Борис Миронов
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 1999
Борис Миронов
Скобарёнок
О Борисе Миронове и его книге
Мы познакомились в сентябре пятьдесят третьего, когда я пришел в восьмой класс Подпорожской школы имени Пушкина. Я был новичок, ко мне двинулся круглолицый, крепкий, как боксерская перчатка, парень и протянул руку:
— Борис. Миронов. Скобарь. Горжусь этим.
Мы подружились, оказывается, на всю жизнь.
Борис был ярок и талантлив в школьном братстве, был талантлив и насмешливо-строг к себе в пору учебы в университете и работы в партийной газете. Был безжалостен к себе, когда поставил крест на филологии, закончил заочно политехнический институт и начал строить ракеты.
И вот непредсказуемый Борис Миронов присылает мне рукопись книги!
Здесь уже можно закончить рассказ о приятеле, друге и говорить о литературе.
Итак, сегодня, как нас уверяют, в России идет становление демократии. Сопровождается этот процесс вымыванием интересов “демоса” из реформаторских программ, а заодно и вымыванием “демоса” из литературы. Пишут о чем угодно, в том числе и о вождях “демдвижения”, о предводителях иных мастей, пишут со знанием дела и куда чаще, чем о предмете опеки, о народе. Народу “демократическая” власть не может предложить ничего нового, кроме извечной просьбы потерпеть и пожелания постараться выжить. Мир снова изумляется жизнестойкости русского народа. Говорят, никакой другой народ не выдержал бы нового, вот уже восьмилетнего экспериментирования.
Книга Бориса Миронова “Скобарёнок”, на мой вкус, прекрасное чтение и своевременный собеседник для размышляющих о неизбывной стойкости русского народа во все времена. Если бы не винтовка, велосипед, бомбежка, приметы чисто внешние, события этого повествования могли бы произойти и во времена татаро-монгольского нашествия или ливонских происков на Псковской земле.
Как жил народ на войне? Жил, а не выживал.
Перед вами псковская деревня в пору немецкой оккупации.
Крестьянская семья живет так же, как и двести, триста лет назад. Лошадка. Коровка. Покос. Посев. Сеет дед из решета жменей. Ручной жернов. Самокрутка. Самогонка. Дед. Бабка. Мать. Отец при войне… Внук.
Герою шесть, семь, восемь лет… Пока к деревне Алтун, что в десяти верстах от пушкинского Михайловского, шла армия-освободительница, произошло детство мальчика.
В том, как из несмышленыша, во все глаза взирающего на удивительный, интересный, странный, жестокий мир, образуется существо мыслящее, стремящееся к добру, сознающее свое достоинство, быть может, и открывается секрет укорененности и стойкости нации.
Все в этом повествовании — правда, и поэтому предстающая перед читателем жизнь неожиданна и неповторима.
Художественную литературу от записок и воспоминаний отличает не смешение правды и вымысла, хотя и это тоже, но в первую очередь язык. И еще. Способность увидеть в повседневном течении жизни интереснейшее и неповторимое событие!
Удивляюсь, с какой остротой и как полно пронес через жизнь Миронов все богатство своих детских впечатлений (такое не выдумаешь!) и как подходит его щедрый и красочный “псковский” язык для воссоздания житейской истории, возвышающейся до обобщающего образа.
Деревня снесена с лица земли.
Освободители причащают умирающего деда настоящей, казенной водкой, расчесывают седенькую кудель настоящей офицерской расческой… Вот такое соборование. Дед исполнил свое жизненное назначение. Свой долг исполнила армия…
В деревню возвращается спасенный, вскормленный, выращенный в ласке и любви мальчик, впитавший в себя тайную силу этой земли, и другой для него нет на всем белом свете…
Долгие годы Борис Миронов не доверял своему литературному дарованию, по моему убеждению, — совершенно напрасно!
Михаил КУРАЕВ
Внукам моим Алеше и Диме посвящаю.
Автор
Маленькое вступление
Это написано о войне и… не о войне. Это о детях, которые открывали для себя мир в суровую военную годину в тылу врага. Так уж получилось, так выпало на их долю.
Многое из того, что я увидел в детстве, я осмыслил взрослым. И не все сходится.
Мне хочется рассказать о своем детстве, высветить, может быть, еще что-то из того лика войны, который не мог знать полководец, мимо которого пробежали лейтенант, сержант и рядовой, в который было некогда вглядываться партизану или подпольщику.
Первые воспоминания
Милые, бесконечно дорогие воспоминания — первые осознанные шаги по жизни:
…мишка, зайчик и девочка собирают в дремучем лесу огромные, с голову, ягоды. Они очень смешно ходят и говорят, они ненастоящие. Этот мультик — первый фильм в моей жизни.
…на улице тепло и солнечно. Сугробы у дома, деревья в парке в снегу по колено. Снег твердый и блестящий. Воздух такой пахучий, что щекочет в носу. Громко поет синица, небольшая зелененькая птичка. Как хорошо!
…сосед по дому надевает сапог, а там… мышка! Сколько смеху!
Таких воспоминаний множество.
1941 год. Война!
…И вот война! Небольшое семейство сосен у дороги на окраине села. Пестрая толпа мобилизованных, — среди которых и отец, — и провожающие. Здесь и мы с мамой и родственники. Недавно прошел дождь, все вокруг будто покрылось красным налетом — из-за облаков показалось предвечернее солнце.
Почему-то в памяти не осталось тягостных, жутких сцен расставания, хотя многие расставались навсегда и, наверно, понимали это. Конечно, каждый надеялся, что с ним-то (со мной, с моим, с нашим) ничего не случится. В памяти осталась острая щемящая тоска и радуга — яркая летняя радуга, вонзившая свои цветные рога в мокрые луга где-то за лесом. “Это солнце воду пьет”, — говаривал дедушка.
Так из моего раннего детства ушел папа: самый красивый, самый добрый и самый очкастый человек на свете. И на долгое время я сохранил чувство жгучей приязни ко всем очкарикам.
У меня есть старая фотография, на которой запечатлены молодые мужчина и женщина с простыми русскими лицами, с бесконечно родными мне лицами, — это мои родители. Их сфотографировали накануне разлуки. Отец — в гимнастерке. Он всего несколько дней как вернулся с лагерных сборов из города Острова, что неподалеку от нас.
В бегах
— Немцы идут! Немцы! — многоголосым эхом прокатилось по деревням. Люди не знали, что делать, но вот из районного городка пришел импульс в виде страшного слова “эвакуация”.
…Наверно, не было в те дни дорог на сотнях километров вдоль западной границы страны, по которым бы не тянулись в тыл вереницы обозов. Наш обоз, скрипя телегами, сопровождаемый криками детей и взрослых, мычанием коров и блеянием овец, отправился в путь рано утром.
Через несколько часов движения обозная жизнь вошла в ритм. Стало известно, когда делать остановки, кому и как готовить пищу, где ночевать. Каждый знал свое место в обозе и держался его и соседей. Хозяйки распределили обязанности. Словом, жизнь наладилась, определился быт, наверно, похожий на цыганский.
Для детей эвакуация быстро стала чем-то вроде прогулки. Мальчишки бегали друг к другу в гости, носились по пожням — так у нас называют лужайки вдоль дороги, ловили мотыльков и популяшек (бабочек), крупных зеленых скачков (кузнечиков), если везло — то крылатых, с красным подбором, которые, вырываясь, улетали, громко трепеща крыльями, собирали ягоды, цветы. Чтобы не отстать от обоза, приходилось забегать далеко вперед. Валялись в траве. Можно было не беспокоиться: мамы никого не пропустят, никого не оставят.
Когда в полдень жара становилась нестерпимой, сворачивали в лес. Под палящим солнцем было тяжело и людям, и животным, поэтому ждали вечера. Доили коров, отпускали скотину попастись, готовили пищу. А после обеда весь табор погружался в дремоту. Старики приглядывали за порядком да несли караульную службу.
Что может быть прекраснее сна в лесу после утомительных детских игр? Под боком душистая трава, закрытая ярким лоскутным одеялом, рядом с телегой вздыхает корова, позвякивает удилами и звонко фыркает лошадь. Слева и справа между деревьями в золотой кисее солнечных лучей телеги, люди, лошади. Опущенную руку щекочет высокий папоротник с причудливыми листьями и оранжевыми пятнышками на обратной стороне. Будто божьи коровки притаились от докучливых глаз. Рядом мама. Она заботливо прилаживает марлю, чтобы спать не мешали надоедливые мухи и безжалостные слепни.
Спадает жара, и снова отдохнувший обоз огромной змеей вьется среди лесов и холмов.
Страх был, но какой-то беспредметный, фантомный. Немец — какой он? Это было неведомо до тех пор, пока над обозом не появились два самолета с черными крестами. Они зашли из-за леса и кинулись на нас спереди. Пике сопровождалось каким-то странным металлическим лязгом. Самолеты заходили еще и еще. Над обозом стоял многоголосый жуткий вой. Кричали женщины, в истошном вопле заходились грудные дети, надрывались мы. Колонна устремилась в лес. На обочине лесной дороги свалка. Вот опрокинулась в канаву, увлекая за собой лошадь, тяжело нагруженная телега, с размаху сшиблись грудь в грудь два коня, кого-то придавило.
Я не помню, чтобы с самолетов стреляли или бросали бомбы. Не исключено, что были жертвы. От детей это, видимо, скрывалось.
Самолеты издавали жесткий металлический лязг. Он напоминал лязг, с которым бабушка захлопывала крышку чугунного утюга, набив его чрево мягкими сыпучими углями.
До первого на пути городка осталось не так уж много, а это как-никак источник информации. Можно будет разузнать, далеко ли немец и долго ли еще от него бежать. А может, героическая Красная Армия опомнилась и всыпала немцам по первое число?
Так размышляла колонна, вздымая пыль на буграх и перелесках и тревожа дребезжащим эхом глухие темные леса.
А к полудню, выйдя из лесу, колонна оказалась в городке. На самом берегу обширного пруда. Ничто здесь не напоминало о войне, разве что обилие красноармейцев.
Было воскресенье. На берегу пруда собралось почти все население городка. Люди загорали и купались. Вскоре и колонна присоединилась к общему веселью. Откуда-то появилась и пошла по рукам свежая областная газета, в которой черным по белому сообщалось, что враг разбит и выброшен за священные границы нашей великой Родины.
Помню, как красноармейцы смеялись над нашими страхами, над уверениями взрослых, что немец совсем близко.
Отлогий берег был покрыт прохладной щекотливой травкой. Жизнерадостный красноармеец тащил за руку в воду маленького беженца. Он окликнул товарищей, которые плавали, держась за бревно, и те подплыли к нам. Бревно было не простое: заботливо ошкуренное, оснащенное скобами, вбитыми с противоположных сторон, оно являло собой снаряд для купания неумелых пловцов. Меня прицепили к одной из скоб, и вот я уже на середине пруда, подстраховываемый со всех сторон. И страх, и крайняя степень восторга охватывают душу. С трудом отрываю взгляд от бревна и вижу хлопочущую на берегу маму. Она машет руками, платком и что-то кричит. Наверное, “Не утони!”. Всем очень весело и очень хорошо.
Освоившись, замечаю на берегу высокое бревенчатое сооружение. Сбоку громадное деревянное колесо. Наверно, это была водяная мельница. В лучах солнца, которые бьют в глаза, они мерцают серебристо-серыми тенями на краю нестерпимо сверкающей с черной рябью воды. Плывем к стайке гусей. Не успевая удрать вплавь, те хлопают крыльями и, роняя перья, убегают от нас по поверхности воды.
Вот какие, оказывается, немцы
Мы вернулись в свое село, потому что не могли не поверить родной советской газете. До сих пор не знаю, как могла быть напечатана такая дезинформация в областной газете.
Утро следующего дня не предвещало ничего худого. Медленно поднималось солнце. Воздух был напоен влажным запахом цветов, а в совхозном саду, огороженном высоким частоколом елей, раздавался птичий гомон. Мы с двоюродной сестренкой Галей выскочили из дому и помчались через дорогу в сад.
Внезапно гулко, на всю округу, стуканул пулемет и село наполнилось ревом мотоциклов: прибыла целая колонна оккупантов. Они веером рассыпались по селу, а спустя какое-то время появились на улицах группами по двое-трое, в игривом расположении духа, пытались вступать в контакты с молодыми женщинами и детьми. В селе были еще старики и старухи, а больше никого. Люди угрюмо отворачивались от немцев и пытались быстрее проскочить мимо.
А вскоре разъяснилась причина стрельбы. Как оказалось, оставшиеся в селе мужики, по призыву парторганизации, решили просто так село не сдавать. Нашлось кое-какое оружие, вероятнее всего охотничьи ружья, и люди заняли оборону. Одним из оборонцев стал Коля Демидов, чистейшей души человек, бесхитростный и доверчивый, из тех, кого за глаза те, кто подобрее, называют чудаком, а кто позлее — много хуже. На его долю выпало встать грудью на окраине села, где у оживленной в обычное время проселочной дороги, на самом краю большого совхозного поля торчала то ли пожарная, то ли сторожевая вышка. В час N Коля влез на вышку и затаился. Так уж случилось, что именно по этой дороге, а не с большака пришли немцы.
Когда разведчики на мотоцикле с коляской оторвались от затаившейся мотоколонны и вихрем помчались в село, дорогу им преградил одиночный выстрел. Мотоцикл круто, по словам очевидца, развернулся, немец, сидящий в коляске, снял с турели пулемет, спокойно, как на швейной машинке, прошил деревянную постройку и верного своему долгу Николая Ивановича Демидова.
Но погиб не только он. Разбился, вылетев из заднего седла, немец.
Остальные оборонцы, к слову сказать, знать о себе не дали.
Наверно, легкие победы способствовали кипению рыцарских страстей у завоевателей, потому что хоронили Николая Ивановича и немецкого солдата одновременно. Сельские жители присутствовали на погребении. Немцы, выстроенные в шеренгу, с одной стороны и толпа удрученных селян — с другой. Сначала выслушали грубо звучавшую для русского уха речь офицера в фуражке с высокой выгнутой тульей, потом прозвучал салют, и гробы опустили в землю. Николая Ивановича и немца похоронили рядом, в соседних могилах.
Казалось диким недоразумением, что вот лежат рядом двое мужчин, оба рослые, молодые, белокурые, еще несколько часов назад не подозревавшие о том, что вечером их не станет. Но злая воля, чуждая и тому и другому, да и всем присутствующим, свела их вместе, и оба они погибли, если верить переводу офицерской речи, погибли как герои.
Я был мал тогда, чтобы понять тот незамысловатый житейский эквивалент философской сути этого явления. Глядя на немцев, не верилось, что именно с ними — молодыми, здоровыми, одетыми в красивую военную форму со всякими там штучками на мундирах и с оружием, которое страсть как хотелось потрогать, — не верилось, что именно с ними связано столько ужасов, паники и страха.
Встреча в лесу
После странных похорон, в предрассветной мгле, мы дали деру из Вехна. Рванули в Алтун к бабушке и дедушке. Надо было пройти пять километров песчаной дорогой по густому лесу, чтобы выйти в межозерье, где вдоль долины, по которой тихо струился ручей, связывающий два озера, по опушкам леса уютно расположились несколько маленьких, в два десятка дворов, деревушек. На берегу одного из озер, неподалеку от большака, село Алтун, бывшая вотчина одного из богатейших в краю помещиков.
В лесу нам повстречалась толпа мужчин с шелгунками за спинами.
— Ну, вот, мужики, как нескладно вышло, — засмеялся высокий и крепкий человек с выпуклыми голубыми глазами и крупным носом. — Мы к ним в гости, а они от гостей. А ну, бабы, поворачивай назад!
Высокий схватил меня под мышки и высоко подбросил:
— Ну что, племяшок, пойдем немцев бить?
Это был материн брат и мой родной дядя Антон.
— Ты, браток, только собрался воевать, а твой племяш уже с немцами навоевался, — серьезно сказала мама.
И тут беженцы рассказали пораженным призывникам, что в Вехне, куда они держат путь, вот уже скоро сутки, как вошли немцы.
Дедушка жил в доме при мельнице, которая стояла на пригорке у въезда в село со стороны большака. Мельница была огромной, выложенной из кирпича, оштукатуренной и побеленной снаружи, с огромными же крыльями. Дом добротный, бревенчатый. Дедушка был мельником и жил в доме вместе с семьей — бабушкой Дуней — Евдокией Ивановной и младшей дочерью Ниной, моей двадцатилетней тетей. С целым ворохом вестей наша группа пошла по селу, будоража людей.
— Что слыхать? Где наши? Надолго ль война?
— А немцы, какие яны?
— Как жить будем? Где наша власть советская? Неужели одни остались?
Услышав рассказ о похоронах, сильно закручинились: непрост немец, ох непрост!
— Ничего, бабы, немца мы видали, — сказал мой дед Дмитрий Васильевич, по-деревенски просто Шора. — И завсегда бивали. А что такое безобразие допустили, так мы всегда сначала чухаемся. Видно, не может русский человек иначе. А ужотко как очухаемся, и всыпем так супостату, что он своих не узнает. Главное сейчас — перетерпеть.
Селяне разошлись и долго сумерничали у своих домов.
…Был один из тех летних вечеров, когда земля — теплая, ласковая Псковская земля — благоухает, смешивая свой первозданный аромат с запахами трав и цветов; когда в лугах, затопленных туманом, несмело начинает “дергать” коростель — по-деревенски “дергач”, — перебиваемый категорическим перепелиным “спать пора”, а купы деревьев темнеют, кутая село в сумрак, и наша большая семья сидит на скамейке перед домом, тихонько переговариваясь.
Презент от немца
Наутро село было не узнать: прямо в центре, на обширной поляне напротив княжеского особняка, под кронами могучих дубов, ясеней и серебристых тополей сидели и стояли немецкие солдаты, сложив на землю снаряжение. Гремя котелками и громко переговариваясь, они вставали в очередь перед полевой кухней, которая дымила трубой в центре лагеря. Румяный здоровяк в белом халате орудовал большим блестящим черпаком и смеялся. Солдаты тоже были веселы, отвечали на шутки громким смехом. Селяне с любопытством рассматривали издали непрошеных гостей. Я вслед за мальчишками постарше ринулся прямо в гущу немцев, которые, покончив с едой, курили. Не помню, кто нас научил, но отчетливо помню, что, подойдя к немцам, мы произносили, к их большому удовольствию: “Камрад, гип мир райхен, битте!”
Немцы давали сигареты, совали невиданные предметы: какие-то значки, коробки из-под сигарет с картинками, печенье. Заиграл аккордеон, запиликали губные гармошки.
К вечеру, возвращаясь домой после утомительного, насыщенного дня, я повстречал немца с гнедой лошадью на поводу. Пробежал было мимо, но он вдруг окликнул меня:
— Киндер, коме!
Я остановился, а он подошел ко мне и что-то стал говорить. Я, конечно, ничего не понимал. Убедившись в этом, он вложил в мою руку повод и показал, чтобы я шел, а сам повернулся и, громыхая кургузыми сапогами с короткими и широкими голенищами, отправился в противоположную сторону. Потом обернулся и жестом объяснил, что лошадь моя и я должен вести ее домой, а у него есть другие неотложные дела.
Увидев меня с лошадью, из избы вышел дедушка.
— Где это, внучек, ты такого коня взял? — спросил он, осматривая лошадь со всех сторон. — Ай да конь! Строевой, кавалерийский… Наш конь, русский.
Жеребец смотрел на деда и, казалось, удовлетворенно пофыркивал.
— А, вот тяперь я вижу, почему супостату ен не сгодился, — дедушка осторожно приподнял лошадиную голову. — Ай-й-яй, как яму губоньку-то порвали…
Угол пасти коня с левой стороны был порван почти до уха и грубо зашит грязной ниткой. С каким нетерпением, с какой силой надо было рвануть удила, чтобы так ранить бедное животное. Видно, в серьезную переделку попал седок.
Дедушка взял коня за гриву. Тот вздохнул и доверчиво прислонился своей головой к дедовой. Наверно, понял, что попал в ласковые руки крестьянина, для которого конь, даже самый лядащенький, — сам-друг. Так и отправились они, чуть не в обнимку, в сарай.
Дед мой хорошо знал любое крестьянское дело, не отдавая предпочтения ни одному из них. В каждой псковской избе трепали лен, пряли из него пряжу, ткали и выбеливали холсты, шили одежду, обувь, белье, ухаживали за скотиной, выделывали шкуры. Были и плотниками и каменщиками — словом, любое крестьянское хозяйство на Руси представляло собой производство с замкнутым технологическим циклом по всему объему сельскохозяйственных работ. К слову сказать, во всех избах, по уверению отца, были и гармошка, и балалайка, и гитара, и делом чести каждого молодца или девицы было умение играть на них.
В деревне всегда почитались умельцы, проявившие себя в каком-то одном роде деятельности. Так, на Алтунщине, то есть на территории волости, а затем сельсовета с центром в Алтуне, жили Портновы. Помимо обычной крестьянской работы, они отлично шили шубы, отсюда и фамилия их. В Задолжье славился Васька Шнур — известный сапожник. Были и такие, кто мастерил красивые и добротные розвальни, валял валенки. И если будничную одежду (скажем, портки, рубаху) умел шить каждый, то, когда нужно было что-то понаряднее, шли к “узкому” специалисту. Дедушка, которому было около семидесяти, знал основы ветеринарного дела, как, видимо, и всякий выросший среди домашних животных и лишенный возможности тут же получить квалифицированную помощь, когда в этом появится нужда. Во всяком случае, он уверенно взялся лечить коня. Помнится, меня удивило, — правда, не могу поручиться за достоверность, — что бабушка делала опару и давала деду сыворотку для примочек и компрессов.
Третий забег
На другой день дедушка вывел лошадь из сарая и осторожно надел на нее узду. Бережно, чтобы, не дай бог, “не докрянуть”, не задеть рану, запряг в телегу и пропустил удила под нижней губой. На телегу положили самое необходимое, самое ценное (предметом особой заботы была швейная машинка), повесили замок на дверь и тронулись.
Наш путь лежал в Карузы, в деревню в нескольких километрах от Алтуна, на берегу Сороти. Деревня эта в стороне от больших дорог, в лесу, и поэтому решили, что там, у дедова родственника, можно пересидеть трудное время, потому что, как говорил дедушка, “ядва ли немец в нас продержится долго”.
…И снова не было войны. Мы убежали от нее.
Вечером, перед заходом солнца, в деревню вошло стадо, сопровождаемое облаком пыли. Резко щелкал кнут пастуха, гремели ботала, мычали коровы, блеяли суетливые овцы, мечась по улице от плетня к плетню. У каждого дома стояли хозяйки или девочки с кусками хлеба (почему-то мальчишек в этой роли не помню). Они зазывали своих упрямых “зорек” и “бяшек”, а когда те приближались, наконец, к усадьбам, бросались за ними с батожьем и криками.
Вечером ужинать за обширный выскобленный стол уселись и хозяева и гости. А после ужина хозяин, похожий на дедушку и горбатым носом и бородой, зажег керосиновую лампу под потолком, запалил “козью ножку” и вышел с дедушкой на улицу. Женщины стали устраиваться на ночь. На широких лавках, расставленных вдоль стен, постелили хозяину и хозяйке. Дедушке с бабушкой отвели почетное место на высокой и широкой кровати с большими блестящими шариками на спинках, а тем, кто помоложе, предстояло спать на полу. Принесли из сарая сено, разостлали на нем рядно, простыни, одеяла. Мне было неловко и непривычно на полу. Жесткие травинки кололись сквозь редкую домотканую холстину, и я без конца ерзал и гундел.
— Тихо, сынок, — шепнула мама. — В гостях — не дома, и кошке скажешь: теть, подвинься.
…Утро было ясным. Как и заведено на деревне, спозаранку встали все. А когда солнце поднялось над лесом, деревня опустела. Люди ушли в поле. У нашего дома, в засенье, то есть в тени, собрались женщины и вовсю “лоскотали”, горячо обсуждая обстановку и виды на будущее. Когда все было обговорено, соседка из дома напротив ласково сказала маме:
— Лизаньк, зайди-ка ко мне в сад с мальчиком. Клубника поспела, а обирать некому. Для внучков ленинградских берегла, да яны ноймы, видно, не приедут. Поешьте наших гостинцев.
Немцы классового родства не признают!
Мы выходим из сада. В руках у матери огромное блюдо с крупнющими ягодами. Ничего подобного я прежде не видел и без конца жую сочную ароматную мякоть, хотя на моем животе, если употребить любимую дедом солдатскую шутку, вшей уже давить можно. От дома по заросшей гусиной травкой тропинке идем меж высоких плетней к дороге и буквально натыкаемся на колонну немцев. Сколько могу судить сейчас, было их около взвода, может, чуть больше. Впереди — молодой офицер. Завидев нас, он остановил колонну. У офицера на плечах тонкие витые погончики, а в руках открытая планшетка с картой. На улице, кроме нас и колонны, ни души. Немец, обратясь к матери, тыкал пальцем в карту, уродуя до неузнаваемости русские слова, произносил названия деревень — спрашивал дорогу. Мать что-то отвечала. А между тем из колонны подходили к нам немцы, брали ягоды и возвращались в строй. Тут я увидел в колонне несколько красноармейцев без оружия и без ремней.
—
Эй, хозяйка, — крикнул кто-то из них, — пусти переночевать!И что-то еще в этом роде. Немцы смеялись, а сами все подходили и подходили за клубникой. Мне было до слез жалко ягод, мама, отвечая офицеру, незаметно отстраняла в сторону блюдо. Но безуспешно. Солдат это только веселило. К блюду подошел и красноармеец. Немцы закричали на него, а один грубо толкнул обратно в строй. Красноармеец взял пригоршню ягод и пошел назад. Немец наотмашь ударил его по спине прикладом. Но, видно, не больно, потому что тот протянул ягоды товарищам, которых было около десяти, повернулся к немцу и что-то ему сказал.
По младости лет я не понял, что произошло, но на маму этот эпизод произвел неизгладимое впечатление, она долго уже после войны пересказывала его. А смысл сказанного красноармейцем заключался в том, что он попрекнул немца, мол, тот не понимает, что они братья и враг у них один — немецкий буржуй.
Как и очень многие другие, мама была воспитана в духе классовой солидарности трудовых людей мира. И вот теперь ей самой привелось убедиться в том, какой трагической нелепостью обернулось это давнее заблуждение.
Гостевание наше теряло всякий смысл, и через несколько дней, выехав из бора, мы увидели пышные купы деревьев и остроконечную башенку помещичьего особняка, высоко вверх вытарчивающую из листвы.
Мы дома. Больше бежать некуда
Село Алтун некогда было княжеским поместьем. Расположенное на берегу живописного озера с лесистыми берегами, оно славилось своими парками, садами, просторной конюшней, псарнями, изысканной красотой особняка, являющего собой, как говорили, копию какого-то известного замка в Германии.
В селе, кроме особняка, который все местные не без гордости называли дворцом, было четыре жилых дома: два кирпичных — белый и красный — составляли часть архитектурной композиции поместья, были точными копиями друг друга, только в зеркальном отражении, и располагались напротив особняка на расстоянии добрых ста метров. Между ними большая поляна и цветник. Неподалеку, на берегу озера двухэтажный деревянный дом, а с другой стороны особняка, тоже на берегу, напротив огромного хозяйственного здания-сарая, выложенного из камня-валуна, “чиновников дом”, где во время оно обитал чиновник акцизного ведомства, ибо в означенном производственном помещении работал винокуренный завод, а также производили сливочное масло и перерабатывали всякоразные дары земли. Конюшня с псарнями располагалась через дорогу за белым и красным домами. Обширное это строение из камня-валуна обратной своей стороной выходило в парк. На чердак конюшни с дороги вел широкий въезд, сделанный на мощном контрфорсе. На чердаке хранился фураж, сено подавалось через люки в полу прямо в ясли — на обеденный лошадиный стол.
Каменными же были каретный сарай, похожий на утюг, потому что один из его углов острый, и длинное складское помещение, которое пряталось за дубами аллеи, ведущей от большака к особняку мимо мельницы. Слева перед белым домом две высокие серебристые силосные башни, дорога сворачивала к ним и, не приближаясь к особняку, огибала перед конюшнями белый дом, спускалась немного под уклон мимо красного дома и каретного сарая. Потом резко поворачивала влево и ныряла в тенистую аллею из дубов, серебристых тополей и пышно разросшихся под ними кустов сирени. Дорога вела к кладбищу, обозначенному высокими соснами, сиренью и густыми зарослями бузины. Дальше она огибала кладбище и, ныряя с холма на холм, шла к виднеющимся на пригорках деревням и скрывалась в лесу. Откуда и появилась наша телега.
Началась наша жизнь в так называемом третьем рейхе. Кто бы мог подумать тогда, что растянется она на без малого три года.
В селе прочно и надолго обосновался немецкий гарнизон численностью до роты. Комендантом гарнизона стал гауптман, то бишь капитан, с немецкой фамилией — что-то вроде Миллера. Красивый мужчина, довольно вразумительно изъяснявшийся на русском языке, как выяснилось позже, добрый человек.
Немцы заняли деревянный двухэтажный дом и особняк. По вечерам в селе стало шумно. Пиликали губные гармошки, на просторном балконе барского дома гремел аккордеон — заграничная штучка. Почему-то звучала преимущественно одна и та же мелодия, ритмику которой хорошо передают слова, которыми мы, дети, подпевали: “Машины-шины, шины! Машины-шины, шины!” Уже в середине 50-х я услышал ее снова в исполнении артистов ГДР. Она была в одно время очень популярна у нас, а называлась, как я узнал, “Дятел”.
Хотелось бы отметить, что тон жизни села немцы стали задавать не потому, что они такие уж резвые супротив псковских, а потому, что аборигенов в селе осталось всего несколько семей. И вот в обстановке, как оказалось, неустойчивого равновесия сложилось и стало существовать некое человеческое сообщество. Глубинная суть происходящего для меня отсутствовала, я помню внешние признаки сельского бытия в первую пору оккупации. Например, помню вечер…
На землю медленно опускаются сумерки. Верхушки деревьев красны от заходящего солнца. Переделав свои дневные дела, мои односельчане возле домов ведут беседы. На ель посреди поляны сел аист. Бахромчатая нижняя ветвь упруго раскачивается под грузом большой птицы. Аист машет бело-черными крылами и упрямо, перебирая нескладными длинными ногами, взбирается по провисшей еловой лапе ближе к стволу. Потом, устав бороться с собственным весом, взмывает вверх, чтобы тут же опуститься на вершину соседнего ясеня, где на обширном, похожем на воз, гнезде рыболовным крючком торчит другой аист. Тучи стрижей с криком носятся в небе. Между ними словно в задумчивости парят ласточки: помашут крылышками, помашут и будто замрут на мгновенье. Все карнизы и едва заметные выступы особняка унизаны гнездами.
Напротив гремит аккордеон, энергично выводя “Машины-шины”, немцы подпевают. Цветник, в форме звезды с алым контуром, благоухает в вечернем воздухе. Мне кажется, я и сейчас еще выделяю из этого сложного букета сладковатый аромат душистого горошка. Никогда больше в жизни мне не доводилось общаться с таким количеством цветов. Гвоздики и георгины, левкои и львиный зев, душистый горошек и душистый табак, бессмертники с таинственным запахом, лилии — эти цветы я помню с детства, может быть, с тех летних вечеров, которые первыми вошли в мое детское сознание. И жасмин! У нас на Псковщине кусты жасмина растут выше крыш. На Урале, где я живу, он почти незнаком. А редкие здесь кусты невелики.
У особняка — вазоны из красного гранита на высоких гранитных же стелах. Немцы сидят на скамейках возле клумбы. Здесь же крутятся дети. Взрослые предпочитают держаться поодаль. Среди немцев я выделяю двоих: Вилли, которого за странную окраску переносицы русские тут же прозвали Вилли Синяя Переносица, и Ганс — застенчивый парень с большими голубыми глазами за стеклами очков. Это последнее обстоятельство — главная причина, почему я держусь неподалеку от него. Вилли по мирной профессии — артист цирка. Вокруг него всегда толпа. Если Вилли раскроет рот — все хохочут. Он стучит себя по голове — и изо рта у него выскакивают разноцветные шарики. Дернул кого-то за ухо — и из уха, к общему смеху и недоумению, в котелок со звоном сыплются монеты. Засунул руку за пояс моих штанов — и вытащил цветок.
И вообще Вилли запросто заходит к русским домой, отчаянно коверкая слова, беседует о жизни и всегда заканчивает визит словами: “Все путет карашо!”
Ганс повсюду сопровождает Вилли, тащится за ним, как нитка за иголкой. Помалкивает и улыбается. Только освоившись у нас, он стал раскрывать рот, для того лишь, чтобы, подражая духовому оркестру, наигрывать на губах марши. Мы уверены, что в той, другой жизни он был музыкантом.
Я пытаюсь вспомнить еще кого-нибудь из немцев, но не могу.
Миллер был комендантом в нашем селе без малого два года. Этого человека отличали порядочность и, как ни странно звучит применительно к оккупанту, человеколюбие. Он неоднократно предупреждал жителей о готовящихся облавах, о предстоящих поборах, о грядущем приезде эсэсовцев. Делал это очень аккуратно, будто невзначай проговаривался, оставаясь наедине с кем-нибудь из наших. Часто таким поверенным была моя тетка, недавняя десятиклассница, которой приходилось иногда играть роль переводчицы у какого-нибудь визитера из города. К Миллеру со всей волости, минуя местные органы самоуправления, то есть старосту, смело шли жаловаться на солдат или на полицаев и находили защиту.
Как сейчас помню раннее утро. На мокрой от росы траве перед башней особняка стоят навытяжку два немецких солдата. Покуривая, из окна башни, где-то на уровне второго этажа, на них смотрит Миллер и что-то говорит, а потом подает команды. Солдаты то бегут, то падают и ползут по-пластунски, то вскакивают и начинают маршировать строевым шагом. Снова пробежка, и снова падение. И так до полного изнеможения.
— Они, — мать называет немцев по именам, — вчера в Свистогузове у бабы Варушки поросенка украли.
Этот эпизод из 1943 года.
На Ванюшкином хуторе
Мы поселились на Ванюшкином хуторе. Он совсем рядом с селом: повернешь от каретного сарая в аллею к кладбищу, пройдешь по ней метров пятьдесят и нырнешь под кроны деревьев вправо по тропке. Тропка поднимается на холмик прямо к небольшой избе. Изба да сарай на пригорке — вот и весь хутор. Яблони вразброд спускаются с холма, а между ними — грядки. Перед домом — кусты роз.
Такими вот хуторами в первые годы Советской власти были утыканы все пахотные земли на Псковщине: получил мужик на себя и семью в соответствии с количеством едоков земельный надел (в среднем около пяти гектаров) — и перевез туда из деревни дом — теперь мы сами с усами. Мой престарелый дядя уверял, что на этих “отрубах” урожай ржи в 50 центнеров с гектара был нормой. Но это до коллективизации.
Хуторянами оба моих деда стали таким же манером. Хутор отцова отца был отлично виден с Ванюшкиного хутора. Дед, не пожелавший стать колхозником, перевез свой дом в Новоржев. Но и по сей день можно прийти на “печину маво деда” и посидеть на каменьях, на которых зиждились постройки вроде как фамильного гнезда.
Особое очарование хутору придавал колодец, который находился в низинке, в двух шагах от аллеи. Над колодцем торчал высокий говорливый журавль с кованым запирающимся крючком для ведра. В колодце, где-то на дне мокрого сруба, шевелилась вода, тяжелая, как ртуть из разбитого градусника. На свету вода теряла свою загадочность и становилась обычной — прозрачной и вкусной.
В нашем колодце жил водяной, который стягивал к себе детей, если они заглядывали в воду без взрослых. И еще в колодце жили ласточки. Стоит только загреметь ведром, цепляя его к журавлю, как из колодца вылетает стайка ласточек и, выделывая пируэты, уносится в ясное солнечное небо.
А так у колодца можно сколько угодно играть, бегать или опускаться на коленки и нюхать незабудки. Маленькие прелестные цветки эти делали лужок похожим на кусочек неба, аккуратно уложенный на землю. Цветки настрого запрещено было обижать — рвать или наступать на них, поэтому лужок голубел и застенчиво источал по вечерам тихий аромат.
На болоте, рядом с колодцем, расхаживали голенастые аисты, строгие и необщительные поедатели лягушек. Каких только лягушек не было на нашем болоте, заросшем ольховником! Коричневые, ярко-зеленые, серые, красноватые! Вечером, когда опускались сумерки и трава обильнее, чем от дождя, намокала от росы, они пугали, прыгая из-под ног с тропинки в траву. Аисты неутомимо поедали их, высоко задирая клювы. При встрече друг с другом они иногда разражались гневными тирадами, щелкая клювами и откидывая головы на спину. Запальчивые попреки порой затягивались, пока наиболее деликатный из собеседников не выдерживал и, яростно размахивая крыльями, улетал.