СТРАНА РОССИЯ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 1999
СТРАНА РОССИЯ
Элла Матонина
Портрет Александра в Левендянском интерьере
Нам подарили картину: дама в белой ширококрылой шляпе и белом платье. Перед ней белый густой букет цветов. Опытный коллекционер посоветовал: “Лицо и фигура не очень неудачны. Вырежьте и окантуйте только цветы — превосходно написаны”.
Картина долго стояла за креслом. Потом нашлась рама, размером только для цветов, и появились ножницы. “Только не резать! Лучше сдать в салон”, — дрогнули домашние.
В салоне картину объявили музейной ценностью и выставили на аукцион. Ее купили.
Мы на вырученные деньги нашли дом в деревне: веселый, залитый солнцем, с сосновыми стенами, ровными, доска в доску, янтарными половицами. Стоял он на красной стороне, веранда выходила в сад, посаженный с добром и удовольствием хозяйкой дома, до времени ушедшей из жизни. В деревне ее звали ласково — и поминают до сих пор — “Настенька”. Настенька ушла из жизни, дети разбрелись по своим семьям, и дом стоял пустой несколько лет. Все было в нем крепко, лишь обветшала веранда и завалился пристроенный сарай. Сарай разобрали, обнаружив в нем предметы давней жизни — прялку, кадушку, самовары, замки, тележные колеса, пилу, такую можно увидеть лишь в фильме “Петр I”, зеленого стекла с узким горлом емкости
, старинные весы, колодки для шитья обуви, гири, фляжки военных лет, рамки с узором георгиевской ленты, туески, зеркало…— Что это у вас? — обозревают древнее добро, расставленное и развешанное на мосту (так, по-местному, именуется коридор), деревенские гости.
— Музей, — отвечаем.
Они не смеются над городскими причудами. Согласно кивают головой.
Согласное понимание, терпимость без кислого скепсиса и оговоров с первых дней грели нашу сконфуженную, несграбную городскую душу. Ты ведь не дачник среди дачников, ты новое лицо в давно и без тебя сложившейся жизни. И будь благодарен за тактичное безразличие к твоей огненно-рыжей шляпе с фруктами и цветами на тулье, в которой ты вышел на картофельную полоску (“Элка, ходь, а то все сожрут”) собирать в жестяную банку колорадского жука. Пусть теплится чувство в душе к почерневшим согбенным старухам с огородов и усадеб, не замечающих твоего кружевного зонтика от солнца (все же — гипертония), с которым стоишь среди них в очереди за хлебом на пыльной жаркой улице, занесенной куриным пухом.
Муж на виду у всей улицы взялся сооружать из камней, собранных в поле, невысокое заграждение от весеннего ручья, взбухавшего в пологом месте у дома. Он вел свое строительство от яблони до яблони, посаженных еще Настенькой. Вел красиво, но ненадежно — цемента, купленного им, не хватило, да и техника дела, видимо, должна была быть другой. “Бог в помощь, Федорыч!”, “Труд в радость”, “Сердечный покой в гожей работе” — одобряли его неуверенный порыв деревенские прохожие.
— Мрамору от мавзолея не подбросить? — сверкнув велосипедными спицами, крикнул московский дачник. Крикнул весело, по-доброму, но… в тон согласного понимания души не попал.
В русской деревне как-то давно догадались, что нельзя передать свои мысли и настроения другому человеку, можно только возбудить в нем его собственные. Но вот какие?..
Деревня наша, где живут Воронцовы, Дворянкины, Чугуновы, Гудковы, Королевы и прочие и где стоит 150 домов, называется Левенда. Рядом — деревня Попово и поселок на Оке Ляхи. Старые летописи свидетельствуют, что ближние муромские земли когда-то воевали поляки. Их гнали и жгли. Но, видимо, кто-то зацепился за русские земли и оставил память по себе в именах. Если посмотреть на карту, деревня в том углу ее, где стыкуются земли Владимира, Нижнего Новгорода и Рязани. Считается она глубинкой. Но мы, добираясь в деревню поездом до Мурома за 5 часов и двумя автобусами (один из них идет почти час), ее таковой не считали. Шесть местных автобусов “Икарус” от районного центра до Владимира, радио, телефон, почта, свой фельдшер, почтальон, лучшая районная библиотека, клуб, куда кино привозили, телевизор. Так было. Сегодня — она глубинная. Осталось три автобуса. С окрестными селениями оборваны связи. Пожилых людей, которым выпала честь ездить как пенсионерам, бесплатно, три залетных автобуса не берут — невыгодно. Тем самым подрывается коммерция, потому что 75—80-летние старики, живые и энергичные, — ее сила и опора. В этих местах, издавна славящихся торговлей, на ярмарки съезжались люди торговые, понимавшие, что дела коммерции благодетельны для народа, развивают в нем способности к предприятиям общеполезным. Соседний Муром широким жестом предлагал даже воюющим друг с другом врагам торговать на его территории “без опасений”. Сегодня бабка с ведром слив, молоком, творогом, сметаной, собравшаяся на ярмарку в Меленки, попасть туда не может.
В деревне выключено радио, даже на почте, которую выселили из конторы, не работает телефон. Остался экран телевизора, но он для левендянской бабы Дуни слишком малое информационное поле по сравнению с ее потребностью в местных, близких к ее жизни новостях. Связи ее с миром сузились, потому что ни “Тропиканка”, ни герои “Санта-Барбары” не могут ей рассказать, за сколько в Меленках торговала дом ее сватья и выгодно ли этой осенью вязать из овечьей шерсти носки…
Глубинная Левенда очень красива. Две улицы — одну называют Околицей, между ними в мягкой зеленой долине речка и баньки. В начале деревни березовый лес с темным озером, в конце — сосновый и смешанный, грибной и ягодный. Сосны огромные и розовые, как на Рижском взморье. Сходство усугубляется белоснежным струящимся песком под ногами. Даже в темную ночь окрестные поля разрисованы узором белых троп. И хотя у Левенды, как у большинства русских деревень, въезд никудышный — ферма, пилорама, контора, изъезженные колеи, дальше, в глубь улиц, круглые шары крупных серебристых ив, клены, рябины, сирень, цветы в палисадниках. Подчеркиваем этот момент, потому что в Усолье, деревне на Волге, на широких улицах нет ни одного дерева. “Почему так?”
— спросили. “А зачем? Коровы и козы съедят”. В Левенде каждое дерево ограждено от стада штакетником. (Стадо, к сожалению, все уменьшается. Коров и овечек меньше, коз больше. Молоко теперь не возьмешь каждый день: корова одна на три дома…)Дома левендянские — особое слово. Свежо и чисто красуются и зеленой, и голубой краской, и вишней спелой, и золотом с корицей. Наличники оплетают окна узором трав, цветов, звезд, снежинок, геометрической фигурой. И здесь уже свой цвет.
Вот только человеку стороннему незаметно, как просторно стоят иные усадьбы, потому что утонули в соседнем одичавшем саду кое-где осевшие избы с пустыми глазницами. Пока это в глаза не бросается, хотя по краю, у леса — по старушке в избушке, правда, избушке пока еще веселой и громкой от наезжающих на лето внуков.
Деревня все еще сильная и красивая.
Свалив с грузовика нехитрые вещи, из которых основную ценность представляли старый телевизор и маленький холодильник, мы поняли, что наш уставший от былого одиночества дом должен стать не хуже других. Оглядываясь на соседей и подражая им, мы чистили русло ручья, гребли в палисаднике, обрезали сухие сучья, красили наличники, мыли окна, рассуждали о траве-мураве, растущей у каждого дома — но не в нашем лопушном царстве. Мы подсознательно жаждали одобрения деревенских соседей…
Интересно, что чувство отделенности, именуемое индивидуальным сознанием, все больше таяло в нас. Это в городе наслаждаешься своей обособленностью, защищаешь ее границы, стремишься выделиться, и твоя необычность тебя будоражит и пьянит. В деревне отъединенностью тяготишься, ты сам себе неинтересен, словно прикован к зеркалу. Тебя мучит, как жажда, желание стать частью этого привольного, но общинного мира, где все знают друг друга, зовут по имени, с достоинством приветствуют на улице. Справедливо утверждает философ, что в душе горожанина, когда он покидает город, вспыхивает приглушенная, но непримиримая борьба двух начал — радости быть самим собой и радости освобождения от себя. Кстати, этой душевной борьбы мы не чувствовали на бывшем раньше у нас участке, потому что дачник с его шестью сотками мало чем отличается от горожанина — спесив, вздорен, нервен, обособлен. Такими мы себя и привезли в деревню, захватив сумку консервов, которые собрались есть в гордом одиночестве. И только со временем, в ответ на доброжелательное, органичное проникновение Левенды в нашу жизнь, как бы сам собой ослабевал железный каркас московского индивидуализма, и мы, истекая ответной открытостью, счастливо чувствовали себя не чем-то отдельным, а слитым с новым для нас миром.
Дети — наши проводники повсюду.
— Лешка, — кричит нашему внуку соседка Клавдия Воронцова, женщина с волевым и умным лицом, — моя курица снеслась под вашим домом. Полезай, посмотри в опилках.
Тощий Алексей через пару минут появляется из-под дома, в панаме — десяток яиц. Складываем на тарелочку — “Отнеси, Алеша”. С той же тарелочкой внук возвращается в дом: “Клавдия (он привык ее, 50-летнюю, называть так) сказала: «Ты нашел под своим домом, что с того, что курица моя». Бабушка, я никогда не ел яичко из-под курицы”, — мальчишка-аллергик жадно смотрит на крупные, белые, почти прозрачные яйца, — поджарь”. Жарим три яйца сразу. И все обходится.
На Околицу мы отправились купить огурцов для Алексея: на помидоры у него тоже аллергия. У первой от леса или последней от фермы избы на лавочке сидела старуха, круглая, с яркими синими глазами, невозможно миловидная даже в позднем своем возрасте. В руках ломоть черного хлеба — поджидает овечек. Сидит одиноко на этом краю, а перед ней огромные до небес, великолепные липы, за ними даль и светлый месяц. Спрашиваем, нельзя ли огурцов купить для внука. Говорит, что сын приезжал из Выксы, увез, остальные в рассол бросила, пока ни то ни се. “Посидите”, — просит она нас.
Сидим, глядим на липы. “Их посадил, — считает по пальцам баба Шура, — отец, дед, да, отец деда, прадед Михаил”. Хвалит красоту баба Шура по-своему: “Зацветет сирень, потом черемуха, липы, потом дубы, потом смородина — дышишь не надышишься. Есть не хочется, хочется дышать и дышать”. Мужа она похоронила недавно. Был высокий, здоровый. Войну прошел. Ее любил. И застенчиво, на свой лад о любви: “Бывало, сядем есть, а я к мясу не расположена, душа не принимает, все молочко попиваю. А он ухватит в миске лучший кусочек и просит — ну, съешь хоть кусочек, силы ведь не будет, хоть один маленький! А я ему отдаю — мужику нельзя без мяса. Так и спорим, кому есть”. В последний вечер они смотрели по телевизору фильм о войне. Показывали, как по болотам пробирались партизаны. Дед и говорит: “Так и мы шли по Полесью. Офицер влез на елку, ветки бросает. Все ими голову маскируют, а я — под ноги кладу, чтобы не захлебнуться в топи. Так и вышел из болот, да еще вывел семь человек. Остальные утонули”. Разволновался, вспоминая, и вдруг замолчал, руки бессильно упали. Прибежавшая фельдшерица сказала: “Шура, он умрет”. Он и умер. “А говорят, война закончилась! Она достает и сейчас. Жаль, в телевизоре смеются над стариками, что войну прошли, — вздыхает Шура. — Мой мог бы не воевать — у нас здесь боев не было. Сказал бы — как теперь молодые говорят — “не пойду” — и сидел бы сейчас рядом под Михайловой липой. Но тогда все заодно были… Не то что теперь…” Шура встает, просит подождать. И выносит немного огурчиков: “На сегодня внучонку дайте, больше нет. Зайдите к Марусе через двор, у нее две грядки поспевают…”
Алексей ел огурцы, мы ему рассказывали о доме под липами, надеясь, что душа его детская запомнит что-то хорошее.
Оказывается, она запомнила многое… Мы вырвались на Октябрьские праздники из Москвы на несколько дней. Стоял холодный денек с мелким ветреным снегом на голой земле. Дом настыл. Мы его натопили и едва не угорели. Нас увела к себе самая удивительная женщина в деревне. Ее не зовут, как многих, панибратски — Нюрка, Тонька, Манька. К ней обращаются по имени и отчеству — Наталья Ивановна. Благородная стать, спокойное красивое лицо. Она поставила самовар, чай предложила с калиной, липой, зверобоем, вареньями; горячую картошку с грибами, огурцами, салом и чесноком. Она одарила нас веселыми ковриками, которые плетет сама из кусочков ткани: “Повесьте Алексею над кроватью для настроения”. Она была так красиво и легко гостеприимна, словно ее душа и тело никогда не стонали от тяжелейшего труда доярки, воспитания семерых детей, потери мужа на войне, недавних несчастных смертей двух сыновей и от всего крестьянского быта, где женщина все еще остается тягловой лошадью. Мы говорили о жизни, вернее, слушали ее. Было ясно, что она не может жить одной повседневностью. Ее ум, как, впрочем, всякий хороший русский ум, стремился обосноваться где-то на высоте и оттуда имел суждения о происходящем.
Алексей не хотел уходить: чудом для него оказался военных лет радиоприемник. Для него многое в деревне было совершенно внове: и пастух, играющий по утрам на дудке, и колодец, и пыхтящий в саду самовар с трубой, и комбайн, и низко летящий самолет, распыляющий удобрения, — он бежал за ним и кричал от восторга, — и белые грибы в роще, и библиотека прямо за нашим огородом, и деревенский клуб, и русская печь, которую он растопил под руководством Володи, мужа Клавы Воронцовой. Узнал, что сосновые дрова дают сажу, а березовые — тепло. Он собирал колорадского жука, потому что его личинки сжирают ботву, не дают картошке зацвесть и на поле остаются скелетики с поднятыми ручками—косточками. Он купался в ледяной запруде, ходил на рыбалку, смущался, когда деревенские приятели ругались матом, и прощал их, потому что они сажали его на велосипедную раму, чтобы, усталого, отвезти с озера домой. Склонный к рассуждениям, он заключал: “Деревенские добрее городских ребят
”. Он родился на Арбате, жил в 20 минутах ходьбы от Кремля, учился — по району — в школе для “высокопоставленных детей”, где жесткость детского бытования была чудовищной, и даже воздух казался платным.Совершенно необъяснимыми были для него подарки соседей. Миска смородины (“пока свою заведете”), яблоки (“поешьте, ваши зимние”), репка, капуста, кабачки (“пока свои посадите”), картошка (“пока купите”)…
— И все безвозмездно, — говорил он голосом Совы из “Винни-Пуха”.
— Не совсем, — возражал дед.
— А что мы должны?
— Понравиться деревне…
А деревня тогда жила особенно трудно. В магазине гречка — 52 руб., сахарный песок — 78 руб., макароны — 24 руб., помидоры — 37 руб. Привезли ливерную колбасу по 60 руб., два дня назад стоила 120 руб. Никто не брал. Копченая рыба по 100 руб. Народ смотрит, приговаривает, что хорошо бы рыбки и колбаски к чаю, но дорого. Лена-продавщица кричит: “Все вам дорого — и так «скосили» колбасу. А рыбу вон Дворянкина, не принюхиваясь, купила”. Бабка из очереди просит 5 кг сахару. “А говоришь, денег нет”, — ворчит Лена. “Вчера пенсию принесли — 1540 руб. Это бы раньше так, а теперь не укупишься”. “Если не скинут цену — покупать ничего не будем!” — грозятся бабки.
Шел 1992 год.
Сегодня опять “не укупишься”: старики на пенсии содержат безработных детей и тех, кому, как, например, в Муроме, не платят зарплату.
Май. Сад, отяжелев от белых цветов и не чувствуя тяжести лет, стоит свежим и чистым. А дом ждет ремонта.
Хлопнула дверь — здесь не закрывают, не стучат, идут прямо. На пороге Сережа, зять жившей здесь Настеньки, и участник купли-продажи дома. Природа дала Сереже красивое лицо, золотые руки, жизнь — любовь к выпивке. “Скучный я человек без вина”, — говорит он в ответ на просьбы не пить. Сереже привел человека, готового вместе с ним заняться нашим домом. “Он — лесник, у него — материал”, — объяснил он.
Лесник молод, лицо загорелое, глаза прозрачные, в чертах все тонко и хищно. Что-то от птицы вещей, какой ее рисуют художники. Он разговорчив и насмешлив. Зовут Александр Гудков.
Мы просидели ночь, бутылки скучали на столе. Сережа стеснялся, Александр налегал на кофе и разговоры. Он знал прошлое Левенды, рассказывал о монастыре, который превратили в коммуну им. К. Маркса. От монастыря и коммуны остались лишь кладбище и аллеи лип. Он рассказывал об особом, по его мнению, трудолюбии левендян, создавших в свое время крепкое коллективное хозяйство. И в перестройку, оказывается, Левенда хотела выделиться. Но как и в советское время деревне приказали тащить на себе нищие хозяйства, в тот же воз запрягли ее и сейчас. Он рассказывал об уездных Меленках, городе, построенном по плану Екатерины II и окруженном на 80% сосновыми борами, и, конечно, о Муроме.
В Муроме мы бывали. Сюда приезжали из Москвы, чтобы пересесть на автобус до Меленок и дальше следовать в нашу Левенду. В Муроме мы искали его заповедную часть, но… старый город увидели обветшалым, новый — неуклюжим спальным районом. Заповедность проглядывала у стен городского богатейшего музея (целый этаж — парад икон, парад золота и огненного цвета), да еще у архитектурных ансамблей Троицкого и Благовещенского монастырей. Но, заглянув за их стены, поспешно отвели глаза. Впрочем, и к небу поднять их — было одно расстройство. Безмолвно взирали на нас пустые арочные пролеты колоколен. Словно забылась надпись на одном из древних русских церковных колоколов: “Пока я звоню, пусть далеко отступят огонь, град, гром, молния, зараза, меч, сатана и злой человек”.
— Муром таким не был, — вскинулся Александр. — Есть свидетельство актрисы Стрепетовой. Она написала, что, въехавши в Муром, артисты нашли небольшой, чистенький, милый городок, прекрасно вымощенный, с фонтанами на площадях, с водопоями, а главная площадь с собором посередине своей необычайной красотой могла бы сделать честь картине художника… Сейчас город, слава Богу, меняется. Храмы обновляются, в монастырях жизнь… Знаете, ведь Троицкий монастырь влиял на Муром не только красотой и служением Богу, но и трудолюбием, выращивая огурцы, позднее розы, золотя главы соборов. Сама императорская Археологическая комиссия следила за монастырем. А мы такое пространство города умертвили. Нет уж, пусть лучше приходят монахи и насельницы, — сказал, как отрубил, Александр…
Мы ходили вечером к лесу не по деревенской улице, нагревшейся за день, а задами, где сады переходят в огороды, по белой ровной тропе. Хорошо смотреть на порядок стоящих спиной к полям деревянных изб. Крепкие, как сторожевые крепости, тесно поддерживающие плечом друг друга, хранят они свое нажитое добро, свои устои и теплый дух. Идешь по вечерней тропе и представляешь тех, кто делает свою извечную работу в этих избах, — Клава кормит поросенка, Володя укрывает огурцы пленкой и поливает капусту, Рая Королева доит корову, ее красавица дочка Люда загоняет овец, баба Дуня кричит курам “тили-тили” (спать, мол, пора), Галя-библиотекарь, оставив свой новый дом, бежит помогать матери. Тракторист Сережа пытается угомонить своих четырех пацанов, молоденькая Света, что вышла за таджика и увезла его в русскую деревню подальше от бойни в его родных местах, качает младенца, кормит мужа, ему в 5 утра на ферму к коровам; Наталия Ивановна, уже в белом парадном платочке, читает Библию…
…Теплая волна любви поднимается в душе к этому уголку своей родины. И не хочется любить стихи об огнях печальных деревень, и не хочется слушать фантазии о поголовных деревенских идиотах; не хочется верить “утонченным” писателям, что в России “жить интересно и уповательно”, потому что, видите ли, “останется она до скончания века царством грабежа и благонамеренности”
.Не останется. И вот вам пример не сентиментальный. В Левенде живет вор и пьяница. Отсидел немало в тюрьме. Крадет не только на стороне. Его подозревают во всех деревенских кражах. Человек этот отнюдь не чудик или ласковый тихий пьяница. Характер сильный и надменный. На водку напрашивается гордо, со своим бутербродом. Картошку копает на чужом поле не воровато, а открыто. Дом свой лелеет. Медом горят тесаные сосновые стены, люстра, зеркала, кресло-качалка. Белым кантом очерчена крыша и прибиты серп и молот. Не в политике дело, “главные подручные средства в деревне” — так объясняет украшение. Любит разговоры об истории. Говорит о Петре I, Блюхере, Жукове и странностях семейства Гайдаров. (“В школе, помню, читал этого Тимура”. — “Это не тот”. — “Все равно свояк того”.)
— Да угомонись со своей тюремной грамотой! Неколи людям слушать скалучую кошку, — кричит ему баба Дуня, завидев его под нашей яблоней с бутербродом.
Но ему скучно. Жена от него ушла, с работы выгнали, злость вымещает на матери. Бьет. Она вытирает кровь. Ни жалобы, ни крика. Идет складывать дрова в поленницу. Не впадает в отчаяние, не казнит сына молчанием, не проклинает старость свою, не просит у Бога смерти. Ведь у жизни осталось для нее много еще всего — и авцы, и сад, и зеленая отава, и солнце, и подружки ее молодости. Жестокость сына словно утонула в этой благодати.
Деревня его ненавидит, сторонится, не здоровается, что по крестьянским правилам почти невозможное дело. Если говорить о подспудном страхе перед злодеем — он один: как бы не “запалил”, не поджег. Нет большего горя для деревенского человека…
Казалось бы, так они и живут — деревня и ее враг. Но нет, благонамеренность не сосуществует с грабежом. Она его отторгает.
И еще. Даже если ты дачник, но полюбил свою деревню, то ерничать “по поводам” не будешь, а задумаешься о другом. Город может хиреть, ветшать. Но он не исчезает. Его даже можно реанимировать. Деревня или остается, или исчезает. Левенда сегодня сильная, веселая, работящая. Но вот — знаки: стареет народ, обезрыбела речка, сократилось картофельное поле в десять раз, скудеют леса, пустыми стоят построенные для молодых специалистов коттеджи, уменьшилось деревенское стадо.
…Вечером у леса, к которому мы идем по нашей тропке, в пойме речушки появляется молодая лошадка, не умеющая еще ходить в упряжи. Ее ведет мальчик, отец косит траву и бросает на телегу. Как зачарованные, в усталом свете вечернего летнего солнца, они кружат в высоких травах и цветах люпина, похожих на гроздья сирени.
Но это единственная лошадка, которую вы можете увидеть в Левенде, и то чужая. Ее приводят из соседней деревни, где она тоже единственная.
Как жаль, что имеющие власть и деньги, те, кто жаждет грандиозного, стремится к небывалому, множит сомнительные политические подвиги и, конечно, трагедии, торопит даты, юбилеи, дело разменивает на слово, — не удостаивают вниманием эту жизнь, самое обширное наше пространство, не замечают живую ниточку, на которую нанизаны дни, недели, годы, само существование народа.
Но вернуться надо к странному леснику, который цитировал Стрепетову и должен был достать материалы, чтобы с Сережей-трактористом отремонтировать наш дом.
Первая стадия работы ознаменовалась вручением денег вперед, кофе, водкой и интересными разговорами. Сергей молчал. Говорил Александр, который, как шепнул Сережа, отсидел к тому же шесть лет в тюрьме (дачники не раз поздравляли нас с “удачным” выбором рабсилы).
Александр родился в конце пятидесятых годов. Но говорил о себе как о ребенке военных лет: “В деревне было страшней, чем на фронте. Там в бой — и все решено. А здесь ты живой, значит, тяни лямку нескончаемо. Бывало, дров нет, надо идти в лес. А лесник возьми и поруби топором салазку. Не знаю, откуда все это помню, еще не родился, а кажется, сам плакал над этой салазкой. Отец вернулся с войны, но страшное никогда не рассказывал, а вспоминал веселые истории. Ну, например, наши заняли населенный пункт. Штабники выкурили из избы ставших там на ночлег солдат. Солдаты залезли в подпол, замерзли и развели костер. Штабные решили, что горят, бежали, освободив несправедливо захваченные спальные места”.
Александр после смерти отца нашел его дневник. Война — главная героиня дневника. “И если уж встала эта героиня на пути, — писал отец, — все, что трудное, бери на себя”. Он и сына научил всему, что умел. Научил Александра собирать радиоприемники, работать паяльником и рубанком: “Даст рубанок, строгаю, измозгаю — потом три дня точить надо. А он говорит — все гоже. Не запрещал”. Увлек музыкой, потому что сам играл на балалайке, гитаре, пианино, аккордеоне, мастерил музыкальные инструменты. Александр тоже научился их делать. Увидел однажды балалайку в доме у дяди. “Дай”, — говорит. “Она сломана”. — “Я ее уделаю”. И уделал. Вскоре аккордеон отец ему купил, за 150 рублей. Дорого. Но зато как он потом звучал на деревенских свадьбах! Наступит время — зазвучит не за бесплатно, “подсобит” в жизни.
Отец привил ему вкус к старым вещам. Собирали они оружие. В избе левендянской объявятся берданка 1878 и берданка 1823 годов, японский карабин, златоустовская сабля 1825 года, кавказский кинжал, немецкий кортик… Все потрепанное, но в руки-то попало золотые. “Вы скажете, за все хватался. А как же? Это сегодняшний Валька-тракторист трактора не знает. Только погоняет его. А заболеет машина — не вылечит. Мы же развлекали себя сами и на дело, и на потеху. Картошку пекли, и костры жгли, и в библиотеке конкурсы придумывали, пруды прудили, нанимались баушкам дрова колоть. Теперешние даже для себя сделать не хотят. Жара. А они: “А почему мы должны прудить?”… Вот где ужастик. В жизни, а не в телевизоре. Мой отец говорил, что занятия, как солдаты в запасе, должны быть готовы на жизненный случай.
В один из переменчивых пасмурных деньков Александр позвал нас к себе. В горнице на стене висела скрипка, маслом написанные картины, в углу стоял мольберт. Сам живописец был перед нами. Он сообщил, что Институт искусств в Москве дал ему больше, чем Институт культуры…
В семье рисовал брат, инженер-технолог по специальности. Но он к своему дару не отнесся серьезно. А вот душу младшего смутил, да так, что когда младший, будучи в армии, познакомился с профессиональным художником из белорусского города Лида и увидел, как из-под карандаша рождается портрет, то “был поражен в самое сердце. Бывало, увижу человека, мне интересного, и холодею от желания написать его портрет. Это как у рыбака — забросил удочку, и руки дрожат до первой поклевки. Меня забирало не сходство, а натура — кто таков? Я поступил в Московский институт искусств — принимали строго, по живописным работам. И педагоги попались прекрасные — Татьяна Фоминична Чудотворцева и профессор Акимов. Не знаю, может, и есть лучше, но мои всю жизнь мою подняли на ступеньку выше”.
Да только скатился прямо в зону. Не скатился — рухнул. Испокон веков парни в деревне ходили стенкой на стенку. Причины разные, но главное — из-за девчат. Как-то целая ватага и подперла его к избе. Выскочил с дробовиком. Шестерых ранил. Впаяли как следует и — на пользу. В зоне пошел в училище, учился на каменщика, электрика, токаря. Любил смотреть, как металл режет металл, как он плавится, потеет, потеет, потом растекается. Организовал художественную студию. Учил зеков оформительскому искусству.
Странно, оружие собирал — выстрелило, почти по Чехову; рисовать учился — спасался этим в зоне. Больше всего боялся всякой свободной минуты, чтобы не свихнуться. Мучила тревожность. Потом понял, что тревожность дана человеку как условие жизни. Это — команда действовать, только от человека зависит, как ее употребить. В бездействии — заболеешь…
В зоне учил даже английский язык. В учителях ходил некий Вадим из Владимирского пединститута. “Он в зону позже прибыл. Я ему помогал адаптироваться, он мне — по Джерому усваивать язык”.
И знаете, зачем понадобился язык? В Америку собрался. Во вполне советское время, без денег, связей, знакомых, профсоюза, партии, прямо из тюрьмы. Диссидентом он не был, обид на Советскую власть не держал. “Но нельзя было быть при этой власти самим собой. Если ты белая ворона — ходу тебе нет. Устал я сам себя скрывать”.
Вот такой был романтик.
Но умирает отец, мать остается одна, дом требует ремонта, появляется красавица Лида. Узелок затянулся туго. С большим трудом его взяли на работу в клуб соседнего Панова. Художественный руководитель, оформитель на полставки, он создает хор, инструментальный ансамбль и знаменитую, твердо державшую первое место в районе агитбригаду.
В район приходит разнарядка — двух человек вне конкурса, но с экзаменами ждут в Институте культуры. Начальник районного отдела культуры — “человек хороший, хотя бы потому, что был ко мне доверчив” — чешет голову: никто не желает ехать.
— Меня отправьте, — предложил Александр.
Начальник обрадовался, но вспомнил о загвоздочке в анкете — зона. И храбро решил ее “выправить”. Этот маленький чиновник из глуши любил повторять, что радость и цель жизни в большей мере в том, чтобы ИМЕТЬ ЖЕЛАНИЯ, хотя неплохо и осуществлять их.
Александр учился прекрасно, блестяще написал работу об агитбригадах — дело знал по опыту. Хотел перевестись с культурно-просветительского факультета на режиссерский. Но посмотрел, как там “пахали” ребята, и передумал: “возобладала лень”.
В лесниках Александр оказался по простой причине. Жить было трудно. Культура в деревне — не городской шоу-бизнес. Он подрабатывал где мог: катал бревна, работал по совместительству, нанимался строить дачи. Начальство сельсовета подсчитало — “оклад у тебя 115 рублей, а по общим доходам получаешь больше председателя сельсовета; неудобно”. Никто не вспомнил, что в семье у него уже пятеро. Человек горячий, он сказал: “Когда надоем, скажите прямо”. Но вердикта не дождался, ушел и остался безработным. И тут выплыло место лесника. Дело, конечно, от культуры далекое. Но в деревне ведь как? Очень важна семейственная преемственность. У Александра дядька всю жизнь в лесниках проработал, и тетка в лесниках ходила. Значит, не такое уж далекое дело. “Согласился, пошел, и понравилось. Художества природы были отрадой — даже к краскам потянуло”.
Итак, мы все знали о нанятом нами строителе. Но мы мало, не конкретно, не досконально, очень приблизительно, полагаясь на деликатное снисхождение к нам, городским, говорили о собственном деле, ремонте дома.
И когда в странном перестроечном купейном вагоне, где разворовали ложки, стаканы, подстаканники, исчезли сахар, заварка, даже кипяченая вода, постельное белье стоило 25 рублей (и если ты его не брал, то не смел лежать на полке, за которую заплатил), мы добрались до Мурома и дальше в деревню, то обнаружили, что колорадский жук поел картошку; мальчишки растрясли сад; терн, которым в прошлом году лакомились маленькие, сухонькие старушки-соседки, приговаривая “гоже, гоже, только сердцу тяжело”, редкой ягодой сидел на колючих ветках; черными перчинками усохла смородина; и только малина терпела жару. Мы ее тут же съели и осмотрели дом. Работа, вопреки обещанию, не была окончена к нашему приезду на отдых.
Мы поселились как бы на строительной площадке.
Сад наш сиял, блистал солнцем, крупными изумрудными стрекозами, зарос желто-бело-лиловым цветом. Мы, изгнанные шумом из дома, проводили время под сливой, где в лицо нам смотрели золотые левендянские поля, темные полоски картошки, высокое небо с крестом ястреба в синеве. Лилась холодная колодезная вода из рукомойника, хрустели яблоки на зубах Александра и Сережи, пахло свежими досками, куры Клавдии и бабы Дуни с чернильными отметинами на перьях охотились в нашем саду; и только когда на улицу вступало отяжелевшее за день стадо, на нашей стройке наступала тишина.
За время нашего отдыха дело продвинулось настолько, что мы полностью рассчитались за работу, но это не означало, что и она тоже была полностью выполнена. Мы еще долго жили со старой покосившейся не закрывающейся дверью, с грубо разъехавшимися досками пола, стен коридора и веранды, куда залетали снег и дождь, с кухней, где углы так и забыли обить вагонкой, с забором, который так и не поставили.
Москвич-дачник только и спросил: “Куда же вы смотрели?” Интонация вопроса была еще та! А сосед, первоклассный плотник Володя Воронцов, только вздыхал, качал головой, но вслух наших горе-строителей не хаял, репутацию им не портил. Душу отвел тем, что поставил нам “за спасибо” перед домом в саду стол для гостей и самовара, стол для мытья посуды, косил траву, поднимал время от времени пограничный с соседями забор, который от старости отказывался стоять.
И как же нам следовало поступить в этом случае? Устроить скандал одному и второму, потребовать деньги обратно, разнести молву по деревне, что Смыслов и Гудков — халтурщики? Опозорить и впредь не знаться с ними, хотя и предстоит жить в одной деревне?
Ни первого, ни второго, ни последующего мы не сделали. И не только по слабости характера и непониманию практических дел.
Оба с первого нашего дня в деревне помогали нам освоить непонятный уклад деревенской жизни. Получилось так, что нами руководили их заботы, сочувствие и помощь.
Сережа согревал настывший дом умело растопленной печью, залезал на крышу и поправлял трубу, которая нещадно дымила, нарезал чурбаки и делал стояки под диван, подвел электропроводку, принес радио, вбил в тени сада скамью и стол, обрезал гремящее железо, свисавшее с крыши, замазал трещины на печи, побелил потолок, привез кровать, перину…. И каждое утро, выезжая спозаранку на своем тракторе в поле, сигналил и кричал, перекрывая шум мотора: “Федорыч, у тебя все в порядке?”
Александр, умевший все осмыслить, объяснял нам деревенскую психологию, традиции, привычки, знакомил с людьми. Он поднимал круглые брови над светлыми глазами и, глядя на нас как бы издалека, говорил: “Вы что-то не так понимаете деревню”. И подбрасывал нам картошки, капусты, банки с огурцами и помидорами.
Всей доброты не перечислишь, ибо стихия быта безразмерна. Делали они все без подчеркнутой услужливости, просто и свободно, как бы не ощущая важности этой помощи для городского человека. Легко, очень легко забыться и стать неблагодарными в таком “климате” помощи. В городе — все считано-пересчитано, у благодарности там фундамент другой. Здесь же надо покопаться в душе, чтобы достойно выразить человеку ответную признательность.
Наши отношения вышли за рамки чисто экономического расчета. Огрехи на плотницком поприще не были хамством, которое, как кто-то сказал, “начинается там, где возникает хитрая изобретательность”. Здесь же было много простодушия и человеческого участия к людям, которые впервые в жизни получили в собственность рубленый дом, 20 соток земли и сад.
В деревне мы не были два года.
За домом аккуратно и совестливо смотрели Клавдия и Володя Воронцовы.
Деревня вроде бы все та же. Лежит себе на макушке земли, золотой от скошенных хлебов, с черными лентами галок. Днем смотрит на нее жарким круглым оком солнце. Вечером, играя с облаками, оно устраивает фантастические представления.
Знаменитые левендянские закаты…
Подкрасила деревня свои разноцветные избы, вырыла новые колодцы, чинит машины, которых стало много, заселила два коттеджа, долго стоявших пустыми на потеху ветру, снегу и мальчишкам, продала еще несколько домов дачникам из Москвы. Один из дачников тут же продемонстрировал крутой размах нового русского. Пригнал бульдозер и приказал рыть в огороде бассейн для дочери. Бульдозерист копнул раз и остановился: “Зачем тебе бассейн, рядом в пятидесяти шагах запруда. Вся ребятня, начиная от двухлеток, купается. Не дури, ряской зарастет, а огорода не будет. Мне не жалко, выкопаю дыру тебе хоть до пупа земли и дальше, только глупость все это”. Плюнул зло, — даже возможность заработать на этой дури показалась ему противной.
Еле убедил хозяина и погрохотал к магазину.
Магазин тоже изменился по сравнению с тем временем, когда Дворянкина, “не принюхиваясь”, покупала рыбу. В магазине есть все. Как в Москве. И все чужого производства. Поэтому, если вы едете в уездные Меленки, вас обязательно попросят: “Привези колбаски муромской или касимовской, получше будет, чем заморская”. А вот свою левендянскую сметану, которую можно ножом резать, молоко с толстым слоем сливок и нежный домашний творог в марлевом мешочке променяют на йогурт. Б а у ш к и просят его для пацанов, которых в деревню навезли дочки и сыновья на каникулярное время (больше детей деть некуда).
С отъездом детей деревня затихает. Улицу озвучивают заскочившие сюда с товаром — от комбикормов до женских нарядов и живой рыбы из Оки — лихие коробейники, мычащее и блеющее стадо, да еще… лязг железа, что целый день слышен с середины улицы.
— Капиталист наш работает, — пояснил нам знакомый мужик.
Капиталиста мы увидели на следующий день. Худой, черный, с налитыми усталостью глазами, нервно рычащий на всех и вся, — он был нам знаком. Художник, музыкант, коллекционер, лесник, строитель — Александр Гудков. На чистой твердой площадке с электрическим освещением стояло полдесятка машин. Среди них и иномарки. Рядом со старой избой матери вырос двухэтажный из силикатного кирпича дом. На первом этаже — мастерская на два бокса.
— Слышал, Федорыч, тебе нужен цемент? Плати 30 тысяч, — сказал капиталист, не моргнув глазом. Мы в ответ, тоже не моргнув глазом, деньги дали и не напомнили о строительных долгах (двери, щели, крыша, забор и т. д.). Тем более что к тому времени заплатили 1,5 миллиона (материал доставали сами) Володе Воронцову, который, истосковавшись на пенсии по делу и деньгам, употребил весь свой профессиональный плотницкий талант и у д е л а л и коридор, и веранду, и окна, и забор, и дверь, украсив ее, новую, солнышком с лучами. Как это было и при Настеньке.
Надо заметить, что деловому запалу капиталиста нанесла удар его собственная жена, красавица Лида. Увидев нас в окно, она тут же выкатила из огорода голову капусты, в полиэтиленовый мешок бросила кабачки и свеклу, на чердаке набрала доспевших помидоров. “Борщ пока сготовьте, потом оглядитесь”, — в ней говорила не только доброта, но, наверное, и повар пятого разряда, кем она была раньше, а не рабочий в мужниной авторемонтной мастерской, кем стала.
— Приходите в гости, — сказали мы друг другу.
Когда объявили капитализм, Александр стал думать, как жить. Все шли в торговлю. И они с Лидой в Чебоксарах купили трикотаж, чтобы перепродать. Купили на 1 миллион, продали на 1 миллион 200 тысяч. Оказалось, товар взяли не по сезону и не на того покупателя. Привезли чулки на деревенских старух, а у них денег нет. Только мать хвалила: гожие, ноги не потеют. Короче, с торговлей разобрались быстро, да и душа к ней не лежала. “Не могу дешево купить, чтобы дорого продать. Краснею”, — говорит Александр.
Были виды на ваучеры. Приберегал их, думая, если землю отдадут в частное пользование — обменяет на ваучеры. “Я прекрасно понимал — пусть через 10 или 20 лет, но земля — это капитал. Хороший капитал”. Потом стали думать о жилье: своя квартира — казенная, у матери дом старый. И если бы ваучеры стали менять на жилье, выкупил бы недостроенный коттедж в деревне. “Но обман совершился во всем, отнес я ваучеры на рынок и снова обнял голову руками”.
Он сидел вечерами на кухне и примерялся: если взять 5 га под тепличное хозяйство, то нужны транспорт, рабочие, охрана, иначе все разворуют и растащат. Их маленькому семейству не управиться. И главное — где взять стартовый капитал? Особенно если учесть, что тепличное хозяйство за год не построить, отдача пойдет с третьего года. “Нет, — решил он. — Не всякий может на этот бизнес пойти”.
Кто-то сказал, что можно взять в аренду лес. Но оказалось, “эксперимент закончился” — лес уже поделили. Тут загвоздка была в другом. Условия аренды отличались особой жесткостью. Ты берешь в свое пользование лес. Он твой и в то же время не твой. Ты подчинен железным государственным таксациям: что пилить, что рубить, сколько сажать. А воспроизводство леса — дело очень дорогое. И если ты не имеешь перерабатывающей базы, просто продавать лес на корню невыгодно. Цена его такова, что не окупает затрат на воспроизводство.
Он распрощался и с этой идеей.
Но надо же было что-то делать — страна сдвинулась с места, все строили планы, куда-то ехали, меняли профессии, продавали, приобретали, впадали в бедность и богатели. Он с ненавистью думал о вечном своем нищенстве, с печалью — о малых возможностях деревенской жизни. “Идти в фермеры?” — спрашивал он себя, ковыряясь в своей машине, которую разбил и упрямо пытался поставить на колеса. “Но я не могу стать фермером, выращивать поросят на мясо. Они, как кошка, живут рядом, а ты их под нож — это я не люблю. И запах навоза мне не нравится. А он земле нужен. Металл, краска, бензин вредней, но они мне по душе”.
Машина, как новая, вскоре стояла в гараже. Гараж, правда, по бедности был деревянный. И все же стал приносить доход: со всей округи приезжали деревенские: “Тачку завари, сломалась”. Откажет — человек руки к небу: “А к кому ехать?!”
Александр все еще работал лесником. Но если доход от гаража в десять раз превышал доход от основного занятия? Проиграв все варианты, Александр понял: его новая судьба — авторемонтная мастерская.
Хотел уволиться из лесников к весне. Но ушел осенью. Нетерпение жгло: неужели стану сам себе хозяином?
Мастерская создавалась лет пять. Для начала новоиспеченный собственник построил кирпичный гараж и, мечтая о токарном станке, отправился “в люди”. Племянник работал директором механического завода. “Иваныч, нет заваля-щего?” — “Иди на склад, там стоят списанные”. Купил станок за 300 рублей. Нашел кран и привез в деревню. Стал мечтать о фрезере, буквально заболел им. Нашел завалящий станок в Муроме. Восстановил его самостоятельно. Но самое трудное было — решить проблему с электросетями. Денег нет, все дорого. В ход пошли знакомства и водка. Спасибо, что помогал бывший совхозный электрик…
Есть удивительный штришок в деле Александра. Он еще работал лесником, но машины уже чинил во всю ивановскую. Конечно, подпольно это делал, так как свидетельства на право пользования мастерской не завел. Вся деревня видела, как к нему клиенты подъезжают. Молчала. Потом милиция стала наведываться, знала, что “подпольщик”, платила за ремонт и тоже молчала. Ни гу-гу. Даже намеком. Появилась налоговая инспекция: ремонт, оплата, — тоже делают вид, что ничего не знают. “И мне самому стало неудобно. Думаю, надо зарегистрироваться. Поехал и стал лицом юридическим, зарегистрированным как частный предприниматель. С тем и пришла моя независимость, и дел стало необеримо
”.Мастерская Гудкова совершенствуется. Он выписывает научно-техническую литературу, денег не жалеет и на дорогие американские журналы. “Пусть у меня нет многого, но я держусь в курсе. Обо всем новом в моем деле знаю”. Львиную долю дохода он вкладывает в приобретения. Мать ворчит: “Опять железки ташишь”. Но он понимает: если сегодня капитал не вложить в железки, завтра положишь зубы на полку — очень простой расчет. Приобретает все осторожно. Обязательно просчитает, нужен ли механизм, о котором мечтает, и за какое время он окупится. Хотел приобрести балансировочный станок, но оказалось, что в его условиях он окупится только через пять лет. Отказался. Слабость питает к импортным электроприборам — “зачем работать руками, если есть электричество” — и едет в Касимов. Там качественный товар, огромный выбор и самые низкие цены. “Я хочу, чтобы у меня все было, что нужно клиенту, — покраска, наладка, сварка, регулировочные работы, электросистема, ремонт двигателя, ходовой части. Все он должен получить. А значит, мастерскую надо оснащать и оснащать. Уже сегодня она у меня лучше, чем в “Товариществе”, да и завод механический в Меленках может позавидовать. И что с того, что деревня глухая, — едут ко мне за полторы тыщи километров. И рекламы ведь нет. Вернее, она особая, “сарафанное радио” работает.
Надо сказать, что Александру составляют конкуренцию не так давно появившиеся в районе восемь мастерских — в Ляхах, Воготине, Домнине, Меленках, Тургеневе, Темкине, Крутцах… Но он без работы не остается. И хотя в перечень причин, почему едут к нему в такую даль, он заносит и увеличившееся число машин, и десять лет не ремонтировавшиеся дороги, и то, что он человек местный, оседлый и ему можно доверить машину со всем содержимым, — главным он считает свое особое отношение к делу и называет себя “невольником чести”…
Сцена разыгралась со всей страстью, обидой, на повышенных тонах прямо на улице.
Красили машину. Пять пар глаз, в том числе заказчик, остались довольны. Но, как говорится, наперед сожни, потом охни.
— Будем перекрашивать, — неожиданно изрек Александр, указывая пальцем на только ему видимый маленький подтек.
— Да брось ты, так ведь выкладывались, и хозяин доволен, — шептала Лида.
— Тем более. Не люблю дешевое наводить на дорогое и охулки на себя не возьму… Будем перекрашивать. Начинай.
Потом Лида каялась:
— Конечно, я не права. Пусть красила я, но машину сдает он! На его имени и совести дело держится.
Вечером мы сидели в нашем доме, и это было долгое сидение, до четырех утра. Александр пришел в свежей рубашке, которая прохладно белела в темноте; Лида, статная, высокая, в платье — только для нее, так оно шло к ее белой коже и темным глазам. Ромка, шестилетний человек, истратив всю энергию и любопытство на обследование столов, шкафов, книг и испытав настоящее потрясение от бумажного китайского веера, вскоре уснул, его утром на руках отнесли домой.
— Когда Лида выходила за меня, меня ругали, а ее пугали: “За кого выходишь? Он бездельник, всего делов-то — в рупор кричит да кисточкой машет”. Теперь ругают за усердие… Лида мне шепчет: “Саша, клиент подтека не заметит”. Но я-то заметил! И все тут! Это как художник, которого все хвалят, а он видит, что в правом углу все плоско. Или Рихтер. Его награждают шквалом аплодисментов, а он еще раз играет не на “бис”, а потому что мелкую оплошность допустил. Мне об этом рассказывали. Вот откуда его слава. И репутация. И я такой хочу в своем деле. Уже сегодня репутация много значит. А дальше для предпринимателя будет иметь еще большее значение. Клиент между дешевизной и надежностью всегда выберет надежность. И я, в свою очередь, имея высокое к себе доверие, могу с иного заказчика подороже взять — знаю, что ехал именно ко мне. Я стал лучше к себе относиться, с большим уважением, что ли. Если раньше мог схалтурить, сейчас работой дорожу. Хотя ох как ломать себя, советского, надо. Кто из нас знал раньше понятие “счетчик включить”? Ну разве в такси. Теперь обещаю машину к сроку. Не сделал. Клиент говорит: “Машина была задействована в этот день на миллионную работу. Ты лишил меня денег. Плати”. И не приходится рассуждать, грабительский капитализм на дворе или какой. Как-то сделал я заказчику двигатель, дал гарантию пробега от 6 до 40 тысяч километров. Смотрю, едет. “Движок, — говорит, — полетел. Плохо сделал”. Я промолчал, осмотрел двигатель и понял, что по своей дури он его запорол. Чтобы не уронить свою репутацию, сделал ему ремонт еще раз и полностью за свой счет. Сказал только, чтоб ко мне больше не ездил — в ремонт не возьму… Слава может накормить, может и погубить.
Но это частные случаи. Страшнее позорят имя и чернят честь объективные обстоятельства: хаос в нашей экономике. А малый бизнес напрямую зависит от нее. Если раньше заводы-поставщики строго придерживались стандартов, то теперь, под маркой конверсии, прекрасно оборудованные предприятия выпускают такое дерьмо, за голову хватаешься. То марка стала не та, то размеры не выдержаны. Шаровая опора вместо обещанных трех тонн ста килограммов не выдерживает. Выехал за деревню — обрывается, и машина кувырком. Я, правда, с глазу определяю, чья опора. Ценю только воронежские. А всем прочим кооперативам и заводикам, насытившим рынок некондицией, — не верю. У них даже марку изготовителя на продукции не найдешь. Попробуй по суду с такого что взять. Пойдешь — там генеральный директор, просто директор, начальники цехов — тоже себе директора, а все вместе — совет директоров. По всем ступеням спустишься, а там — сто работяг. Ищи-свищи. Это вам не частный бизнес, где хозяин — ответчик за все. Такое положение вещей в большой экономике заставляет меня, частного предпринимателя, чтобы не рисковать своей репутацией, ставить клиенту условие — привезешь свои запчасти, сделаю.
Глупо. Настроение портит. И губит мое дело.
— Но, может быть, стоит вести дело на паях?
— Были предложения. В первый раз сказали: ты мастер хороший, но удельным князем не выживешь — иди к нам. В другой раз сами просились в дело, обещали солидную субсидию. В первом случае — сразу дело теряю. Во втором, если возьму много денег (свою мастерскую оцениваю в 200 миллионов), меня могут придавить, свою волю навязать. Я отказался от всех предложений. Когда основывал мастерскую, решил, что в дело возьму только родича. Хотя народ говорит: “Родство дело святое, а деньги — дело иное”.
— Еще говорят: “Родня родней, а в горох не лезь”. А вот рэкет лезет?
— На пятки не наступает. Не настолько я богат, чтоб было что с меня взять. Да и со многими, кто этим делом занимается, я был в зоне. На своего брата не наезжают. Наезжают ремонтироваться. Здесь другая проблема. Рэкету частный предприниматель отстегивает наличными из теневого капитала. По статистике одна треть предпринимательского оборота находится в тени. А если зарабатываешь имидж профессионала и марку своего предприятия, невыгодно уходить в тень. Нужна полная легализация.
— Власть бы…
— Какая? Местная — всегда была без силы. Чем сельсовет может помочь? Да, мне нужна дорога к мастерской. Но проложить ее для власти — дорогое удовольствие. Телефон бы могли провести. Мне очень нужен телефон. Но сами знаете, в деревне даже радио не работает, почта осталась без телефона. И это в начале XXI века, когда везде спутниковая связь. Ничего я и не прошу. Радуюсь только, что краснеть приходится все реже, потому что ничего не таю, выполняю свои обязательства.
—
И бюрократ на дороге не стоит…— Уже маячит. До сих пор ежегодно писал декларацию о доходах и аккуратно платил налог с прибылей. Взаимоотношения с налоговой инспекцией нормальные. Они меня не душат, не давят, только проверяют журнал учета дохода и расхода. И вдруг помимо свидетельства потребовалась лицензия на право ремонта. Поехал в Меленки. Дали гору бланков с вопросами как в советское время: кто бабушка, кто дедушка, судился, женился и т. д. Да еще укажи точные тарифы. Как их укажешь? Например, рихтовка крыла: можно крыло помять чуть-чуть, а можно в лепешку… Но все же взял бумаги, заполнил, отправился за лицензией. Но оказалось, что еще нужны справки от санэпидстанции, энергонадзора, главного архитектора, пожарника… А я ведь их уже сдавал! Труба дело. Плюнул на все. Вернулся в деревню.
Бланки дома лежат, якобы в процессе подписания
.Уже около года.
— Лицензия на право ремонта. А как же проверяют подготовленность автомеханика?
— Как у Маврикиевны с Никитичной: “А суть-то где?” — “А там, прямо в подъезде, и суть”. Наше государство за счет мелкого частника кормушки свои — госучреждения открывает. Приходят и говорят: отходы нельзя так складировать. Их следует чуть ли не в контейнерах из нержавеющей стали, как радиоактивные, хоронить. Дает несчастный частник взятку. Потом архитектор появляется: мастерская, видите ли, не вписывается в архитектурный облик деревни. Опять взятка. Короче, родись, крестись, женись — за все деньги плати. Сознаюсь, я взятки не даю. Делаю ремонт и беру за работу на 20% меньше. Качество, как всегда, отличное.
— Значит, вся надежда на себя?
— Нет, это красивые слова. Для нашего дела нужна четкая законодательная база. Малый бизнес еще не умеет отстаивать себя, тем более везде действует не законный порядок, а разрешительный принцип: хочу — разрешаю, хочу — нет.
Суды как работали, так и работают. У них даже нет налогового кодекса. Сейчас столько тяжб и с бизнесменами, и с налоговой службой! В конфликтах частника с бывшей оборонкой частнику нечего противопоставить. Милиция тоже не стремится ему помочь. Даже в нашем тихом нищем районе выгоднее обратиться к рэкетиру. Волокитой заниматься не будет, только спросит: в милицию не ходил? Рэкет, в отличие от Президента, Совета Федерации, Думы, понимает, что трава растет от родного малого бизнеса, а не от “Боинга”. И в России должно быть много малого бизнеса — он составил бы крепкий средний класс. Ну вот я, новорожденный капиталист, что чувствую? Что статус мой как гражданина стал ниже. Как гражданин — я ноль. И вы — ноль, и ты, Федорыч, — ноль
. Мы ни от кого и ни от чего не защищены. В советское время еще могли надеяться на законность, возмездие, если, конечно, речь шла о хулиганстве, грабеже, а не о партийных делах. Сейчас за правдой идти некуда. Чиновника захудалого боишься, как беса. Такое загнет — мужик не поймет, а поймет — не поверит.Меня тут красиво спросили: “Как видишь в перспективе жизнь и работу?”
Я привел пример из своего прошлого. Загадал я поставить автоматику для контроля температуры в сушильной камере. Дорогое удовольствие. А тут выборы Президента. Я и заколебался: придет Зюганов, придут товарищи и скажут: “Это не твое, а наше обчее”. И зачем мне тогда автоматика? Руки опускаются. Что делать? Дождался конца выборов. Выбрали Ельцина — поставил автоматику.
Но дело в том, что Ельцин не будет баллотироваться, а Зюганов будет. И что меня ждет? Наше государство как шалман цыганский. О Господи, хоть бы страна окрепла! Не ценой, конечно, крови, как при Грозном или Сталине.
Почему другие страны живут нормально?!
Этот вопрос мы задали друг другу, когда в теплую комнату влилась утренняя прохлада. Днем деревня говорила, что мы не жалели света всю ночь…
О том, что ниже сказано, можно было бы и не упоминать. Но читатель должен почувствовать почву, на которой во временном разломе “прорастал” капиталист Александр. И это в хорошей деревне!
В воскресенье Левенда как на ладони. И на этой ладони две четкие линии. Женщины приодеты, в светлом, спешливы и хлопотливы. Мужики задумчивы, взлохмачены, сидят на лавочках. Взднять их невозможно. Таких в Левенде стало больше. Раньше пили одинокие, старые; пили также веселые неженатые парни. Теперь особо отличаются безработные. Биржа пособие дает как раз на две бутылки… Некоторые из них жили на пенсию матери; но мать умирает, остается только дом; посмотреть на него как на доходную статью не умеют, что с собой делать — не знают. Одна радость — выпить. Где пьянство, там воровство. И странная психология у общества: украл, пропил — черт с тобой, из брюха ведь не вытащишь! А если украл, продал и что-то купил для хозяйства — тебя надо наказать. Но и воровство изменило свою физиономию. В советское время было что красть, тащить, менять на водку. Сегодня все разворовано. Красть можно у дачника или у самого себя. Именно так внук Ивана Елизаровича Наумова, знаменитейшего столяра и плотника, выменял старинные дедовские инструменты на стакан водки.
Александр причину пьянства и воровства понимает на свой лад: “Мужик в советское время кончился. Его кастрировали. Руки обрубили. Он перестал быть добытчиком и защитником. Какой он добытчик, если жил на зарплату жены, а та давно стала тягловым животным. Какой он защитник, если ноченькой приехали, руки за спину, и увезли неизвестно за что. А семья осталась. Ни ее, ни себя защитить! И сегодня мужик с трудом — по себе знаю — вылезает из этого положения. Земля ему не принадлежит, как не принадлежала и при Сталине. Не за что человеку зацепиться.
Когда перестанут добычливого человека травить, как волка, когда в нем проявится гордость хозяина, он и алкоголем не будет себя сжигать”.
В словах Александра много собственной боли. Его не травили. Но он вынес много иного — недоумения, недовольства, нежелания, неприязни. Было много печального и смешного. И в собственном доме, и за его порогом. Мать, любя и жалея сына, пришла в ужас от его начинаний
.— Ты могилу себе копаешь! — кричала она на всю деревню, когда он копал яму в гараже.
Лида смотрела косо, мать плакала, а работяги, которых он нанял за стаканчик, знай молча швыряют землю.
Отвоевал он эту яму с не меньшим боем, чем когда-то полку в бане у отца. Он не терпел баню с тепленькой водичкой — хлёп, хлёп. Любил жар, пар и решил соорудить полку, чтобы париться. А их в левендянских банях никогда не водилось.
— Какая еще полка? — ругался отец. — Она голове мешает!
В жестокой перепалке отвоевал он эту полку. Точно так же отвоевал яму, затем второй этаж над гаражом.
— Скворешник строишь?! Тебя сожгут, — пообещала мать.
Из-за пилорамы до сих пор идет война. Контейнер стоит, фундамент залит. Осталось собрать все воедино.
— На кой черт она тебе? Мало свой горб наломал? Ты будешь носить бревна, я тебя спрашиваю? — кипятится мать.
— Не буду я носить, — кричит он в ответ.
— Все равно тебя раскулачат! — предрекает она, непонятно кого и что имея в виду: Зюганова или 17-й год.
— А я сам все отдам, — он вспоминает рассказ отца о мельницах в Левенде. Раскулачили всех, а один пришел: “Возьмите для народа”. Его и сделали директором собственной мельницы.
Александр собирался к нам, а мать качала головой:
— Не ходи. Они про тебя напишут. Люди все узнают.
…Какой же глубокий страх оставила жизнь в ее душе…
Она боится за сына, но не может скрыть гордости за него — умницу, трудягу, не похожего на других.
Надо видеть ее лицо, важное и довольное, когда Александр везет мать в райцентр, в магазины, или когда заезжий человек, высунув голову из кабины, останавливаясь у каждой избы, ищет своего спасителя Гудкова…
Александр понимает мать. Целый день на ногах, подводит здоровье, ей хочется покоя. А здесь шум, машины, клиенты, соседи ворчат — среди зеленой муравы, песчаных белых дорожек, кур, детей, кошек, с фасоном подрезанных ив, палисадников, в самом центре деревни выросло железное, лязгающее хозяйство. И зачем все это?
Как матери объяснить, что в двадцать лет жизнь ему казалась бесконечной, ни в чем не сомневался, во всем был уверен, жил одним днем. Цели ставил перед собой скромные. Сейчас ему сорок. Жизнь покатилась с горочки. И захотелось Александру — раз уж такое время выпало — постараться ради нажитка, ради наследников и ради того, чтобы себя испытать. У него есть мастерская по ремонту машин. Есть металлообработка. Пусть будет и деревообработка. Это менее выгодное дело, чем ремонт машин, — распилка дерева в десять раз дешевле. Но бывшая совхозная пилорама на ладан дышит. А на своей он сам работать не будет — рабочие места (не за трудодни, а за реальные деньги) предоставит другим. Так и зацепятся за деревню пяток молодых парней. “Чем я руководствуюсь? Раз уж занялся бизнесом — надо расширяться, и от конкурентов пора отрываться. Не люблю, когда наступают на пятки”.
Так он рассуждает. И по той же причине выстроил “скворечник”, второй этаж гаража, где надумал открыть кафе. Лида, как говорилось, повар пятого разряда, сумеет сделать закуски, мороженое, сок — сады полны и яблок, и слив, и смородины. Отдых будет для клиентов — иной раз ждут машину и час, и два, — и для левендянской молодежи. Деревенский клуб состарился без ремонта.
Есть у него еще одна задушевная потребность — предоставлять, когда нужно, помещение для баушек, которым негде молиться в Левенде. Храма нет, ходить далековато — в Степаньково или Ляхи. Вот они и кочуют, молятся по избам.
Когда-то он сам был большим атеистом, родная бабка корила: “Грешник окаянный, погоди!” Пришло время, затосковала его душа по вере — еще колеблется, сомневается, страшится. Но просит опоры душа…
Подсчитывая доходы, он выделил в особую расходную статью создание благотворительного фонда в деревне. “Пока он будет маленький — этот мой кровный счет, но постепенно появятся в Левенде свои деревенские капиталисты. Кто-то землей займется, кто-то переработкой продуктов, кто-то машинами. Если нас наберется 5—6 крепких семей, неужели не скинемся и не сделаем что-нибудь для деревни? Ту же дорогу, телефон, пруд, речку очистим. Я — оптимист, хотя пока одинок: дети не выросли, старики уходят из жизни, кто-то ждет манны небесной”.
Он оптимист. Для него в этом мире бездна притягательного, как и для многих других устроителей малого и среднего дела. Но почитайте газеты — как жестоко с ними расправляются, и зачастую свои же — деревенские, сельские, городские. У реальности, утверждает философ, всегда два аспекта: положительный и отрицательный. Самая безупречная жизнь, увиденная недобрыми глазами, плодит кривотолки. Неудачник, бездарный и нескладный, не способный уважать себя, набрасывается на того, кто лучше его. Другой — просто слеп ко всему стоящему. Третий жадными глазами выискивает слабости, огрехи в чужой попытке устоять. И все они силятся посчитаться с достойным. И способы бывают ужасными.
Левенда — добросердечная деревня. И все же нахохлилась, ощетинилась, затаилась, как бы не узнавая того, кого родила, вырастила, у себя поселила. Не только мать родная ругала, но и “доброжелатели” ворчали: “Ничего не выйдет, не справится, сроки заедят, грязь развел, машины дорогу разбили, воду не туда льет, сам на черта стал похож…” Ворчали, ворчали и вдруг озадаченно, не без уважения онемели перед этим на черта похожим, замурзанным, усталым, днями и ночами вкалывающим Сашкой, их Александром. Сами работящие, видящие смысл жизни в простой мудрости — прожить ее наименее безнадежно, они вдруг загордились своим удачливым земляком, которого знают и в Муроме, и в Ляхах, и в Касимове, и в Меленках, и во всех деревнях, и московский, купивший здесь дачи народ тоже узнал. Александр — не чужак, он коренной, ему и в лохмотьях, коль в спехе приедет, доверят миллион.
А он, как бы сбросив одну из тяжких нош, нам говорит: “Меня в деревне любят и жалеют”.
“Жалеть” в России — это высшая реальность чувств.
Слух прошел, что собрался Александр в Америку.
Это желание выглядело правдоподобней, чем давние мечты после зоны. Оказалось, что соблазняет поездкой друг, у которого за океаном родственники, имеющие мастерскую по ремонту машин.
Лида сказала: “Не пущу”. С женской последовательностью добавила: “Пущу только на год”.
Он стал откладывать деньги и думать: на кого все оставить? Подумал о Лидином сыне, которого воспитал, но тот еще в армии, молод, характера маловато. Подумал о брате. Но у того хорошая работа в Ульяновске — курирует техническое состояние трех мостов да еще приторговывает — не поедет.
И понял — конвейер свой остановить не может. “Эгоизм на мне еще не обсох, чтобы бросить мастерскую и людей, меня знающих, на произвол судьбы”.
Назавтра мы уезжали, а сегодня под звездами сидели в саду за большим столом, сконструированным Володей Воронцовым. Падали в траву мелкие рыжие груши. В клубе, стоящем на конце нашего огорода, танцевали под песню “Леха”. И, наверное, оттого, что рядом, на вишневой ветке, спали, прижавшись друг к другу, три ласточки, а напротив — четвертая, мы говорили тихо. Александр жаловался, что порою себя не узнает, что многое в нем изменилось. Молодецкого настроения, когда море по колено, уже не бывает. Научился скрывать чувства, выбор делает с большой оглядкой, чаще вспоминает отца, говорившего ему: “Меньше бай, больше слушай”; перестал любить свободное время, чем очень огорчает Лиду, а скоро огорчится этим и Ромка. Но чем дальше жизнь его катится, тем больше он восхищается ею, ее обширным пространством, которое меняется, играет, манит и зовет его быть самим собой.
Мы пошли Александра проводить. Шли по улице, над которой текла звездная Млечная река, никогда не впадающая теперь в московское небо. У его дома в резком белом свете стояло железное стадо машин.
— Ждут?
— Ждут. А ко мне… один сон зачастил. Снится и снится. Будто едем с покойным отцом в жаркий день, среди хлебов, в коляске с открытым верхом на летнем ходу. И говорим. А хорошие красавцы-кони легонько бегут. И душа моя томится-томится…