Краткая энциклопедия забытых игр, кинолент, забав и развлечений
Журнальный зал,"Дружба Народов", №7, 1999,"ИнфоАрт"
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 1999
Здравствуй, осел!
Теймураз Мамаладзе Краткая энциклопедия забытых игр, кинолент, забав и развлечений
Журналист меняет профессию . . . . . . . . . . . . . 1 Экзамен . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 2 Термография . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .3 Источники . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .4 Чудеса . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 5 Наглядный способ устрашения городов . . . . . . . . .6 Мужчины и женщины, классики и бессмертные . . . . . .7 Антология банной прозы и поэзии . . . . . . . . . . .8 Обманщики . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .9 Колдун Кязим . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 10 Сегодня, много лет спустя . . . . . . . . . . . . . .11 Банный квартал
С чего начать? Представьте, я брожу
По улицам — а где, и сам не знаю,
Тифлис прелюбопытным нахожу,
По крайней мере, не скучаю…
Яков Полонский, “Прогулка по Тифлису”.
(Письмо к Льву Сергеевичу Пушкину)Журналист меняет профессию
В молодые свои годы Салам–Калам подрабатывал в БЭП.
Суровая буква “Б” присутствовала во многих устрашающих аббревиатурах эпохи, но эта была безобидной: Бюро Экскурсий и Путешествий.
Безобиднее звучало только БПО — Банно–Прачечное Объединение.
В те годы Салам–Калам жил и трудился под рубрикой “Журналист меняет профессию”. Он менял профессии по долгу службы, но гидом–экскурсоводом стал по зову сердца.
Втянул его в это дело Григол Иванович Иснели.
В Пантеоне Мтацминда, у могилы А. С. Грибоедова, Григол Иванович легко входил в историю и звал за собой разрозненную туристскую отару. Та упиралась, разморенная жарой и влечением полов. Но Иснели не сдавался.
Пенсне с золотой дужкой и золотым же шнурком, шляпа–канотье, галстук–бабочка, чесучовый сюртучок, инкрустированная перламутром самшитовая трость в накладных серебряных монограммах, набалдашник в виде головы Мефисто — это был весьма картинный и респектабельный, патрицианской наружности джентльмен–полукровка. Дитя любви народов, как узналось впоследствии.
Многое узналось впоследствии.
У Григола Ивановича был сын Рональд Григорьевич, однолеток Салам–Калама. Детство Рональда прошло среди змей пещерного города Вардзия. Там Григол Иванович утолял жажду научного краеведения. И пока он ее утолял, Рональд Григорьевич пил материнское молоко в алтаре скальной церкви Святой Троицы. Вокруг кишмя кишели гады, но фреска Богородицы отгоняла их от матери с грудным младенцем.
По преданию, мать родила Салама в бане “Фантазия”. Его детство прошло в Банном квартале, а стало быть — в более уютных условиях, однако в силу некоторых личных обстоятельств его неудержимо влекло в змеиные пещеры истории. Григол Иванович был там как у себя дома.
Он называл себя предсказателем прошлого.
— Будущее, — говорил он, — это хорошо забытое прошлое. Я лишь предсказываю его, а дальше вы идете сами. По указанным мною стопам…
Он пересыпал свою речь именами тех, чьи стопы указывал: Шота, Александр, Нино, подразумевая — Руставели, Грибоедов, Чавчавадзе, но то была не фамильярность, упаси Бог — всего лишь дань грузинской традиции, согласно которой с великими запросто, без молитвенных придыханий и языческого экстаза.
По–моему, хорошая традиция.
С одной стороны, позволяет быть на короткой родственной ноге с классиками, что не столь уж невероятно, с другой — избавляет от мистического ужаса перед каким–нибудь членом Политбюро.
В интересах экскурсионного дела Григол Иванович легко устанавливал короткую дистанцию между великими именами и своим разрозненным туристским стадом.
— Вон на том самом месте, — гремел он, — где дежурный Ромео с Авлабара небезуспешно пытается охмурить регулярную Джульетту из Саранска, стоял на коленях Александр Сергеевич Пушкин и молился за упокой души друга своего Александра Сергеевича Грибоедова, убиенного в Тегеране генваря 29 дня 1829 года, а когда встал с колен — на глазах были слезы…
И дежурный Ромео отшатывался от регулярной Джульетты, будучи поставлен на место плачущего Пушкина.
Нет лучшего способа напомнить человеку, как и где он должен стоять, чем поставить его на великое место.
И нет более мощного средства указать ему настоящий его масштаб, чем включить в неразъемный ход времени.
Григол Иванович виртуозно владел этим искусством. И если вы приветливы, как первая часть вашего прозвища, и приметливы, как вторая, то вы не можете пройти мимо такого искусства. Особенно если сами ощущаете прилив желания стать на колени вместо плачущего Пушкина.
К тому моменту у самого Салама образовались весьма веские личные мотивы пристально вглядываться в место, на которое его поставило время.
С Иснели Салама свел лектор–международник Сулейман, консультировавший обитателей Банного квартала по вопросам борьбы за мир, против поджигателей войны. Он давал советы и прогнозы, благоприятствует ли наличная международная обстановка выезду на дачу и можно ли ожидать начала войны в текущем курортно–санаторном сезоне. У Салама к нему были другие вопросы, например о трагической ошибке, стоившей жизни мяснику Наджафару.
Из этой любознательности возникла идея проэкзаменовать Салама на должность нештатного экскурсовода БЭП.
Экзамен
— Начнем с азбуки. С альфы и омеги городской жизни. С Абанот убани, то есть с Банного квартала. Ты, конечно же, знаешь, что каждую свою вводную экскурсию по городу я начинаю с этого квартала. И мне даже не хочется спрашивать тебя, понимаешь ли ты, почему я делаю так, а не иначе…
Ва! — подумал Салам–Калам. Зачем спрашивать, почему Иснели начинает с этого квартала, если все в этом городе начинается с него? Если даже Салам–Калам и тот начался в Банном квартале, а именно — в бане “Фантазия”, еще точнее — в бассейне бани “Фантазия”, перед домом, с балкона которого они обозревают купола Абанот убани?
— Ва! — сказал Банный квартал, когда бабочка Иснели впорхнула в его ароматы.
— Ва! — удивилась ему мечеть, покачиваясь на горбу Ботанической улицы.
— Вах! — выдохнула Пестрая баня, паром завернутых в простыни тел обдав невиданный в квартале объект показа — пенсне с золотой дужкой.
— Ваи ме! — застонал дом, и напряглась лоза, удерживая дом от распада, когда штиблета Григола Иваныча шатнула первую ступень дворовой лестницы.
— Выходит, ты проводишь экскурсию Банного квартала вокруг меня? — спросил Иснели. — Чувствительно польщен! Быть достопримечательностью — это, знаешь ли, большая честь!..
— В Седьмой–второй нашел? — деловито осведомился Митуша, явно намекая на то, что только в порочной бане 7-2 водятся такие джентльмены.
— Я его знаю! — закричал Сурик–Золотая Ручка, бывший карманный виртуоз с маршрута номер десять, а ныне специалист по съемкам голых кутежей в номерах Гарнизонной бани. — Я его знаю, в Боз–бюро работает!
То был нечестивый намек на распутства времени. Ибо по лексикону Сулхана–Саба, чье имя носила улица, приютившая БЭП, грузинское “бози” адекватно популярной русской непечатности на букву “б”, на редкость полно характеризовавшей отнюдь не туристские пристрастия известной части приезжего женского контингента Бюро экскурсий и путешествий.
— Кто пришел — да здравствует!
Терщик Кязим выходит на середину улицы, чтобы лично приветствовать почтенного Саламова гостя.
— Твой браткац, Саламчик? Я сегодня выходной, но ради тебя, если хоши имеет, могу искупать его. Мой пешкеш тебе. В счет моего долга. Ты мой вечный муштар, я твой личный джамадар!
Насчет долга — разговор особый. Банный квартал когда брал в долг, то возвращал всегда в срок, приплачивая сверху столько, что вы сами становились его должником. Одно такое кредитование сыграло фатальную роль в судьбе Салама, а терщик Кязим — главного исполнителя этой роли, но сейчас не время об этом. Пока лишь заметим, что с раннего отрочества, а именно со дня переселения Саламовых родителей в Ортачала, Банный квартал опекунствует над Саламом. “Раннее отрочество” звучит почти как “Раннее средневековье”, что, впрочем, не является слишком большой натяжкой. В известном смысле эпоха Саламова раннего отрочества почти во всем была подобна эпохе раннего средневековья. Особенно на фоне Банного квартала и обстоятельств переселения Саламовых родителей в Ортачала.
— Постарел, не узнал! — горестно шепчет Иснели, непонятно кого имея в виду — себя или Кязима, клиентом которого, как утверждает, был в молодые годы. — Как быстро летит время! И как легко уносит нас!
Ну как в таких условиях превращать родной квартал в предмет, по которому сдаешь экзамен?
— Действительно… — неожиданно легко соглашается Иснели и столь же неожиданно протягивает Саламу руку помощи. — Расскажи мне, мой мальчик, чего не знаю я, а я расскажу, чего не знаешь ты. Как говорит наш Шота, что отдал — твое, что спрятал — то потеряно навек…
Для начала представь мне бани как своих ближайших родственников…
Термография
Нет ничего проще — представить бани как своих ближайших родственников. И нет ничего сложнее.
Проще или сложнее — зависит от способа. Существует множество разных способов, и все они достойны упоминания.
Например, самый простой и быстрый способ — с балкона.
Балкон планирует на квартал летучей смотровой площадкой. Он многофункционален, этот балкон–самолет. Например, он совершенно необходим с генетической точки зрения. Если, ступив на его разноголосый настил, я не услышу, что нашептывает мне моя кровь, то лучше сразу уйти отсюда…
Под балконом сгрудились купола бань. Кто–то говорит: похоже на перевернутые горшки. О ближайших родственниках так не говорят. Банные купола напоминают обритые правоверные головы, склоненные в утренней молитве. Над головами вьется дымок религиозного экстаза.
Салам узнает каждую баню по ее голове.
Другой способ — книжный, посредством литературы.
Например, “Кавказский календарь”, вторая половина прошлого века, издавался по распоряжению Главноначальствующего гражданской частию на Кавказе под редакциею действительнаго статскаго советника Е. Кондратенко. Раздел: “Главнейшия улицы Тифлиса… Банная улица… Ботаническая…Сурп–Саркисская…Татарско–Кладбищенская…Воронцовская…Красильная…” — вся изначальная топография Саламовой жизни. И это уже третий, не книжный и, пожалуй, наилучший, по мнению Салама, способ представить бани как самые близкие ему существа — рассказать о них в сопряжении с жизнью обитателей квартала и его собственной.
Велик соблазн пораскрывать тайны имен и названий. Никакой тайны в названиях Ботанической или Банной — первая поднимает к одноименному саду, вторая — опускает в бассейны квартала. Но Сурп–Саркисская — это целая мифология с метеорологией. Будто бы в незапамятные времена воин Саркис похитил возлюбленную и поднял ветер, чтобы отбросить погоню. Впоследствии его причислили к лику святых, а явление природы, ураганный ветер в преддверии весны, стали называть его именем: “Сурп–Саркис пришел…” Сурп–Саркис приходит с северо–запада и уходит на юго–восток. У него есть еще другое, научное название — Азорский максимум, Большой Ветер с Азорских или, по–другому, Ястребиных островов. Ветреный Сурп–Саркис предшествует сумасшедшему месяцу марту. А в целом, согласно старинному городскому преданию, этот святой покровительствует влюбленным. Салам извелся в попытках рассказать об этом в своей газете, но все они наталкивались на испуг и негодование коллег: “Ты что, забыл, кому принадлежат Азорские острова?! Португалии, где царит фашистский режим Салазара!” И равно, каждый раз вспоминая, какой путь проделывает Азорский максимум, чтобы попасть в наш город, Салам чувствует, что у него кружится голова.
Легкое головокружение с мурашками по коже возникает также от чтения адресов: “Баня князей Орбелиани (Пестрая), Банная улица, 2; братьев Сумбатовых — Воронцовская, 30; царя Ираклия, наследников князей Грузинских–Багратиони, арендатор Игитханов — Сурп–Саркисская улица, 3; князей Абамелек — “Прохладная”… Мурсакулова… Тамамшева…”
Есть и телефоны, можно позвонить.
— Барышня, дайте мне один–двадцать… Алло, это Пестрая баня? Заказываю номер в дворянском отделении…
Нет, пожалуй, дворянское было бы не по чину и карману. И все–таки приятно думать, что мог бы и позвонить. Сама мысль о том, что тебе известны номера банных телефонов 1914 года, — приятна.
Нет ничего проще — представлять бани как своих ближайших родственников. И нет ничего сложнее. Потому что у бань и людей есть роднящее свойство — бесследно исчезать.
Где, например, баня “Фантазия”, Воронцовская, 30, телефон 1-15? Нет ни бани, ни улицы, ни телефона — исчезли, как родители Салама.
Но если у вас исчезают родители — кто–то непременно заменит их вам. И если у вас пропала баня–родительница, найдется немало других бань, готовых предъявить вам свои родительские права и обосновать свои родительские обязанности.
Родителей Саламу заменил Банный квартал. Салам набрасывал его на себя, как банную простыню, которая осушала всю его влагу.
Они совпадали, Салам и квартал, как совпадают купальщик и простыня, наброшенная на его плечи заботливым банщиком.
Точно так Салам совпадал с этим городом и с этой страной, облегавшей его то царской мантией, то Христовым хитоном, то нищенским рубищем.
Было свободно и просторно, нигде не ущемляло и не стесняло.
Человеческий масштаб — так это называют зодчие и политики.
Но Салам не знал этого. Он жил легко, напрягая лишь воображение.
Переходя из рук в руки, бани меняли имена владельцев, но никогда не изменяли характера. Например, Прохладная была прохладной из–за близости реки, а Баня Фитиля, самая горячая — обжигала…
У самого квартала тоже было несколько имен. Сначала он назывался так, как сейчас называется весь город, — Тбилиси. В этом городе много дорог, и все они ведут в этот квартал. Вернее, весь город выходит из него, из облачка той самой легенды, в которой клокочет первый источник, звенит стрела, вспархивает фазан и изумляется царь. Затем приехали предки нынешних джамадаров и осели среди сернистых испарений, не зороастристы–огнепоклонники, но потомки Сеида. Сеид — значит господин, чей корень в чреслах Мухаммада и кто чтит Абубекра, Османа и Омара. Так говорят сунниты, но шииты говорят иначе: господин тот, кто идет от Али. Если же не вступать в теологические споры, а просто поверить на слово хорошим образованным людям, то сеиды — привилегированная каста мусульман, состоящих хоть в каком–то родстве хотя бы с одним из пророков. Таким образом, Сеидабад — квартал близких родичей всевозможных пророков, в конце концов породнившихся с непревзойденными банщиками Абанот убани. А потом какой–то беглец из пограничного пашалыка, простыв в дороге, принес сюда свой панический насморк и приложился хлюпающим носом к камню у Банных Ворот. Отчего насморк как рукой сняло и счастливцу поверилось, что это рука самого Всевышнего высморкала его. После чего Сеидабад стал называться Харпух, что по–армянски — насморк. И весь город стал приходить сюда вымаливать излечение от насморка, что совсем не обидело сеидов и не повлияло на характер квартала, который в скором времени стал называться Банным…
Там, среди выбеленных серой камней, убывает усталая речка. Когда–то в ней вымачивали буйволиные шкуры, отмывали кинжалы, купали коней и охлаждали кувшины. Подобно своим занятиям она имеет несколько имен и названий. Цавкисис–цкали — по имени пригородного села, откуда течет. Легвта хеви, Инжировое ущелье — по сладким, спелостью разорванным плодам приречных лопоухих дерев. Дабаханка — от дабаханэ, что на фарси — Кожевников Цех.
Разноименная эта речка многоязыка, как и сам квартал, кажется, самой историей поставленный на этом рубеже дорог и миров, чтобы обнажать людские тела и обмывать души.
А за речкой, на пологом предгорном склоне, в зарослях чертополоха и арматурного железа, отдыхают герои и трусы, палачи и жертвы, рыцари и банщики, кутилы и дубильщики, потомственные горожане и незваные пришельцы. Утомились от наготы тел и душ, от войн и пиров, любви и розни, дружбы народов и резни наций, дубления чужих шкур и обжига собственных сосудов, сходили напоследок в Пеструю баню, перебрались на тот берег и расположились там доживать вечность. Ветры бессмертия равно заносят песком алгетский базальт и мраморы Садахло, каменные рельефы усопших в черкесках и позолоченную глину почивших в папахах. Ремесла и сословия, состояния и достояния, языки и верования уравнены стройным шествием черных
кипарисов — дерева кладбищ и мертвых. Что Азраил, что Микел–Габриэл — одинаково поощряют надгробное сочинительство.“Дорогой прохожий! Проходи, не стой! Я лежу здесь мертвый, а ты гуляй живой…” Действительно, а почему бы и нет?
“Дай мне свое поминание, дай! Жизни моей по заслугам воздай… Смерть? Не тревожься, она подождет. Что тут поделаешь, если не пьет?”
Действительно, ничего не поделаешь — разве что выпьешь сам за компанию с усопшим…
“Если веришь в Христа — задержись у креста… Эту землю, где ныне могила мой дом, окропи от души кахетинским вином…”
А почему бы и нет? Не столь уж праздное занятие для человека, чей отец похоронен невесть где…
“Общество мясников–мусульман и безутешная вдова Сакина — незабвенному касабу Наджафару, по ошибке зарезанному на пороге своего дома во второй день Ташрик и начало Новруз–Байрама…”
Ты посмотри, какая эпитафия — на всех городских языках! Собрата по цеху и сояремника по скрипучей упряжке жизни поместили в братское многоязычие его родного города… Браво, мясники–полиглоты и безутешная вдова Сакина!
Остается выяснить, что это за ошибка, по которой несчастного мясника зарезали на пороге собственного дома во второй день Ташрик — начало Новруз–Байрама. Как положено, отгулял с братьями по цеху, сходил в Пеструю баню, взял джамадара Мусу, тот его, как водится, омолодил, отпустил домой, по соседскому плечу похлопывая. Дома сел на пороге, наслаждался небом народного праздника, звоном караванных бубенцов, запахом вскипающего чанаха… И вдруг пробежала чья–то тень и полоснула кривым ножом по яремной вене… Чья тень? И за что? И по какой ошибке? И по ошибке ли?
Не столь уж и праздные вопросы для современника повальной резни, когда столько людей якобы по ошибке переселяется в Ортачала, а оттуда — неизвестно куда…
Источники
— Осторожно!
Шепот Григола Иваныча обдает лицо лагерной стужей.
— Слишком далеко заходишь! Так далеко, что и сам не в ту баню норовишь, и меня с собой в нее тащишь!.. А источники? Где у тебя источники? Не вижу источников! В историю нельзя налегке, в нее надо входить во всеоружии источников…
У меня свои источники, думает Салам, я сам — источник! И вот эти люди вокруг — Митуша, Кязим, бабо Шушана — каждый из них самый точный и верный источник…
Но Иснели жаждет соответствия собственным методическим разработкам и, подозревая Салама в неуважении к ним, начинает клокотать, как горячий подземный ключ в момент выброса на поверхность.
— Вот послушай: “Тифлис — город меньше Баб–Уль–Абваба, но больше вселенной. Ибо во всей вселенной не найти таких бань, как в Тифлисе. Вода в них кипит сама, без помощи огня…” Ибн–Хаукаль, араб–географ, “Книга путей и царств”, конец десятого века. Прелесть: “…вода кипит сама, без помощи огня”!
— Это калька. Подстрочник…
— Уж лучше точный подстрочник, чем винегрет отсебятины! Подстрочник подобен флакону, хранящему аромат оригинала. Понюхай… То есть — послушай: “В восточной части Большой крепости из недр течет такая горячая вода, что можно сварить голову и ноги овцы”. Это Эвлия Челеби, турецкий пилигрим, “Книга путешествия”, середина семнадцатого столетия. Чуточку погодя ты мне скажешь, что это за баня в Большой крепости, а пока я безнадежно жду, когда же наконец ты восхитишься процитированным источником. Ты что, не понимаешь, как он информативен, более того — как он образно информативен, этот турок? “Вода такая горячая, что можно сварить голову и ноги овцы…” Знающий поймет, насколько горяча. Ибо эти овечьи фрагменты хуже всего поддаются варке…
…Но все же по части информативности этому турку далеко до Василия Гагары, казанского купца, посетившего Тифлис двумя десятками лет раньше. Ну оцени сам: “…А божиим созданием тех горячих колодезей есть за шестьдесят. И над колодезями учинены палаты вельми красные, а в тех палатах и в тех колодезях моютца христиане и басурмане, и трутца кисеями, а не вениками, а веников не знают…” Учись! Сколько сведений и всего в четырех строчках! Тут тебе и количество термальных источников, и добротность банных сооружений, и конфессиональный, так сказать, состав купальщиков, этакий религиозный интернационал на банной почве, и способ помывки, уж и не знаю, одобряемый или порицаемый Гагарой. Засеки в памяти его “кисею”, это уже из сферы лингвистики, и вспомни, что в “Путешествии в Арзрум” Пушкин настоятельно рекомендовал знатокам эту важнейшую принадлежность природной тифлисской бани: “….непременно должны быть введены в русской бане: знатоки будут благодарны за такое нововведение”. Однако до Пушкина еще далеко, мы пока царевича Вахушти не преодолели. Поскольку ты не вполне точен — дам поправку: Харпух не только Банный квартал, но нечто гораздо большее — вся местность между Сеидабадом и Ортачала. Не только молитвенный камень для вытирания простуженных носов, но и одноименная деревня на склонах горы Табори, гнездо контрабандистов, вечная головная боль тифлисского губернатора Ховена, упросившего таки генерала Ермолова присоединить этот вертеп злодеев и мекку сопливых к нашему любимому городу. К этому времени иранская секта сеидов, переселенная к нам иранским шахом Сефи, великим книжником, родоначальником династии Сефевидов и ярым проповедником шиитского учения, семнадцатый век, трансформировалась в славное племя банщиков–джамадаров. Тот, кого Пушкин, не входя в тонкости этнологии, называет татарином Гассаном, не татарин вовсе. Этноним “татары” придавался кому угодно — от тавризских персов до трабзонских турков… Впрочем, с Александром Сергеичем мы еще поспорим, а пока — источник кстати: “В Тбилиси из скалы течет горячая вода, коей благодаря есьмь шесть бань…” Вахушти Багратиони, конец восемнадцатого века.
…А теперь скажи мне, почему это у Гагары указано шестьдесят источников, а у Вахушти–царевича только шесть?
В наступившей тишине графически резки скрипы и потрескивания.
Это рассыхается дом и напрягается лоза.
Это земная ось не выдерживает напряжения.
Это у Митуши скрипят зубы и ходят желваки.
Предвестье взрыва. И тишина взрывается.
— Махмад–Хан, чатлах оскопленный, коса без яиц! — ревет Митуша. — Это он разрушил наши бани!
— Он что, историк?! — с опасливым восхищением шепчет в оглушенное Саламово ухо Григол Иваныч Иснели. — Скажи: историк?!
— Шофер–левак, — дает справку Салам. — Бесфактурные левые арбузы…
— Вот оно! — голос Иснели подобен вертелу, раскаленному жаром мангала. Ввысь, на уровень символа, вздымает вертел истекающий праведной яростью рев Митуши. — Вот оно: история принадлежит народу!
Но кому принадлежит народ? И почему он так легко срывается на рев?
Cалам предпочел бы более тихую историю, но, к сожалению, она сама больше предпочитает громкие шумовые эффекты.
Чудеса
Асфальт вспороло ударом, похожим на взрыв бомбы. Как взрываются бомбы, Салам слышал только в кино. Настоящие бомбы поджидали его в другой, предстоящей жизни, но в тот момент он так подумал: взрыв бомбы.
…Гулкий хлопок, ничего особенного. Так могут лопаться и пузыри на губах у младенца, если, конечно, это великаний младенец.
Пузырь лопнул и распустился шумящим цветком. От него пахло курятником и сенсацией. Это и впрямь была бомба!
Из рваной воронки в асфальте бил гейзер. Настоящий фонтан горячей воды — не метафора.
Это происходило на левосторонней набережной имени И.В. Сталина, в двух шагах от Дворца бракосочетаний, которому Салам, будь на то его воля, дал бы имя своего дядюшки Лео, так часто тот вступал в различные браки и выступал из них. Но сейчас все отступало перед выбросом подземного чуда. Со всех сторон, отовсюду к нему сбегались люди и подставляли ладони, опасливо отворачиваясь. Только бронзовый А.С. Грибоедов не сошел со своего пьедестала, продолжая обдумывать “Горе от ума” или, что тоже не исключено, свой менее известный труд — прожект “О лучших способах построить город Тифлис”. Баням серным, бебутовским, азиатским его превосходительство зять грузинский уделял в нем наиважнейшее внимание.
И надо же, прямо у него под носом из раскопа ремонтной бригады Водоканалтреста — рвануло!
Салам протиснулся к воронке. От нее по асфальту тянулись глубокие трещины. Салам отпрянул. В воронке полуголый человек, веселый и озабоченный, плясал шалахо с подземным фонтаном.
— Горячая, я ее маму!.. — крикнул он и дико захохотал, увертываясь от слишком жарких объятий раздевающих струй. Длинные, до колен, черные сатиновые трусы сползали ниже того, он вздергивал их досадливым движением тощих бедер, не прекращая шаловливой своей пляски с пахучим гейзером.
Наилучший кадр для Сурика–Золотой Ручки, чье творчество одухотворяла простая философия: покидая этот прекрасный и яростный мир, человек не имеет никакого морального права лишать его своего нетленного отпечатка. Если не довелось стать бронзовым памятником, то можно угодить на клеенку бродячего художника, если же и с этим не повезет, то всегда есть Сурик–Золотая Ручка.
В данный блестящий момент Сурик, увы, отсутствовал…
В белесом от зноя небе реактивный авиалайнер выписывал какую–то сверхзвуковую строчку. Поток машин несся в сторону слияния Арагвы и Куры, где ядерный реактор не противоречил первой христианской купели этой страны и ее главному столпу животворения. За тысячи лет здесь так привыкли к будничным чудесам, что даже как–то грустно становилось. Лишь редкие машины останавливались, чтобы узнать, в чем дело, и, решив, что дело обычное, аккуратно объезжали воронку, не желая создавать помех пляшущему в облаке пара человеку.
Поодаль на тротуаре, прижимая к груди охапку одежды, стоял сердитый мальчик в огромной, не по голове, майданской кепке. Он стоял, запрокинув голову, чтобы кепка не съехала ему на глаза, и Салам подумал, что у кепки та же проблема, что и у сатиновых трусов, — не опуститься ниже допустимого предела.
— Мыло есть? — крикнул из облака хозяин непокорных трусов, видимо, решив прекратить шалахо и заняться водными процедурами. Салам ответил в том смысле, что не захватил банных принадлежностей, но плясун не огорчился.
— Ничего! — успокоил он Салама. — Вода такая, что как будто сама намыливает!
Салам спросил, как его зовут.
— Для чего тебе мое имя? — подозрительно спросил человек, надменно увернувшись от фонтана. Когда имеют такой интерес, разве можно купаться?
Салам ответил в том смысле, что имя ему нужно для газеты, в которой будет рассказано об этом событии и названа фамилия первооткрывателя нового горячего источника…
— И еще для дружбы, — почему–то добавил он.
— Для газеты не скажу! — отрубил человек. — Бригадир пошел звонить в трест, а я захотел немного покупаться. А так, для дружбы меня зовут Серож…
И исчез в клокотании пенистых струй.
— Иди кочи покатай, — сказал мальчик в майданской кепке, вскидывая нежный персиковый подбородок, — не видел, что ли, как люди купаются?
Я не Кязим, подумал Салам, но видел столько голых Серожей, сколько тебе, мой хороший, за всю жизнь в этой кепке не увидать. Как–никак, в Банном квартале родился…
И, натянув кепку на вскинутый нежный подбородок, побежал звонить известному профессору курортологии, доктору бальнеологических наук Вахтангу Гогия.
— Бальнеология слушает… — голосом капризной термальной одалиски отозвалась трубка.
— Мне директора, — почему–то задыхаясь, сказал Салам.
— Вахтанг Варденович в Карловых Варах, на международном конгрессе по курортологии… — жестко проворковала гурия бальнеологического рая.
“А чего это он не прихватил тебя с собой в спальном вагоне?” — хотел было спросить Салам, но, представив, как она там собирается бросить трубку, закричал не своим голосом:
— О, погодите, красавица, я из газеты “Вечерний Звон”, звоню по поручению нашего редактора, друга вашего уважаемого директора. Скажите, кто может дать мне сведения…
Трубка упала с мягким стуком, но тут же бархатная волна омыла Саламово ухо.
— Профессор Гогия слушает…
Салам хотел было обидеться за родную курортологию, а почему это она не представлена на конгрессе в Карловых Варах, но, испугавшись профессорской обиды, спросил, что может сказать наш выдающийся курортолог по поводу случившегося сегодня утром в левобережной части нашего любимого города.
— Вы будете писать об этом? — профессор явно нарастил бархатистость своего голоса.
— Обязательно, батоно Вахтанг, я сам видел фонтан!
— Тогда записывайте. Я вам вкратце изложу, а вы там у себя разукрась–те! — Он благосклонно рассмеялся. — Вы на это большие мастера. Только убедительно прошу и настаиваю…— В бархате профессорского голоса явно обнаружилcя жесткий ворс: — … на том, чтобы в части научных фактов вы придерживались изложенного мною.
Салам–Калам поклялся памятью родителей, что ни на йоту не отступит от науки, и профессор начал излагать:
— Как известно, происхождение термальных источников нашего города находится в самой тесной и прямой связи с вулканическими процессами, которые происходили здесь в третичную эпоху. Знаете ли вы, что мы живем на дне огромного моря, из глубин которого вулканические вздутия подняли Большой и Малый Кавказ? А городские источники локализованы маленькой территорией у северо–восточных склонов горы Табори на правом берегу Куры… Совершенно верно, там, где Банный квартал… Водоносный слой залегает на глубине полутора километров, в толщах эоцена, так что источники хорошо защищены. Вкупе с несколькими артезианскими колодцами они дают в сутки три миллиона литров воды с температурой от двадцати четырех до пятидесяти семи градусов по Цельсию. Этого вполне достаточно для нормального функционирования нескольких коммунальных бань плюс…
Профессор сделал паузу, какая всегда предшествует оглашению проповедником символа своей веры. Или заполняется барабанной дробью, предвестницей смертельного циркового номера.
— Плюс нашего Бальнеологического курорта. Да, с большой буквы… Вы ведь знаете, что на базе городских термальных вод создан наш знаменитый Бальнеологический курорт, ничем не уступающий европейским курортам Бареж, Вальдери, Экс–Ле–Бен… По степени минерализации наши источники следует отнести к типу индифферентных терм, а по химическому составу — к группе сернисто–щелочных. Их состав, если хотите, представляет собой формулу вечной молодости, иначе говоря — бессмертия…
“Вот такие и вводят ага–махмад–ханов в заблуждение…” — подумал Салам–Калам, но вслух сказал несколько иначе:
— И все–таки что же произошло сегодня утром в левобережной части нашего города, которая, как известно, менее правобережной богата горячими источниками?
Из воцарившейся в трубке тишины вдруг выскочили острые иглы.
— По–моему, ваша нетерпеливость намного опережает вашу воспитанность! К чему я веду вот уже пять минут, тратя на вас свое драгоценное время? Именно к тому, что на левом берегу есть обширные участки неглубокого залегания не пробившейся на поверхность лавы, что и является, по–видимому, причиной появления новых источников. Их образование, представляя, как мы полагаем, последнюю стадию поствулканических процессов, существенно расширяет гидротермальный ареал объектов лечебного и коммунального назначения нашего благословенного города.
А теперь позвольте заморить главного червячка вашей любознательности: сегодня утром в левобережной части нашего города, на участке между мостами Элбакидзе, бывший Верийский, и Карла Маркса, бывший Воронцовский, произошел стихийный выход коренного источника…
“Серож трубу расковырял, а прорвало корень…”
— И есть мнение…
Снова пауза для барабанной дроби.
— Есть мнение использовать новый коренной источник для сооружения новой бани — второй после единственной на левом берегу знаменитой серно–минеральной “Гогило”…
… Белый бумажный лист подобен пустыне, а ты перед ним — одинокий, умирающий от бессилия путник.
Ничего нет, кроме пустыни и тебя в ней. Даже одинокое облачко пара на горизонте — слабый намек на будущую баню — пустует, не обещая явления голого Серожа.
“Прекрасный город Тифлис, окруженный предместьями и множеством твердынь!” — восклицал Марко Поло.
“Ах, это земля, где живут наиприятнейшим образом и малым иждивением!” — вторил ему аббат Делапорт.
Ничего этого нет. Ни восторгов странствующего Марко Поло, ни заблуждений заезжего аббата. Нет кирпичных куполов поутру, в сиянии восходящего солнца отблескивающих правоверными головами. Нет Большой крепости, кажется, возведенной лишь для того, чтобы посреди ее стен стояла баня. Нет и самого города, о котором один человек впоследствии скажет, что он напоминает один большой дом, в котором каждый дом — по–своему город. Как дом, в котором живет Салам, или, наоборот, как дом, который живет в Саламе, хранимый от разрушения его душой и напряжением древней лозы, казалось, вечной Лозы–Праматери…
Нет ничего, но ведь должно быть? А раз должно, то и будет!
Земля горяча и влажна, как комок глины на гончарном кругу, и она сама разгоняет его, крутит, раскручивает, ваяет самое себя. Она полыхает огнем и дымится в тяжкой работе самоизваяния, формует свой будущий прообраз, вглядываясь в который всякий, кто придет жить на ней, обязан помнить, какое сокровище досталось ему…
И когда все затвердеет и утвердится, приняв нынешний вид, а мы забудем, что не мы живем на этой земле, а она живет в нас, она неожиданно напомнит об этом, взломав асфальт и подняв на поверхность шумящее древо обжигающих струй.
Когда это произошло, для Салама перестали существовать громады многоэтажных зданий, исчезла сверкающая лава автомобилей и растаяла в небе сверхзвуковая строчка реактивного авиалайнера. Он ощутил на себе красную царскую мантию, увидел дымящуюся испарениями поляну… Унизанные смарагдами пальцы обожгло каплями горячей воды…
Рубрика “Журналист меняет профессию” учила вживаться в любые роли.
О себе писал Салам в третьем лице: “Царь отлично стрелял из лука. Царедворцы состязались в славословии по этому поводу. Царь и впрямь был метким стрелком, но один неудачный выстрел принес ему больше славы, чем сотни безошибочных. Охотясь, он лишь ранил стрелой оленя, олень омыл рану водой бьющего из–под земли источника и скрылся в лесной чаще. А изумленный царь повелел основать здесь город…
Произнесите по слогам «Тби–ли–си». Теперь отбросьте последний слог. «Тбили» по–грузински — теплый…”
В связи с этим в “Вечернем Звоне” надолго воцарилось веселье. По воле своего редактора Салам–Калам почти ежедневно менял профессию. Он работал оператором парашютной вышки в саду Муштаид и ассистентом иллюзиониста Беника Беникова, подметал вокзал в рамках кампании за красоту и культуру нашего города и сокрушал ограды как вредный пережиток частнособственнической психологии, пропагандировал передовые методы повара Гагнидзе в приготовлении супа чихиртма и прогрессивные формы торговли дамскими шляпками в магазине “Люкс” на проспекте Руставели, разоблачал черные дела в Белом Духане и производил контрольные закупки в ресторане “Самадло”. Более того, за греческую партизанку Фотулу Теотокопулу он писал в номер пламенные гекзаметры, клеймившие позором антинародный режим Караманлиса, а от имени литкружка городских дворников–иезидов сочинял двустишия о саночистке родимых улиц. А однажды ему даже посчастливилось набросать новогодние стихи одного симпатичного народного поэта–орденоносца, которые тому очень понравились. И совсем недалек был тот час, когда Салама позовут кое–куда наверх и предложат перевоплотиться в… даже страшно выговаривать имя… чтобы написать речь, которая будет произнесена… о, какая честь вам оказана!.. на Пленуме ( Съезде, Активе, Конференции, Ассамблее, Симпозиуме и т.п.). Но еще не было случая, чтобы об открытии городской бани номер тринадцать с водоснабжением из неглубокой вулканической породы писали с позиций полулегендарного царя Горгасала, да еще словами, пригодными лишь для объяснения в любви.
— Подумаешь! — сказал один. — Фонтан кипятка посередине города… На все про все пять строк…
… И вот наступил тот час, когда в нижних этажах зажигают электричество, а в верхних отражается солнце. Когда в нагорных кварталах начинают громыхать ведра, ибо к обмелевшим пополудни кранам вновь подобралась вода. Да, наступил тот час, когда с таборских высот тянет неземным ветерком, а у пивной будки Вануша на землю шмякается пивная пена. Вануш окликнул Салам–Калама, он всегда окликает его, когда тот проходит мимо: “Не проходи мимо пива, Каламджан!” За будкой, под навесом стучали костяшками нард. Отодвигалась в темноту гора, обозначаясь пунктиром карнавальных огней и боязливым смехом поздних экскурсанток. На углу под часами сидел бывший альфрейщик Биткаш–айсор и пытался всучить прохожим свежие номера “Вечернего Звона” с новостями, которые должны были потрясти всех, но не потрясали, потому что все жили на земле, под которой текли горячие реки и время от времени то одна, то другая взламывала асфальт, чтобы весь город мог сплясать шалахо в обнимку с даровым фонтаном. Чудо плясало в городе каждодневно, но нагота одинокого купальщика Серожа, восторги Марко Поло, бред заезжего аббата, лай царских борзых, исцеление оленя и пр. и пр. покоились в корзине для избыточных бумаг, отдавших читателям “Вечернего Звона” лишь пять жалких строк о новой бане, которая заработает на Киевской улице на базе выявленного сегодня утром нового источника.
Салам вернулся к Ванушиной будке. Там стояли Митуша, Кязим, Мукуч, Сурик–Золотая Ручка, адвокат Марчиелов,словом, весь пышный цвет нашего квартала. Пять жалких Саламовых строк были уже прочитаны всеми.
— В твоей конторе знают, где ты живешь? — спросил Митуша.
— Я им дал свою верийскую прописку…
— Ну так дадим же им то, чего они так хотят! — просиял Кязим. — Маленький театр со мной — в главной роли!
Но этот классический источник кварталоведения Салам решил приберечь для финала.
Наглядный способ устрашения городов
А тем временем экзамен по Банному кварталу устремился в новое русло.
— Абсолютно верно! — запылал Григол Иванович, подожженный яростью Митуши. — Наши бани разрушил Ага–Махмад–Хан. И вот при каких обстоятельствах…
Банный квартал сделал вид, что слушает, будто забыл про свою историче–скую память.
Власть обожает чудеса.
Власть сама по себе сласть, а с чудом — и того слаще.
Ага–Махмад–Хан страстно желал чуда…
В Ширазе, при дворе шаха Керима, рос мальчик из рода Каджаров. Он был ручательством верности его отца шаху Кериму — заложник, подобный десяткам других аманатов из знатнейших фамилий Ирана. Так легче было править страной. Отец мальчика властвовал в Мазандаране, но Керим опасался его. Поэтому он приказал убить мазандаранского вали, а его сына — оскопить.
“Я создан всевышним в час ненависти…” — говорил о себе скопец, ставший полководцем. Память об умерщвленном мужском начале отлилась в сосуд ненависти по имени Ага–Махмад–Хан, и это имя заменило на Востоке понятие нечеловека.
Когда Ага–Махмад–Хан завоевал Шираз, он повелел поставить весы у всех городских ворот. Чтобы взвешивать выколотые у врагов глаза.
При этом он не расстался с мечтой о чуде — стать человеком. Хотя бы обрести нормальный человеческий облик.
Эрекле, верховный вали грузинский, Ираклий, царь картлийский и кахетинский, был удивлен, узнав, что русские не берут аманатов. Заключив Георгиевский трактат с Екатериной, он предлагал ей драгоценные посылки как ручательство сердца, но она отказалась, что было не по правилам, думал Ираклий…
Зато Ага–Махмад–Хан от правил не отрекался. Они повелевали наказать этого отступника–предателя Эрекле, а с ним и спесивую немку–мужеубийцу, которая прогнала шаховых послов и не признала прав “этого скопца” на иранский престол.
К тому же Ага–Махмад–Хан очень надеялся на царские бани Тифлиса.
12 сентября 1795 года в сражении при Крцаниси он обрушил сорок пять тысяч своих сарбазов на шесть тысяч Ираклиевых войск. На следующий день — вступил в Большую крепость Тифлиса. Он взял ее, чтобы завладеть главным ее сокровищем — чудодейственной Крепостной Баней.
Джамадар Шахвалад стоял наготове. Самый искусный терщик во всем Сеидабаде, он был и самым отважным. Живи Шахвалад в наши дни, он бы сказал, наверно: “Подумаешь, шах! Я сам шах. Среди джамадаров”.
Но и тогда он ничего не сказал, а только смотрел, как этот вислозадый приземистый скопец с женскими грудями и сморщенным личиком старика–ребенка примеряется к бане. Он не был страшен, этот ровня шайтана, страшна была сила, которой он возмещал умерщвленного змея.
Терщик мотнул седой головой, чтобы прогнать усмешку. Этот женоподобный нечеловек выбрал для купания женскую баню. Всем хороша, и гладкостью стен ласкает и нежностью струй, бассейны прозрачны и воды чисты, но — женская, а ходжа–шах желает стать мужчиной…
— Наша судьба в твоих руках, Шах, — сказали отцы города, — знай, что все погибли и некому защищать нас ни с мечом, ни с сазом в руках. Остался только ты…
Шахвалад знал это. Триста арагвских всадников закрыли проход Крцаниси, и все полегли там, дав Эрекле — царю уйти в Ананури. Пал Мачабели, придворный лицедей Ираклия, погиб Саят–Нова, ашуг и сазандар. И вчера у сеидабадских садов этот евнух в шахской чалме пропищал именитым горожанам: “Теперь ваш удел — ждать моего правосудия, как на судилище бога…”
Джамадар посмотрел на свои руки. Что лучше — удавить ими оскопленного или дать волю, в последний раз? Выбрал второе…
Четыре сарбаза–дурбалая с трудом удерживали стоймя сумбатовское зеркало–озеро в золотистых завитках эдема. Они держали его, закрыв глаза, чтобы их не выкололи от лицезрения шахской наготы. Шах был Иран, а Иран не мог вызывать отвращение и жалость. Ага–Махмад–Хан поверил сумбатовскому озеру. Оно не лгало, как лгали кебабчи в исфаганской ашпаш–ханэ: “Бани царские тифлисские молодость возвращают, мужской силой одаривают…” Все ложь и измена, кроме этого зеркала.
И, выйдя из бани, он приказал Джават–хану, владетелю Гянджийскому:
— Зеркало разбить. Джамадару оторвать руки и выжечь глаза. Баню — сровнять с землей. Все бани. Затем все остальное. Чтоб ничего не осталось…
Остались женщины в черном. Старые хромоногие черные птицы. Они ковыляли среди руин, отворачиваясь от мест, где евнухов сброд насиловал их и подрезал поджилки под правым коленом. На память внукам. Чтоб знали, чьи внуки. Если будут свои внуки. Потому что в городе не осталось мужчин. И не было бани, чтобы смыть эту память, отмыться от бесчестия и оживить мужей…
Ага–Махмад–Хан искоренил город в его живородном истоке, в начале его имени и сути. Он разрушил бани…
— …Но произошло чудо, — воскликнул Иснели, — и наш город восстал из руин и пепла! Вновь забили его горячие подземные ключи и выбились на поверхность! И снова заработали серные бани!
— Это кого ты к нам такого хорошего привел? — потянулась к Саламу бабо Шушана.
— Вах, сколько он знает! — удивился скорняк Гео.
— Апсус, что не молодой! — посетовала одинокая фельдшерица Ивлита.
— Какая эрудиция! — восхитился адвокат Марчиелов.
— И какая порода! — признала Царица Тамар.
Банный квартал принял и признал Иснели.
— И запомните, мои дорогие: наш город жив, пока живы его источники! Если в городе льется кровь — они иссякают, такая замечена закономерность. Еще закономерность: бывают такие периоды в истории народа, когда народ перестает ходить в баню. Баня — это лучший барометр истории, вот какая это закономерность. Так не позволим же ей восторжествовать! — закончил Григол Иваныч под одобрительное покряхтывание дома.
— Клянусь мамой, я его усыновлю! — взревел Митуша, имевший привычку усыновлять каждого, в ком признавал вдруг родственного сироту. Сначала это был лектор–международник Сулейман, затем — репортер банной хроники Салам–Калам, и вот теперь пришел черед экскурсовода Иснели.
Мужчины и женщины, классики и бессмертные
— Аба давай теперь окажем уважение!
Эта идея давно витала в воздухе.
Предполагалось спуститься в Пеструю баню и хорошо там посидеть в мраморном бассейне.
— Бозбаш или артала, чанах, хос–кябаб, хинкали, сыр гуда, зелень–мелень и все остальное, что полагается… — составлял меню Митуша. — К тому же по три бутылки хорошего виноматериала на брата, по три дедовских литра, по ноль семьдесят пять не уважаю…
— За Ревазовым в Авлабар пошлю, за Аркадием–шарманщиком! Три шарманки, два медведя — хватит? — продолжал он развивать идею.
— Хороший замысел! — одобрил Иснели. — Традиции соответствует!
Подразумевался ортачальский кутеж амкаров в садах и на плотах с последующим переходом в серные бани для отрезвления и дальнейшего продолжения кейпа.
В жилах Митуши шумела хорошая кровь устабаши азиатских седельщиков.
— Банный пир — всеобщий и универсальный городской обычай, — сказал Григол Иваныч. — Даю цитату: “И позвал царь своих знатных гостей в баню, и пожаловали князья и сыновья их со свечами и факелами, и пришли вместе с ними певцы…” Конец цитаты. “Ростомиани”, грузинское переложение “Шах–Намэ”. Но и позже несчастный Саба вспоминал, что “было у нас законом: если встречали иноземца, звали его к себе домой, в баню вели, одаривали и отпускали с миром…”.
— Сегодня вторник, женский день, — напомнила бабо Шушана.
По улице шли женщины и девочки в темных головных платках. Темные платки оттеняли светящиеся лица. Женщины и девочки держались за руки, блеск глаз делал их ровесницами.
Салам не мог наглядеться на них.
— Женский день был в прошлом веке, — сказал Митуша. — А сейчас — равенство.
— Ва, ты что — Пушкин? — спросил свою прародительницу скорняк Гео.
— Не Пушкин, но ровесница Пушкина, — уточнил Сурик–Золотая Ручка, любимый фотограф обнаженной древности. — Там была, когда солнце русской поэзии зашел в Пеструю баню. Скажешь нет, бабоджан?..
— Уи, чтоб тебе! Ты что, бессовестный, фотографировал нас?!
— О, какой у нас начитанный народ! — восхитился Иснели. — “Путешествие в Арзрум” читал! А Гришашвили читали?
— Зачем читать? Cам приходил. — Безошибочный палец искусного джамадара Кязима уперся в противоположный склон: — Вон оттуда…
Собственно говоря, Банный квартал — это две улицы: Ботанический подъем и улица Гришашвили, бывшая Сурп–Саркиса. Между ними располагается вся наша жизнь.
Салам–Калам посмотрел на ту сторону и увидел рыдающего певца…
Так уж был устроен этот город: всех, кого Салам читал и почитал, — мог встретить на улице. Если хватало смелости — подойти и заговорить…
Встречал и Гришашвили.
“Память разрушается, как старый город…” Не им сказано — его русским собратом. Старый город разрушается, но память о нем — сохраните! И вот вам в подспорье книга рыдающего певца — “Литературная богема старого Тбилиси”, вместилище бесценных сведений о нем, свод легенд и сказаний, обычаев и повадок, типажей и характеров уходящего в небытие старого Тбилиси.
Как бы самим собой подразумевалось, что Гришашвили уйдет вместе со старым городом, однако перед тем он перебрался в новый город и в новый дом с книжным магазином “Сахелгами” и гастрономом в первом этаже, где Кирпичный переулок подныривал под арку и впадал дальше в улицу Ленина, бывшую Ольгинскую, а до того — Верийское предместье. Ожидалось также, что он встанет у окна лицом к Харпухи и тоскующим взглядом примется обозревать его неуклонное исчезновение.
Ничего подобного! В окне его было не видать, а при встрече под аркой и на Верийском базаре он не производил впечатления тоскующего человека. И Саламу разонравились его стихи, даже те, что перевел Пастернак: “Ты прочитал иероглифы, и хроники тебе дались…” Разонравился их рыдающий распев, заунывные ноты прощания. Может быть, потому, что певец не доиграл свой чаемый образ, а может, сам Салам ни с чем в ту пору не собирался прощаться.
Должно было пройти много лет, чтобы снова понравилось. Чтобы понять: человек не слово выпевал — душу, и не выпевал вовсе — уподоблял голос волынке или зурне, стону саза уподоблял, призывая на помощь возлюбленных своих ашугов, чтобы не одним слухом — сердцем охватил ты огромность утраты и почувствовал, какая это боль, когда теряешь навсегда…
— Аба давай теперь скажи, бабоджан: так было?
— Чтоб у тебя язык отсох! Cосо Гришашвили спроси!
— Эриха! Где он, твой Сосо Гришашвили? В Пантеоне?
— А этот у вас для чего? — кивок в сторону Иснели. — Пусть он скажет!
Григол Иваныч откашливается.
— Даю цитату: “В те стародавние времена мужчины и женщины ходили в баню в разные дни…” Гришашвили, “Литбогема старого Тбилиси”. Еще даю цитату. Пушкин, “Путешествие в Арзрум”: “Пойдем, пойдем, — сказал мне хозяин, — сегодня вторник, женский день. Ничего, не беда”. — “Конечно, не беда, — отвечал я ему, — напротив”. Появление мужчин не произвело никакого впечатления, они продолжали смеяться и разговаривать между собою… Многие из них и в самом деле были прекрасны… Зато не знаю отвратительнее грузинских старух — это ведьмы…”
— Ты среди каких была, Шушанджан?
— Глаза имеешь? Посмотри и сам скажи!
— Дайте сказать человеку! Говори, Григолджан!
— Что говорить, Кязим–уста? Где я — где Пушкин! Раз классик сказал, значит, так и было…
Незаметно для себя Григол Иваныч перешел на язык Банного квартала, очень заразительный и прилипчивый. На тот особый язык тифлиссанто, который не чета эсперанто, ибо эсперанто изобрел один человек, а наш создают все кварталы вместе, обогащая его своими веризмами и авлабризмами:
— Теперь сюда смотри! Через тридцать лет один француз другому французу говорит: “Пошли, я тебе сюрприз покажу”. И приводит сюда, в баню…
— Ва, что за французы? — оживилась одинокая фельдшерица.
— Что, французов не имела? — заинтересованно спросил Митуша.
— Погоди, шофер! Что за французы, профессорджан?
— Один Фино, консул, другой — Дюма, писатель…
— Этих помнишь, бабо?
— Разве всех французов запомнишь?
— Этого должна помнить. Как–никак — “Граф Монте–Кристо”!
— Графа Ватацци помню… Графа Лорис–Меликова… Маркиза Паулуччи… Графа Монте–Кристо не помню!
— Что–то с памятью твоей стало, — снова влез порочный специалист банных ню Сурик. — Ведь ты была там, когда туда Дюма–отец пришел…
— Действительно, Шушана Бегларовна, — сказал Иснели, переходя на обычный язык, — Дюма тоже утверждает, что был в бане в женский день. И якобы наши красавицы и ведьмы вновь проявили отсутствие стыдливости в присутствии мужчины. Не могу поверить! Или тут дело в безудержной творче–ской фантазии классиков — всюду им женщины мерещятся! Или меняются нравы, а мы не замечаем… Или я просто заблуждался насчет наших женщин… С классиками не спорят, им почтительно внимают и безоговорочно верят, о чем, собственно, без обиняков говорит Сосо Гришашвили: “…и пускай совесть великих сочинителей будет спокойна: потомство им верит. Но ты, читатель, поверь и мне…” Действительно, почему я должен верить кому–то и не верить себе? Только потому, что он великий классик, а я простой экскурсовод? Но мы оба ходим в баню и в этом равны… Перед баней все равны, понимаете?..
Иснели решил вновь перейти на язык исторического оптимизма как наиболее подходящий для экскурсий во времени и пространстве:
— И поэтому, друзья, откажемся от ревизионизма в отношении великого классического наследия и послушаем ту, которая помнит, как было на самом деле. Я имею в виду нашего замечательного матриарха, нашу достопочтенную Шушану Бегларовну Мамасахлисову! Расскажите, Шушана Бегларовна, как было…
— О, если б навеки так было! Бежал впереди мальчик, кренясь налево под тяжестью хурджина с бельем, обновками и благовонием. Семенила служанка, погоняя весть о приближении своей госпожи и отгоняя дурной глаз, необязательно от мужчины исходящий. И плыла госпожа на волнах предвкушения долгого дня в телесных запахах Ходжас абано. Здесь же когда–то ее и просватали. На голые смотрины сбежались даже с Молоканского базара, всем кварталом искали изъяны и, не найдя, хором сказали ее будущей свекрови: “Лучше не найдешь!”
Женщина в бане — слияние родственных стихий, материнских вод и любовной влаги.
Женщина в бане — обретенная свобода наготы тела и открытости лица, когда уже ничего нельзя утаить, ни изъянов души, ни пороков стати.
Может, оттого и прошли незамеченными сквозь женский банный день два Александра, Пушкин и Дюма, что наши красавицы и ведьмы слишком были заняты собой и друг дружками. Одни восходили, как полные луны, другие погружались во мглу старости.
Возвращались в сумерках, чтобы даже заходящее солнце не могло сглазить их.
У каждого своя баня и своя память о ней.
Теперь мой черед. Пора раскрыть собственные источники.
Антология банной прозы и поэзии
— В те годы мы жили в квартале Мтацминда, на улице Котэ Месхи, бывшая Приютская, — рассказывал мне Коба Имедашвили, известный литературный критик, по острой личной и национальной нужде ставший государственным служащим. — Раз в неделю, но тем более зимой, в любую погоду совокупная мужская часть нашей ветвистой семьи отправлялась в Банный квартал.
Представь себе картину: впереди мой дед Иосиф в черной кахетинской шапочке и мохнатой бурке при длинной седой бороде, за ним мой отец Гайоз с братьями Шалвой и Парнаозом, все — в черкесках, а там, в хвосте, и я, щенок кудлатый…
— Максимальная концентрация прогрессивной национально–патриотической критической мысли на извилистой банной тропе, — откомментировал я Кобино сообщение.
— Причем весьма колоритная концентрация. Представь эту картину в черно–белой графике тбилисской зимы…
— Уже представил! — сказал Салам и написал в уме:
Вышел мастер на натуру.
Проглянула сквозь дымы
Черно–белая гравюра
Неожиданной зимы.
Не француз и не фламандец,
Не могучий их резец —
Глинистый нагорный сланец
Этих оттисков творец.
Каждым слоем, каждой гранью
Режет — четкий и сквозной
Свой рисунок в поле брани
Между мглой и белизной,
Нас вдвоем в рисунок вводит,
Сводит вместе там и тут…
Ничего не происходит.
В баню мальчика ведут…
— Да, мы шли по кромке нагорных кварталов, видные всем и отовсюду, — повод к гордости и горделивости, к осознанной рыцарской игре в декорациях неземного города, пока не спускались в омуты Срединного базара и крутели Банной улицы, где в бане номер пять — Бане Фитиля — нас дожидался терщик Али, тощий, как пророк в последний день Рамадана, но сильный, жилистый, комок мускулов, сгусток энергии — и отправлял в бассейн: “Отмокните как следует!” И мы отмокали там вместе: дед, отец, дядья и я с ними, хахам Исак из синагоги, стекольщик Иван, по кличке Шуша–Вано, из молоканской слободы на Песках, молла Мирза из суннитской мечети, баптист Вилик Мадер с Чугурет, армяне–григориане из Сурп–Геворка и прихожане Сионского собора, — все конфессии отмокали вместе в одной купели, дожидаясь призывного жеста мастера Али…
…А после я стоял в облаке пены, ожидая своей очереди, чтобы сильной напорной струей разогнать его, но меня обходили взрослые, а я терпеливо ждал и дождался наконец похвалы какого–то человека из нашей общей ванны: “Ничего, такой, который всех вежливо вперед пропускает, большего добьется в жизни!”
Чего я добился? Что у меня за душой, кроме сладостно ноющих воспоминаний? Кроме памяти о банной традиции, жарком банном дне посреди мохнатой нашей зимы, о лаваше и супе пити, съедаемых по программе банного ритуала в подвальной закусочной на Майдане у Ишачьего моста? Но и это такое богатство, что упаси меня Бог растранжирить его в беспамятстве…
Тем же порядком — дед впереди, отец и дядья за ним, в хвосте я — мы возвращались в квартал, на улицу, где рос Сергей Параджанов, ночевал Важа Пшавела, гостил Максим Горький, метался в лихорадке Эгнатэ Ниношвили, Зураб Антонов сочинял свое “Затмение солнца в Грузии” и жила, шумела и разрасталась наша ветвистая литературная семья, потомки церковных крестьян, ставших ревностными горожанами Тбилиси…
…Другая история — на тему “Роль тбилисских серных бань в борьбе за мир, против поджигателей войны”. Слушайте!
Как–то раз приехал в Тбилиси Нелсон Олдрич Рокфеллер, тот самый, внук Джона Д. Рокфеллера, которым у нас пугали детей, мол, “Стандард ойл”, нефть пахнет кровью, мультимиллионер, капиталист с большой дороги, присвоение прибавочной стоимости, безжалостная эксплуатация трудящихся масс, словом, все, как учил нас лектор–международник Сулейман в клубе потребкооперации имени Л.П. Берия. Но Рокфеллер взял и поломал эту музыку. Жестоко ошибаетесь, я не поджигатель войны и не вор прибавочной стоимости, я либеральный борец за мир, будущий вице–президент США и лучший друг ес ку Бертран Рассел! Приехал в Тифлис на Дартмутские чтения…
Москва тоже сказала: правильно говорит Нельсон Джонович Рокфеллер, теперь он почти в наших рядах, если даже птичье молоко попросит — откуда хотите, оттуда выдоите!
— Птичье молоко не хочу, сам имею! — сказал товарищ капиталист. — Только одно желание имею — попасть в серную баню!..
“Эх! — подумал Бахва Лобжанидзе, тогдашний мэр города. — Вот какая у меня судьба! В серную баню хочет, а как я его туда поведу? С конца прошлого века профилактику не делали, после советизации Грузии капремонт не давали!..”
И спросил гостя вкрадчиво:
— А может, лучше тень садов Крцаниси — краше, чем Парнас? Нам каждый гость дается Богом, какой бы ни был он среды…
— Прекрасная идея, мэр! — вскричал гость. — А после Крцаниси — в баню! По полной программе вашего старинного банного шоу!
Ну, если шоу, то, пожалуйста, подумал Бахва, а вслух сказал:
— Долг гостеприимства повелевает мне предложить вам новейшие объекты банной индустрии города…
— Не желаю новейшие! Новейших у меня самого полно! Желаю древнейшие, самую настоящую старину!
— Но самая настоящая старина, как вы, должно быть, понимаете, это известное отсутствие комфорта, бережное сохранение некоей запущенности, включая антисанитарию, все, как было в семнадцатом веке…
— Именно! Бьютифул! Хочу семнадцатый век, антисанитарию и отсутствие комфорта!
Бахва как бы задумался надолго.
— Есть тут у нас одна баня–музей…— наконец задумчиво произнес он. — Вторая половина семнадцатого века, частично отреставрирована в последней трети девятнадцатого…
— О’ кэй, то, что надо!
Последнее пленарное заседание Дартмутских чтений Нельсон Иванович Рокфеллер провел в общем отделении Пестрой бани.
По возвращении в Олбани, штат Нью–Йорк, губернатор Рокфеллер заявил, что самым ярким моментом дартмутской встречи в городе Тифлисе, Советская Джорджия, был фантастический сеанс термомассажа, проделанный с ним неким музейным экспонатом по имени Кязим в некоем музейном заведении — термах Нарикалы, где на правах экспоната бережно хранится даже мусор XVII века!
— Кончай базар! — сказал Кязим. — Как тебе не стыдно, Саламчик? Я сам Рокфеллера купал и сам тебе про это рассказывал! Давай свою цитату!
Надо было переходить к настоящей литературе.
— Слушайте: “Нарядная, цветистая, с насурьмленными ресницами, голубыми глазами, с опущенным в грязноватую воду тяжелым задом, с урчанием в кишках, грузно сидит Пестрая баня на Турецком Майдане…”
— Прелесть! — восхищенно прервал Салама Григол Иваныч. — Неиз–вестный мне автор уподобляет Пеструю баню майданской женщине! Тяжелый зад — как это точно!..
— Дальше давай!
— “…Здесь было царство тел, их права, власть, сила, их предметное ощутимое присутствие, — продолжал Салам. — Вот Маниак с ее атласной кожей, сфантазированной в тифлисских Песках, вот округлые формы Тер–Нерсесовой, сотворенные в родовых муках Сололака, вот волосатые руки и ноги Дудуханы, изваянные и иссушенные на каменистых тропах в Навтлуги, вот сводящие с ума плечи Бабале, одухотворенные в Шантахе, вот и пышные формы Оли — плоды воздействия кондитерской мосье Мерсье, что на Дворцовой площади…”
— Ва, Ивлитджан, а ты где? — обиженно спросил Митуша.
— Давай дальше! — потребовал Сурик–Золотая Ручка.
— “Тела, эти враги вечности и творцы мгновений, жадно и напористо сжирали удовольствие, тепло и холод. Торопись ощутить свое тело, пока оно не изменилось, поднеси ладонь к груди, пока она еще гордо пульсирует, ласкай свои чудные бедра, распусти волнистые волосы до бархатного срама и обрами венок августейший…”
— Ты смотри, в какой хуруш бросает! — экспертно одобрил Митуша.
— Еще горит огонь желаний! — вскричал Григол Иваныч молодым голосом пещерного жителя. — Кто он, автор этого прелестного, телесно осязаемого сочинения?
— Агаси Айвазян, художник, прозаик и драматург…
— Я этого Агаса знаю, — проявил эрудицию Митуша. — Наш, песковский, теперь в Ереване живет!
— Атанда, Салам! — предупредил Митуша. — Наша Пело идет!..
Любовь воды.
Десять ступенек вниз — таинства эдема, пять ступенек наверх — праздник родства. Но и там и здесь бирюзовый отсвет и золотые нити солнца на изразцах, облитых влажной свежестью утреннего леса.
Навстречу — быстрое “клац–клац–клац”. Так стучат коши, деревянные шлепанцы с кожаной дужкой поверх ступни.
— Кого это ты ко мне привела?
Передо мной на корточках — маленький человечек. От шеи и до пояса одет в кудрявую волосатость, тощие бедра перехвачены простыней, подоткнутой под впалым животом. Он сидит передо мной спокойно, опустив огромные кисти рук, но мышцы под кожей затеяли возню, и шерсть на плечах шевелится, как живая.
— Подари мне его имя, Пело!
— Это Саламчик, мальчик дяди Георгия и тети Маргалиты, дядя Акрам…
Человечка как пружиной подбросило.
— Мое солнце! А я смотрю и думаю, на кого так похож?
Моя голова ощутила невесомую тяжесть его ладони. Пальцы ласкающе ощупали виски.
— Дай его мне, Пело! Его отец мой клиент был. Ты, говорит, Акрам, царь терщиков! Теперь пусть сын скажет, что я царь…
В нашем квартале много хороших бань, но самая хорошая — Пестрая баня, а терщики Пестрой бани — самые искусные. Это очень почетно — слыть самым искусным терщиком в квартале, который без малого тысячу лет специализируется на омовении тел и душ. Наши джамадары — артисты и академики этого дела, и поэтому мы ходим в баню не для того лишь, чтобы смыть с лица пот и кровь житейских наших сражений.
Все, кому довелось побывать в их руках и кого Всевышний наделил даром калама — от Евлия Челеби и Василия Гагары до Пушкина и Дюма, — описывают, в сущности, одно и то же. Есть значительный смысл в том, чтобы, сличая разные тексты, проследить тождество приемов, посредством которых джамадары разных эпох добивались решения одной банальной, но гениальной задачи. Какой именно и какими приемами — скажу в свое время, чтобы сейчас не забыть вот о чем. Да, тбилисская серная баня — геологическое, историческое, этнографическое, социокультурное, гигиеническое явление. Но в не меньшей мере она — литературный феномен. Ибо падкая на уникумы гедонизма и природы пишущая братия нутром и нюхом, где сверхъестественным, где — в пределах литераторской нормы, но все–таки доходит до самой сути. И не в том лишь суть, что тбилисская баня погружает вас в туман, обволакивающий едва ли не телесной нежностью любящего существа. И не в том, что это часть уникальной и, увы, уходящей городской культуры, того, что мы, последние из старых горожан, называем т и ф л и с с т в о м, призывая помнить, как должно т б и л и с с т в о в а т ь во всем и везде, будь то баня, встреча гостя или проводы недруга. Но в чем же все–таки суть?
А вот в чем.
“…Берет вас и обращается с вами совершенно как с какой–то вещью…” — ужасается Федор Федорович Корф, чиновник, прозаик и драматург, чей легкий и веселый слог хвалил Пушкин. “Как с какой–то вещью обращается с вами, желая “сделать новую редкостную вещь”, — изумляется Юрий Николаевич Тынянов.
Не каждому это дано — под рукой мекисе–джамадара–терщика превращаться в новую редкостную вещь, и потому свирепствуют евнухи истории, а те, кому дано, согласятся со мной: мы ходим в баню, чтобы насладиться работой человека, достигшего высших высот в своем деле. А заодно — проверить, может ли он сделать из нас новую вещь, невиданно и неслыханно одухотворенную. И не дай Бог ему ошибиться, погрешить против собственного мастерства и совести! Знатоки и ценители этого искусства не прощают своим кумирам обмана полуусилий.
Тем они и прекрасны, наши серные бани — полным единением скульптора и модели, одухотворяющего и одухотворяемого, никаких пьедесталов и барьеров, только каменное ложе и вы на нем — рабочий станок мастера и его материал.
Тем они и прекрасны, что дают мастеру шанс осознать себя мастером, а нам — сладостное знание того, что без нас, податливых, но строгих ценителей, невозможно его мастерство…
— Маленький он еще для тебя, дядя Акрам, — испуганно произносит Пело, глядя на огромные клешни человечка. — Боюсь, не выдержит…
— Не бойся, Пело! Как жемчужинку на ладонь положу и все соринки сдую. Каплей не поколеблю, но неколебимым верну… Твой брат Митуша такой же маленький был, когда первый раз ко мне привели. Смотри, как укрепил!
Видение брата Митуши, распростертого на мраморном ложе, заставило ее содрогнуться.
— Митуша никогда маленький не был, дядя Акрам, он всегда большой был!
Акрам осветил мое лицо светом своих глаз.
— Пело боится — напрасно, но я уважаю ее страх. А ты не бойся и расти, хорошо? Я буду ждать тебя… Не забывай: ты родился здесь! И не дай мне умереть так, чтобы не провел я кисой по твоим плечам… Лет двадцать еще проживу, успею вернуть сыну Георгия—Маргалиты мой долг его отцу–матери…
Вскочил и заклацал по мозаичному полу, скользя и пританцовывая, и, разбрасывая вокруг себя смешки и смешочки, дотанцевал до кассы, по плечо погрузил руку в окошечко, выдернул, как фокусник, и подал Пело два билетика:
— Третий номер… В счет моего долга!
Пело деловито вставила в дужку крючок, дернула для проверки дверную ручку и, поставив меня на скамью, начала раздевать.
Кажется, она раздевала меня всегда, каждый вечер, пока однажды Митуша не сказал ей:
— Хватит! Теперь сам найдет, где у него пуговицы…
Тонкие пальцы Пело снова скользят по моей одежде, снова расстегивают пуговицы, расшнуровывают ботинки, стягивают рубаху, ослабляют чулочные резинки, — повторяется извечная очередность освобождения от покровов.
Но почему такой сильный, такой сковывающий стыд? И почему всегда ловкие, всегда безошибочные пальцы Пело спотыкаются на моей груди, путаются в моих застежках и пуговицах, и сама одежда упряма и непокорна, не желает обнажать мою наготу?
В нашем квартале дети не стыдятся телесной своей наготы. Если стены обжигают ладонь раскаленным на солнце камнем, если горячий воздух облегает тело, как непроницаемая ткань, то к чему еще какие–то одежды? Пока невинно твое естество и далеко от греховности, пока никого не смущает неумеренностью побуждений — ходи, бегай, прыгай, кувыркайся в чем мать родила! Дыши всем телом, черни его до синевы, подставляя солнцу и ветру, пока не настигнут тебя иные желания и твоя нагота не возжаждет слияния с другой наготой…
Горячей водой доверху налиты подземные берега, ее так много, что, бывает, упруго и неудержимо бьет снизу и взламывает асфальт, чтобы, вырвавшись на свободу, заплясать в дрожащем мареве яростно белым фонтаном. Но холодная вода — редкость, драгоценность, редкостная драгоценность, особенно летом, когда зной иссушает землю, выпивает речку, обнажает выбеленные сушью камни, когда липкая пленка обтягивает кожу, а губы запекаются сухой немотой, не способные вытолкнуть простое человеческое слово. И когда, разлепив жаждущие губы, припадаешь к обмелевшему крану, с последней скудной каплей он отдает тебе медный привкус обмана.
Мы редко бываем голодны, но мы почти всегда страдаем от жажды, и потому мы знаем цену холодной, прозрачной, дарящей свободу телу, духу и слову воде. По тоненьким струйкам, по скудным каплям собираем ее в тазы и ведра, ищем тень, где она может хоть ненадолго остаться живой, а мы сами, показательно щедрые и неумеренно расточительные, потихоньку умираем, охваченные удушливой скупостью.
И вдруг — это всегда происходит вдруг — при виде поникших от зноя дворовых былинок–кровинок мы вспыхиваем пламенем безрассудства. Все, что береглось для расчетливого питья, для жирных наших трапез, для омовения разгоряченных душ и лиц, вдруг отдается на разграбление детям.
— Аба давай обливайся! — жутко вскрикивает какой–нибудь Гео и, выдернув из ведерного ряда цинковую емкость, бьет тяжелым летящим крылом воды по поникшим фигуркам. И тут не выдерживают остальные и со всех уровней своего бытования — с балконов, из окон и подвалов — обдают дворовую поросль тяжелыми крыльями летящих водопадов.
Долой трусики и майку! Скорей под ливни доброты и щедрости! Пляска блестящих фигурок не ведает стыдливости, освобождая и взрослых от этого предрассудка. Вспыхивает огонь в угасших глазах, занимается оглушительный визг, горловые вскрики, веселые вопли слагаются в рвущуюся к солнцу песнь благодарения…
Лишь много лет спустя понял Салам, почему Пело не отдала его в безжалостные и нежные руки терщика Акрама. Он додумал за нее и облек в слова страх, коренившийся в глубинах ее материнского естества. Страх перед чрезмерной для ребенка силой, обдающей росток человека волнами несоразмерной страсти. Пело страшила преждевременность переживаний этой малой былинки–кровинки, ибо всему на свете положен свой срок, но отдалить миг Саламова потрясения она все–таки не смогла.
Отголосок предстоящего счастья жизни слышался Саламу в плеске воды, шорохах, шелесте, треске одежды, в той напряженной дрожащей тишине, которая возникает в женщине, когда она раздумывает, надо ли ей переступать неурочный порог чужого бытия.
Саламов стыд был томлением постижения, и он передавался Пело.
Она вошла как–то боком, легкая и светящаяся, вскинув голову, и ей не хватало рук прикрыть свою наготу, обнаженность маленьких грудей с вишневыми сосками в розовых ободках, и когда она, опускаясь в бассейн, повернулась к Саламу узкой спиной, он увидел рыжий огонь, вспыхнувший в ее волосах.
Бирюзовая вода приняла ее плавно и легко, размыла четкость стыдливого Саламова созерцания, но так обняла их, что не было никаких сил отделиться и отделить себя от слитности девичьего тела, воды и солнечного света.
Салам смотрел на ее лицо, волосы струились золотистой водой, касались его, пронзали тело дрожью. Руки Пело держали его лицо, он не смел опустить к воде глаз, где размыто переливалась нежная припухлость живота с крепко сведенными ногами, а у самых Саламовых ресниц, слепленных мыльной пеной, в такт движениям ее рук вздымались и опадали налитые алым соком соски, скользя по щекам и ускользая от его уже совсем не по–младенчески ищущих губ.
— Перестань! — притворно рассердилась она.— Не забывай, что родился в бане!
В том–то и дело, что не забыл!
Бассейн выдыхал радужный пар, солнце поджигало в куполе пурпурные и опаловые стекла, отсветы играли в воде со змеящимся телом Пело, со светящейся ее кожей, и Салам впервые подумал, как похожа на нее гипсовая античная красавица со шкафа в галерее их старого дома, но как недостает ей дыхания Пело, ее рук, ее запрокинутой, отягощенной медными вспышками головы, ее упругой, могучей и нежной плоти…
…А может, он додумал все это спустя много лет, когда уже не было той, тогдашней Пело и забылось, что тогда все это было впервые и никогда не могло повториться, возникая теперь лишь смутным видением исчезнувшего счастья…
…Когда они шли домой, весь квартал поздравлял его, словно он только теперь родился на свет, но дома Митуша остро взглянул на него, встопорщил рыжеватые усы, ноздри хищно затрепетали, словно учуяли какой–то недозволенный Саламу запах:
— Все! Теперь я буду водить тебя в баню!..
— Давай его ко мне, Митуш!
— Это почему к тебе, уста Кязим?
— А почему это к тебе, шах Акрам?
— Старый долг имею перед Георгием!
— А я его кровный сосед!
— Я так долго ждал!
— А я нет? Все думал, когда сипта ко мне придет…
— А я не думал?
Да здравствует бескорыстное соперничество мастеров, отдающих нам порывы своих стремлений к совершенству!
— Не поделим мы его, Акрам–шах, не разорвем!
— Давай вместе, уста Кязим, сделаем то, что хотим, можем и должны сделать!
— Иди туда, откуда пришел! — рассмеялся Митуша. — Давай рождайся заново!
Искрящийся водопад обрушился на гору пены, развалил ее и вмиг вернул нашим взорам распростертое на мраморе тело. Человек упруго вскочил с ложа, объятый молодостью, заиграл мышцами под блестящей кожей, глаза глянули молодо и горячо.
— Гиоргас копио! — ахнул квартал.
— Заново родился! — воскликнула баня.
— Сагол, Акрам–шах! Санда–сагол, Кязим–уста!
Бассейн ухнул клекотом восторга, разворотил плечами изумрудные пласты, полыхнул белым огнем жертвенности и вывел на мрамор очередное тело, пусть и благородный, но все ж таки необработанный пока материал, подлежащий необходимым превращениям под рукой гениального мастера…
Как уже было сказано, расплачиваясь по старым своим долгам, квартал превращал кредиторов в неоплатных своих должников. Вот еще одна история.
Обманщики
Однажды в марте 1959 года в редакцию городской газеты “Вечерний Звон” забрел довольно странный человек. Надо сказать, что в марте в нашем городе дуют сильные ветры, и при взгляде на человека, легкого и ломкого, как прошлогодний платановый лист, можно было подумать, что его подхватило порывом ветра, понесло над землей и неожиданно прибило к нашему порогу. Он с трудом держался на ногах, ударялся о столы, медленно сползал по стене, заразительно смеясь собственной неустойчивости.
Это был Мукуч, Саламов сосед по Банному кварталу.
— Я извиняюсь, — сказал он Саламу, — ты не знаешь, откуда идет этот ветер?
— Вы ошиблись адресом, товарищ, — не поднимая головы, сухо сказал Старицкий. Он писал в номер передовую, и нежданный посетитель мешал ему. — Это редакция, а не бюро погоды.
Мукуч недоумевающе посмотрел на него:
— Я разве тебя спрашиваю, что ты отвечаешь?
— Нет, так работать невозможно! — Старицкий бросил ручку и откинулся на спинку стула. — Позовите Галдаву, пусть он его выведет!
— Почему кричишь? — якобы испугался Мукуч. — Я не с тобой говорю…
Старицкий кашлянул, явно требуя к себе внимания.
— Вы не помните, — сказал он, близоруко разглядывая кончик пера, — в какой цвет выкрашена ограда ЦеПеКеО имени товарища Орджоникидзе?
Той весной в нашем городе, как и по всей стране, развернулась кампания по ликвидации заборов как памятников частнособственнической стихии, и Старицкий таранил их со всей мощью своего послушного гения. Он писал, прикрывая строчки левой ладонью, будто сбивал их в плотную штурмующую колонну. Видимо, он уже подобрался к зеленому, из металлических труб выставленному частоколу, за которым мелькали красные и голубые вагоны детской железной дороги, горячо дышал черный, в золотых обручах, паровозик, в нагретом воздухе пахло цветущей липой, углем и паром, из кабины выглядывал юный машинист. А Салам пробегал мимо, опережая медленно трогающийся состав; в руке у него была палка, он касался ею труб, и они звенели, свистели, звякали, гудели, стучали, отзываясь на вскрик паровоза, удар станционного колокола, свисток дежурного, детский визг в вагонах, — получалась незабываемая музыка.
Вопрос Старицкого остался без ответа.
В комнату, размахивая отпечатанной страницей, вошел Галдава.
Взглянув на него, Мукуч облегченно рассмеялся и вытащил из заднего кармана брюк маленький красный кошелек.
— Вот! — сказал он и положил его на стол. — Совсем забыл, зачем я к тебе пришел. Я этот портман на улице нашел. Спросил народ — чей? — никто не сказал — мой! Один айсор увидел и говорит: отнеси в “Вечерку”, там обожают, когда люди деньги на улице находят…
Галдава разомкнул защелку кошелька, вынул смятые в комок бумажки и мелочь, пересчитал и положил обратно.
— Может, подойдет для рубрики “Так поступают советские люди”? — спросил Старицкий.
— Нет, Наум Маркович, не подойдет, — сказал Галдава, взвешивая кошелек на ладони. — Здесь всего восемь рублей тридцать семь копеек. Будь хотя бы вдесятеро больше, я бы и сам написал…
Он вернул кошелек Мукучу.
— Знаешь что? Отнеси этот кошелек в стол находок…
— Какой–такой стол?! Давай добавлю еще столько, пойдем к Сеиду и хорошо время проведем.
— Идите, товарищи, поскольку это единственный способ выпроводить непрошеного данайца, — сказал Старицкий. — Пить вам совсем не обязательно, главное — вывести его на воздух. Уже скоро одиннадцать, а я еще не нащупал концовку…
— Пошли! — Галдава поволок Мукуча к выходу. — Пусть наше золотое перо нащупывает концовку, а мы подышим свежим воздухом…
В подвальном заведении Сеида, что всегда под рукой у нашей редакции, сосед Мукуч погнал сюжет в нужном направлении.
Хорошо пошла ромовая, будь благословенно то время! Выпив, сосед якобы озарился каким–то незаурядным воспоминанием. Как бы желая развеселить и нас, Мукуч жестом пригласил сплотиться еще теснее и, когда мы как заговорщики сошлись носами, прошептал:— Я вчера джадо пил!
И резко отпрянул, желая получше разглядеть эффект своего сообщения.
Галдава рванул Мукуча на себя:
— Говори!
Мукуч гениально махнул рукой, мол, что тут говорить, случилось в его жизни такое, и ничего теперь тут не поделаешь, но если вы настаиваете, то он, пожалуй, расскажет — чего не сделаешь ради застольцев!
— Я потому пью, — начал Мукуч коллективную придумку Банного квартала, — что у меня дома, извиняюсь за плохое слово, бардак–хана! Моя жена мне дышать не дает, ты, говорит, пьяница, весь убан над тобой смеется!
Он с силой опустил кулак на мраморную подставку, бутылка качнулась, Салам подхватил ее и отставил подальше.
— Это неправильное слово! — закричал Мукуч, явно переигрывая. — Кого хочешь спроси, у нас на Ботаническом подъеме каждый знает: Мукуч малолитражка и больше ноль семьдесят пять выпить шно не имеет. А ну скажи, Сеид: имею?
Буфетчик Сеид скорбно подтвердил малолитражность Мукуча: ноль семьдесят пять и то не всегда может выпить.
— А она говорит — пьяница! — Мукуч выкатывал глаза и душил свое горло цепкими пальцами сапожника модельной обуви, изображая крайнюю меру невыносимости своей жизни. — Я сижу с ребятами, хлеб–соль кушаю, а она стакан из рук вырывает. А ну скажи, если ты человек, — он повернулся к Галдаве, — кто слыхал, чтобы женщина у мужчины стакан из рук вырывала, когда он с людьми сидит и тост говорит?
В лице сапожника Мукуча Тиграновича Сейраняна система Станиславского обретала оригинального истолкователя. Предполагаемые обстоятельства он насыщал сочной плотью импровизаций, вовлекая в действо все наличное окружение.
— Неправильно делает, — с жесткой непреклонностью поддержал его Галдава.
Окончательно убедившись, что находится в кругу единомышленников, Мукуч продолжил спокойно и повествовательно:
— Вчера сплю дома, такой хороший сон вижу, а она толкает, сон мой ломает, в рот мне что–то дает, стеклом по зубам ударяет. Я просыпаюсь, говорю, что такое, что случилось, а она дрожит, на, говорит, выпей это волшебное лекарство, снова человеком станешь. Чтобы отстала, я выпил и у меня в животе пожар получился. Я побежал вниз пиво искать, но разве в такое время пиво найдешь? В такое время пиво только на вокзале достается. Всю ночь не спал, кричал, жена кричала, я мужа убила, дочка кричала, папа, не умирай, соседи кричали, спать давай!..
Он замолчал, утомленный страшным видением. Галдава подался вперед, грудью лег на столик, заглядывая снизу в глаза Мукуча, словно надеялся увидеть в них продолжение рассказа.
— Знаешь, где твоя жена джадо брала?!
— Оставь человека в покое, — сказал Салам, — не видишь, что человек переживает?!
— Кто джадо делает, знаешь?! — не отставал Галдава.
— Татар один, Кязим зовут …— Мукуч вдруг засмеялся, будто со стороны увидев, как он сдает соседа со всеми его потрохами и что из этого выйдет. — Хитрый такой татар, уже старый, а бегает, как серебряная вода. Хорошие руки имеет, все может, живет один, жены нет, только сын Эльдарчик на рояли играет…
— Адрес знаешь?!
— Почему не знаю? Мечеть знаешь? Там во дворе живет…
— Молоток! — сказал довольный Галдава уставшему Мукучу. — Ты все правильно сделал, что нам сказал про этого Кязима. Мы его выведем на чистую воду, чтобы он никогда — понимаешь, никогда! — не наживался на несчастье таких, как ты! — Он даже побагровел от негодования. — Мы тут, понимаешь, ядерный реактор строим, станки с программным управлением собираем, праздники цветов проводим, а они там у себя средневековье устраивают! Надеюсь, ты понимаешь, — теперь Галдава обращался к Саламу, — что даже в средние века колдуны представляли широкий интерес для общественности? Тем более это крайне актуально сегодня. И завтра я выведу его на чистую воду…
— Как брата прошу, — Мукуч молитвенно скрестил на груди руки, — пусть мое слово меня впереди не встретит, а то народ обидится, асма, Мукуч боз, интриган, у человека кусок хлеба отнимает.
— За это ты не беспокойся, — утешил Мукуча Галдава, — ты мне ничего не говорил, а народ я беру на себя. Не впервые…
— Каждому свое! — сказал он Саламу. — Пошли! Хватит тебе в нештатниках сидеть. Не все же только Старицкому заборы ломать. Завтра у нас трудный, но прекрасный день!
Колдун Кязим
Подобно театральному кругу, Майдан развернул их в сторону предстоящего действа, и оно началось. И здесь Салам был вынужден признать, что Галдава оказался замечательным партнером. Салам не заметил, как сложилась в скорбную линию его нижняя губа, только что отвисавшая с брезгливым высокомерием, и как угас в зрачках языческий огонь. Перед ним был убитый горем, задолго до положенного срока покидавший этот мир человек. Он не вышел, а выполз из машины, прохрипел “помоги, брат” и так зашаркал непослушными ногами по булыжнику подъема, что Салам был вынужден обхватить его за спину и подпереть под мышкой.
Так они и шли к дому Кязима, кожей чувствуя на себе всепроникающие взгляды Ботанической улицы. Взлетали занавески на окнах. Скрипели рассохшиеся половицы балконов. Ширились старые щели в стенах — квартал занимал места в партере и амфитеатре, приготовляясь к очередному действию спектакля, который уже не один век разыгрывается на его подмостках. Не одно столетие квартал — режиссер — сам ставит этот спектакль, сам — художник — рисует декорации, сам — великий актер — исполняет главную роль перед зрителем, которого сам же и являет в своем неповторимом лице. Разумеется, он же выступает в качестве рецензента, чьи оценки подобны приговорам, не подлежащим обжалованию.
— Еще один Меджнун явился, — донеслось с веранды ветхого дома, подпиравшего собой подножье крепости.
— Нет, это не любовь, — оспорило полуподвальное окно. — Скорее всего, внезапная ревизия.
— Какая там ревизия! — запротестовала будка мелкого металлоремонта. — Не видишь, ишиас у него?
На каждую реплику и ремарку квартала грузное тело Галдавы отзывалось резкими толчками, и я явственно слышал, как в его темных глубинах созревает ответ: “Подождите, я покажу вам ишиас, любовь и ревизию! Я вас всех выведу на чистую воду!” Но вместо этого он прошептал:
— Внимание! Мечеть!
Подъем вынес нас к самому обрыву, у которого осело приземистое кирпичное здание с минаретом под бело–голубым куполом. Суннитская мечеть Омарова учения, как называли ее старые городские путеводители, пустовала и бездействовала из–за религиозных междоусобиц. Возникшие не вчера, они обострились, когда строители нового Метехского моста снесли изумительную, голубых изразцов и кровей, шиитскую, Алиева учения, мечеть шаха Аббаса и, оставшиеся без дома молитв, шииты ринулись к суннитам, но те грудью встали на защиту оплота Омарова учения. Тогда власти и приняли соломоново, как они думали, решение: ни тем, ни этим. Мечеть упразднили, а минарет приспособили под прожектор для подсветки крепостных стен, а там нашелся какой–то умелец–смельчак, не побоявшийся бросить вызов самому Аллаху. Этим смельчаком–умельцем был Кязим, он взобрался на полумесяц и водрузил над ним телевизионную антенну. Контакт с небом был обеспечен.
…Калитка легко поддалась толчку, и в проеме открылась площадка над обрывом. Двор был в тени крепостной стены и минарета, тень ломалась о край обрыва и летела в пропасть, на дно ущелья, где в каменистых берегах убывала усталая речка. “Маленькая соната” Бетховена сопровождала ее впадение в Куру, но их появление прервало музыку.
— Эльдарчик, — позвал Галдава, — папа дома?
— Пожалуйте в дом, — сказал Эльдар, появившись на пороге прилепившейся к мечети мазанки. — Я сейчас позову папу…
— А где он?
— Он на могиле мясника Наджафара. Сегодня же Ташрик — второй день Новруз–Байрама…
Приглушенный глубиной ущелья, до них донесся высокий пронзительный голос, клокочущий горловой звук дрожал на высоте и вдруг исчезал, подсекаемый каким–то спазмом, и наступившую тишину заполняло струнное тремоло саза или кяманчи.
— Гуляет Кязим, — сказал Галдава. — Не ко времени мы…
— Я позову, — повторил мальчик, — пожалуйте в дом.
Для своих лет и ориентации на Людвига ван Бетховена он был на редкость сообразителен, и Саламу стало не по себе оттого, что даже такого высокоодаренного ребенка пришлось привлечь к организации широкомасштабного обмана.
— Идет! –охотничьим шепотом предупредил Галдава. — Приготовься!
Кязим был грустно–весел, умеренно пьян и сдержанно–приветлив. Войдя в свое жилище силуэтом маленького жилистого человека и сказав: “Салам вам в моем доме”, он распространил вокруг себя атмосферу уверенной силы, молодой и взрывчатой, несмотря на его тогдашние пятьдесят три года. Он положил на стол саз, разгладил ладонью скатерть и приветливо спросил, что привело к нему таких больших, таких уважаемых людей. Галдава, приложив руку ко лбу, губам и груди (наверное, он думал, что так следует приветствовать людей Кязимова круга, одновременно как бы намекая на свою принадлежность к этому кругу), свидетельствовал Кязиму свое почтение и сказал, что нас привело к нему большое личное семейное несчастье, в устранении которого, как мы надеемся, нам поможет чудодейственное джадо Кязим–муаллима.
— Что за несчастье? — деловито справился Кязим.
И Галдава приступил к изложению легенды, насквозь идиотской и нелепой, согласно которой его жену теща отвратила от него и нет больше между супругами былой любви и мира, а есть совершенно откровенное охлаждение былой страсти. И все то время, пока он излагал эту легенду, Салам с трудом сдерживал смех, наконец, не выдержав, рухнул всем туловищем на стол и, обхватив голову руками, затрясся в беззвучном хохоте.
— Что с ним? — опасливо спросил Кязим.
— Плачет, — страдальчески пояснил Галдава. — Рыдает от горя и стыда. Моя жена — его сестра. Говорит, если Кязим–уста нам не поможет, я убью сестру и покончу с собой …
— Плохо дело, — мягко произнес Кязим, как бы печалясь из–за того, что такой солидный мужчина вынужден посвящать его в свои интимные, не подлежащие огласке дела. — Плохо дело, — повторил он, не поднимая на нас глаз. И так же мягко и печально, не меняя тона, спросил: — Но при чем тут я?
— Один маленький джадо, — скромно сказал Галдава. — Я и мой шурин очень умоляем тебя!
— Кто вам сказал, что я занимаюсь такими делами?! — закричал псевдоколдун. — И кто вы такие, что я должен вам верить? Приходите с улицы в такой день и сразу про свою домашнюю бордель–ханэ, как будто вы сами не мужчины!
Больших артистических усилий стоило Галдаве убедить Кязима в искренней чистоте его намерений.
— Хорошо, — разрешил успокоить себя Кязим, — раз вы такие хорошие люди — сделаю. Только не сегодня. Сегодня праздник — нельзя! Приходите через неделю…
Неделю спустя он вручил им яйцо черной курицы, расписанное кровью черного петуха, склянку с вышеназванной кровью (вода, подкрашенная кармином) и две узкие бумажные полоски с сурами Корана: “А те из ваших женщин, которые совершат мерзость, — возьмите в свидетели против них четырех из вас. И если они засвидетельствуют, то держите их в домах, пока не упокоит их смерть или Аллах не устроит для них путь…”
— Кровью черного петуха окропить могилу тестя, яйцо разбить о порог тещи, одну суру положить в один стакан с водой, другую — в другой. Через семь ночей и дней один, как настоится, выпить самому, другой дать выпить жене…
От гонорара Кязим категорически отказался.
— Во–первых, если я возьму у тебя деньги — джадо потеряет свою силу, — сказал он разочарованному Галдаве, терявшему шанс обвинить Кязима в корыстной эксплуатации суеверия или в занятии запрещенным промыслом. — Во–вторых, я потеряю уважение к себе, что за доброе дело деньги взял с хороших людей. Но если ты так огорчен, что я не беру деньги, а я не хочу огорчать тебя, то давай пойдем вместе к Сеиду и там потратим их вместе с моими кровными. Знаешь, что по–нашему означает “сеид”? Святой!
Когда они вышли от Кязима, весь квартал стоял у его порога и аплодировал ему, а он кланялся, как любимый народный артист, сыгравший лучшую роль своей жизни. В царской ложе моего балкона сидели патриархи — пророк Сулейман и бабо Шушана — и тоже рукоплескали. А потом, когда аплодисменты стали стихать, Кязим нашел в толпе Мукуча и вывел его на свет, и аплодисменты возобновились с новой силой. Когда же на поклоны вышел Митуша, автор пьесы и постановщик спектакля, шквал оваций чуть было не сокрушил дом. Спасибо Матери–Лозе — в который раз уберегла от крушения и развала…
…Короче, Салама взяли в штат. Фельетон “Джадо колдуна Кязима” наделал много шума. Годы спустя Салам узнал, что после выхода в свет номера с фельетоном Первое Лицо Города страшно прогневалось и сказало редакционному начальству: “… Этот Кязим маршала Гречко Андрей Антоныча купал и Василь Павлыч к нему в очереди стоит! Так что вставили фитиль самим себе в одно место! Галдаву предупредите, чтобы не занимался идеологическим самоуправством, а этого … Салам–Калама не трогайте — меня за него сам Кязим просил. Хороший мальчик, наш, городской. Скоро нас, коренных, за деньги можно будет показывать — так мало нас осталось…”
Сегодня, много лет спустя
Лета тысяча девятьсот девяносто второго февраля седьмого дня в теснины Банного квартала вступал заметно постаревший экземпляр блудного сына бани “Фантазия”. Он продирался сквозь толщу своих воспоминаний и приветствовал бани по именам, как своих ближайших родичей и хороших друзей. Он обходил их, прикладывая ладонь ко лбам куполов и поглаживая им надбровья.
Так прикладывают ладонь ко лбу ребенка, проверяя, здоров ли. Так касаются пальцами надбровий, врачуя головную боль.
Справа была Ботаническая улица, восклицательный знак мечети, слева — Гришашвили, бывшая Сурп–Саркиса, вопросительный знак любви, а прямо перед глазами — Пестрая баня, никаких знаков, кроме одного. На балконе стоял не менее постаревший экземпляр Сурика–Золотой Ручки, моментальная съемка братских кутежей в голом виде, и фотографировал окружающий ландшафт с блудным сыном Банного квартала на переднем плане.
— Ва! — сказал он, отрывая свой порочный глаз от видавшего любые виды “Никона”. — Ва, Салам–Калам, ты уже вернулся?! Зачем?!
Пропустим годы странствий и путешествий, опустим сопутствующие подробности. Лишь одно достойно упоминания. А именно: рубрика “Журналист меняет профессию” до добра не довела. Безотказный подручный партии, вдохновенный репортер банной хроники, оператор парашютной вышки в саду Муштаид, продавец дамских шляп в магазине “Люкс”, паромщик с Верийской переправы, проходчик метрополитена, коллектор геологической экспедиции в верховьях реки Урух, разоблачитель коварных происков Ватикана в Советском Закавказье, покупатель джадо колдуна Кязима и прочая и прочая — допрыгался до шестка над разверстой пучиной рухнувшего биполярного мира.
Не спрашивайте — как, не допытывайтесь — зачем, главное, что произошло в Банном квартале в его отсутствие.
Можно сказать так: испытав повышенные нагрузки, треснула земная ось. Или не выдержала напряжения Мать–Лоза. Или у Митуши от частого скрежетания искусственными зубами сломалась вставная челюсть…
Но вернее и честнее будет сказать: наступил тот период в истории народа, когда народ перестал ходить в баню. Называют множество причин, в силу которых народ перестал ходить в баню. Одни говорят — стал нечистоплотным, другие — перестал быть вообще… Ни те ни другие не правы. Народ перестал ходить в баню потому, что не стало самой бани. Исчезла, перестала быть. Вернее, исчезли, ушли куда–то поившие ее подземные горячие источники. Сначала на левом берегу, в бане “Гогило”, затем на правом, во всем Банном квартале.
В чем дело и почему? Одни говорят: “Метехский тоннель виноват!” Другие: “Метро!” Третьи: “Нефть стали качать, экология нарушилась, вот почему!” Четвертые: “Карги ра, какая экология?! Новый Ага–Махмад–Хан пришел, свой, домашний! Посмотри, что с проспектом Руставели сделал, все разрушил, даже Школы и Храма не пощадил…” Пятые: “Да нет, что вы, воды горячей, подземной, природной — сколько угодно! В Вашлиджвари разливается без толку, в Сабуртало трубы разрывает, во дворе Бальнеологического фонтаном бьет! В Банном квартале не стало, говоришь? Приложи руку — появится…”
Кто прав, кто не врет? Пока разберешься, и тебя не станет.
Вот такие дела, если очень коротко, пропуская годы и опуская подробности.
— Что с нашими? — спросил Салам.
— Пошли покажу… — сказал Сурик–Золотая Ручка.
По крутосклону Ботанической улицы — к суннитской мечети, оттуда — в Инжировое ущелье.
Дома стояли безглазые, ветер предгорья раскачивал тишину, как жестяную вывеску с размытой надписью.
Что–то изменилось бесповоротно, навсегда, не желало отзываться. Или они так изменились, что квартал уже не признавал их?
— Ты не переживай, — сказал вдруг Сурик, — только ни в одной бане почти не осталось серной воды. Так, совсем немного в Пестрой бане, на одного интуриста Кязиму хватит…
— Где Кязим?
— Сейчас увидишь. Вместе с Акрам–Шахом.
У них были сложные отношения, у терщика Кязима и фотографа Сурика.
Терщик не одобрял Сурикино ремесло. Что за мугам — фотографировать старых голых кутил? Он брезгливо наблюдал, как Сурик прыгает через ступени Сурп–Геворка, чтобы раньше тертера встретить у входа свадебную процессию, затем спрятаться за чью–то спину и оттуда щелкать цветущую красоту Пело рядом с нечестивым уродством Гео–Скорняка, возжечь вокруг них свечи и чуть ли не на венцы в руках шаферов взобраться, чтобы снимать оттуда, но вдруг заметит у бабо Шушаны алмазный намек на одинокую слезу и забудет про жениха с невестой и давай обхаживать объективом этот алмазный проблеск в расщелине Шушаниной старости.
Нет, вы мне как следует объясните, что это за прихоть — снимать все, что не имеет красоты и стойкости, все эти ветхие сморщенные дома и такие же лица, белые от муки и мучений брови пекаря Арчила и развалины бывшей цветущей красоты Пело, пустой рот самого острозубого когда–то жигана Митуши и скрюченные артритом пальцы великого джамадара Акрам–Шаха?
Тонкий ценитель настоящей красоты, Кязим негодовал в душе, но внешне помалкивал: каждый зарабатывает свой хлеб как хочет и может. Лишь один раз не выдержал, взорвался, все сказал Сурику, что думает о его неприличной профессии.
— Кому карманы резал — тому режь! — прозрачный намек на первоначальную профессию Сурика, прославившую его на трамвайном маршруте номер десять под кличкой Золотая Ручка.
— А меня не снимешь! — категорический сухой отказ на нижайшую просьбу Сурика позволить ему поснимать Кязима в деле, в его жаркой джамадарской работе. Сурик умолял, мол, у тебя, дядя Кязим, очень выразительная фигура, каждый мускул сам танцует, сам поет, и вообще все, что ты делаешь, в высшей степени артистично! Разве не апсус, что Анри Картье–Брессон не добрался до Тифлиса, до Банного квартала, до “Пестрой бани”? Какие бы снимки сделал! Но ничего! Нет Картье–Брессона — есть я, Сурик–Золотая Ручка, и я сделаю не хуже — лучше, потому что люблю и даже уважаю. А если ты, дядя Кязим, не хочешь за хатри–матри, давай за деньги, сколько хочешь дам, только разреши хотя бы один час поснимать тебя с кисой и торбой! Но ты Кязима не купишь, сказал Кязим, твердо глядя в растерянные глаза Золотой Ручки, потому что Кязим не продается.
Немного отмок Кязим в тазике Сурикиной любви, немного помягчел в мыльной пене его уважения, когда вместе с ним и всем кварталом одурачил “Вечерний Звон” в пользу любимого пасынка Банной улицы, сталинского сироты Салам–Каламчика…
Теперь они пробирались по дну ущелья, этой дабаханской синклинали–антиклинали, заваленной мусором рыночных отношений и объедками национально–освободительных пиршеств, и ветер предгорья уже не мчался за ними, как бешеный пес, громыхающий бесполезной жестянкой тишины, но и здесь она напоминала Саламу вывеску, с которой стерлись все краски и буквы.
Он ощущал прекращение совпадений. С этим кварталом, с этим городом, с этой страной он уже не совпадал. Теснило в груди и давило на плечи… Кто–то унес его банную простыню, его царскую мантию, его Христов хитон, его убогое рубище.
Туман шел навстречу волнами смердящего дыхания. Гор не видать… Лишь мостик в воздухе дрожит… Но не слышно водопада, этой серебристой струнки на полированной деке коджорских обрывов.
— Где водопад, Ручкаджан?
— Украли, Каламджан.
— Кто украл?
— Сам знаешь, кто…
— Но для чего?!
— Для себя. Для своего огорода. Чтобы хвастать, асма, ботанический дабаханский водопад в моем дворе течет…
— И ты знаешь — кто?
— Кто хотел и права заимел. Что водопад? У тебя город украли, а ты не заметил! У тебя дом отняли? Почему назад не отберешь?
Действительно, почему?
Отвлечься, что ли? Очень поучительная, очень показательная история, как у меня отняли Дом и украли Город. Захват власти, передел собственности — вот и вся соль этих национально–освободительных кейпов, проступающая на спине страны после того, как просохнут ее пот и кровь, пролитые по приказу мессианствующих евнухов… И столь же показательная история с точки зрения моего нежелания вышвыривать их из обиталища моих джениус лоци, духов моего места, моей адгилис деда…Как–нибудь потом, когда–нибудь…
А тем временем воздух стекленел чистым, хорошо промытым окном, преломлявшим в себе скульптуры Сололакского хребта и дымок, восходивший над невидимой пока поляной в чаще экзотических эндемиков. Воздушное стекло туманилось от чьего–то близкого дыхания.
— Сейчас в тебе разгорится костер воспоминаний, — предупредил Сурик. — Сейчас тебя опалит его огонь…
Они миновали мусульманское кладбище и пошли было на последний перед кавказским отделом подъем, но у Салама вдруг остановилось сердце.
Где могила мясника Наджафара? Где безутешная вдова Сакина и общество мясников–мусульман, увековечивших в мраморе ошибочное убийство собрата на пороге собственного дома во второй день Ташрик — начало Новруз–Байрама?
— Украли… Я же сказал: все у нас украли — город, дом, водопад…
— Но могилу — зачем?
— Хороший белый мрамор, из мастерской Андреолетти — под ноги, для ступенек парадной лестницы и для томар–трабаха, асма, смотри, какие надписи подметкой–набойкой стираю…Ты что, не понимаешь, что с нами сделали? Это когда еще началось…Там фигурную ручку с подъезда свинтили, там мраморную надпись SALVE из подъезда увели, там — и весь подъезд с домом к рукам прибрали… Чем кончилось? Прогуляйся по Руставели и Мтацминда — увидишь…
Плащ для мессии эта маленькая скомканная страна, думает Салам–Калам, нищенское рубище, Христов хитон или скатерть–самобранка, кто как ее к себе примерит и приладит. Большинство предпочитает — как скатерть–самобранку. Взять бы за края эту скомканную страну–самобранку и вытряхнуть… Но ведь сколько уж раз трясли до дыр и прорех — боль шла по всему телу…
Они вступили в пасмурный эдем кавказского отдела, и Салам увидел покатую полянку в венке дикого винограда, парок от чьего–то дыхания свивался на ней в очертания знакомых фигур, гревшихся у костра его воспоминаний. Все были здесь, живые и мертвые, люди во плоти и тени их, их память и беспамятство, человеческий масштаб Тифлиса, этот верховный царский аршин его измерений, сломанный о колено времени. Хлам, в общем–то говоря. Вымело из домов прибоем ветра и прибило сюда, к последней городской черте. И кому придет в голову воровать у меня это добро здесь, на задворках чужой эпохи?..
— Долго же ты шлялся по свету! — пробурчал Митуша.
— Пока ты шлялся — мы ушли! — прошамкала бабо Шушана.
— Почти ушли! — строго поправил адвокат Марчиелов.
— И я совсем старуха! — надтреснуто хрустнул голос Пело.
— Молчи! — дохнуло в лицо жаром бессмертной Ивлитиной страсти. — Пока я хочу, я — женщина!
— Но не станете же вы отрицать, что мы — реликты в собственном городе? — рокотнул тяжелый театральный бархат профессорского голоса. — Реликтовые отростки, так сказать…
— И серная вода иссякла, ушла, — сказал Кязим.
— Эх, не успел я тебе мой долг твоему отцу вернуть! — всхлипнул Акрам–Шах.
— Что вы, дядя Акрам, это я ваш должник! — запротестовал Салам.
— Я лучше знаю, кто чей должник! О Аллах, почему я не могу искупать моего племянника Салам–Калама? Давай кончай энергетический кризис! Давай горячую воду!..
— Завтра будет, Акрам–Шах! И ты его искупаешь!
Голос — столь же незнакомый, сколь и долгожданный.
Из реликтовых лощин вечности к костру эндемических воспоминаний поднимались люди сегодняшнего дела.
— Ты переменил профессию? — cпросил Салама Митуша. — Ну так давай работай!
Бурить решили в Инжировом ущелье, повыше того места, где пять лет назад Мэлор Ткешелашвили нашел воду для бальнеологического курорта. Там, у бани Мушкудиани, он восстановил старую заглохшую скважину, но воды стало набираться всего треть того, что было.
— Надо брать поглубже, — сказал Хухиа, начальник геотермальной разведки. — Когда республика рапортовала Москве: “Есть большая нефть Самгори!” — серная вода возмутилась и ушла. Механизм прост: и нефть, и вода — в одном слое эоцена. Если нефть поднимается — вода опускается. Но теперь, слава Богу, рапортовать не надо, и вода снова пошла вверх. Но как привести ее в твою баню? Боюсь, не осилим мы это дело, финансирования нет, а горючее — валюта…
— Дом в деревне продам, но воду вытащу! — стоном отозвался приватизатор фамильной драгоценности Орбелиани.
Ай гиди, какие люди владели этой жемчужиной Тифлиса и как задаром, всего за пять тысяч долларов, досталась она Гии Хизанишвили! Кто наследует тифлисскому генерал–губернатору, ортачальскому кутиле, мухамбазу карачохели?!
Одно утешает: не чужой, свой человек Гия в нашем деле, шестнадцать лет банями заправлял и всех нас в долю взял. Так что мы теперь тоже наследники Григола Орбелиани. “Что из того, что пьянствую, мой друг? Таким, как я, быть трезвым — недосуг…” Куда нам такое! Нет более тяжкой участи, чем быть владельцем серной бани в эпоху распада империй и становления новых суверенных государств.
Хизанишвили ездил к Хухия в его контору, в Орхеви, откуда они задумчиво смотрели на неподвижные нефтяные качалки и призраки шах–аббасовых нашествий.
— Вытянуть воду не проблема, — размышлял вслух Хухиа. — Весь вопрос — где? На Левом берегу есть в разных местах, не только мы с тобой, старые горожане — беженцы пользуются. Приходят стирать белье и купаться, от холода отходят. Почему не хочешь на Левом берегу?
— Как будто сам не знаешь, почему. Кто мне там Банный квартал построит с Пестрой баней, со своим Пушкиным и сказками? Не пойдет старая клиентура в новые районы, ей настоящую тбилисскую старину подавай…
— Ну хорошо, найду я тебе воду… А что дальше? Кто у тебя людей купать будет? Раньше на два номера по одному мекисе было, и в общем отделении четверо без дела не стояли. А сейчас у тебя в Пестрой один Алекпер, худого о нем не скажу, большой мастер, как–никак стаж сорок восемь лет, но старый, семьдесят три года. Старее только Кязим–уста и Акрам–Шах. А в этом деле, сам знаешь, какая сила нужна!
— Это моя забота. Есть у Алекпера один ученик, Натик зовут…
— Кто такой? Я его не знаю…
— Не знаешь — узнаешь!
— Здравствуйте, меня зовут Натик Имамкули Алахьяр Оглы. Я вас знаю, потому что я тоже здешний, коренной, тоже здесь рос, на Гришашвили, бывшая Сурп–Саркиса, сначала Сеидабад, потом Харпух, теперь Абанот убани. На каком языке хотите, на том говорить будем, все языки знаю. Вы, конечно, меня не помните, я маленький был, но мой отец здесь гардеробщиком работал, а до него — дедушка, Магеррам… Есть такая легенда, что его прапрапрадедушка искупал Ага–Махмад–Хана, а тот его казнил, но я не знаю, правда это или нет. Факт, правда, что это наше фамильное дело.
Я не хотел им заниматься. Целый день голый, в серной воде, верный артрит или ревматизм, ребята смеются — разве это дело? Пришел дядя Алекпер, как у тебя кожей воняет, говорит, вредный запах имеет хелоба сапожника. Я сапожник был по модельной обуви, но, правда, уставал нюхать кожу и клей. Все–таки сказал: разве серная баня вредно не воняет? Нет, говорит, посмотри на меня, наше дело славой пахнет, почетом и деньги тоже хорошие дает. Давай научу. Несколько месяцев показывал, хвалил, быстро учишься, говорил, у тебя это дело в крови, наше джамадарское дело…
Теперь у меня двадцать постоянных клиентов, и я знаю все их точки, где надо дорогу дать силе, все приемы знаю, как человека выправить…
— Ты обратил внимание, что все описания работы терщика в принципе повторяются? — риторически вопрошал когда–то Иснели. — Что означает только одно: во все времена существования тбилисских серных бань мы имели дело с одними и теми же приемами и средствами специфического банного действа, в котором дростареба, то есть времяпрепровождение, неотделимо от исцеления, а удовольствие — от пользы. То есть мы имели дело с некоей системой, и прошедшее время здесь не вполне уместно: все, что имело место век назад, имеет место и поныне. Что же касается литературной классики, то ее вино сильнее опьяняет тех, кто на самом себе испытал всю прелесть воссозданных ею технологий.
“Парильщик …вытягивает вам руки и ноги, ломает их в суставах, трет, жмет, колотит, заставляет принимать самые странные положения… кажется, не остается ни одной целой косточки, а между тем ничуть не бывало. Вы не только не чувствуете никакой боли, но, напротив, рады попросить его начать снова…” Это Корф. А вот Дюма: “Два истязателя начали ломать мне суставы. Эта операция началась с последнего сустава пальца… Эти упражнения, которые, по–видимому, должны были вывихнуть мне члены, совершались удивительно естественно, не только без боли, но с чувством удовольствия…”
— Все правильно, — сказал Натик, — и я так работаю. Сначала — правление членов: растягивание суставов , колен, позвонков, потом обливание, потом — киса. Клиент ложится на торбу — это такой мешок с мылом, я вытаскиваю, сжимаю — и клиента уже не видно, спрятан в пену… Вот как у Пушкина: “Ощущение неизъяснимое: горячее мыло обливает вас, как воздух!” А вот — Дюма: “Мешочек надулся и испустил мыльную пену, которой я покрылся с головы до пят. За исключением глаз, которые мне немного жгло, я никогда не испытывал более приятного чувства, как то, которое было произведено этой пеной, текущей по всему телу…”
Потом еще массаж — позвоночника, поясницы, под лопатками, икроножных мышц… — продолжал Натик. — Для этого тишина нужна. Я молчу, клиент молчит, баня молчит. Когда я работаю, нельзя, чтобы шум был. Ты, говорит дядя Алекпер, не руками работаешь — сердцем. Руки только слуги души, а душа вместе с водой на вас переливается… Вместо слов хлопаю ладонью — перевернись, муштар–дост!
— А вот это ты делаешь: “…плясал на моей спине, иногда скользя по ней ногами… и все это вызывало ощущение невероятного блаженства”? — спросил Салам.
— Конечно! Только если клиент крупный, здоровый. Я вас приглашаю, спустимся в пушкинский номер, покажу все, что умею… Весь квартал ждет и просит, чтобы вы в материнский бассейн сошли!
— Сколько в нем сейчас градусов?
— Тридцать девять…
— А было сорок шесть…
— Будет, когда вода вырвется. День и ночь бурят. На полтора километра в землю вошли. Денег не хватило — Гия в деревне дом продал. Не может быть, чтобы не было. Я — верю, что вода вернется…
Землю вспороло ударом, похожим на взрыв бомбы… Нет, неверно, бомбы так не взрываются. Просто стереотип, к языку прилипло. К тому моменту, когда в Инжировом ущелье ударом изнутри снова вспороло землю, Салам уже хорошо был наслышан, как взрываются бомбы. Что такое система залпового огня, ракеты “воздух–земля” на геометрически изумительных консолях бомбардировщиков, тротиловый эквивалент с дистанционным управлением — слышал и видел в горячих точках.
Это тоже была горячая точка, но шум был другой. Звук праздничного фонтана в саду Муштаид перед раковиной с оркестром духовых инструментов под управлением маэстро полковника Желтухина. Сначала шипение, свист, толчок, удар, потом — “Дунайские волны”. Волны тепла. Рокочущий под сводами Пестрой хор подземных кранов. Раздевающие, обнажающие, осветляющие струи, голубой зрачок в куполе неба, удивленный наблюдатель массового исполнения старинного городского танца шалахо в обнимку с фонтаном горячей воды…
* Из книги воспоминаний. Фрагмент этой книги был опубликован в “ДН”, 1999, № 4, в рубрике “Частные воспоминания о XX столетии”.