни чаевые солидную прибавку к зарплате давали. Но вот что касается соблазнов по сексуальной линии, тогда, правда, и слова такого не знали, а называлось это по-матерному или, если по-интеллигентному, “оказаться слабой на передок”, то искушения такие в дальних рейсах случались нередко, особенно когда на Ташкент ездили. Чучмеки из мягких вагонов всегда при больших деньгах, коньячком угостить проводницу или шампанским — для них не проблема, да еще духи дорогие подарят, а то, бесстыдники, и нижнее белье
. Лариска однажды хвалилась перед ней таким “сувениром” — бюстгальтером заграничным. Весь прозрачный, с кружевами, ничего похожего у нас и в помине не было. Тогда все женщины лифчики носили одинаковые — хлопчатобумажные, белые или голубые, а фасоном как две детские панамки.Еще ездили в мягких генералы, большие начальники из штатских да артисты. Генералы тоже любили деньгами посорить и до женского пола были охочи, начальники те вели себя тихо, карьеру боялись испортить, ну, а артисты, хоть и не шибко денежный народ, но уж такими соловьями разливались, не каждая устоит. О проводницах, что греха таить, слава идет как о бабах податливых, с той же Лариской, к примеру, поякшался пассажир, а тень на всю профессию. А Таисия Владимировна двадцать лет с гаком проводницей оттрубила и ни разу ничего себе такого не позволила. Ни в замужестве, ни после.
Да, верность своему Васеньке при всех соблазнительных обстоятельствах свято блюла, а он черной неблагодарностью отплатил. Правда, спутался он с Лариской уже после гибели Павлика, ее ненаглядного сыночка единственного. Утонул мальчишечка, когда ему тринадцать только-только исполнилось. В пионерском лагере они в поход ходили и на привале у какой-то речки стали с моста сигать. Дружки-то “солдатиком” прыгали, а Павлик, он боевой был, заводилистый, “ласточкой” сиганул. А там свая оказалась, под водой неприметная. Он об нее головкой ударился, сознание потерял и захлебнулся. А ребятки, несмышленыши еще, когда прибило Павлика к бережку, откачать его не смогли. Пионервожатую-студентку судили потом за халатность, их с отцом вызывали как потерпевших, только умоляла она судью девчонку простить и не калечить ей судьбу, а сыночка все равно не вернешь.
Так и остались они вдвоем с Василь Прокопьичем. Теперь она понимает, надо было ей тогда еще родить ребеночка, уж тот бы привязал мужа накрепко. Да только смущение брало, как в сорок пять лет рожать, считай, старуха уже, тем более подружки по бригаде, когда намекнула о таком тайном желании, в один голос отсоветовали. В позднем возрасте, толковали ей, если зачнешь дитя, оно с отклонениями внутренних органов может родиться, почек там или печени, а чаще с пороком сердца, а то и просто уродом. Откуда все это женщины взяли, неизвестно, однако напугали ее крепко, и она больше о ребеночке не помышляла. Потом уж много лет спустя соседка Вера Даниловна в случайном разговоре обронила, что ее самою мать в пятидесятилетнем возрасте на свет произвела, и в ихней деревне такие случаи не в редкость были. Только ведь в те годы давние по десять-пятнадцать детей рожали. Опять же воздух деревенский, не то что в Москве. Тут живешь и не ведаешь, что организм твой давно уже отравлен — и машин вон сколько развелось, и труба эта от ТЭЦ дымит круглосуточно, а скверик был неподалеку от их дома, так его срубили под те же гаражи. Несмотря на возмущение общественности. И она свою подпись под протестующим письмом ставила. Да только и раньше с простым народом не шибко-то считались, а теперь и подавно …
Чудно все-таки у человека голова устроена! Стала Таисия Владимировна о пропавшем коте думать, а мысли вон куда повернули.
2
И на восьмой день кот не вернулся. Тут уж Таисия Владимировна начала тревожиться по-настоящему.
— Да вы не переживайте раньше времени, — успокаивала ее Евдокия Афанасьевна, когда вечерком вышли посидеть на лавочке приподъездной. — Значит, не нагулялся еще ваш Мурзик.
— Ой, спасибо за утешение! — вздохнула Таисия Владимировна. — Только вроде рано ему в загулы пускаться. Он молоденький еще. Ему всего-то три годочка. И лето сейчас, а котам, по присловью, полагается в марте гулять.
— Ну, у кошек разные биологические ритмы, — по-ученому выразилась Евдокия Афанасьевна, даром, что ли, учительницей была. — У вашего Мурзика, может, как раз сейчас и заиграла кровь. А что касается его возраста, то кошачий год считается как восемь человеческих, и выходит, ему двадцать четыре года — самая пора для любви.
— Так оно, может, и правильно, — продолжала печалиться Таисия Владимировна, — только чувствую, беда с ним случилась. Крыс тут травили недавно, и он, наверное, по глупости яда этого скушал. Или ребята камнем прибили. Сама вчера видела, конопатенький с того подъезда, где Маша косорукая живет, Игорем вроде его кличут, кирпичом в голубя запустил. Помешал ему чего-то голубь. А раз в птицу бросается, что и в кошку не бросить?
— Да вашего кота весь дом знает, — с укоризной проговорила Евдокия Афанасьевна. — Кто ж это из наших ребятишек посмеет на него руку поднять? Игорь, конечно, с хулиганскими замашками, но мальчик он понятливый. Он ведь как соображал: голубь — птица дикая, следовательно, ничейная, поэтому в нее можно камнями пулять, а кошка — домашнее животное, у нее хозяин есть. А сейчас к частной собственности пропагандируется уважительное отношение.
Хотела еще что-то рассудительное добавить Евдокия Афанасьевна, да тут из подъезда выкатился колобком Олег Валерьянович. Тоже решил подышать свежим воздухом.
— Чего, сударыни, пригорюнились? — спросил весело и на скамеечку рядом с Евдокией Афанасьевной плюхнулся. — Квартплату вроде бы не повышали и воду горячую уже подключили. Никаких уважительных причин для таких кислых физиономий не вижу.
Ну и говорун бывший подполковник, только б языком молоть! С недавних пор стал величать соседок “сударынями” и “госпожами”, а раньше — “гражданки” да “товарищи женщины”. “Сообразуюсь с новыми политическими реалиями”, — объяснил им такую перемену в обращении. Олег Валерьянович в армии по воспитательной части служил, сохранил привычку следить за событиями внутренней и международной жизни.
— Вам, Олег Валерьянович, все шутки шутить, — осуждающе покачала головой Евдокия Афанасьевна. — А у Таисии Владимировны неприятность — кот у нее пропал.
— Не понимаю я вас, сударыни, — голосом серьезным, но будто и с насмешкой, проговорил Олег Валерьянович. — Страна экономический кризис переживает, бывшая партноменклатура снова к власти пробралась, налицо рост преступности, уже в столице нашей Родины взрывы гремят, а у вас, видишь ли, горе — кот потерялся! Во-первых, никуда он не денется — найдется! А во-вторых, не найдется — нового надо завести, и нет вопроса!
— Бессердечный вы человек, Олег Валерьянович! — огорченно вздохнула Евдокия Афанасьевна. — Справедливо говорят, что на военной службе люди черствеют. У вас, видно, никогда не было ни собаки, ни кошки, а ведь хозяин к ним так привязывается, точно это полноправный член семьи. Тем более если человек одинокий. Для Таисии Владимировны ее Мурзик — правильно я говорю, Таисия Владимировна? — как для другой старушки внучонок.
— Категорически возражаю против такого сравнения! — четко, как, наверное, на политзанятиях выступал, произнес Олег Валерьянович. — Домашнее животное оно и есть домашнее животное, и ставить его на одну доску с человеком — это, Евдокия Афанасьевна, просто нонсенс, что в переводе с французского, как нам генерал Скляренко объяснял, “сон зеленой лошади”. Извините, конечно, за некоторую грубость.
— А вы, извините, Олег Валерьянович, — перешла в наступление Евдокия Афанасьевна, — рассуждаете, как солдафон, который и понимает только “ать-два!”, “кругом!”, “налево равняйсь!”, а хорошие человеческие чувства ему кажутся чепухой. Не знаю, чем знаменит ваш генерал, а вот Антон Павлович Чехов утверждал, что кто не любит домашних животных, тот и ближнего своего по-настоящему полюбить не сможет.
Утверждал что-нибудь подобное Чехов или нет, Евдокия Афанасьевна точно не помнила, но твердо была убеждена, что именно так должен был высказаться великий русский писатель, прими он участие в их споре.
Распалились они не на шутку. Еще какие-то грубости друг дружке наговорили, но Таисия Владимировна их не слушала, о коте пропавшем размышляла.
Насчет внучонка Евдокия Афанасьевна зря сказанула. Действительно, кошка она и есть кошка. А вот, что привязываешься к ней, как к родному человеку, это правильно. Да и то, сколько сил сердечных своему Мурзику она отдала. Подбросил кто-то к ним в подъезд котеночка. Она на первом этаже живет, дверь аккурат напротив входа, конечно, подкидыш ее и выбрал. Услышала жалобный писк, дверь отворила и увидела “тварь дрожащую” — так Вера Даниловна кошек обзывает. Говорит, вроде в Писании так о них сказано. И правда, соответствовал тогда котеночек этому определению. Мелкой дрожью дрожал. А сам тощенький, шерсточка реденькая, сквозь нее кожица розовая просвечивается. Взяла его на руки — пух невесомый. Ну как не пожалеть сиротинку!
Приютила. Месяц целый молочком отпаивала. Оклемался котик и таким красавцем оказался. Весь черный, а на лапках будто тапочки белые и на грудке белый передничек. А масть у него все-таки не совсем чтобы черная, когда свет солнечный на спинку падает, она темно-каштановой видится. А уж игрун какой был! Бумажку на ниточке ему привяжет — он с ней и так и этак, и десять раз перевернется, и передними лапками ее обхватит, а задними бьет по ней что есть силы. А то отойдет в сторонку, отвернется, вроде чем другим заинтересовался, а потом как прыгнет! Еще, негодник, манеру взял на ноги бросаться. Идет она утром в туалет или ванную, еще колготы не надела, а Мурзик в прихожей притаится и, как дверь она откроет, выскакивает и лапкой раз-раз по ноге, а потом хвост трубой и бегом в комнату.
Когда повзрослел, реже стал играть, разве что за мухой погоняется, а то все больше спит. По ночам же гулять повадился. Возвращается голоднющий и сразу на кухню к своей мисочке. Она его все минтаем кормила, а тут месяца полтора назад исчез он из продажи. Пришлось треску покупать, хоть та и намного дороже. И так он во вкус вошел, что, когда снова ему минтая сварила, отказался от него категорически. К мисочке подошел, обнюхал ее брезгливо, кусочек, правда, съел, а потом мордочку поднял, глянул на хозяйку укоризненно: где, мол, вкусная рыбка, чего, старая, жадничаешь?
Да-а, с норовом у нее Мурзик, самостоятельный! Вот хочется ей его приласкать, возьмет на руки, а он, если не в настроении, тут же соскочит и уляжется там, где сам пожелает. И на “кис-кис” не откликается, если сыт. А вот когда Таисия Владимировна суп готовит, уж он тут как тут. О ноги трется, мясца выклянчивает. А бывает, ни с того ни с сего нежность на него находит. Сядет она на тахту, поближе к торшеру, чтоб газетку рекламную любопытства ради посмотреть, их теперь бесплатно в каждый ящик бросают, а Мурзик будто ждал этого момента. Только она очки наденет, на подушку откинется, он, откуда ни возьмись, прыг к ней на колени и, как младенец, к груди притулится и такие мурлады начинает выводить, у соседей, наверное, слышно…
— Эй, Таисия Владимировна! Заснула, что ли? — вернул ее в настоящее звонкий тенорок Олега Валерьяновича. — Вот женщины, загадочный вы народ! Мы из-за ее кота чуть вдрызг не разругались, а ей, оказывается, все до лампочки. Кот-то твой, спрашиваю, давно пропал?
— Да уж неделя прошла, — тихо, извиняющимся тоном проговорила Таисия Владимировна. — В то еще воскресенье вечером выпустила на гулянье, а сегодня, получается, второй понедельник, как его нет.
— Тогда для беспокойства основания, безусловно, имеются, — признал Олег Валерьянович и после некоторого размышления объявил решительно: — Здесь такие версии просматриваются. Что ядом крысиным кот отравился — это ерунда. Не дурак он, чтоб отраву есть, когда его дорогой треской кормят. Но вот самого его съесть очень даже могли. От нас ведь всего за квартал барахолка, там вьетнамцы шмотками торгуют. А этот народ и кошек тоже в пищу употребляет. Замаринуют предварительно, а после жарят наподобие шашлыка.
— Ой, чего это вы такие страсти говорите! — содрогнулась в ужасе Таисия Владимировна. — Да как же это можно кошек есть?!
— Ну, у разных народов разные вкусовые пристрастия, — неожиданно поддержала Олега Валерьяновича Евдокия Афанасьевна. — Насчет вьетнамских кулинарных деликатесов не знаю, а вот корейцы собак едят — это точно. А французы, вообразите себе, лягушек.
Ничего не скажешь, успокоила! Как представила Таисия Владимировна, что с Мурзика шкурку сдирают, а тельце в уксус кладут, чуть не разрыдалась в голос. А еще подумала, вот по телевизору заграницу нахваливают, но ведь не от хорошей же жизни лягушек станешь есть?!
— Следующий вариант такой, — продолжил строить свои догадки Олег Валерьянович. — Гибель под колесами автотранспорта.
— Нет, Мурзик — котик осторожный, — решительно возразила Таисия Владимировна. — Он даже машины, которые просто во дворе стоят, и то всегда стороной обегал.
— Тогда остаются два варианта, и оба оптимистические, — потер руки Олег Валерьянович. — Первый: кота похитили. Справедливо заметила Евдокия Афанасьевна, я небольшой любитель домашних животных. В условиях крупных городов они сжирают существенное количество продуктов питания, а никакой практической пользы не приносят. Однако, признаю, ваш Мурзик имеет симпатичный внешний вид, и кому-то он определенно мог приглянуться. Но если даже похитители увезли кота на другой конец Москвы, все равно надежды терять не следует. Я недавно в одной серьезной газете вычитал, что некая кошка вернулась к своим хозяевам через сорок девять дней. Они на даче ее забыли, а дача у них по Северному направлению, то ли в Тарасовке, то ли в Мамонтовке, сами же живут в районе метро “Каширская”. Представляете, какой путь проделала эта мурка, чтоб к хозяевам вернуться!..
Олег Валерьянович сделал паузу, хитро подмигнул женщинам и последнюю свою версию изложил.
— Склоняюсь я более всего к той мысли, уважаемые сударыни, что ваш котяра сексом сейчас занимается. Это, вспомните-ка, дело такое увлекательное, что тут и о пище забудешь и счет дням потеряешь. Не так ли, а, старушенции? — И локтем в бок легонько толкнул Евдокию Афанасьевну и захохотал заливисто.
“Ну, охальник! — осуждающе подумала Таисия Владимировна. — Ему о смерти пора думать, а он все о глупостях”.
3
И как напророчила. На следующее утро, только умыться успела, звонок в дверь. Открыла — на пороге Маша косорукая стоит, вся зареванная.
— Что стряслось, Машенька? — спросила ласково.
— Ой, баба Тася! — заголосила та. — Помер наш Олег Валерьянович.
Ну, конечно, расспросила она Машу, как да чего, только никаких особых подробностей не узнала.
Пришла Маша с утра пораньше квартиру прибрать, дверь своим ключиком открыла, у Олега Валерьяновича к ней, понятно, доверие было полное. В комнату вступила, удивилась: в такую-то рань Олег Валерьянович уже за столом сидит. Но сидит как-то странно: голову на столешницу положил, а одна рука вниз свисает. Словно пьяный. А он ведь после инфаркта, что в позапрошлом году случился, ничего спиртного категорически в рот не брал. “Я свою цистерну выпил”, — отшучивался, когда предлагали. Окликнула его Маша — не отвечает. Подошла ближе и все ясно стало. За руку взяла — та уже окоченевшая. Может, Олег Валерьянович еще вечером помер.
— А вчера такой веселый был, такой задиристый, — вздохнула Таисия Владимировна. — Мы на лавочке сидели, о коте моем пропавшем толковали, он меня все подбодрить старался.
По правде говоря, к покойному соседу Таисия Владимировна без всякой симпатии относилась, а вот умер человек, какой-никакой он был, а все жалко. Она даже всплакнула. И невольно свои покойнички дорогие вспомнились — сыночек и муж. Василий Прокопьич, хоть и ушел от нее, а так в памяти и остался как законный муж, а не то чтобы бывший. И то — с Лариской после официального развода прожил он всего четыре месяца. Ухайдакала она его. А одна женщина с вагонного депо заверяла ее клятвенно, что Василий Прокопьич по жене покинутой тоскует и хочет прощения просить, чтоб обратно его приняла. А она и приняла бы безусловно. Ведь его единственного всю жизнь любила.
Что там судьбу гневить, в женской доле ей повезло. Когда война закончилась, была она совсем молоденькой, девятнадцатый годок шел. Под ее возраст, считай, всех подходящих женихов на фронте поубивало. Из их небольшой деревеньки пятнадцать парней да женатых мужиков ушли на войну, а вернулись четверо. На отца похоронка пришла в сорок четвертом, мама его на три года пережила. Так бы Тасе и век куковать, да председатель Иван Иванович, царствие ему небесное, жалостливый был человек, хоть и партийный, от начальства подневольный. Когда очередную перетряску с колхозами затеяли, он под этот шумок и отпустил ее в Москву. Езжай, говорит, девка, в белокаменную, там счастье легче найти. А ей уж двадцать пять. Перестарок. И ни шестимесячной модной завивки — коса узелком на затылке, и ни маникюра алого — она с малых лет в овощеводческой бригаде, при их работе какой уж тут маникюр, а из нарядов — платье ситцевое в синий горошек, стираное-перестираное, босоножки матерчатые да на холодную погоду кофточка из серой шерсти, самолично связанная. А вот чем-то приглянулась деревенщина Василию Прокопьичу, коренному, между прочим, москвичу. Он-то, когда еще только ухаживать за ней начал, и пристроил ее в проводницы. Ни о какой там чисто женской конторской работе она и мечтать не могла. Семилетку перед самой войной окончила, а труд непосильный да голодуха все те не ахти какие знания, что в школе получила, напрочь из головы вышибли.
Поначалу думала, долго не выдержит. Служба проводника и физически тяжелая и шибко нервная, ведь дело с людьми имеешь. Но потихонечку-потихонечку втянулась и, можно сказать, полюбила свою профессию. И то: как приятно от пассажиров в конце рейса “спасибочки” услышать. Она и роды в пути принимала и мальчонку одного из-под самых колес проходящего встречного товарняка вытащила, мамаша его, раззява, потом долго ей благодарственные открыточки к праздникам присылала… Ох и чего только в той проводницкой жизни не было — и радостного, и веселого, и горького! Теперь же сидит в четырех стенах одна-одинешенька. С телевизором не поговоришь, а был кот, которому она думки свои поверяла, и тот пропал…
Маша ушла телеграммы родственникам Олега Валерьяновича отправлять и друзей его обзванивать. Вот что значит военный человек, к дисциплине приученный. Он загодя, после того инфаркта, списочек приготовил, кого проинформировать следует, если с ним что случится.
За Машей дверь закрылась, Вера Даниловна на пороге: что да как? Ее четыре дня дома не было, гостевала у племяша на даче. У которого, Таисия Владимировна уточнять не стала. У соседки братьев и сестер по Москве пятеро раскидано, а было семь, а уж племянников не сосчитать. Ну, пересказала ей, что сама от Маши услышала. Повздыхали, поохали. Потом Вера Даниловна говорит, мол, хорошо бы Олега Валерьяновича на Митинское кладбище определить, там и ее сестры лежат и Таисии Владимировны муж с сыночком. Когда своих навещать будут, и за могилкой соседа доглядели б. Таисия Владимировна согласилась, что так оно удачно бы вышло, а саму память снова в прошлое повернула.
О смерти Василия Прокопьича узнала она, когда в рейс собиралась. Сама Лариска прибежала к ней, не постеснялась. Вы, говорит, тетя Тася, на меня зла не держите, хотя имеете такое моральное право, а только я к вам с низким поклоном. Когда Василий Прокопьич помирал, последнее желание высказал, чтобы похоронили его рядом с сыном. Теперь от вас зависит исполнить волю покойного. Таисия Владимировна тогда сама была готова в ноги Лариске бухнуться. Хоть на том свете, да снова вместе вся их семья окажется, когда и она свои дни окончит. Как и положено, рядышком будут лежать и родители и сынок.
Свой последний долг перед мужем она, считает, до конца исполнила. А как непросто это было! Пришла к начальнику резерва проводников с заявлением на недельный отпуск за свой счет, а он на нее с ходу орать: “Не отпущу! Самое время “пик”, у меня каждый человек на счету, а ты ишь чего захотела! Ты ж разведенная. Да если вы все начнете бывших своих мужей и полюбовников хоронить, мне ни одну бригаду не удастся укомплектовать!” Она на него глазами зыркнула и сказала, как отрезала: “Не дадите за свой счет, увольняйте по любой статье, а только человека, с которым двадцать лет прожила и от которого сын у меня был, проводить в последний путь я обязана”. Горлопанистый был начальник, грубиян несусветный, а прочувствовал ее боль. И даже не семь дней отпуска, как просила, дал ей, а все десять, чтоб и девятый день отметить смогла…
Потом еще повздыхали по Олегу Валерьяновичу, а потом Вера Даниловна без всякого перехода про кота поинтересовалась, нашелся ли? Отрицательный ответ выслушав, сказала наставительно: “Помолиться надо! У нас в деревне, с девчоночной поры запомнила, как у кого на корову или овцу хворь нападет, особую молитву читали святым мученикам Флору и Лавру. Подойдет она для пропавшей кошки, не знаю, это нужно с батюшкой посоветоваться. А ты пока, подружка, просто помолись Господу нашему. “Отче наш”, я тебя учила, прочитай, а опосля, какие просьбы есть и пожелания, Ему выскажи. Он ведь, Господь, всеблагий и всемилостивый. От самой маленькой царапинки в нашей душе у Него сердце кровью обливается”.
Стыдно было Таисии Владимировне в глаза соседке глянуть. Память совсем дырявой стала, начало молитвы помнит, а дальше слова перепутываются. Вот и эта молитва, с которой она к Богу обратилась, когда одна осталась, тоже нескладной получилась:
“Отче наш, иже еси на небесех… Сыночек мой там у Тебя в раю, ангелочек Павлик. Ты уж последи, Господи, чтоб никто его не забижал. Он мальчишечка боевой, на несправедливость отзывчивый, может и огрызнуться. Но сердечко у него доброе, ласковое.
А еще прошу Тебя за мужа моего Василия Прокопьича. Куда уж Ты его определил, не знаю. Грешен он, от жены законной ушел. Хоть и были мы не венчаны, а почти все совместные годы в любви и согласии прожили. Конечно, виноватый он, но еще больше вины на Лариске-разлучнице. Потому, Господи, если он не в раю, а в каком другом месте, Ты его в рай переведи, к сыночку. А потом, на милость Твою уповать буду, и меня с ними соедини. Василь-то Прокопьич, намекали мне люди, хотел от Лариски ко мне возвернуться, да не успел хорошее свое намерение осуществить. А Лариску-разлучницу Ты тоже прости, Господи. Это я ее в сердцах иногда проклинаю, но Ты мне не верь…
Чуть не забыла, Господи! Василь Прокопьич мой — фронтовик. Дважды раненный. Совсем мальчишкой пошел на войну добровольно. Россию от немца отстоял. И на производстве всегда был на хорошем счету. Ты зачти это, Господи!
А еще прошу Тебя, Господи, упокой душу новопреставленного Олега Валерьяновича. Правда, может, он другой веры, обличьем-то на русского не очень похож. Он хоть и суматошный был мужчина и до женщин падкий, но особой злобы я у него не замечала. Если же он не православный, будь милостив, Господи, заступись за него перед евойным Богом…
А еще, Господи, котик у меня пропал. Мурзиком его зовут. Сам черненький, а тапочки и грудка беленькие. Сделай так, чтоб нашелся он. Не ругай меня, Господи, что еще и по такому пустяку тебя тревожу. Да только одиноко мне, Господи, ох, как одиноко!..
А еще у Мурзика проплешинка на правой лопаточке…”
Москва,
июнь 1996 г.
Рай
Старика Вострухина младший сын Алешка определил умирать в областную больницу. Конечно, по-хорошему полагалось бы распроститься с жизнью в родной деревне, там, где и на свет Божий появился. Но Алешка решил заботу проявить да и не хотел, видно, лишних пересудов: вот, мол, детки пошли, бросают родителей подыхать как собак бездомных. В последнее время старик обиходить себя уже не мог, ноги совсем отказали. Здешний врач вчера объяснил, что так бывает по причине многолетнего курения, но сам он считает, что настоящая причина, конечно, другая, которую от него скрывают, а это сказано было просто для успокоения. Если б от курения смерть приходила, то врач бы небось сам не курил, а то вон все время с сигареткой во рту.
Правильно Алешка его сюда приволок. Дома он бобылем живет, без всякого догляду. Соседей фактически нет. Их Синцово только называется деревней, а жительствуют здесь теперь одни дачники. Да и они исключительно летом наезжают, а сейчас две избы справа от него — покойного Федота Шубина да переехавшей к дочке в Москву Маруси Селивановой стоят под замками, а слева вообще пустырь — землю откупили какие-то городские ушлые ребята, четыре избы уже снесли и по весне начнут возводить тут себе хоромы. Захаживал его проведывать, конечно, Иван Егорыч, но не так, чтобы часто. Старый приятель на другом конце деревни живет и корову еще держит и двух поросят откармливает, так что напрасные лясы точить времени у него нету. В общем, помер бы и никто б не хватился. И лежал бы, тухнул, что хорошего? А то б еще кот Васька нос отгрыз. Слышал, такие случаи бывают, когда у одиноких покойников домашние животные лицо объедают.
Алешка, добрая душа, не бросил кота бродяжничать, взял к себе. Мыши, говорит, обнаружились. Тоже недоразумение времени. Дом кирпичный, третий этаж, откуда там мышам взяться, а вот поди ж ты! Теперь-то у Васьки почнется райская жизнь. Мыши мышами, а и колбаски ему небось перепадать будет и молочка с творожком. Нынче в городе с продуктами хорошо, не то что в прежние годы, когда он сынкам то картошечки приволокет по рюкзачку, а если кабанчика зарежет, то и мясца с салом по полпудика каждому. А заработки у Алешки, хвалился, на зависть другим. В сравнение не идут с теми, когда в обкомовском гараже работал. Сейчас, ишь, личный шофер-телохранитель директора банка! Это по теперешним временам почище любого прежнего партийного начальника.
Вот когда о Васькиной райской жизни подумал старик Вострухин, тут и повернулись его мысли на собственное посмертное существование. Утром приходили к ним в палату две бабенки, все в черном, наверно монашки. Обличьем вроде бы корейской нации, но не нашей, а иностранной, по-русски больно плохо говорили. Больных четверо в палате, так они положили каждому на тумбочку по книжечке, в которых рассказывается о заповедях Божьих, советы даются, как правильную жизнь вести. А аккурат напротив его кровати, где однорукий Григорий Степанович лежит, прикнопили в изголовье ему икону. Только не такую, как наши, а без всякого оклада, просто, можно сказать, красивую цветную картинку, но божественного смысла. На картинке такое изображение. Идут три старика в длинных красных одеждах, над головами золотые обручи, значит, святые. Идут по саду, потому как нарисованы на картинке яблони и еще вроде слива. За спиной у святых крутая горка, а на ней дворец из белого камня. Еще сидит на сливе птица с яркими перьями — похоже фазан. А по верхним углам летают в голубом небе два ангелочка с маленькими, как у воробышка, крылышками, только сплошь беленькими. Когда эту иностранную икону монашки вешали, то все лопотали про рай. В раю, значит, эти старики обитают. Сподобились за праведную жизнь.
Все в палате давно уже спят, а старик Вострухин глаза в потолок пялит и прикидывает, куда его после смерти определят. По раскладу получается, что тоже в рай должен попасть. Для этого у него такие имеются резоны.
Во-первых, заповедано Богом человеку добывать хлеб насущный в поте лица своего. Тут у него полный порядок. Поту за жизнь немало пролил. Считай, с двенадцати лет в колхозе ишачил. Перед войной на шофера выучился. По фронтовым дорогам четыре года рулил, а после победы по той же специальности еще сорок три года отбухал. Окончательный расчет получил, шутка сказать, в 68 лет. Медаль “За трудовую доблесть” задарма не давали, а вдобавок в районной газетке пропечатали про него пять похвальных заметок, и на колхозной Доске Почета висел, пока не выцвел весь.
Другая главная заповедь — “не убий”. Тут тоже не должно быть замечаний. Он и дрался-то только ребятенком, да раз по пьянке с тем же Иваном Егорычем, но помирились на другой же день, без всяких претензий друг к дружке. А на войне, хоть и прошел ее от первого дня до победного салюта, не то что убить, даже ни одного выстрела не сделал — все баранку крутил. Два года на полуторке снаряды доставлял к передовой, потом командира дивизии возил. Сначала на “эмке”, а уж в Польшу вош-ли — на “виллисе”. Что в войне участвовал, это ему большой плюс. “Защита Отечест-ва — святое дело”, — поучал их, новобранцев, в июне сорок первого политрук. А лет десять назад, когда у сыновей гостил, зашел в церковь, с тамошним попом разговорился, и тот подтвердил, что правильная была у политрука формулировка. А еще давным-давно, добавил батюшка, князь Александр Невский сказал, что, если кто на Русь с мечом сунется, тот от меча и погибнет. И за то, что врагов Земли Русской истреблял нещадно, был причислен князь к лику святых. Словом, как ни поверни, а с этой заповедью старику подфартило. Самолично ни одного немца не убил, а с другой стороны посмотреть — сколько их, поганцев, отправили на тот свет снаряды, которые перевозил ефрейтор Вострухин!
Теперь что касаемо заповеди “не укради”. Ну, мальчишеское озорство, когда по чужим садам лазили, знамо дело, в расчет приниматься не будет. А вот что в сорок восьмом соблазнил его комбайнер Серега Колупаев мешок колхозной пшенички упереть, а потом они его поровну разделили, тут он, конечно, грешен. Но, может, на Божьем суде скидку сделают, что зачинщиком-то Серега был. И другое есть смягчающее обстоятельство: Пашка, старшой его сын, болел тогда сильно и нуждался в подкормке, да и Лизавета только народилась, боялись они с женой, что с голодухи материнское молоко пропадет. Серега-то вскорости помер, сгорел от самогонки, так что про ту кражу никому до сих пор не известно, вроде ее и не было. А уж страху он тогда натерпелся, не приведи Господи! Если б кто стукнул, считай, лет десять Колымы было бы обеспечено. Этот страх тоже можно зачесть в искупление вины. Тем более он тогда самому себе зарок дал, на чужое никогда не зариться, даже если оно плохо лежит. И этого самовольного обещания ни разу потом не нарушил.
Следующая заповедь о почитании родителей. Отец помер, когда ему только пять лет было. Тут вопрос отпадает. Ну а к матери он всегда относился с заботой и почтением. У любого в деревне спроси, подтвердят. Жене строго наказывал, чтобы она мать ослобоняла от тяжелой домашней работы, на себя ее брала. А могилки родительские, теперь там рядышком и жена и брат Николай лежат, содержал в порядке, не допускал, чтобы бурьян там вырос. Оградку железную по смерти матери в шестидесятом году поставил и подкрашивал ее регулярно, чтоб ржавчина не поела. Сначала в серебристый цвет, хоть и был тот много лет в дефиците, на лапу приходилось давать продавщице хозмага, а последние годы — в черный. Алешка-сын убедил, что для кладбища он более подходящий.
Конечно, посложней будет разобраться насчет супружеских обязанностей. Кобелем он никогда не был и верность своей Валентине Кузьминичне, царствие ей небесное, в принципе блюл. Но некоторые обстоятельства в этом плане все же имеются. Что с Фроськой Парамоновой сношался — это еще до женитьбы, значит, и греха особого тут нет. А вот в сорок седьмом сошелся с Ларисой Куркиной, она в райцентре на почте работала, за это, наверно, будет спрос. Как в райцентр доводилось ехать, к ней непременно заглядывал. С год, не меньше, такое их сожительство продолжалось. Как тут оправдываться? Лариса вдовая была, бездетная, мужа на войне убило
. Баба она была душевная, добрая, но обличьем малость не удалась, мужики на нее не больно-то зарились. Так что он, можно сказать, просто пожалел женщину. Потом, конечно, совесть перед женой заела, тем более уже совместно троих нарожали. Когда с Ларисой окончательно прощевались, она ему благодарствовала даже за то, что обогревал ее одиночество.Был еще единичный случай с Веркой Коноплевой. На дальние покосы они ездили стога метать. До захода солнца не управились, заночевали там. А ночь холодная, росная выдалась. Верка и притулилась к нему согреться. Грелись, грелись да и разогрелись. Ну а последний случай с Марусей Селивановой, так рассудить, тут его вины фактически нет. Это уж ему шестьдесят стукнуло. Сыновья давно уже в городе жили, дочку после института вообще в Красноярск занесло. Валентина поехала ее проведать, он один остался. В субботу, как положено, истопил баньку, после нее принял граммов триста и спать уже собрался ложиться, как тут соседка пожаловала. Тоже уж не девушка была, к пятидесяти подбиралась. Видела, говорит, ты баньку наладил, после нее по обычаю стопочку опрокинуть надо, а вдруг, думаю, у тебя нет ничего, в сельпо водку давно не завозили, а у меня бутылочка припасена, чего не порадовать соседа? Ну, естественно, он отказать не мог, выпили ее бутылочку, а потом на кровать она его повалила, и побезобразничали они немножко. Словом, можно сказать, она силком его взяла. Вот и все прегрешения по женской линии. Получается всего ничего.
Чтобы считать жизнь правильно прожитой, полагается еще человеку дом построить, посадить дерево и детей воспитать. По всем этим позициям у него полный ажур. Избу сам складывал в пятьдесят четвертом. Как Маленков дал послабку крестьянам, он и затеял строительство. Брат Николай, правда, подсоблял, и Иван Егорыч присоединился, так и они, когда строились, он тоже первейшее участие принимал. Сложить, получится, как раз целый дом единолично поставил. А сколько деревьев он за жизнь пересажал! Одних яблонь десятка три, не меньше. А еще груш, слив, плодовых кустарников разных. Теперь взять детей. Всех троих они с матерью в люди вывели. Павел на инженера выучился, всегда в почете был, награждался за свои изобретения. Правда, сейчас его завод закрыть собираются, зарплату уже три месяца не выдают. Но Алешка, пока старшой новую работу не подыщет, помогает материально. А сам Алешка по отцовской линии пошел — шоферит. У него все путем. Живет в достатке, любви и спокойствии. Невестка Любаша свекру всегда исключительное уважение оказывает. К семидесятилетию сыновья ему костюм подарили, знает — по ее настоянию. В нем и в гробу не стыдно будет лежать — практически не надеванный, только на День Победы два раза в него облачался. Детишки Алешкины, следовательно, его внучата Максимка и Андрюшка, разумные ребятишки, не балованные. Когда на лето в деревню к деду с бабкой их отправляли, в огороде — первые помощники, воды для полива натаскать — без отказу, а дровишек поколоть — им даже в удовольствие. Дочь Лизавета далеко забралась, но письма шлет отцу аккуратно. У нее детишек не получилось, но с мужем, пишет, живет в согласии, а может, успокаивает.
А вот в чем грешен, в том грешен — церковь редко посещал и Великого поста совсем не соблюдал. Насчет церкви такое объяснение. Их деревенскую еще в Гражданскую спалили, а в городе, когда у сыновей гостевал, поначалу сомневался в церковь захаживать, потому как на молящихся посматривали тогда косо, тот же Иван Егорыч первым бы его и осудил. А как стало к религии правильное отношение, он при каждом приезде к детям обязательно церковь посещал и свечку ставил Богородице, заступнице всех русских людей. Ну а вместо Великого поста, может, можно ему зачесть голодные тридцать второй, да тридцать третий, да сорок шестой с сорок седьмым. Вот и выйдет так на так. А еще покойница мать говорила: не тот грех, сынок, что в рот, а тот, что изо рта. Понимай, мол, что нельзя обижать людей злым словом, сплетничать и пересудничать. В этом плане, кто знал его, не дадут соврать, к нему трудно будет придраться…
Старик Вострухин стал припоминать, не упустил ли он из вида каких других важных заповедей, но получалось, вроде бы все учел. Поинтересоваться бы у Григория Степановича, тот, хоть и однорукий, а на вид грамотный, может, чего подсказал бы еще, да больно крепко он спит, еще осерчает, если разбудишь. Соседний с ним Рустем Алиевич — явно мусульманской веры, у них понятия другие. А рядышком парнишка посапывает, Костиком назвался, так у этого шалопута и спрашивать о чем-нибудь серьезном без толку, по всему видать, кроме озорства, ничего путного у него в голове нет.
Решив, что место в раю ему полагается, если, конечно, подойдут к нему на Божьем суде без придирок по пустякам, старик Вострухин стал прикидывать, как ему следует устроить там свою дальнейшую загробную жизнь. Тот же Иван Егорыч, даром что коммунистом был, а религией интересовался. Жизнь в раю, по его понятию, и в церковных книгах фактически так отписано, это когда исполняются все желания вознесшейся души. Конечно, не какие-нибудь пакостные, вроде блуда или пьянства, а исключительно чистые, добрые, одним словом, положительные.
Прежде всего надо будет определиться с жильем. Такой дворец, как на иностранной иконке, ему ни к чему, но желательно, чтоб дом был получше своего деревенского и чтоб крыша была покрыта не оцинкованным железом, а черепицей — очень ему нравится этот материал. Скотины много не надо — корову удойную, поросенка да с десяток курочек. Когда Васька помрет, хорошо бы и кота к нему определить. Хоть сил у него в раю, наверно, прибудет, но для огорода достаточно шести соток, а то и четырех, чтоб не очень горбатиться. Само собой, чтоб удобрений всегда было в достатке, особливо навоза.
В общем и целом хозяйство так должно быть устроено, чтоб работать в охотку и чтоб оставалось время и для исполнения добрых желаний. По субботам, как у него было заведено, — банька. Обязательно с веничками — дубовым, березовым и хорошо бы еще можжевеловым — на земле-то это деревце почти совсем извели. После баньки, если ничего крепкого в раю категорически не положено, чтоб был квасок. Покойница жена умела его приготовить — ядреный, на хренку, в погребе остуженный. Вот уж истинное ублажение души. Конечно, если в раю семьи, которые счастливо жили, соединяются снова, то с кваском никаких проблем не будет.
Пожалуй, второе душевное желание — рыбалка. Хорошо, чтоб рядом и речка и озеро были. В речке щуку, сома половить, окуньков, ну а в озере — карасей. И чтоб без улова никогда не уходить. Пусть хоть пять плотвичек да пять пескариков попадутся на крючок обязательно. А скажем, на каждой десятой рыбалке — если чаще, интерес быстро пропадет — вытаскивать полупудового сома или щуку ростом от земли до брючного ремня.
Третье желание — походить за грибами. Чтоб в один день набрать, к примеру, корзину белых, в другой — подосиновиков с подберезовиками, в третий — найти пару нетронутых пеньков с опятами. Ну и чтоб попадались засолочные грибы — рыжики, грузди, волнушки. Кое-кто брезгует, не берет валуев, а он не поленится и за ними нагнуться. Если этот гриб хорошенько вымочить, да не пожалеть укропчику, чесночку, смородинового листа, да дубовую веточку в кадушку положить — он за милую душу пойдет и под стопочку и просто с картошечкой отварной.
Старик Вострухин даже крякнул тихонечко и перешел к последнему желанию, о котором ему будет даже неловко просить. В раю вроде песни красивые любят петь, а он еще мальчишкой пуще всего мечтал на гармошке научиться играть. Гармонист в любой компании первый человек. Однако жизнь так сложилась, что все не до гармошки было. Так вот, хорошо бы, чтобы сбылась эта его детская мечта. А больше никаких других желаний у него нету…
Окно в палате было плохо зашторено, и в просвет между полотнищами заглянула луна и осветила божественную картинку, что висела напротив старика. И ему показалось, что правый ангелочек, похожий на внучонка Андрюшку, когда тому было три года, улыбнулся и подмигнул: мол, спи, дедуля, спокойно, место в раю тебе уже приготовлено, и все твои желания будут непременно исполнены.
Старик Вострухин улыбнулся в ответ, повернулся на правый бок и сразу заснул. И больше не проснулся.
Рязань, октябрь 1998 г.,
Москва, май 1999 г.