Стихи. Публикация М. Смирновой-Мутушевой
Александр Големба
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 1999
Александр Големба
(1922—1979)
Есть музыка зимы…
Александр Големба (1922—1979) был в советские времена известен как блистательный переводчик Цвейга и Гофмана, Брехта и Элюара, Верхарна и Галчинского. Мало кто знал, что был он крупным оригинальным поэтом, — его стихи, которые лишь теперь приходят к читателю, так и не пробили цензуру издательских шариковых.
Родился поэт в Харькове. По образованию и первой профессии — медик. Учителем считал Владимира Луговского, памяти которого посвящены пронзительные стихи…
Кстати, псевдоним (Големба — по-польски “голубь”) Луговской ему и подарил. Големба был книгочей и невероятный эрудит, тысячи стихов из русской и мировой поэзии знал наизусть, да и вся его лирика реминисцентна, полемична к музе чужой — и никогда не чуждой, всегда ородненной: лирические портреты — Шекспира ли, Гофмана, Достоевского ли — писались им страстно и живо, будто с ближайших соседей по судьбе.
Поэт обладал редким даром переводить материальные предметы в метафизические символы (у всех его образов — словно бы акмеистический старт и внезапный сюрреалистический взлет), сор эпохи — в трепет эпохи!
Ритмика Голембы заслуживает отдельного разговора — рисунок ее многообразен и причудлив: от гекзаметра до верлибра, от взрываемых изнутри традиционных ямбов до метрически неравносложных, новаторских зигзагов.
Убеждена, что люди такого склада и уровня, такой самобытности, такого честного упрямства даже своим непубличным, одиноким сопротивлением мистически влияли на климат нашей культуры, ее — полузадушенную — сохраняя и (врач!) врачуя. Да, эти рукописи лежали в столе, но свет их простирался дальше, шире, за пределы, казалось бы, безвыходного существования.
Татьяна БЕК
* * * Мы все одной планеты дети, одной орбиты сыновья, - зачем нам жить на черном свете, когда мы все одна семья? Нам жизнь дана - что спорить с нею, зачем сжигать ее сады? Не лучше ль, нежности нежнее, глядеться в зеркало воды? Ведь в каждой улице ледащей, где россыпь звездного пшена, со всей отвагой настоящей Вселенная отражена. И от заката до рассвета вершится жизни вечный суд, и в ручейках земного лета миры надзвездные бегут. И, в россыпь августа уставясь, всем постигаем естеством, что сами мы - Вселенной завязь - земного мира твердый ствол! * * * В час пробужденья - насыщалась серебряная тишина, - струилась музыкой луна и в горнице томилась жалость, - мне показалось, что во тьме журчали песенные реки - и сердцу слышалось: Навеки... - навеки в пестрой кутерьме, как в смутном соннике Задеки. И я вставал. И, полосат, струился тент по жестким палкам, в быту ни шатком и ни валком... И я вставал. И слышал сад. Я повторял сто тысяч слов, топорщил жизни спелый колос, - и слушал сад, и слышал голос бессмертных диво-соловьев. Был вечер дивно-полосат, и в мире вдохновлялось Диво, - и было все, как свет, правдиво, - и я вставал. И слушал сад. * * * Все человечество легко любить, легко перечислять, являя прыть, архипелаги, и моря, и реки, - попробуйте-ка нежность воплотить (для пробы, ну, для смеха, может быть) в одном конкретном человеке. В мужчине (если в женском естестве явились вы на этот пир всесветный) иль в некой бабе, женщине конкретной, коль вы мужчина с дурью в голове. Пытайтесь для начала полюбить все пошлые изъяны и огрехи, всех огорчений горестные вехи, и смех в печали и печали в смехе, все неуспехи... скорби, может быть, поймите. Привыкайте. Не хамите. Сначала единицу полюбите, а человечество легко любить. * * * Есть у каждой поры свой особенный норов. Между тем об заклад я побиться готов: это было в эпоху Чернильных Приборов, на исходе тридцатых, разъятых годов. Где цвели виршеплеты, экстазы надергав, рифмы сложные выстроив в поте лица... Сколько было, друзья, не английских Георгов, а восторгов по поводу выеденного яйца! Подымала эпоха на флаг свой планшайбы - усмотри некий блюминг и вмиг - опупей! И из каждой, трагически тонущей, лайбы сорок тысяч вымучивалось эпопей. Жизнь и смерть отошли на потребу зевакам, с разужасных плакатов глядел супостат, - с высочайших небес леденеющим знаком, восклицательным знаком летел стратостат. Сотворяли Дейнеки постыдные фрески, - наперед уже было все как есть решено, - и в отчаянном шорохе, громе и треске звуковое, как ересь, рождалось кино. И звучали акафисты столь велегласно, что и вчуже того устыдиться не грех, - до того уж все было трагически ясно, - что и слезы не в слезы, и хохот не в смех! Саблезубая летопись дачных заборов, - и - сегодня, сейчас - торопливо воспеть... Это было в эпоху Чернильных Приборов, где роскошный нефрит и постылая медь. Все как есть превзошли мы. Не в банковском сейфе наше счастье. А в сжатьях медлительных льдов. И в каком-то там полупридуманном дрейфе целый год изгилялся "Георгий Седов". Паровоз наш летел. И на чахлой дрезине догонял его вечный лирический слог... Эти девушки в тапках на белой резине, - эпилога не сыщешь, все вечный пролог! Надо было хоть чуточку приостановиться, - поумнеть, хоть на миг, оглядеться во мгле. Но в державной тоске воздымалась десница, единицей Восторга на грешной земле. Где ж ты, девочка? Где ж ты, девчонка, беглянка? Может, век для тебя был нетворчески груб? Белый дым, как дух Банко над кровлей Госбанка, - белый призрак зимы над флотильями труб! Мой державный корабль! О каком карнавале стихотворцы поют в бедном ЦПКиО? Если наш разъединственный лирик в опале, - окромя же него не сыскать никого! Что ж! На смену надрывным "Вы жертвою пали..." Дунаевский явился с мажором его! Так дух Банко витает над спящим Госбанком, над угрюмым Макбетом, зарезавшим сон, - и на смену былым пулеметчицам Анкам Карла Доннер приходит и ейный шансон. Это смена формаций, где новые предки, где гоняет коней ипподром мелодрам, - где в отчаянно модной пуховой беретке вдруг сверкнул синевой шалый блеск монограмм. Обрывалась эпоха с паденьем Парижа. Чтоб - четыре десятилетья спустя - обернуться бесстыжею Эрой Престижа, ж и г у л е н к о м в размытом окне колеся. Снег ложился на тонкую жесть лимузинов, - отчего ты таких прохиндеев растишь, губошлепые чванные пасти разинув, лживый Сертификат, безгаражный Престиж? Век свое отшагал. По венкам и котурнам несомненно проехал каток паровой. Мы ликуем, богаты катаньем фигурным: это наш общий т о д д е с - ко льду головой! Мы ликуем, всего нам на свете дороже олимпийских реляций возвышенный дух, хоккеистов разъевшихся сытые рожи, романтический бред разбитных показух. И вгоняют коньки свою сталь ножевую в идиллический студень, искусственный лед. Кто же, кто же безмерную д у ш у ж и в у ю в эти папьемашевые торсы вдохнет?.. * * * Верую, боже, верую, слышишь, зову - веди! Верую в небо серое, в сумрачные дожди, - верую в солнце малое, в смертную духоту, в жизнь по-иному шалую, в злую ее тщету. Сам себя не пожалую, сам себя не прочту! * * * Не жди меня до темноты, не погружай меня во тьму, не уверяй меня, что ты не сторож брату твоему. И в человеке у дверей попробуй не узреть врага и чужеземца обогрей теплом родного очага. Он будет благ, он будет слеп, он позабудет о земном, он будет есть твой теплый хлеб и запивать его вином. И ломти темные деля, и осушив кувшин до дна, уразумеет, что земля у всех одна, на всех одна. Из "Стихов о Достоевском" Удивительно, что в прозаической второй половине века, когда во всем царствовал голый финансовый расчет, - когда сооружались мосты и проводились железные дороги (в просторечье - чугунки), миру был явлен вот такой гений во образе нищего и разухабистого писаки! Удивительно, что его вдохновляла рулетка и скотопригоньевские закоулки, и какие-то там юродивые и хромоножки, - отчего же и почему все это было именно так? Видимо, в этом была какая-то закономерность, ибо вслед за ним - на не столь уж большом историческом расстоянии появились разнообразные Шостаковичи и поперли собакой по клавишам и в скрипичном пиччикато диссонанса, - видимо, в этом была некая сермяжная правда! * * * Есть музыка зимы - она еще ясней, еще безжалостней подводит счет потерям: есть музыка зимы - прислушаемся к ней, поверим ей на слух, иль на слово поверим. Есть музыка зимы - и ветер невпопад, и ветер наугад колеблет струны арфы, есть музыка зимы - и с мертвых эстакад сползают поезда, как гарусные шарфы. Есть музыка зимы - задумчивый рассказ о дружбе, о любви, о вспыхнувшей соломе - морозная весна твоих разумных глаз и брови строгие в мальчишеском изломе. Есть музыка зимы - невнятная, как речь, как лепет милых уст перед разлукой самой, есть музыка зимы - и мы хотим сберечь ее печальный лоб и рот ее упрямый. Есть музыка зимы, есть музыка зимы, и если бы я мог начать опять сначала, то я бы попросил, чтоб музыка зимы над комнатой моей по-прежнему звучала! Публикация М. Смирновой-Мутушевой