Людмила Лаврова
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 7, 1999
Людмила Лаврова
Лишние
Что жизнь делает с людьми! Лепит ими как хочет. Заставляет прикидывать и прикидываться. А каковы они на самом деле?
Одни — лучше, чем есть. Другие — хуже, чем есть. Третьих — вовсе нету, и таких большинство.“Межлокальная контрабанда”
I
В эти бездны нельзя никого позвать за собой. Их питательная среда — тоскливый страх и тревога, что будущее уже кончилось. Что мы барахтаемся в черных водах мертвой реки.
А река течет… Московская речка Яуза с умершей от городских нечистот водой. Закованная в камень берегов, будто в гробницу.
Город вокруг тоже течет смрадным потоком машин, дробится разномастными коробками домов, крошится одинокими фигурками прохожих.
Закат. В его ярких красках — проблеск весны. Набережная Яузы в отдаленной от Центра части. Обледенелые ступени, ведущие прямо к воде. Там, внизу, вижу сидящих на корточках шестерых мальчишек. Сбились тесной стайкой, будто утята, готовые вот-вот скользнуть в реку и поплыть. Курят, пустив сигарету по кругу. Чуть поодаль свалены в кучу несколько цветных пакетов и школьный рюкзачок.
Пока я раздумываю, сделать ли следующий шаг, один из ребят оборачивается, и все остальные — следом за ним. Шесть пар глаз: равнодушных, злых, испуганных, напряженных… Летит в воду пущенный щелчком бычок. Подхватывают свой скарб и мгновенно взлетают по лестнице, проносятся мимо. Лишь самый младший, лет десяти, на миг поворачивает голову, его пристальный взгляд упирается прямо в мое лицо.
Непередаваемое чувство вины и беспомощности.
У этого маленького, никому не нужного существа не было света в глазах, его зрачки как будто бы навсегда впитали маслянистую тусклость мертвых речных вод, на которые он так долго смотрел. Слишком рано он утратил благословенное состояние связи с мирами, откуда явился к нам, с тайной вселенской души. Состояние, не различающее границ между рациональным и чувственным, когда мечты, воображение, интуиция значат больше, чем прагматический опыт и знания. У большинства беспризорных детей, и особенно у тех, кто хоть раз совершил преступление, я подмечала подобный взгляд.
Эти шестеро с начала зимы обитают неподалеку от Яузы в подвале огромного, 50-х годов, дома, промышляя на Преображенском рынке и Черкизовской толкучке, и пока удачно избегают контактов с милицией. Шестеро из двух с половиной миллионов беспризорников, скитающихся по России. Пропащее и пропадающее поколение. Целая страна лишних в стране, погружающейся во мрак беззакония, нравственной и этической глухоты, патологического равнодушия к своей собственной судьбе, к своему будущему.
А еще — дети, похоже, стали ходовым товаром. Они “сдаются в аренду” коммерческим структурам, в подпольные секс-увеселительные заведения Прибалтики, Польши и азиатских стран, за скудную кормежку попрошайничают для цыганских кланов, за “дозу” “пашут” на драг-дилеров.
По данным Государственной Думы, 18 из 37 миллионов детей в настоящее время находятся в зоне социального риска. 160 тысяч несовершеннолетних, уже переступивших черту закона, пребывают в колониях.
Председатель комиссии по безопасности, депутат московской городской Думы О. Е. Бочаров помог мне получить последние данные о ситуации с несовершеннолетними по Москве. В Центр временной изоляции на конец прошлого года помещено 4766 несовершеннолетних беспризорников. Подготовлено и направлено в суды, комиссии по делам несовершеннолетних, органы опеки и попечительства 940 (в 1997 году — 789) материалов на родителей, злоупотребляющих родительскими правами и жестоко обращающихся с детьми. Каждый четвертый подросток, доставленный в органы внутренних дел за безнадзорность, занимался попрошайничеством, из них 80%
— жители СНГ (Молдова, Украина).Прирост числа преступлений, совершенных подростками в Москве за последние десять лет, составил 35,6% (с 2651 до 3596). Причем растет удельный вес тяжких и особо тяжких преступлений: в 1997 году — 53,7%, в 1998-м – 68%. В прошлом году выявлено 445 подростков (в 1997-м — 376), принимавших участие в незаконном обороте наркотиков. На 01.09.98 года на учете в милиции состояло 1684 подростка за употребление токсических и наркотических средств. 211 преступлений совершено ими в состоянии наркотического опьянения. А по сведениям Главного медицинского управления Москвы, на профилактическом и диспансерном учете в наркологических учреждениях города состоит в два раза больше подростков-наркоманов и токсикоманов, чем на учете в милиции.
Гекатомба детских судеб: слез, крови, страданий… Чудовищное, потрясающее душу Жертвоприношение. Но во имя чего?
Я с горечью думаю о том, что нашей интеллигенции нечего возразить известному итальянскому журналисту и публицисту Джульетте Кьезе, автору знаменитой книги “Прощай, Россия!”, сказавшему, что “литераторы, кинорежиссеры, театральные деятели не смогли произвести ничего такого, что наводило бы на размышления, раскрывало, заставляло переживать и осмысливать происходящее на глазах у всего мира с Россией и ее народами. Полный провал, даже не политический, не моральный — творческий. Нет Диккенса, запечатлевшего драму капитализации Англии; на такой уровень совести и сострадания к обездоленным в России конца XX века не поднялся никто…”
Между тем юные персонажи из ненаписанных романов — шестеро московских бродяжек — окончательно скрылись от меня за забором унылого заводского здания с выбитыми вплоть до второго этажа окнами. Пройдет еще около месяца прежде, чем мне выпадет шанс узнать их поближе. Только тогда ребят будет уже четверо. Участь двоих остальной компании была неизвестна. Просто не вернулись в подвал однажды из очередной вылазки в город и всё.
“Беглецы” были всегда. На стыке прошлого и нынешнего веков мальчишки бежали защищать буров в англо-бурской войне. “Трансвааль, Трансвааль, страна моя, ты вся горишь в огне”, — пели все шарманщики Российской империи; устремлялись на помощь американским индейцам, вспомним чеховского “Монтигомо-Ястребиный Коготь”… Бежали сражаться за “белых” и “красных”, потом — “чтоб землю крестьянам в Гренаде отдать”; в Великую Отечественную — на фронт, в партизаны, и позже — на целину или к морю… Это были “беглецы мечты”, которая презирала опасность, пробуждала древние инстинкты свободы и справедливости, желания открыть неизведанные миры, надежду на чудеса. У подобных детей замысел всегда был выше воплощения, фантазия — значительнее фактов и доводов рассудка, всего того, чем привыкли оперировать взрослые.
Беспризорность как социальное явление поразила Россию в годы Гражданской войны. Тогда по всей стране скитались миллионы тех, кто потерял дом и близких, ища защиты от голода, от пуль… Кто и что остановило эту лавину в середине 20-х — известно из истории, по книгам и фильмам. “Ташкент — город хлебный” — позабытая ныне повесть А. Неверова, фильм “Путевка в жизнь”, “Педагогическая поэма” и “Флаги на башнях” А. Макаренко, как бы мы сегодня ни пересматривали отношение к отраженному там времени, навсегда останутся памятником спасения детей в те жестокие годы.
Нынешняя российская ситуация с беспризорностью и сопутствующими ей наркоманией, проституцией, преступностью пока слабо осознается обществом как катастрофа.
Что нам до того, что “ребенок был символом Божества еще задолго до пришествия Спасителя Иисуса Христа, — пишет современный культуролог А. Дугин. — Китайцы гадали о будущем на основании наивных куплетов, распеваемых детьми в той или иной провинции Поднебесной. Эзотерик Гераклит считал играющего ребенка высшим символом свободного огненного духа… Как бы то ни было, ребенок в священной цивилизации считался существом почти сверхъестественным, наравне с жрецами и провидцами. Но своего пика детопочитание достигло, конечно, в христианском мире, где в образе младенца поклонялись самому воплощенному Богу-Слову”. Маленькое беспомощное существо в вифлеемских яслях несло спасение одичавшей “в ядовитых кошмарах Вселенной”.
Мое апокалиптическое видение в проходных дворах вокруг мертвой Яузы: колокольный звон восстановленных, сверкающих золотом и огнями свечей храмов, черные тени вместо людей внутри и — скорчившийся от зимней стужи мальчишка, прижавшийся крепко к драной изоляции трубы в яме теплотрассы… Сбоку прильнул черный бездомный пес. Отверженные
…Рустам курит, жадно затягиваясь, немигающе смотрит на меня узкими жесткими глазами. Остальные трое прячутся за его спиной. В подвале душно и влажно, слабо тлеет коптилка, ловко сделанная из пивной жестянки. Здесь нечем дышать от запаха сырости и давно не мытых тел, у стены на бетон набросаны картон и тряпки. В большой грязной миске — остатки засохшей еды.
— Здесь клево, — довольно цедит Рустам, заметив, что я осматриваю их пристанище.
— Сдаст, ментам сдаст… — гнусаво ноет из-за его спины самый маленький. У него явно начинающийся гайморит.
— Тебе лечиться надо, вон, нос как забит, голова сгниет изнутри… — пугаю я его.
— Пожалела-а… — угрожающе тянет малыш. — Точно, Рустик, сдаст она нас… Зачем место засветили?.. Хлебало начешут, в приемник заметут… — Следует корявая матерная ругань.
Рустам по-прежнему не отводит глаз. В них нет ни угрозы, ни любопытства. Сама по себе я и мир, стоящий за мной, ему неинтересны. Он знает о жизни и о том, как следует выживать, гораздо больше меня. И вскоре я понимаю, почему этот пятнадцатилетний “тертый калач”, не без труда преодолев выработавшуюся за время скитаний звериную осторожность, решился пойти на контакт. Ему не было дела до того, что я напишу о нем, он этого не прочитает, ему страшно хотелось выговориться.
Он цыкнул на маленького, закурил по новой, и понеслась история, перед которой меркли все приключения Тома Сойера, Дэвида Копперфилда и прочих невинных персонажей литературы Великого Реализма. В рассказе Рустама сквозила засасывающая пустота постмодернистского Зазеркалья.
Я видела его глазами пылающий Цхинвали, где он родился и рос, гибель под обстрелом отца-учителя, которого в присутствии Рустама закопали соседи во дворе школы, где он учительствовал, а Рустаму предстояло пойти в первый класс… Затем — снежный перевал, колонна беженцев, снова обстрелы, муки и крики разрываемых на части людей… Запах горелого человеческого мяса и кислая вонь солярки. Погибли мать и младшая сестра, трое старших братьев растворились среди чужих людей. Рустам батрачил в Ингушетии, его перепродали в Чечню, потом — в Дагестан. И везде за ним по пятам шла война. Из Кизляра ему удалось сбежать от хозяина в Астрахань, там перед ним открылись пути по всей России… Он совсем не учился, едва мог читать, классно играл в карты, умел стрелять и прекрасно знал счет деньгам. А еще — с одного взгляда определял человека, нутром чуял опасность.
— Я на черкизовской толкучке всех знаю, — с гордостью говорил он. — Один раз увидел — сфотографировал на всю жизнь… Я всех-всех помню, все лица, и мертвых и живых, когда бежали из Цхинвала… Вырасту — вернусь, кое-кому мало не покажется…
Я молчу. Остальные трое смотрят на рассказчика, раскрыв рты, видно, они впервые слушают исповедь своего товарища, достоинство вожака не позволяло Рустаму опускаться до излияний перед малышней.
К тому времени я уже видела жуткую чеченскую кассету 96-го года, где в нескольких кадрах запечатлен подросток в железном ошейнике, подающий еду вооруженным боевикам.
Спрашиваю, много ли видел там детей-рабов?..
— Не только детей, — оскаливается в злой ухмылке Рустам, — в Чечне, Ингушетии — много, не считал… Русских в яме держали… Были такие, кого постоянно пороли, ну, ты знаешь, выпороть — изнасиловать значит… Меня ни разу не трогали, повезло… Но если б случилось, дом бы сжег, всех бы передушил… Я, как змея, ждать умею, чего задумал — добьюсь…
Мне, конечно, надо бы произнести какие-то слова о другой жизни, об учебе, о возможных болезнях и криминальном болоте, грозящем затянуть их на каждом шагу, но я чувствую: они не услышат меня.
А Рустам, словно угадав мои мысли, продолжает:
— Вот эти двое, — он кивает на младших, — уже всё прошли. Дом ребенка, интернат, в приемнике закисали по разу, а родичи — живые у них, у Васьки-маленького — и мать, и отец в Туле. Пыот. А с Васькой-большим, — лицо Рустама светлеет навстречу улыбке белобрысого подростка, до сих пор не проронившего ни слова, — я с Астрахани кантуюсь, мы с ним кореши что надо… От всех облав ушли. Он, как и я, всё умеет, с ним не пропадешь, вот мелюзгу жалко…
Белобрысый Васька млеет от похвалы друга, но тщательно напускает на себя строгий и важный вид.
— Мой батяня в “челноках” пропал, — ломающимся тенорком неожиданно говорит он, — у нас дом под Астраханью в поселке, мамка там осталася… Скукотища. Драки да пьянка…
— А в Москве лучше, — не выдерживаю я. — Не скучно, да? Те же драки да пьянка, липкие дяденьки с базара, этот подвал, вши…
— У меня вши и в интернате были… — мечтательно произносит маленький Васенька и хитро прищуривается на меня.
В бездонных глазах Рустама пляшет, отражается огонек медленно сдыхающей коптилки. Скоро уже подвал проглотит тьма.
Я ожидаю гневной или язвительной вспышки Рустама, но он начинает странно мягко:
— Нам хорошо без вас… Я жил в Цхинвале в красивой чистой квартире, и горы не стреляли в спину… По женщинам и детям. А про людей-рабов брат читал в книжке о неграх, я хорошо помню картинки… Мне самому хотелось стать художником. И что? Теперь крашеные тетки станут кривить морды, узнав, что я неграмотный? Да они бы и дня не прожили так, как я жил почти десять лет… Нам хорошо без вас. Ясно? Мы будем другими взрослыми, не такими, как вы…
— Я очень надеюсь на это, — тихо говорю я, вставая.
Четвертый мальчишка, Петр, как предупредил меня раньше Рустам, плохо слышит на одно ухо. Во время всего разговора он напряженно смотрел нам на губы, будто пытался прочесть какой-то иной смысл того, о чем говорилось. Теперь он тоже встает и, тоскливо глядя на меня, выдавливает, трудно подбирая слова:
— Вы… это… к ментам насчет нас… Не ходите… А? Наших двое пропали…
— Она не пойдет, — Рустам успокаивающе хлопает его по плечу, — ей жалко нас. — Он смеется, и верхняя губа у него морщится, словно у хищника, предупреждающего о нападении. Он один идет провожать меня к лазу из подвала. Из-под ног с пискoм шарахается крыса.
— В Гудермесе я видел, как они жрали трупы… — равнодушно роняет Рустам. — А здесь у вас помойки богатые…
— Вам надо выбираться из Москвы, — говорю я на прощанье. — Пропадете…
— На войне не пропал… — упрямо возражает он мне. И после молчания добавляет: — Мне один мужик с рынка сказал, что сейчас везде война…
Еще долго на улице я, задыхаясь, ощущаю, как давит на меня тускло-черное небо, будто мертвые воды Яузы сомкнулись над моей головой.
II
С полковником Юрием Петровичем Дубягиным я познакомилась после того, как услышала его интервью по радио, где он рассказывал о деятельности своей общественной организации “Родеро” — Розыск детей России.
Ю. П. Дубягин — ас криминалистики, автор учебников и научно-популярных книг по методике розыскной работы. Он — ученик знаменитого трассолога профессора Б. И. Шевченко, а также легендарного Михаила Михайловича Герасимова, посвятившего жизнь реставрации человеческого облика по костям черепа.
Ныне Ю. П. Дубягин заведует кафедрой криминалистики в Московском государственном открытом университете, преподает в первом колледже милиции.
С чем же приходится сталкиваться сегодня человеку, занятому розыском пропавших детей, причем повторяющему практику юриста А. Кони — берущему лишь “отказной материал”? В целом по России из школ-интернатов ежегодно убегает двадцать тысяч детей, а из дома — около пятидесяти тысяч, примерно 10 процентов из них погибает. Но вообще-то статистика пропавших детей как таковая не ведется. Существуют две нормы. Одна — “без вести пропавший”, и тогда возбуждается или заводится розыскное дело. Вторая — “без вести отсутствующий”, в том случае, если при заявлении родители, например, сообщают, что ребенок пропадал и раньше, но возвращался. Тогда заявку ставят на контроль, но поисками не занимаются.
По мнению Дубягина, ежегодно пропадает порядка пятидесяти тысяч детей.
— Но разве закон о всеобщем дактилоскопировании все еще не действует? — спрашиваю я Юрия Петровича в перерыве научно-практической конференции, проводимой в милицейском колледже стараниями его начальника, неутомимого Г. Смирнова, тоже полковника, члена-корреспондента РАЕН.
— Решение этого вопроса тянется с 94-го года, когда президент издал указ о дактилоскопировании населения с I января 1999 года. Теперь же все больше говорят о создании генно-дактилоскопического учета. Но это очень дорого! — горячится Дубягин. — В небедной Англии подобную процедуру проводят лишь в случае убийства полицейского. Жесткое противодействие введению данного указа у нас чинят мафиозные структуры через лоббистские группы чиновничества, журналистов и т.п. Доводы “против” выбирают специально для слабонервных: дескать, нарушаются права человека. А права человека, значит, не нарушаются, если вас, изуродованного, вытащат из канавы и превратят в пепел? В Москве, к слову, недавно принято решение о кремации неопознанных трупов.
А что такое до революции была знаменитая московская Божедомка? Улица неопознанных мертвых. Там сохраняли их тела и лишь на Троицыну неделю хоронили. Мы “опустили” многие нормы по сравнению с 17-м годом.
На Западе сегодня существует огромная компьютерная база данных на частных граждан. Я вот приехал обменяться опытом в Америку, имею разрешение на ношение оружия, так, пожалуйста, сняли отпечатки. Нормальный подход!
Люди с психическими травмами также должны быть у них дактилоскопированы, а отпечаток занесен в их удостоверение личности. В новом российском паспорте подобного, увы, не предусмотрено.
А вообще-то розыск у нас сегодня сведен до нуля, его практически нет. Да и на что опираться в розыске? Не каждый взрослый может внятно рассказать свои установочные данные, чего же требовать от ребенка? А что такое свидетельство о рождении? Бумажка! Известны случаи, когда посторонние люди похищали детей даже из приемника-распределителя. В руках — гостинцы, на глазах — слезы: “Детка, я же твоя мама”. Всё…
Полковник Дубягин рассказывает, что в мире давно практикуется документ, именуемый детским паспортом. Это красивая книжечка, где есть отпечаток стопы ребенка с момента рождения, записаны медикаментозные противопоказания, рост, вес, фотография, которую обновляют каждые пять лет. Если же родители не соглашаются на дактилоскопию стопы малыша, то при его подмене или похищении никто не несет ответственности.
— Наше упование на фото — пустой номер, — подчеркивает Дубягин. — Бывают травмы, когда даже специалист высокого класса может не опознать труп. А ведь нынче в России младенцы — доходный бизнес (впрочем, как люмпены и бомжи). Дети должны быть защищены просто и надежно.
— Расскажите, наконец, о Вите Мартынове… — прошу я.
— Витя… — Дубягин улыбается, но тут же мрачнеет. — Шестиклассник. Мы вытащили его из, скажем так, одной кавказской республики. Я адреса и методику поиска по понятным, надеюсь, причинам никогда не раскрываю. Он был рабом в доме богатого хозяина. Белый раб — там это очень престижно! В той деревне в сорока дворах находились русские дети. Мальчику в каком-то смысле повезло, его не использовали в сексуальных целях. О спасении детей нашей организацией сняли фильмы немцы и американцы. Здесь жe, на родине, полное молчание. Между тем российских ребят-рабов по-прежнему немало, например, в Узбекистане. У меня есть видеоматериалы об этом. Я знаю “каналы” переправки детей, “охотников”..
.— Почему жe к деятельности полковника Дубягина и его организации такое уважительное внимание за границей, а в России вы держитесь целиком за счет личного энтузиазма, хотя проблема исчезающих в никуда детей у нас очень остра? Дети-рабы — это же повод для расследования в общенациональном масштабе, — недоумеваю я.
— С детей-то все и началось… В 93-м году пропало 200 детей из московского приемника-распределителя. Это только та цифра, которая мне известна. Я, конечно, влез, попытался разобраться, кто усыновил, куда их увезли. Оказалось, за границу и — с концами! Никаких координат, никаких опознавательных знаков не оставили. Значит, был заказ от кого-то… Стал выяснять, чье распоряжение. Активность моя не осталась не замеченной. Замучили “Родеро” финансовыми проверками. Но наши деньги — чистые, а вот я чьи-то немалые материальные интересы задел.
Меня, между прочим, и раньше пытались уволить, когда я нашел Колю-людоеда в Москве, неудобная была для властей история. А на этот раз — удалось. Был в командировке в Германии, там и узнал, что решено все сделать по-тихому. Возвращаюсь, а моя должность сокращена.
Вскоре заместительница начальника детприемника покончила с собой…
Полковник Дубягин в принципе не против, чтобы российских детей усыновляли иностранцы. Он только настаивает на железном контроле за приемными родителями, за дальнейшей судьбой ребенка. В России обязательно должны оставаться его опознавательные данные. Лакмусовая бумажка для Дубягина: если его подход кому-то не нравится, значит, и дальше хотят вершить грязные дела, наживаясь на детской крови.
Вот совсем недавно опять глухо прошелестело по СМИ: скандал с испанским агентством по усыновлению российских детей, приостановка его деятельности. И — ни одного внятного разъяснения для общественности: кто занимался этим, в чем там дело?
А элитарные “Московские новости” вдруг занялись публикацией детских фотографий с жалкими рекламными сопроводилками: характер ровный, нрав веселый и пр. Купите! Возьмите! Побойтесь Бога, господа! Это вы пишете о шестимесячных и годовалых младенцах? А что если к десяти годам нрав проявится мрачный и нелюдимый? Ошибочка, дескать, не тот товарец подсунули?
Нет для циничного журнализма никакого таинства ни в сыновстве, ни в материнстве. Похоже, по разумению “МН”, “выбирать сердцем” можно лишь президента.
Мы с Дубягиным некоторое время молчим. Лицо его спокойно, редкая минута для этого напряженного, будто сжатая пружина, человека.
— Меня сломать невозможно. В меня, уже было, стреляли. Но мне легче умереть, чем…
Юрий Петрович снова замолкает, но я понимаю, какие слова он постеснялся произнести, чтобы не выглядеть высокопарным. Пафос чужд его натуре. И я мысленно договариваю за него: чем предать свою честь, свое дело.
Он — Дон Кихот, этот полковник Дубягин, совсем не герой… Только мельницы, с которыми он борется, сделаны из свинца и стали. Они перемалывают людские судьбы и плоть в кровавые клочья, в прах.
Стоп-кадр. Прозрачный ребенок в ошейнике, мертвый взгляд, протягивает руки с экрана…
Что случилось с нашими сердцами? Неужели они таковы, как поется в знаменитом хите “Агаты Кристи”: “сверху мягкой травой набиты, а снизу каменное, каменное дно…”?
III
Дети не понимают смерти. Пришельцы из иной, световой реальности, они лишь по мере взросления, то есть удаления от нее, начинают осознавать yжac конечности земного существования, необратимость движения времени.
Они бегут из дома от равнодушия и побоев, от мерзостных пьянок, скандалов и распущенности родителей.
Они бегут из интернатов от тех же равнодушия и побоев, от убогой казенщины и муштры.
Жизнь жестоко встречает их. Цифры погибших беглецов я yжe приводила.
Кроме этого, по данным за 1994 год, из пятнадцати тысяч подростков — ежегодных выпускников сиротских учреждений России — в течение года пять тысяч попадают на скамью подсудимых, три тысячи становятся бомжами и полторы тысячи — кончают с собой.
“Дяденька, возьмите меня с собой на денек, я вам дров наколю. Надолго хватит. Я сильный. Я могилки копаю”, — попросил корреспондента Г. Дианова, побывавшего в интернате на станции Уваровка Московской области, один из воспитанников.
Из четырехсот детей, находящихся в этом учреждении, в прошлом году умер каждый десятый.
“На заброшенном поселковом кладбище, — пишет Г. Дианов, — детдому отвели уголок. А на уроках труда ребята учатся сколачивать из обрезков горбыля гробы. И делают они эту работу так же привычно, как в свое время мастерили табуретки. На могилке установят табличку — это всё, что останется от малолетней жизни”.
— Мне понравилось, что отца закопали в землю, — стесняясь своего сгинувшего в пекле войны невинного детства, говорил мне Рустам, — мать ведь рассказывала, что нашла меня на грядке. Я и решил, что у меня скоро вырастет новый, только маленький отец и я буду играть с ним… Не хотел уходить из Цхинвала, боялся, что чужие люди его без нас подберут…
Практически никто из беспризорников, с которыми я в течение полугода общалась на чердаках и в подвалах, в тоннелях теплотрасс и привокзальных детских комнатах милиции, не изъявил желания вернуться в свой интернат, хотя многие из них и тяготились той жизнью, которую вели, сознавали грозящие им опасности. Особенно резкими были отзывы об атмосфере и нравах, царящих в интернатах, детей из Молдовы и Украины, Саратовской области, с Урала, из Казахстана.
Название “детский дом” как-то постепенно уходит из нашего обихода. Подобные заведения стали повсеместно именовать интернатами. Мне чудится в этом слове привкус войны и обездоленности.
Интернированные дети! — согласитесь, звучит иначе, чем воспитанники детских домов. Лингвистические нюансы неумолимо проявляют суть явления.
Помню детский дом своего детства. Наша 50-я московская школа (это здание и поныне стоит на Крымской площади рядом со станцией метро “Парк культуры”) соединялась стеклянным переходом как бы со второй своей частью, поменьше, где и располагался детский дом. Красивые спальни, библиотека, нарядная чистая столовая. На стенах репродукции известных картин в тяжелом золоченом багете, портреты писателей, ученых.
Все мы не только вместе учились, занимались спортом, ходили в театры и кино, но и дружили по-настоящему. Бегали на каток в Парк культуры, отмечали дни рождения, просто гуляли по Москве. В этом Детском доме находились, в частности, дети, пережившие оккупацию и отставшие в учебе, многие были года на два старше нас, домашних. Но никогда не проявлялось по отношению к ним ни высокомерия, ни насмешки. Помню, как в классе седьмом, собираясь на школьный новогодний вечер, надела новое дорогое платье и как мама остановила меня, мягко подсказав, что не все у нас там могут себе позволить подобное. Это было не ханжество, а воспитание душевной деликатности, внимания и уважения к ближнему. Уверена, что подобные слова говорились не только мне.
Кстати, первой свадьбой, на которой гуляли мы, тогда yжe бывшие одноклас-сники, стала свадьба нашей Тани Бунакиной, воспитанницы детского дома.
Ныне об интернатах пишут преимущественно как о зонах бедствия. И все жe есть конструктивные предложения по изменению ситуации. О некоторых из них я узнала, побывав на семинаре “Права детей в обществе”, организованном посольством Швеции, в Московском исследовательском центре по правам человека.
Министр по международному сотрудничеству Швеции г-н Пьер Шори замечательно сказал тогда, что демократическое государство может заслужить доверие своих граждан, только если оно способно защитить детей, стариков и инвалидов. Нет граждан-инвалидов, подчеркнул П. Шори, а есть общество-инвалид, где ступени слишком высоки, а дверные проемы слишком узки.
На этом семинаре я и услышала о программе “Право ребенка” — совместном проекте Московского центра по правам человека, Московской хельсинкской группы и др. — по направлениям: сироты, насилие в семье, бездомные дети, дети-инвалиды, дети-заключенные.
Доклад на эту тему подготовили Б. Альтшулер, Л. Кушнир и А. Северный (Независимая Ассоциация детских психиатров и психологов). Ссылаясь на зарубежный опыт и предлагая программу “Право ребенка” на общественное рассмотрение, авторы доклада считают, что и в России пора переходить к системе семейного призрения сирот. Однако они указывают, что у нас развитие так называемых патронатных семей тормозится, поскольку это неизбежно связано с изъятием значительных бюджетных средств из бюджетов ведомств и передачей этих денег непосредственно в семьи, принявшие детей-сирот. В беседе со мной г-н Альтшулер подчеркнул, что еще в 1996 году правительство приняло специальное постановление о приемных семьях, но развивается этот процесс крайне медленно. По его мнению, необходимо начать создавать на базе детских домов, как это уже делается в Пермской области, центры подготовки таких семей, выдавать им после обучения специальные сертификаты. Следует также организовать систему контроля за дальнейшей судьбой детей. Причем нынешние органы опеки могли бы взять на себя часть этих функций.
Но, пожалуй, основная идея разработчиков программы “Право ребенка” — это учреждение в России поста Федерального комиссара по защите детства со специальной службой, региональными представительствами, а также создание общественных контрольных палат по правам детей.
Уверена, предложение, чтобы места пребывания неблагополучных детей находились под жестким общественным контролем, должно быть поддержано на всех уровнях власти. Надо только, чтобы любые идеи по реформированию существующей системы работы с сиротами, беспризорниками и детьми-инвалидами обсуждались не кулуарно, а выносились на широкий общественный суд.
Мобилизующая всех формула: спасем детей России, значит, спасем ее будущее — могла бы стать той самой объединяющей всех нас национальной идеей, поисками которой якобы заняты уже много лет разномастные политики. В данном проекте могла бы проявиться и стратегическая воля властных структур.
Вот уж тогда, господа, “гуманитарной” благотворительностью и лотереями в пользу “беспризорных Поволжья” не обойдешься. А иначе фигура Федерального комиссара по защите детства станет декоративным прикрытием воровского беспредела, очередной кормушкой для орды чиновников нового, “псевдоправозащитного розлива”.
Иначе мы рискуем оказаться в ситуации, когда возникнут “контролеры над контролерами”, а потом “контролеры над контролерами контролеров”.
Если стремление спасти наших детей на этот раз не болтовня, не очередная кампания для вползания во власть ради власти, особенно учитывая предстоящие выборы, необходимо напрямую обращаться к обществу. Я читала ответы на предложения авторов программы “Право ребенка” из самых высоких инстанций, включая администрацию президента. Все тот же бюрократический, годами отточенный стиль уклончивости и многозначительной пустоты. Ответы небожителей, чей покой потревожен суетливой мошкарой.
Однако и я не знаю, что сможет сделать самый порядочный, честный и неподкупный Федеральный комиссар, одиноко возвышаясь посреди криминального болота, окруженного компроматами, олигархами и руинами отечественной промышленности.
Обществу нужны идеалы. Без кординальных изменений в духовной атмосфере России будущее у нас одно — паханат.
IV
Вот уже четыре года, как судьба свела меня с одним из московских интернатов. Здесь как в капле воды видятся общие проблемы и беды подобных заведений.
Интернат N№ 103 расположен на Госпитальном валу. Место тихое. Жаль дворик маловат, негде особо детям порезвиться, некому и помочь обустроить сад, спортивные площадки. А здешние дети с энтузиазмом относятся к спорту. Есть сборная по футболу, бадминтону, легкой атлетике. Хорошо, что директор Бауманского спорткомплекса пошел навстречу: три года воспитанники бесплатно посещают бассейн. В прошлом году на Олимпиаде для вспомогательных интернатов в С.-Петербурге они заняли призовое место.
А контингент сюда попадает непростой: ребята, отстающие в развитии.
Спрашиваю невысокую деловитую девчушку, Вику Косякову, 15 лет: “Как тебе живется здесь?”
И нас тут же обступает группа ее товарищей. Это — девятиклассники, выпускники. Узнаю, что Вика умеет и любит шить, здесь научили ее и себе платьице сделать, и для детского сада она уже шила одежду. Юля Акимова, кроме занятий спортом, любит готовить.
Дети — очень непростые по психическому статусу, но за пять лет, например, всего три госпитализации. Понимающим людям это скажет о многом.
Сейчас в интернате 80 детей. Первого класса в прошлом году им не дали. Почему жe округ сокращает контингент детей? Уверена, сирот в Москве не убавилось. С неохотой, но мне рассказали, что интернат в последнее время лихорадило от проверок, появились о нем критические статьи в “Новых Известиях”, “Московском комсомольце”.
Между прочим, никто из журналистов в интернат не заглядывал. А зашли бы — узнали, как сами дети относятся к своему Дому, к своим учителям, многих из них они называют “мамочка”. Как трепещут от одной мысли, что их интернат могут расформировать. Узнали бы, что катастрофически не хватает лекарств и нужна помощь, чтобы переоборудовать спальни.
Интересно, что один из организаторов кампании против 103-го интерната, некто В. Семенов, сам выпускник 98-го интерната, который не без его “помощи” закрыли. Теперь он создал “комитет по защите прав воспитанников сиротских учреждений”, собирается баллотироваться в депутаты.
Защищать права сирот — дело благородное. Однако верна старая мудрость: пчелы работают в темноте, а добродетель — в молчании. Не оставляет ощущение, что “трясут” 103-й интернат еще и на волне некой программы, рассчитанной на постепенное свертывание сети подобных заведений в Москве.
Да, разумеется, настоящее семейное воспитание не заменит ничто. Однако в нынешней российской ситуации, если детей начнут “разбирать” люди, привлеченные высоким пособием, беспредела по отношению к ним будет даже больше, чем в интернатах, а вот проследить за этим станет гораздо труднее. Да и ребенок в “патронатной семье” ничего не расскажет никаким “проверяльщикам”, боясь потерять свое новое пристанище. Примеров тому достаточно.
Думаю, детишками “играть”, будто кубиками конструктора (сюда переместили, потом — туда), — значит наносить им глубокую психологическую травму. Они прикипели душой к этим стенам, здесь протекает их жизнь, происходит нелегкое взросление.
Сейчас в 103-м интернате новый, молодой и энергичный директор. Отремонтирован физкультурный зал, дети стали чаще ездить в театр, на экскурсии, ходить в парк. Появилась хорошая одежда. Повеселее стало в этом доме, который, казалось, не оправится после всех пережитых встрясок.
Приглядываясь к целеустремленной личности директора, к тому, как он постепенно пытается изменить атмосферу в этом детском учреждении, я мысленно повторяю знаменитую фразу Мориака, сказанную, правда, совсем по иному поводу: “Это не пройденный нами этап, а утраченный нами секрет”. Я-то имею в виду пренебрежительно замалчиваемый сегодня опыт Антона Семеновича Макаренко…
Для меня истинные Герои дня в эти трагические для России времена — Мать, Учитель, Воспитатель, Правозащитник… А не одноразовые политики, на потеху тупому обывателю поливающие друг друга соком, не сексуально-озабоченные особи, без конца щебечущие “про это”, извратив высокий смысл названия гениальной поэмы Вл. Маяковского о любви.
V
О любви? Знает ли, что это
такое, тот чиновник из приемной Министерства труда и социальной защиты, который, выслушав историю питерского детдомовца Миши Манушина, бросил ему: “Тебе надо было сразу повеситься”?Напрасно читатель подумает, будто Мишина история сенсационна. Она банальна. Тем и страшна. Когда человеческие мучения становятся общественной привычкой, на таком обществе можно поставить крест.
Мама умерла летом 94-го года… Тело ее около месяца пролежало в закрытой квартире. Миша верит, что в последнее мгновение она вспомнила о нем. Ведь он, хоть и был от нее далеко, в тот день внезапно остро ощутил ее присутствие. Толчок прямо в сердце странного тепла.
Ее запоздалое раскаяние?..
Миша остался один. Ему было тогда семнадцать, но его короткая жизнь с младенчества вмещала опыт покинутости, чужих рук, внимание не по родству, а по обязанности. Опыт сиротских приютов. Страшная наука, которой не пожелаешь врагу.
Однако мама у него все-таки была! Она навещала его, и, когда стал постарше, он сам ездил к ней. Домой. Наверное, не стоит разъяснять смысловые нюансы слов “приют” и “дом”?
Ни намеком в многочасовом нашем разговоре Миша ни в чем не упрекнул мать, по сути с рождения снявшую с себя ответственность за судьбу сына. Она шла и ушла своим одиноким путем.
Мише Манушину предстоял свой…
Он остался один и вдруг обнаружил, что оказался объектом повышенного внимания со стороны всех, с кем сталкивала его жизнь. Не надо быть чересчур проницательным, чтобы понять: сам по себе Миша никого не интересовал. Предметом интереса и вожделения окружающих являлась доставшаяся ему в наследство после мамы трехкомнатная квартира в хорошем районе Петербурга. Немедленно возникло множество “советчиков”, как ему распорядиться своим богатством. А если еще учесть, что в Питере жилищный вопрос стоит гораздо острее, чем в Москве, то очевидно: “жадные ручонки” потянулись к Мише Манушину со всех сторон.
По совету приятеля Миша поначалу сдал жилье. В Детском доме N№ 51, где он в тот момент еще находился, заканчивая школу, тут же предупредили его, что он “засветил” квартиру, и предложили свои услуги по ее обмену. Социальный педагог, который как раз и занимался обустройством ребят-выпускников, получив от юноши отказ на свое участие в решении квартирного вопроса, с досады ударил его и пригрозил: дескать, ничего не стоит признать его недееспособным и упрятать в психушку. А Миша уже знал, какие “чудеса” происходили с жильем тех, кто вышел из детского дома раньше его. Одна из учительниц, например, стала опекуном бывшего воспитанника, заняла его жилье, а тому предложила отправляться в ПТУ с общежитием.
Комнатенка на окраине — вот, в лучшем случае, что ожидало его в итоге размена квартиры “социальными радетелями”. Миша самовольно ушел из детского дома. И началась его квартирная феерия.
Обменные бюро, куда он обращался, возникали и лопались, точно пузыри в дождевой луже. В одном из них ему предложили кандидатку на фиктивный брак, чтобы окончательно освободиться от опеки детского дома. Начальница паспортного стола для тех же целей подсовывала свою знакомую, живущую в коммуналке…
Роковую роль в его жизни сыграло то, что сначала он потерял паспорт, а потом при его восстановлении проговорился, где живет и работает.
Так, на базе отдыха в поселке Рощино, где трудился Миша, появились эти двое, представившиеся работниками милиции. Один из них вскоре возник на его пути при более зловещих обстоятельствах. А в тот раз они просто спровоцировали скандал, избили его и предложили “помочь с квартирой”.
В начале 98-го года Миша наконец подготовил бумаги на приватизацию. А в мае прямо около районной жилищной конторы Манушина жестко взяли “в клещи” двое в штатском, опять же назвавшись милиционерами, даже корочками перед глазами помахали. Затем — машина, где сидели еще двое. Там-то он и увидел того, кто приезжал к нему зимой в Рощино. Документы и паспорт забрали, повозили по городу, потом замелькали за окнами окраины. Тогда ему на голову надели мешок…
Страшно не было. Он даже язвил по дороге, пока его везли, не хотел никак показать, что сдрейфил. Пересадили в другую машину. Какой-то дом, темная комната, толкнули на кровать, приковали к спинке наручниками. Две недели его держали на хлебе и воде, прогнали через дурацкий жестокий спектакль “доброго и злого следователя”: одни уговаривали, другие — угрожали.
Он с трудом встал и пошел, когда его вновь повезли в город. Игры закончились. Было поставлено требование: хочешь жить — подпиши доверенность. Нотариус у них был наготове. Миша подписал, сознавая всю обреченность своего положения. Кто он был? Пыль. Смахнут одним движением. Его некому даже искать. Исчезнет навсегда, будто и не было такого человека — Миши Манушина.
До конца августа перевозили с места на место. Постоянно держали под контролем. В августе он получил от них паспорт. С новой пропиской в Богом забытом поселке Новое-Девяткино. “Снят по запросу” — значилось в паспорте. Прописку переделывали дважды. Что-то там у них, видно, не сходилось.
Миша, конечно, не поехал в это Девяткино. Интуитивно чувствовал: теперь и правда могут убить. Жил у каких-то алкоголиков в Рощине, женщины-соседки подкармливали.
Из его питерской квартиры все выкинули, сделали ремонт. Кажется, ее yжe неоднократно перепродавали.
Он лишился всех своих и маминых вещей, мебели. Его лишили даже памяти о Доме — фотографий, тех мелочей, которые так много значат в жизни каждого из нас. Кто он был теперь? Бомж? Беженец? Если уж со стрельбой “перераспределяли” заводы и нефтепроводы, какая-то сиротская квартира, разумеется, должна была достаться сильнейшему.
Но Миша не сдался. Написал обо всем в милицию. Юрист из городского бюро регистрации посоветовал обратиться к депутату А. Александрову. Надо было ехать в Москву. В монастыре за Лодейным полем дали денег на дорогу.
Миша ночевал на вокзале, пока дозванивался в Думу. Потом его по цепочке передавали друг другу добрые люди. Т. И. Зрелова из фирмы “Диалог” помогла вещами. Организация помощи детдомовцам “Соучастие в судьбе” устроила в ночлежку. Где только не побывал Манушин: в приемной президента и правительства, в министерствах. Везде выслушивали и писали, писали письма, направляли ему отчеты об этих письмах… Бумаги исправно двигались, а его дело — замерло на мертвой точке. И лишь в Министерстве труда и социального развития некто Е. В. Меленец, выслушав его, сказал с циничной откровенностью: “Лучше бы тебе повеситься, когда ты подписал доверенность”…
Манушин писал И. Кобзону и получил смехотворный ответ, даже стыдно цитировать его. Миша вдруг обнаружил в своих скитаниях по коридорам власти, что в России существует целый класс просителей. Для некоторых от безысходности это стало уже как бы профессией.
Он жил в Москве на птичьих правах благодаря сердобольному директору дома ночного пребывания “Люблино” К. Казанцеву.
Не бывает такого, что вообще никто не способен помочь, считает Миша. Кто-то же что-то может еще в России… Он свято верит в это и ждет такой бумаги, чтобы открылись для него двери мэра Петербурга, чтобы сдвинулось, наконец, дело в прокуратуре.
А пока — есть еще подвалы, вокзалы. И — самое последнее — монастырь. Все бросить, уйти туда. Насовсем. Но он не готов совершить подобный ответственный выбор.
— Сил нет сделать этот шаг, — говорит Миша и опускает голову.
Смотрю на его худенькую сутуловатую фигурку. Чистые глаза и в них – надежда…
Самое главное и горькое — что это история не только о Мише Манушине, она про всех нас, которых, как живых индивидуумов с сердцем и совестью, — нет, хотя количество мусора на помойках, улицах и газонах свидетельствует о присутствии в России неких материальных тел, не чуждых весьма прозаических потребностей. Но — не более…
VI
В поразительных по глубине “Записных книжках” французского мыслителя, “австро-венгерского подданного” Эмиля Мишеля Чорана прочла следующее: “Мы — то, чего мы не сумели”.
“Человек — спящая программа” — сказали бы в подобном случае социологи.
Э. М. Чоран, по замечанию его переводчика Б. Дубина, “человек рубежа, слома как по историко-биографическому (историко-географическому!) самоощущению экспатрианта из времени и страны, которых больше нет, так и по ненасытной страсти в поисках последних пределов любого переживания и мысли”.
Не таковы ли сейчас и многие из нас? “Экспатрианты”, “спящие программы” и, Бог знает, что нам однажды покажется о самих себе…
В своих скитаниях вдоль Яузы, по другой Москве, отделенной от Москвы нуворишей бездной, я встречала много странных людей. Временами возникало стойкое ощущение, будто я попала в разыгрываемую с потрясающей достоверностью пьесу. Только актеры не играли, а жили и умирали по-настоящему, на последнем пределе… На дне.
Эту маленькую немолодую женщину я приметила давно. Ежевечерне она попадалась мне навстречу с пластмассовым ведерком и сумкой. Ее невозможно было не заметить: немыслимая, потерявшая цвет хламида, старые грязные туфли. Иногда ее сопровождал мальчик лет десяти, в отличие от женщины одетый даже щегольски. Он всегда крепко держал ее за руку.
Спустившись к Яузе, эта парочка или одна женщина пролезала под забором стройки, которая вяло тянулась уже, видно, не один год.
Однажды я не выдержала и, не без колебаний, последовала за ними. Трубы, арматура, строительный мусор, заброшенные, ободранные вагончики. В котловане кариесными зубами топорщились зачатки фундамента. Мальчик стоял наверху, а женщина медленно, держась за торчавшие из земли ржавые прутья, спускалась вниз, в котлован.
— Каждый день ходит, — сказал мужской голос позади меня. Я оглянулась и увидела охранника в черной форме. На его лице блуждала усмешка, в которой сквозили и жалость, и удивление, и еще что-то, похожее на злость.
— Говорил ей, чтоб ребенка сюда не таскала. Вообще пускать не буду. Случись что — мне отвечать, — продолжал охранник. Мальчик заметил нас, сжался, засуетился на краю ямы. А женщина уже была внизу. Она вся сияла, а к ней из вскрытого тоннеля теплотрассы с лаем бежала стая собак.
Я сосчитала: было девять щенков и мать, черная гладкошерстная дворняга с полустоячими ушами. Визг и лай стояли невообразимые. А женщина, что-то приговаривая, деловито разливала им в предварительно расставленные жестянки кашу из ведра.
Ребенок уже забыл про нас. Он смеялся, всплескивал руками и кричал женщине:
— Мама, мама. Пончику дай, он слабый, eго все толкают, и Чернушке. Видишь, она не ест.
Тот, кого он назвал Пончиком, весело тряс мохнатыми ушами и действительно напоминал крохотную лошадку-пони.
Женщина гладила щенков, совала им в жадно открытые рты какие-то кусочки. Вылакав кашу, они чинно окружили ее, словно примерные дети в ожидании конфет.
— И чего кормит, — бурчал охранник, — всех ведь перебьют. Подрастут, начнут за забор выходить — каюк им. Вот нашла занятие. Люди голодают, а она…
Не дождавшись от меня поддержки, он махнул рукой и поплелся в вагончик, выглядевший поприличнее других.
А я удивилась тому, что мальчонка называл женщину мамой. По возрасту она как-то больше “тянула” на бабушку.
Я не стала нарушать эту идиллию. Тихо ушла со стройки. Я встретила ее еще раз много позднее выходящей из Елоховского собора. Она была одна. Остановилась на паперти, будто не знала, куда идти, совершенно потерянная, с застывшим взглядом огромных незабываемых по красоте глаз.
— Что-то случилось? — спросила я ее. Женщина взглянула так, будто знала меня всегда, чуть оттаяло, порозовело лицо.
— Трудно забыть, как вы кормили вместе с сыном собак…
— Щенков осталось трое… — она опустила голову. — Шестерых перебили собачники.
— Пончик? — вырвалось у меня.
— Нет… — она застенчиво улыбнулась, будто стыдясь своей непоказной доброты, — он спасся, его чем-то парализовали, ходит на трех лапах, но жив… И мать, Чернушка жива. Они не бьют сук, иначе у них работы не будет.
Мы неспешно пошли рядом. Был канун Вербного воскресения, и пушистых “баранчиков” продавали на каждом шагу.
— Наверное, я могу понять вас, — продолжила я.
Женщина молчала.
Наплывающее видение настигло меня, расцветив серебристый московский день красками жаркого апшеронского солнца. Это был Баку в конце марта того страшного 90-го года, когда в январе там пролилась кровь…
Командировка моя подходила к концу, и коллега-журналист повез меня на машине к морю, потому что уже не было сил видеть следы смерти, слез, исхода, застывшие мукой во множестве людских глаз.
Дорога выскользнула из пригородных поселков, домов отдыха и вольно распласталась вдоль берега Каспия. Отлив. Озерца соленой воды голубели вдалеке от кромки прибоя. И я вдруг увидела тянущуюся по прибрежной полосе процессию: устало и обреченно, друг за другом, в один ряд, опустив головы шли десятки собак. Я не могла их сосчитать. Овчарки и колли, доберманы и таксы, эрдели и пудели… С запавшими боками, некоторые, хромая, собаки шли в никуда, без цели, без приюта, без надежды поесть и даже попить пресной воды…
Машина стояла. Мы смотрели на них.
— Вот, — наконец проговорил коллега, — люди бежали, в чем были… До собак ли… Начнется жара — их отстреляют. Иначе сбесятся…
Большой золотистый эрдель, отстав, долго смотрел вслед нашей повернувшей назад машине.
Женщина молчала.
—
Вы хотите сказать, всех спасти нельзя?.. — неожиданно охрипшим голосом начала она. — А как же — “мы в ответе за тех, кого приручили”? — она зло рассмеялась… — Я видела подобную же картину зимой 92-го года. В Коврове. Пустые магазины, цены полезли вверх. Стаи голодных жучек и шариков, зарывающихся в сугробы… На верную смерть… Я ездила в Ковров к сыну, он там начинал служить в армии. В учебке.— К сыну? — удивилась я. — А тот, маленький?
— Я… Я предала его, — женщина останавливается и смотрит на меня сбоку, вызывающе вскинув голову. — Да, вот так… Я отдала его в детский дом…
Мы стоим и смотрим друг на друга. Ее лицо опять помертвело, лишь неземные глаза жили, сияли, лучились запредельной тоской.
— 92-й год… — повторила она. — Я это выдержала… Я выдержала, когда взяла малыша весом 2.150 из больницы, где он три недели после рождения лежал “на доращивании”… Он до двух кило не дотянул, когда родился. Врач участковый сказала: “Зачем вы его взяли? У него же энцефалопатия. Вы — немолоды, не потянете. Вдруг он не сможет ходить? Учиться?”
Мне многие так говорили… Семь бутылок на день я готовила с вечера. Ведь в молочную кухню ходить было некому. В полночь купала, в шесть утра — снова вставать. Это если ночью даст спать… Собственного сына запустила. Десятый класс. Парень почти не учился. Работала. Кто же мне отпуск даст? Хорошо, что нянька нашлась, выпивала, правда. Но это — мелочь, она хорошо смотрела за ним, и я ей хорошо платила. Тогда я могла это себе позволить. И на такси хватало. В семь
часов вечера дома должна была быть как штык. Я это выдержала…Начал ходить в два года, держась за стенку. Заговорил — в три, но никто его не понимал, кроме меня. В садик пошел в четыре года. Друзья устроили в замечательный садик, там логопед с моим малышом чудеса сотворила… Я всё выдержала… До школы… Надеялась — потянет учебу. Не потянул. Дисграфия.
Совсем писать не мог, хотя соображал неплохо. Мы с ним и в Палангу ездили, и в Новом Афоне два раза были… До 92-го года… Потом — крах… Покатилось… Пришлось оформлять опекунство
. Из-за пособия. Представляете, мальчику было уже шесть лет! Никто из официальных лиц или структур столько времени не интересовался, где ребенок, в чьих руках, как живет и живет ли вообще?..— Вы были одна… — полувопросительно говорю я.
— Да уж… Хорошо, раньше развелась. Никакой мужик не вынес бы того, что было… Только друзья… Здешние, а еще — из Литвы, из Болгарии, из Аргентины… С малейшей оказией присылали вещи, лекарства, детское питание… Сын в Шереметьево-2 все ходы-выходы знал. Мы вместе подняли его. А теперь…
Она не плачет. Только видно: судорогой сводит пальцы, в которых она теребит веточки вербы.
— А чей же ребенок? — я потрясена ее рассказом.
— Какая разница? Он — мой… Упал с неба. Мой крест.
А я и не заметила, что мы теперь стоим на набережной Яузы. Напротив японской кистью набросан сквозной весенний Лефортовский парк.
— Я заболела, — без всякого выражения продолжает женщина. — Денег не стало. Летом отправить ребенка никуда не могу. Да, пособие в Москве на опекунских детей — не маленькое. Но вдвоем прожить на него нельзя. Нищета. Мне до пенсии — пять лет. Я долго болела, в больницу попала. Надорвалась, видно. Ребенок по чужим рукам месяца три скитался. Стало у него лицо подергиваться. А теперь-то на его врачей у меня средств нет. И сил — тоже нет… Чтобы заработать эти проклятые, проклятые деньги!..
Она стонет, зажав кулаком рот, пытаясь сдержать крик, от которого, кажется, у нее разорвется сердце.
Мы стоим на мосту, обнявшись, и я глажу ее вздрагивающие бесплотные плечи. Посреди стада хищных машин и черной мертвой воды. Бормочу, утешаю неутешное, невыплаканное… Не утешить.
— Видите, не выдержала… — как бы даже удивляясь себе, говорит она. — Он у меня в хорошем интернате. Навещаю его на неделе, а в субботу и воскресенье — он дома. Зато я теперь спокойна — заболею снова или еще чего…
— Чего? Вот придумали! — грубовато перебиваю ее, стараясь взбодрить. — Вы очень красивая и еще совсем молодая…
— Нет… — в голосе ее слышны отзвуки знания, недоступного мне. — Я прожила и свою, и его жизнь… И тех, кто в нем, кого он вновь принес в этот наш мир… Он очень добр… Смешно, что ему поставили диагноз — олигофрения. Он просто другой.
Я вот опять болела, мы с ним не виделись месяц, а дети подначивали его, говорили: “она забыла, бросила тебя, больше не придет…” Так он мне сказал потом, что не верил никому, знал: я — с ним, рядом… я не оставлю его. Даже если умру… Он приказал мне: если умрешь, все равно приходи… Смешной!
А еще однажды знаете, что спросил? Мы с ним кормили собак. Шел дождь. Так славно, тепло было! И он говорит:
“Мама, а у собак есть свой Иисус Христос? Они попадают на небеса, когда их убьют?”
В ее громадных помолодевших глазах сияла бесконечная, воистину бессмертная любовь.