Рассказ
Журнальный зал,"Дружба Народов", №12, 1999,"ИнфоАрт"
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 1999
Спорыш
Геннадий Абрамов Рассказ 1
Только на мост вырулили, тут и воткнулись. Черная туча размеров, можно сказать, удручающих. Снизу, от речки, чуть темнел краешек малый, а здесь уж она во всей красе показалась. Наползала зловеще — аккурат неминуемо друг дружке навстречу стремились.
— Эх, некстати.
— Ерунда. Проскочим.
А на писателя туча уныние нагоняла. Потому что, если дождь прольет, дорога от Горбунихи до Любков раскиснет, сделается как сметана, и тогда своим ходом им уже не добраться. Цепи, которые в непогоду обыкновенно на колеса ставил, он еще давеча вместе с сумками дипломата из багажника вынул. Утро чистое было, ни облачка, кто ж думать мог, что грозу внезапно надует.
— Ерунда, — Батариков успокаивал. — Впервой, что ли. Если на скорости да не робеть, всенепременно там будем.
— Легко вам рассуждать. У вашего проходимость.
— Не в моем “козле” дело.
— А в чем?
— В сноровке. Вот летчики в истребках. Их! Душа воспаряет.
— Видел я, какой вы ас. Так лихачили на дороге, что я едва не уснул.
— А куда торопиться–то?
Писатель сник. Ясно было: не успевают, до грозы не проскочить. Только–только из Слободы вырвались, их и накрыло. Сперва крупные капли по крыше забарабанили, а у Ельнино хлынуло, как вопрокид.
— Ваши предложения, Алексей Никанорыч?
— Назад ходу нет.
— Это почему же? Можно на асфальте грозу переждать. Часика три пообщаемся, побеседуем, глядишь, и просохнет. А можно и к трактористу на дом сходить, тут недалеко Паша живет. Дотащит.
— Не. Прорвемся. Сердцем чую. Толканем в случае чего.
— А где съедем?
— У Горбунихи, известно.
Писатель напрягся.
— Ну, Алексей Никанорыч, держитесь. Под вашу ответственность.
И свернул с шоссе — проселочную жижу месить.
В первой же луже едва не застряли. Однако “жигуленок”, взревев, тужился–тужился, выполз. На равнинке неплохо потянул. Писатель скорость держал по такой погоде сверх меры высокую. Зад нещадно кидало, забрасывало то влево, то вправо. Батариков смолк, он езды такой ошалелой не ожидал. Писатель на полный мах щетки включил и туда–сюда рулем крутил с такой быстротой, что у Батарикова голова кругом пошла, и он вообще не смекал, где они едут. Побелел с перепугу, вцепился в кресло, заледенел, на лице ужас тихий, ожидание гибели и мысль свербящая — сыновьям и жене не успел последний наказ дать. А когда их на ямке под крышу взбросило, не выдержал и взмолился:
— Убьемся, Михалыч. Слышь, что ли? Хорош.
— Нельзя останавливаться, Алексей Никанорыч. Сядем.
— Ну и так тоже… Е–мое. Расшибемся ни за что ни про что.
— В чистом поле?
— А швыряет–то как.
— Потерпите, голубчик.
— Кабы знал, нипочем бы не ехал.
Гроза лютовала, стегала в стекло, упругими струями била прямо наотмашь. Потемнела округа. Затаилась. Как бы тоже маленько струсила.
С округлого всхолмья, на который с Божьей помощью взобрались, дорога на изволок пошла, и писатель теперь местами слегка притормаживал. Дальше им в препятствие было поле ржи, заметно полегшее от косого низкого ветра, и перед ложбинкой писатель поддал, проскочил топкое место, но тут, в поле, на пологом тягуне, “жигуленок” его, видать, надорвался, сердце не выдержало. Колеса ведущие сами собой поползли с накатанного грунта наискоски, из колеи выскочили, и машина на месте стала колосья недоспелые мять. Вязли. Забуксовали прочно.
— Ну вот, Алексей Никанорыч. Кончились ваши страхи.
— И то хорошо, больше чем полдороги одолели.
— А вы клятву давали — проскочим.
— На своем я бы до ворот доехал.
— Сравнили тоже.
— Ага. Ваша все ж таки маломощная.
— Ну? — предложил писатель. — Толкать будем?
— А есть надежда?
— Без цепей практически никакой.
— Ну и чего тогда пачкаться.
— Резонно.
И они отправились в деревню пешком. По полю ржи и вниз, через ручей. Метров восемьсот не доехали.
Пока шли, оскользаясь, гроза так же внезапно, как наскочила, с этих мест отвернула, сдвинулась и полетела Нелюдевку бомбить. Однако промокнуть успели. На ногах по пуду глины несли.
Солнышко выглянуло, рассветлелось. Воздух очистился, птички запели, и у пешеходов настроение поднялось. Батариков от страхов давешних отошел. Оживился. И всю дорогу допытывался у писателя, как он, все же коренной москвич и в золотые прежние времена властелин душ и умов, про теперешний модный бизнес думает, какие у него об нем практические измышления. Ну, к примеру. Как бы он поступил, ежели б ему предложили гнилой дом на дрова, притом с ихней доставкой, а с него бы спросили полбочки краски масляной не однородного цвета, положим беж, а какой выйдет, потому как краска слита без перемешки из разных банок. Или еще вариант. Ворота гаражные, чуток, правда, поломанные, не в кондиции, в обмен на старый колотый шифер, какой еще вполне для куриного загона сгодится, ежели куры в наличии. Или еще вот старые рамы без приблуды и стекол, семнадцать штук, как мгновений весны, на две кошелки тракторные навоза отборного, без которого, сами знаете, в огороде одна дрянь прет. Или две ванны необливные с отбитыми ножками, опять же с ихней доставкой, на почти шестнадцать метров сливов, которые у него все равно маленько не под размер и второй год под открытым небом ржавеют.
Надо сказать, в каждое предложение по обмену писатель добросовестно вникал. Неторопливо с Батариковым обсуждал, варианты обкатывал, и в конце у него всякий раз выходило, что выгоднее соглашаться, брать. Батариков радовался, как дитя малое, когда слышал, что ответ положительный. Раз такой человек, должно быть и сейчас не последний в их столице зачуханной, с ним в желаниях совпадает, значит, сыновья зря его сторонятся, стесняются и в глаза Плюшкиным обзывают, значит, у него самого голова еще варит, и уж при обмене, ежели сложится таковой, прогадать он себе не позволит, тем более чтоб какой–нибудь жмурик обмишурил его или нагло провел. С легким сердцем у колодца расстались.
— Спасибо, Алексей Никанорыч, — это писатель ему про болты напомнил. — Знайте, голубчик, я ваш должник.
— Ерунда какая. С машиной–то без меня управитесь?
— Вполне. Отдыхайте. И так я у вас столько драгоценного времени отнял.
— Да полно.
С тем и разошлись. А жена писателя, когда промокшего, грязного мужа встретила, и без любимой машины, разволновалась.
— Что? Что стряслось?
Писатель ей без утайки все рассказал.
— Еще не легче, — Елена расстроилась. — Может, Васю позвать?
— А он где?
— Спит. В грозу, когда громом ударило, очнулся с перепугу. Все на голову жаловался. Не поверишь, всерьез уверял, будто магнитной волной затылок ему обожгло. Теперь опять лег.
— Какой из него помощник?
— И то правда, — согласилась Елена. — Развалюха совсем. Он и в горку не поднимется.
Писатель переоделся в сухое, взял сумку с цепями, лопату с коротким черенком и пошел в одиночку машину вызволять.
Вечер пал тихий, свежий, природа омылась, и ко времени, когда два деда и бабка ужинать сели, давление у дипломата перестало скакать. Елена, как обещала, богатый стол приготовила.
Рюмочку приняли, закусили, и тут у крыльца стук. Елена дверь отворила — батюшки, Батариков на пороге, давненько не виделись.
— Ой, — гость незваный говорит, — красавица наша, какая у вас улыбка лучистая. Дай, думаю, узнаю зайду, как там наша совесть народная, живой или нет. Машина, вижу, цела, стоит. А тут прямо вы. Встреча. И улыбка в лицо. Аж с ног валит.
— Что вы говорите?
— Эх, Елена, жена чужая. Небось и сами не знаете, как улыбка ваша ближнего приподымает. Душа песни просит, когда на вас сблизи смотришь. Ей–бoгу, не вру. Вот я с детства мечтал летчиком быть. Прикиньте. Летишь на восток, облака под тобой пуховые, барашки, овечки чудные, а по курсу спереди солнце встает. Громадное такое солнце, красное сплошь интенсивно. А понизу это самое барашковое одеяло. Вот и улыбка у вас.
— Как солнце Востока?
— Вы в полную картину вникайте.
— В духе модернизма что–то, Алексей Никанорыч. Но все равно спасибо, вы очень добры. Зайдете?
— Не, я мимо, по воду. Узнать. От колодца иду, ведро на дороге без призора оставил. Жена ворчит, срочно давай, целый день без воды сидит.
— Ничего страшного не случится с вашим ведром. Рюмочку за компанию, раз зашли?
— Стопарик?
— Он самый. Проходите, пожалуйста. Милости просим.
Батариков не устоял. Галоши у порога скинул, босой в дом вошел.
— Уй, у вас гости. Не, я, пожалуй, с ведром покончу.
— Не стесняйтесь, — уговаривала Елена. — Мы по–простому. Я вам весьма признательна. Вы нас здорово с болтами выручили.
— Полно. Пустяки какие.
— Познакомьтесь, пожалуйста, — представила Елена Батарикову дипломата. — Василий Миронович. С корабля на бал, прямо с дипломатической службы. Вот решил окунуться в деревенскую жизнь. Тоже, между прочим, дед. Только с другой стороны.
— С вражеской? — Батариков пошутил.
— Мы, деды с бабками, — сказал дипломат, — не противники, а партнеры, как из печати известно.
— Тогда ладно. Вы, значит, с жениной стороны? — Батариков с игривым замахом дипломату руку пожал. — А мы тут односельчане. Рады любому и всякому, хоть ты заграничный, хоть кто. Будем дружить.
Елена скоренько вновь пришедшему тарелку подставила, терновой водки плеснула. И сказала, обращаясь к усталому мужу:
— Вот ты живешь со мной черт–те сколько лет, а не знаешь, какая у твоей жены улыбка особенная.
— Да? — удивился писатель. — Алексей Никанорыч разглядел?
— Больше некому.
— По части комплиментов женскому полу он один у нас в деревне мастак.
— И какая же? — спросил дипломат.
— Как у Мао Цзедуна! — выпалила Елена.
Писатель чуть со стула не грохнулся — так ему понравилось, как Батариков определил. Елена сама взахлеб хохотала, а Мироныч Батарикова за коленку тряс: “Философ, дьявол тебя задери!”
За столом легко сделалось. Выпили за улыбку женщины. За дом, за деревню, за соседскую выручку. Еды вдоволь. Вкусно. Дипломат знай подливает.
— Я, — говорит, — мои дорогие, уж извините, теперь пьяница горький. Работа такая.
— Слава Создателю, — радовался Батариков. — Хоть один нашелся. А то к Михалычу с какого бока ни подкати, отказывается. Ну, что за мужик, который не балуется?
— Надеюсь, по праздникам, Алексей Никанорыч?
— Само собой. Мы тут неленивые.
— Трудоголики?
— Во–во.
Однако в присутствии Батарикова вечеринка наособицу потекла.
Задумки и ожидания Елены не оправдались. Столом завладели всецело сосед с дипломатом, они же и направление диктовали. Писатель с женой, как ни пытались словечко вставить, не получалось. Мироныч разохотился со свежим человеком, с представителем глубинки российской, поговорить, каких не встречал за карьеру, а Батариков в дипломате известную слабину учуял по части спиртного, душу отзывчивую, несмотря на звание. Можно сказать, своего признал. Человека родного и чуткого, с которым наконец–то не только в охотку выпить можно, но и, самое главное, выпив, наговориться всласть о чем сердце тоскует. Это тебе не писатель. Тут случай поближе. С таким человеком и время попусту извести не грех.
— Вот ты, Мироныч, скажи, чужестранец. Ну, что плохого, ежели коммунисты власть опять заберут? Кому хуже? Мне? Так я сызнова на привычную работу пойду. А эти, в телевизоре, распищались — караул, караул. Веришь? Мне, к примеру, начхать, кого они в прошлом вешали.
— Э, Алексей Никанорыч. Вы, дорогой мой, не правы. Я и сам был коммунистом до девяносто первого года. Свободный рынок с элементами социализма — только так. Век двадцатый это доказал.
— Тьфу! Русское ли дело, рынок какой–то?
— Однако я слышал, Алексей Никанорыч, у вас как раз жилка предпринимательская?
— Да гори они синим пламенем, коли детям есть нечего?
— Не горячитесь. Мы сейчас с вами подробненько во всем разберемся.
— Нет, ты скажи. А Сербию? Какого лешего проморгали? Что у нас, танков мало?
— С сербами посложнее.
— Не свисти, посложнее. Кулачище под нос да коленкой под зад.
— Вы поборник насилия?
— Чего?
— Я хочу сказать, в государственных делах вы предпочитаете крепкую руку?
— А как же? В России по–другому нельзя. Щелбан кровавый и дело с концом.
— А в семье?
— В какой еще семье?
— В вашей, разумеется. Тоже щелбан?
— Глупый ты, что ли? Никак тебя не пойму. При чем тут семья взятая, когда мы с тобой международные порядки разбираем. Ведь ты дипломат?
— Ну.
— Через коленку гну. Я же про коммунистов толкую и про Чечню. А ты мне чего суешь?
— Да, — дипломат стулом скрипнул. — Некоторое недопонимание. Дабы сблизить позиции, еще по рюмашке?
— Коли не жалко.
— Выпьем за Россию, Алексей Никанорыч. За вашу прекрасную здешнюю жизнь.
— Давай. Только помяни мое слово, добром не кончится.
— Вы про кавказский конфликт?
— А про что же? Вот ты скажи, кто для России главнее? Русские или кто? Ну? Кто? А–а–а. Молчишь, коммуняка. Небось и партийный билет сжег. Знаю я вас. А тут на рынке в Слободе от этих черных проходу нет. Видимо–невидимо, как татар в старину. У них вон своя мафия, а мы что — хуже, что ли? Будь моя воля, я бы всем им по шапкам надавал. А то. Устроили. Поверишь, Вась, кругом и повсюду соблазн. Глаза разбегаются. Целыми днями бьешься, маракуешь, аж мозги от натуги позвякивают, а все равно, как итоговую прочеркнешь, чертовня получается.
— Не сдавайтесь, Алексей Никанорыч. С вашим упорством горы свернуть можно.
— Ха, горы. Кавказские, что ль? Ты хоть успел, вон куда прыгнул. Дипломатом заделался. А я летчиком скромным мечтал быть.
— Похвально.
— А на Восток, к примеру, летал?
— Приходилось.
— Вот! У каждого своя страсть потайная. А ты! Здесь, у нас, ежели глаза разуть, рай. А плотину сделать — всем наплевать. Или, к примеру, чтоб подъезд был нормальный, а не так, как мы с Михалычем давеча по кочкам скакали, чуть не угробились. А телефон, если что? Ишь, летал он на свой драный Восток! Зато мы тут вместо вот таких чужесранцев кумекали, когда на бревнах сидели, как положение выправить. И вывод сделали — вдвоем не поднять. Может, при коммунистах получится.
— Не получится.
— Сволочь ты все–таки! Так поглядеть, толковый мужик, а иной раз ляпнешь, искры из глаз. Душа есть у тебя или в загранке оставил? Я тебе про здешний рай объясняю. Нам бы еще кого в помощь, хоть ту же проклятую советскую власть, чтоб она еще трижды себе шею свернула, мы бы тогда с непьющим Михалычем о–го–го развернулись. Знаешь, что бы мы тут наделали? А!.. То–то. Твоя говеная заграница от зависти лопнула бы.
Елена, видя положение такое, притомившегося за день писателя потихоньку из–за стола потянула. Мол, труба дело. Ничего уже не поправишь, вечер пропал. Давай их вдвоем оставим, раз они все равно никого, кроме себя, не видят. Пойдем, дедок мой, наверх. Баиньки. А то они, бесстыдники, скоро при мне начнут матом власть нынешнюю крыть.
— Пойдем, — согласился с охотой писатель. — Только водки им больше ни–ни.
— А больше и нету.
— Вот и прекрасно.
Собрались по–аглицки незаметно и отправились на второй этаж почивать, чему, вида не показав, Батариков с дипломатом порадовались. Они себя вдвоем много вольнее почувствовали. Гудели раскованнее и с десятой выпитой рюмкой влюбились друг в дружку уже окончательно. Намертво, как Батариков определил. Сперва терновую уговорили, затем столь же дружно высоконькую “кремлевской”, какую Мироныч с собой привез хозяйке в подарок. Знакомым и незнакомым косточки промыли, засудили Чечню, Боснию, по первое число демократам врезали. И уже совсем попоздну, когда разговор без горячительного маленько подвял и Батариков, как человек не ночной, а ранний, тройку раз в промежутках носом клюнул, Мироныч нежно и с благодарностью его в висок чмокнул, сказал: “Иди, дружок. Хватит”, и тогда Батариков стрепенулся, вмиг ожил и, осердясь, отважился на перемену места. Аж кулаком по столу пристукнул, себя, как заленившуюся кобылу, подстегивая.
— Айда ко мне? Хоть ты и не летчик, а мне друг. Дома припасено. В кои веки разговорились, верно?
— Наше желание встречное.
— Вот и собирайся давай.
Оба уже на ногах некрепко стояли и соображали неважно. Дипломат нацепил старую кофту Елены, ботинки не на ту ногу надел, а Батариков в одной галоше утопал.
Обнявшись шли. Петь пробовали, однако песни объединяющей не находилось, и они разве что вразнобой и невпопад горло драли. По дороге Батариков, хоть и пьян был, а вспомнил, что жене обещал ведро воды принести. А ночь, глаза выколи. Звезды, мрак. В темноте долго рыскали, насилу нашли. Думали друг другу помочь, а вышло так, что половину на себя вылили.
— Жопа с ручкой, — бранился Батариков. — Куда дергаешь–то?
— Ямка попалась. Оступился.
— Оступился он, хрен с горы. Как я, скажи, в мокрых трусах лягу?
— А мы куда? Спать?
— Сдурел? Вон звезды какие.
— Тогда… поправимо.
— Васек, — полез целоваться Батариков. И вовсе ведро опрокинул.
— И хер с ним, — сказал, покачавшись. — Видать, не судьба.
— Верно, Леш. Звезды против.
— Вон их сколько у нас, попробуй сочти. И все над Россией. А ты говоришь, жилка какая–то, рынок. Эх, Васек, дурында ты зарубежная. Сравни. Разве сопоставимо?
— Мудрый ты.
— Ну, не умней тебя.
— Обижаешь.
Не единожды, пока до дома Батарикова шли, с пути сбивались, в чей–то огород угодили, посадок намяли–наломали изрядно, однако в конце концов как–то по звездам вырулили.
Деревня сладко спала, ни в одном окне свету не было.
— Тсс, — Батариков показал. — Жену не обеспокой.
— Боже упаси.
— А то она, ежели встанет, спасайся. Она у меня не заря Востока.
— Догадываюсь.
На веранде устроились. Батариков самодельный камин со спиралью включил, раздел Мироныча и сам догола разделся. Одежду сушиться пристроил. Смородиновым сиропом спирт заправил, вертких огурчиков из банки наловил.
Сели друг перед дружкой, чокнулись.
Ну, что еще надо? Голые. Небо звездное. И закон в груди.
— Вот ты мне, Мироныч, скажи, грамотей гребаный. Клинтон прав или нет?..
Спорыш
Геннадий Абрамов
Рассказ
1
Только на мост вырулили, тут и воткнулись. Черная туча размеров, можно сказать, удручающих. Снизу, от речки, чуть темнел краешек малый, а здесь уж она во всей красе показалась. Наползала зловеще — аккурат неминуемо друг дружке навстречу стремились.
— Эх, некстати.
— Ерунда. Проскочим.
А на писателя туча уныние нагоняла. Потому что, если дождь прольет, дорога от Горбунихи до Любков раскиснет, сделается как сметана, и тогда своим ходом им уже не добраться. Цепи, которые в непогоду обыкновенно на колеса ставил, он еще давеча вместе с сумками дипломата из багажника вынул. Утро чистое было, ни облачка, кто ж думать мог, что грозу внезапно надует.
— Ерунда, — Батариков успокаивал. — Впервой, что ли. Если на скорости да не робеть, всенепременно там будем.
— Легко вам рассуждать. У вашего проходимость.
— Не в моем “козле” дело.
— А в чем?
— В сноровке. Вот летчики в истребках. Их! Душа воспаряет.
— Видел я, какой вы ас. Так лихачили на дороге, что я едва не уснул.
— А куда торопиться–то?
Писатель сник. Ясно было: не успевают, до грозы не проскочить. Только–только из Слободы вырвались, их и накрыло. Сперва крупные капли по крыше забарабанили, а у Ельнино хлынуло, как вопрокид.
— Ваши предложения, Алексей Никанорыч?
— Назад ходу нет.
— Это почему же? Можно на асфальте грозу переждать. Часика три пообщаемся, побеседуем, глядишь, и просохнет. А можно и к трактористу на дом сходить, тут недалеко Паша живет. Дотащит.
— Не. Прорвемся. Сердцем чую. Толканем в случае чего.
— А где съедем?
— У Горбунихи, известно.
Писатель напрягся.
— Ну, Алексей Никанорыч, держитесь. Под вашу ответственность.
И свернул с шоссе — проселочную жижу месить.
В первой же луже едва не застряли. Однако “жигуленок”, взревев, тужился–тужился, выполз. На равнинке неплохо потянул. Писатель скорость держал по такой погоде сверх меры высокую. Зад нещадно кидало, забрасывало то влево, то вправо. Батариков смолк, он езды такой ошалелой не ожидал. Писатель на полный мах щетки включил и туда–сюда рулем крутил с такой быстротой, что у Батарикова голова кругом пошла, и он вообще не смекал, где они едут. Побелел с перепугу, вцепился в кресло, заледенел, на лице ужас тихий, ожидание гибели и мысль свербящая — сыновьям и жене не успел последний наказ дать. А когда их на ямке под крышу взбросило, не выдержал и взмолился:
— Убьемся, Михалыч. Слышь, что ли? Хорош.
— Нельзя останавливаться, Алексей Никанорыч. Сядем.
— Ну и так тоже… Е–мое. Расшибемся ни за что ни про что.
— В чистом поле?
— А швыряет–то как.
— Потерпите, голубчик.
— Кабы знал, нипочем бы не ехал.
Гроза лютовала, стегала в стекло, упругими струями била прямо наотмашь. Потемнела округа. Затаилась. Как бы тоже маленько струсила.
С округлого всхолмья, на который с Божьей помощью взобрались, дорога на изволок пошла, и писатель теперь местами слегка притормаживал. Дальше им в препятствие было поле ржи, заметно полегшее от косого низкого ветра, и перед ложбинкой писатель поддал, проскочил топкое место, но тут, в поле, на пологом тягуне, “жигуленок” его, видать, надорвался, сердце не выдержало. Колеса ведущие сами собой поползли с накатанного грунта наискоски, из колеи выскочили, и машина на месте стала колосья недоспелые мять. Вязли. Забуксовали прочно.
— Ну вот, Алексей Никанорыч. Кончились ваши страхи.
— И то хорошо, больше чем полдороги одолели.
— А вы клятву давали — проскочим.
— На своем я бы до ворот доехал.
— Сравнили тоже.
— Ага. Ваша все ж таки маломощная.
— Ну? — предложил писатель. — Толкать будем?
— А есть надежда?
— Без цепей практически никакой.
— Ну и чего тогда пачкаться.
— Резонно.
И они отправились в деревню пешком. По полю ржи и вниз, через ручей. Метров восемьсот не доехали.
Пока шли, оскользаясь, гроза так же внезапно, как наскочила, с этих мест отвернула, сдвинулась и полетела Нелюдевку бомбить. Однако промокнуть успели. На ногах по пуду глины несли.
Солнышко выглянуло, рассветлелось. Воздух очистился, птички запели, и у пешеходов настроение поднялось. Батариков от страхов давешних отошел. Оживился. И всю дорогу допытывался у писателя, как он, все же коренной москвич и в золотые прежние времена властелин душ и умов, про теперешний модный бизнес думает, какие у него об нем практические измышления. Ну, к примеру. Как бы он поступил, ежели б ему предложили гнилой дом на дрова, притом с ихней доставкой, а с него бы спросили полбочки краски масляной не однородного цвета, положим беж, а какой выйдет, потому как краска слита без перемешки из разных банок. Или еще вариант. Ворота гаражные, чуток, правда, поломанные, не в кондиции, в обмен на старый колотый шифер, какой еще вполне для куриного загона сгодится, ежели куры в наличии. Или еще вот старые рамы без приблуды и стекол, семнадцать штук, как мгновений весны, на две кошелки тракторные навоза отборного, без которого, сами знаете, в огороде одна дрянь прет. Или две ванны необливные с отбитыми ножками, опять же с ихней доставкой, на почти шестнадцать метров сливов, которые у него все равно маленько не под размер и второй год под открытым небом ржавеют.
Надо сказать, в каждое предложение по обмену писатель добросовестно вникал. Неторопливо с Батариковым обсуждал, варианты обкатывал, и в конце у него всякий раз выходило, что выгоднее соглашаться, брать. Батариков радовался, как дитя малое, когда слышал, что ответ положительный. Раз такой человек, должно быть и сейчас не последний в их столице зачуханной, с ним в желаниях совпадает, значит, сыновья зря его сторонятся, стесняются и в глаза Плюшкиным обзывают, значит, у него самого голова еще варит, и уж при обмене, ежели сложится таковой, прогадать он себе не позволит, тем более чтоб какой–нибудь жмурик обмишурил его или нагло провел. С легким сердцем у колодца расстались.
— Спасибо, Алексей Никанорыч, — это писатель ему про болты напомнил. — Знайте, голубчик, я ваш должник.
— Ерунда какая. С машиной–то без меня управитесь?
— Вполне. Отдыхайте. И так я у вас столько драгоценного времени отнял.
— Да полно.
С тем и разошлись. А жена писателя, когда промокшего, грязного мужа встретила, и без любимой машины, разволновалась.
— Что? Что стряслось?
Писатель ей без утайки все рассказал.
— Еще не легче, — Елена расстроилась. — Может, Васю позвать?
— А он где?
— Спит. В грозу, когда громом ударило, очнулся с перепугу. Все на голову жаловался. Не поверишь, всерьез уверял, будто магнитной волной затылок ему обожгло. Теперь опять лег.
— Какой из него помощник?
— И то правда, — согласилась Елена. — Развалюха совсем. Он и в горку не поднимется.
Писатель переоделся в сухое, взял сумку с цепями, лопату с коротким черенком и пошел в одиночку машину вызволять.
Вечер пал тихий, свежий, природа омылась, и ко времени, когда два деда и бабка ужинать сели, давление у дипломата перестало скакать. Елена, как обещала, богатый стол приготовила.
Рюмочку приняли, закусили, и тут у крыльца стук. Елена дверь отворила — батюшки, Батариков на пороге, давненько не виделись.
— Ой, — гость незваный говорит, — красавица наша, какая у вас улыбка лучистая. Дай, думаю, узнаю зайду, как там наша совесть народная, живой или нет. Машина, вижу, цела, стоит. А тут прямо вы. Встреча. И улыбка в лицо. Аж с ног валит.
— Что вы говорите?
— Эх, Елена, жена чужая. Небось и сами не знаете, как улыбка ваша ближнего приподымает. Душа песни просит, когда на вас сблизи смотришь. Ей–бoгу, не вру. Вот я с детства мечтал летчиком быть. Прикиньте. Летишь на восток, облака под тобой пуховые, барашки, овечки чудные, а по курсу спереди солнце встает. Громадное такое солнце, красное сплошь интенсивно. А понизу это самое барашковое одеяло. Вот и улыбка у вас.
— Как солнце Востока?
— Вы в полную картину вникайте.
— В духе модернизма что–то, Алексей Никанорыч. Но все равно спасибо, вы очень добры. Зайдете?
— Не, я мимо, по воду. Узнать. От колодца иду, ведро на дороге без призора оставил. Жена ворчит, срочно давай, целый день без воды сидит.
— Ничего страшного не случится с вашим ведром. Рюмочку за компанию, раз зашли?
— Стопарик?
— Он самый. Проходите, пожалуйста. Милости просим.
Батариков не устоял. Галоши у порога скинул, босой в дом вошел.
— Уй, у вас гости. Не, я, пожалуй, с ведром покончу.
— Не стесняйтесь, — уговаривала Елена. — Мы по–простому. Я вам весьма признательна. Вы нас здорово с болтами выручили.
— Полно. Пустяки какие.
— Познакомьтесь, пожалуйста, — представила Елена Батарикову дипломата. — Василий Миронович. С корабля на бал, прямо с дипломатической службы. Вот решил окунуться в деревенскую жизнь. Тоже, между прочим, дед. Только с другой стороны.
— С вражеской? — Батариков пошутил.
— Мы, деды с бабками, — сказал дипломат, — не противники, а партнеры, как из печати известно.
— Тогда ладно. Вы, значит, с жениной стороны? — Батариков с игривым замахом дипломату руку пожал. — А мы тут односельчане. Рады любому и всякому, хоть ты заграничный, хоть кто. Будем дружить.
Елена скоренько вновь пришедшему тарелку подставила, терновой водки плеснула. И сказала, обращаясь к усталому мужу:
— Вот ты живешь со мной черт–те сколько лет, а не знаешь, какая у твоей жены улыбка особенная.
— Да? — удивился писатель. — Алексей Никанорыч разглядел?
— Больше некому.
— По части комплиментов женскому полу он один у нас в деревне мастак.
— И какая же? — спросил дипломат.
— Как у Мао Цзедуна! — выпалила Елена.
Писатель чуть со стула не грохнулся — так ему понравилось, как Батариков определил. Елена сама взахлеб хохотала, а Мироныч Батарикова за коленку тряс: “Философ, дьявол тебя задери!”
За столом легко сделалось. Выпили за улыбку женщины. За дом, за деревню, за соседскую выручку. Еды вдоволь. Вкусно. Дипломат знай подливает.
— Я, — говорит, — мои дорогие, уж извините, теперь пьяница горький. Работа такая.
— Слава Создателю, — радовался Батариков. — Хоть один нашелся. А то к Михалычу с какого бока ни подкати, отказывается. Ну, что за мужик, который не балуется?
— Надеюсь, по праздникам, Алексей Никанорыч?
— Само собой. Мы тут неленивые.
— Трудоголики?
— Во–во.
Однако в присутствии Батарикова вечеринка наособицу потекла.
Задумки и ожидания Елены не оправдались. Столом завладели всецело сосед с дипломатом, они же и направление диктовали. Писатель с женой, как ни пытались словечко вставить, не получалось. Мироныч разохотился со свежим человеком, с представителем глубинки российской, поговорить, каких не встречал за карьеру, а Батариков в дипломате известную слабину учуял по части спиртного, душу отзывчивую, несмотря на звание. Можно сказать, своего признал. Человека родного и чуткого, с которым наконец–то не только в охотку выпить можно, но и, самое главное, выпив, наговориться всласть о чем сердце тоскует. Это тебе не писатель. Тут случай поближе. С таким человеком и время попусту извести не грех.
— Вот ты, Мироныч, скажи, чужестранец. Ну, что плохого, ежели коммунисты власть опять заберут? Кому хуже? Мне? Так я сызнова на привычную работу пойду. А эти, в телевизоре, распищались — караул, караул. Веришь? Мне, к примеру, начхать, кого они в прошлом вешали.
— Э, Алексей Никанорыч. Вы, дорогой мой, не правы. Я и сам был коммунистом до девяносто первого года. Свободный рынок с элементами социализма — только так. Век двадцатый это доказал.
— Тьфу! Русское ли дело, рынок какой–то?
— Однако я слышал, Алексей Никанорыч, у вас как раз жилка предпринимательская?
— Да гори они синим пламенем, коли детям есть нечего?
— Не горячитесь. Мы сейчас с вами подробненько во всем разберемся.
— Нет, ты скажи. А Сербию? Какого лешего проморгали? Что у нас, танков мало?
— С сербами посложнее.
— Не свисти, посложнее. Кулачище под нос да коленкой под зад.
— Вы поборник насилия?
— Чего?
— Я хочу сказать, в государственных делах вы предпочитаете крепкую руку?
— А как же? В России по–другому нельзя. Щелбан кровавый и дело с концом.
— А в семье?
— В какой еще семье?
— В вашей, разумеется. Тоже щелбан?
— Глупый ты, что ли? Никак тебя не пойму. При чем тут семья взятая, когда мы с тобой международные порядки разбираем. Ведь ты дипломат?
— Ну.
— Через коленку гну. Я же про коммунистов толкую и про Чечню. А ты мне чего суешь?
— Да, — дипломат стулом скрипнул. — Некоторое недопонимание. Дабы сблизить позиции, еще по рюмашке?
— Коли не жалко.
— Выпьем за Россию, Алексей Никанорыч. За вашу прекрасную здешнюю жизнь.
— Давай. Только помяни мое слово, добром не кончится.
— Вы про кавказский конфликт?
— А про что же? Вот ты скажи, кто для России главнее? Русские или кто? Ну? Кто? А–а–а. Молчишь, коммуняка. Небось и партийный билет сжег. Знаю я вас. А тут на рынке в Слободе от этих черных проходу нет. Видимо–невидимо, как татар в старину. У них вон своя мафия, а мы что — хуже, что ли? Будь моя воля, я бы всем им по шапкам надавал. А то. Устроили. Поверишь, Вась, кругом и повсюду соблазн. Глаза разбегаются. Целыми днями бьешься, маракуешь, аж мозги от натуги позвякивают, а все равно, как итоговую прочеркнешь, чертовня получается.
— Не сдавайтесь, Алексей Никанорыч. С вашим упорством горы свернуть можно.
— Ха, горы. Кавказские, что ль? Ты хоть успел, вон куда прыгнул. Дипломатом заделался. А я летчиком скромным мечтал быть.
— Похвально.
— А на Восток, к примеру, летал?
— Приходилось.
— Вот! У каждого своя страсть потайная. А ты! Здесь, у нас, ежели глаза разуть, рай. А плотину сделать — всем наплевать. Или, к примеру, чтоб подъезд был нормальный, а не так, как мы с Михалычем давеча по кочкам скакали, чуть не угробились. А телефон, если что? Ишь, летал он на свой драный Восток! Зато мы тут вместо вот таких чужесранцев кумекали, когда на бревнах сидели, как положение выправить. И вывод сделали — вдвоем не поднять. Может, при коммунистах получится.
— Не получится.
— Сволочь ты все–таки! Так поглядеть, толковый мужик, а иной раз ляпнешь, искры из глаз. Душа есть у тебя или в загранке оставил? Я тебе про здешний рай объясняю. Нам бы еще кого в помощь, хоть ту же проклятую советскую власть, чтоб она еще трижды себе шею свернула, мы бы тогда с непьющим Михалычем о–го–го развернулись. Знаешь, что бы мы тут наделали? А!.. То–то. Твоя говеная заграница от зависти лопнула бы.
Елена, видя положение такое, притомившегося за день писателя потихоньку из–за стола потянула. Мол, труба дело. Ничего уже не поправишь, вечер пропал. Давай их вдвоем оставим, раз они все равно никого, кроме себя, не видят. Пойдем, дедок мой, наверх. Баиньки. А то они, бесстыдники, скоро при мне начнут матом власть нынешнюю крыть.
— Пойдем, — согласился с охотой писатель. — Только водки им больше ни–ни.
— А больше и нету.
— Вот и прекрасно.
Собрались по–аглицки незаметно и отправились на второй этаж почивать, чему, вида не показав, Батариков с дипломатом порадовались. Они себя вдвоем много вольнее почувствовали. Гудели раскованнее и с десятой выпитой рюмкой влюбились друг в дружку уже окончательно. Намертво, как Батариков определил. Сперва терновую уговорили, затем столь же дружно высоконькую “кремлевской”, какую Мироныч с собой привез хозяйке в подарок. Знакомым и незнакомым косточки промыли, засудили Чечню, Боснию, по первое число демократам врезали. И уже совсем попоздну, когда разговор без горячительного маленько подвял и Батариков, как человек не ночной, а ранний, тройку раз в промежутках носом клюнул, Мироныч нежно и с благодарностью его в висок чмокнул, сказал: “Иди, дружок. Хватит”, и тогда Батариков стрепенулся, вмиг ожил и, осердясь, отважился на перемену места. Аж кулаком по столу пристукнул, себя, как заленившуюся кобылу, подстегивая.
— Айда ко мне? Хоть ты и не летчик, а мне друг. Дома припасено. В кои веки разговорились, верно?
— Наше желание встречное.
— Вот и собирайся давай.
Оба уже на ногах некрепко стояли и соображали неважно. Дипломат нацепил старую кофту Елены, ботинки не на ту ногу надел, а Батариков в одной галоше утопал.
Обнявшись шли. Петь пробовали, однако песни объединяющей не находилось, и они разве что вразнобой и невпопад горло драли. По дороге Батариков, хоть и пьян был, а вспомнил, что жене обещал ведро воды принести. А ночь, глаза выколи. Звезды, мрак. В темноте долго рыскали, насилу нашли. Думали друг другу помочь, а вышло так, что половину на себя вылили.
— Жопа с ручкой, — бранился Батариков. — Куда дергаешь–то?
— Ямка попалась. Оступился.
— Оступился он, хрен с горы. Как я, скажи, в мокрых трусах лягу?
— А мы куда? Спать?
— Сдурел? Вон звезды какие.
— Тогда… поправимо.
— Васек, — полез целоваться Батариков. И вовсе ведро опрокинул.
— И хер с ним, — сказал, покачавшись. — Видать, не судьба.
— Верно, Леш. Звезды против.
— Вон их сколько у нас, попробуй сочти. И все над Россией. А ты говоришь, жилка какая–то, рынок. Эх, Васек, дурында ты зарубежная. Сравни. Разве сопоставимо?
— Мудрый ты.
— Ну, не умней тебя.
— Обижаешь.
Не единожды, пока до дома Батарикова шли, с пути сбивались, в чей–то огород угодили, посадок намяли–наломали изрядно, однако в конце концов как–то по звездам вырулили.
Деревня сладко спала, ни в одном окне свету не было.
— Тсс, — Батариков показал. — Жену не обеспокой.
— Боже упаси.
— А то она, ежели встанет, спасайся. Она у меня не заря Востока.
— Догадываюсь.
На веранде устроились. Батариков самодельный камин со спиралью включил, раздел Мироныча и сам догола разделся. Одежду сушиться пристроил. Смородиновым сиропом спирт заправил, вертких огурчиков из банки наловил.
Сели друг перед дружкой, чокнулись.
Ну, что еще надо? Голые. Небо звездное. И закон в груди.
— Вот ты мне, Мироныч, скажи, грамотей гребаный. Клинтон прав или нет?..
2
Тут я прерву потешную историю ненадолго. Кое–что добавлю и разобъясню, чтобы люди добрые поняли и даже не сомневались, какой все же хлюст и пройдоха наш односельчанин Батариков.
Супруга соседа моего через дом, Михалыча, который по старой привычке писатель, привезла, стало быть, на побывку в Любки забавного толстячка дипломата. Пару–тройку дней отдохнуть и силенок поднакопить. Летом, когда вёдро стойкое и ягода поспевает, она постоянно кого–нибудь из друзей или родственников таким образом благодетельствовала и вот теперь вывезла на личном автомобиле в здешнюю нашу красу округлого болезного мужичка предпенсионного возраста, Василия Мироныча. Слышал я краем уха, озорник этот с дипломатической службы из какого–то дальнего зарубежного государства в отпуск на Родину вырвался на месяцок и домашним в Москве за первую семидневку настолько осточертел, что они спали и видели, куда бы его хоть на сколько–то времени сбагрить.
Тут супруга писателя и подвернулась.
Возраст у этих соседей моих порядочный, собрались тут в кучу бабка и два деда, такая компания. А не грустные, седина в бороду — бес в ребро. Дачники, по основному месту проживания москвичи.
Ну, поздоровались при встрече, обнялись. То, се. Как здесь хорошо. Благодать, и супруга писателя, Елена, и говорит:
— Все бы ничего, да с машиной непорядок. Где–то, корова старая, ключ от болта выронила. Что теперь делать?
Писатель расстроился. Отдых запланированный насмарку.
Эти секретные болты, кто не знает, от воров на колеса ставят, чтобы часом машину не разули. А выкрутить их в простоте никак не выкрутишь, разве только с помощью того самого ключа, который она обронила, иначе никак. Ну а когда этого ключа в наличии нету, само собой, колесо не снимешь, хоть ты убейся.
Отдохнули, называется. В обратный путь отправляться нельзя, чиниться надо. Ведь если в дороге что с колесом случится, ну, там гвоздь невзначай поймаешь или камера как раз изотрется, все, ку–ку, никакой доброхот, расстарайся, ничем не поможет. А аварийку попробуй дозовись, когда кругом чисто поле и ветер в висок.
Писатель с расстройства все другие дела бросил и, так как еще в прошлой профессии заимел настырный характер, стал все–таки в отчаянии пробовать отвинтить эти злополучные болты. То так подлезет, то этак, то разводным ключом прихватит, то тисками испробует.
Без толку. Промучился порядочно и того упрямством достиг, что теперь самолично убедился: ничем его не возьмешь.
— Помощь звать надо, — супруга, стоя у него над душой, сказала.
Да писатель и сам знал, что надо.
Пошел напротив к соседу, Батарикову. Он его иногда выручал.
Так, мол, и так. Болты загребучие. Не поможете чем, Алексей Никанорыч?
Этот Батариков на нашем краю приметный мужик. Сам слободской, как и я, здесь у него сорок соток земли, хозяйство подсобное и склад для всякого барахла, до которого он шибко охоч. По возрасту тоже не юноша, двух сыновей вырастил и женил, внуков дожидается. Щупленький, а сильный, жилистый, иной раз такое бревно на себе в гору прет, я те дам. По поступкам внезапный, доставала и комбинатор, а о чувствах своих или переживаниях сообщает порой так чудно, что понять его привычка нужна или сноровка особая.
— Друг мой ситный, Алексей Никанорыч, уж, пожалуйста, выручайте.
Батариков затылок свой жиденький почесал, приспустил веко на левом глазу, прикидывая обстановку, и говорит:
— Сколько сейчас?
— Вы, простите, о чем?
— Я про время, какое на дворе. Только без обману, я точность соблюдаю.
Писатель — на часы:
— Одиннадцать тридцать две.
— Значит, так, условились твердо. В полдень. Нет. Десять первого пулей выхожу. В город мне оказия. Цепляйтеся. Сделаем. У меня и на Правде огольцы, и в Слободе. Поможем вашему горю.
— Денег много брать?
— Ну, возьмите сколько не жалко, отблагодарить все же придется.
— Спасибо, Алексей Никанорыч, я ваш должник.
— Полно. Сочтемся славою, — сказал Батариков и нырнул в свой любимый сарай, который по размерам у него впятеро больше, чем жилой дом.
Супруга обрадовалась. Пока писатель переодевался, рабочую одежду снимал и городскую напяливал, она ему сумочку собрала — документы на машину, денег, бутерброды на всякий случай, огурцов надавала свежих, сказала в напутствие:
— А мы тут с Васей поместье осмотрим, разных вкусностей наготовим и будем вашего благополучного возвращения ждать.
— Вряд ли скоро управлюсь.
— А мы все равно будем скучать. Правда, Василий?
Однако дипломат, видать, приморился с дороги или, может, воздуху здешнего наглотался — посапывал на диване, укрывшись газетой, спал.
За окном посигналили. Супруга в окно глянула, подивилась.
— Твой Батариков проскользнул.
— Как? — не поверил писатель. — Без меня?
— А он с чудинкой, — засмеялась Елена. — Мог бы привыкнуть.
Пока писатель заводился, грел двигатель, пока жена сумку ему выносила, пока на дорогу задом выруливал — соседа и след простыл.
Помчался догонять.
На холм взъехал — и тут “козла” Батарикова не видать, уже и пыль успела осесть.
Прибавил газку. И хотя день ясный стоял, кругом дали чудесные, и надо бы писателю оглядеть все как следует, насладиться, впитать, вдруг когда–нибудь картины эти неповторимые на бумагу уложить приведется, однако не получалось, спешил очень. Здесь что–нибудь одно: либо за дорогой следи, либо видами любуйся. На такой скорости, чуть внимание ослабь, враз в колдобину угодишь.
Выбрался на шоссе, Ельнино проскочил, но и тут на длинный просвет дорога пуста. Он уж под сто с лишним выжимал, а соседа с чудинкой, обещавшего горю помочь, нет и нет.
И только под самой Слободой, когда с крутояра спускался, увидел — едет. Ни шатко ни валко, километров двадцать пять в час. Двумя руками крепко за руль держится, грудью навалился и так нещадно пустую дорогу высматривает, словно в скоростной бешеной гонке участвует, словно у него тут ралли Париж—Дакар.
Писатель подравнял с его голубеньким “козликом” своего “жигуленка”, бибикнул. Батариков с неприязнью на писателя глянул, с неудовольствием, как на шалопая–проказника, который крутится под ногами и делу мешает. Мол, чего в такой момент отвлекаешь, и рукой показал — налево, давай за мной, на Правду сперва заедем.
Ну, заехали на Правду. Гуськом.
Батариков из “козленка” выпрыгнул и, ни слова не сказав, в какие–то воротца с отломанной калиткой нырнул и в низком разлапистом доме исчез. Писатель покурил. Скучно ему сделалось. Мысли литературные на ум не шли, и он тоже вслед за соседом отправился.
Это были какие–то мастерские. Цех. Дерево здесь обрабатывали. Рамы делали, двери. Столярка, в общем. Много тут всего разного по стенкам стояло. А народу нет. Тихо. Прошел писатель насквозь одно помещение, другое — ни души, как вымерло. Куда этот чудик запропастился?
И тут слышит — дверь в углу неприметная хлопнула. Он. Батариков. И с ним мужичок невзрачненький в кепке, весь опилками обсыпанный.
— Я тебя, Федя, уразумел досконально, — Батариков с ним на ходу разговор ведет. — Согласный с тобой во всем. В среду жди. В пять у тебя освобождающий звонок? Вот ровно и буду. Два мешка комбикорма и вдобавок бочка на двести. Подержанная, извиняй.
— Ерунда. Отчищу. Лишь бы без дырок, целая.
— Да, — Батариков писателя заприметил. — Ну, где же вы, любезный, ходите–бродите? Обождался.
— Извините. Отстал.
Писатель со столяром поздоровался. А Батариков столяру на прощанье руку пожал.
— Бывай, Федя. Пока. Мы теперь сами управимся. — И махнул писателю по–хозяйски — мол, айда за мной. Вошли они в ту же дверь, откуда давеча столяр с Батариковым показались, и писатель увидел посреди тесного кабинета гроб с чуть сдвинутой крышкой. Неожиданный этот предмет стоял на концелярском столе отсутствующего или, может, уже уволенного прораба. С иголочки гроб, новенький, отдающий сырцой, оббитый яркой красной материей. И больше в этом запущенном кабинете не было ничего, если не считать треснутого портрета Борьки кровавого на облезлой стенке
У писателя с непривычки маленько лицо вытянулось. И вопросы некоторые появились. Ведь ехал он болты вынимать, а тут гроб. У Батарикова кто–то умер? Но почему тогда не предупредил?
Странно они тут живут, подумал писатель, и решил обстоятельство это в памяти отложить, чтобы потом на карандаш взять, как они между собой выражаются.
— Ну? — сказал Батариков, огладив любовно гроб. — Берем?
— Если надо, — пожал плечами писатель. — А куда?
— Да в машину. Я промерял. Взяли?
— Выносим, что ли?
— Ага. Вы давайте с легкого конца прихватывайте, а я с изголовья.
По дороге писатель поинтересовался:
— Прошу прощения, Алексей Никанорыч. Ваш красавец?
— Не. Рано мне.
— У вас кто–то умер?
— Не. Это я впрок. Тут, вишь, дело какое. Сестра у меня, золотая баба. Под Ярославлем. Пишет, мужик ее зачах при новых порядках, скоро предположительно помрет. А денег, сами знаете, теперь ни у кого из нормальных людей не хватает. Ни на похороны, ни на чего. Вот я и решил подсобить ей маленько. Размеров, правда, мужниных не имел, на глазок. И вот мучаюсь, а ну как промахнулся.
— Отчего не поинтересовались? У сестры–то?
— Э, время, брат, сейчас, сами знаете, те самые деньги, которых нет. Пока туда письмо, пока обратно. А тут у Федьки дерево бросовое оставалось. И я сатину красного аккурат по случаю меном приобрел. Что вы. Если б не теперь, то неизвестно, когда б так славно совпало. У них ведь сегодня материал есть, а завтра месяц загорают, кукиш сосут.
— Вот оно как.
— Ага. Давайте мы его на минутку к заборчику прислоним.
Батариков поднял у “козла” заднюю дверцу, завалил на пол сиденье, и вдвоем они втиснули гроб вовнутрь. Писатель из кабины на себя втягивал, Батариков с улицы нажимал. Вошел тык в тык. Батариков аж просиял, когда дверца свободно захлопнулась, — так он все точнехонько рассчитал. Прикрыл гроб мешковиной, чтоб народ зря не нервировать.
— Ну вот. Теперь в гаражи.
— В гаражи? — не понял писатель. — А как же… колеса?
— Там и сделаем. Не берите в голову. У меня там во ребята. Самого черта сковырнут, не то что болты какие–то.
Расселись по машинам и друг за дружкой поехали. Писателя сейчас же в дрему кинуло от такой неспешной езды. Едучи вплоть за “козлом” и чтобы от скуки занять себя чем–нибудь, он, как ему и положено по специальности, думал–прикидывал, как бы это характер нашего Батарикова ухватить и потом как следует пропесочить. Распубликовать тиражом поболее, дабы читающая культурная публика увидела, какой у нас теперь народ поврежденный. До сих пор неразгаданный, как и встарь. С одной стороны, вроде ухватистый, мудрый и цепкий, умом задним, можно сказать, крепче, чем был, а с другой стороны, вроде как безвозвратно ушибленный. И хотя Батариков наш, конечно, не весь народ, а все же фрукт показательный. Для художественного произведения сойдет. Вот только надо бы на бумаге так исхитриться, чтобы влиятельная публика поняла, что пред лицом ее уже с очевидностью не тот народ, какой населял просторы здешние лет с десяток назад. Пускай она разволнуется. Пускай люди неглупые кумекают сообща, как так случилось, что теперь у трудяги, представителя народа, в душе каша такая. С чего он вдруг ведет себя иной раз как рачитель доподлинный и тогда тянет к общему благу, а иной раз ни с того ни с сего вдруг распоряжается природной смекалкой, как последний раскисляй полоумный, и тогда ему с высокой колокольни, прости мою душу грешную, вся эта Россия до фонаря.
И только–только разохотился думать, чтобы тему глубже копнуть, как они, уже находясь в Слободе, с моста вниз круто свернули и к гаражам, рядками вдоль речки расположенным, подкатили.
Батариков у своих личных ворот встал, а писателю велел подальше машину сдвинуть, где гаражная улица слегка загибалась.
— Щас, — сказал и пошел какого–то Славку искать.
Долго ходил. Со всеми беседовал — здесь его знали, и с каждым он свое обменное дело имел.
Наконец отыскал Славку с напарником Костей. У них как раз аппарат был. Ребята оба молоденькие, плечистые. Поздоровались и не мешкая за работу. Машину велели развернуть поудобнее и так к входу примкнуть, чтобы шнур доставал.
— Варить надо, — Батариков объяснил. — Иначе никак.
— Что значит — варить? — писатель вникал.
Славка растолковал:
— Их за здорово живешь не сдернешь. Мы у них вертлявые кольца сейчас к головкам приварим, а потом вместе рванем.
— И получится?
— Заставим.
А Костя парень явно пограмотнее:
— Хорошо бы аргончиком, да тут в гаражах ни у кого нету.
— Что за аргончик?
— Сварка такая. Она специальная. Для нержавейки. У вас же секретки какие?
— Какие?
— Из нержавеющей стали. Их обыкновенная сварка вообще не берет.
— Стало быть, вы на чудо надеетесь?
Костя заулыбался:
— Где наша не пропадала.
— Да вы не волнуйтесь, — сказал Славка, вытягивая провод. — Не за задницу, так за рога. Все равно вытащим, куда они денутся. Ждите. Нельзя же с этими дурами ездить.
— С какими дурами?
— Ну, с болтами шпионскими.
Батариков не в меру любопытного писателя отозвал — мол, парни сами с усами, без нас сговорятся, а вы мне нужны. А, догадался писатель. Гроб.
— Вы его здесь решили припрятать, Алексей Никанорыч?
— Тсс, — Батариков схмурил лоб и палец к губам приложил. — Про скромные наши дела тутошним знать незачем.
— Извините, у меня недержание речи. Хорошо, что предупредили, а то непременно бы разболтал.
— Уж я вижу.
Батариков загнал “козлика” спиной до половины в гараж, и они аккуратно, дабы не привлекать внимания, занесли гроб в угол и на какую–то широкую станину, заранее приготовленную, установили. Писатель, отдышавшись, пригляделся и понял, что гроб теперь покоится на обрабатывающем станке, а поскольку сам последнее время чересчур деревом увлекался — крошил, строгал и даже вагонку сам делал вместо того, чтобы книжки писать, — залюбовался такой сильной машиной.
— Вот это богатство. Ваш?
— А то чей же?
— И четверть выбирает?
— Сверлит, шлифует. Чего душа пожелает. Шестерку берет как нечего делать. Три ножа. Строгает под зеркало.
— Алексей Никанорыч, простите, но я удивлен. У вас здесь сокровище, можно сказать, а вы в деревне вручную корячитесь. Топором да ломом. Отчего так?
— Задумка есть. Может, обменяю, ежели сговорюсь.
— На что?
— Да есть мыслишка. Пока сглазить боюсь. Мне за него осенью прошлой корову хворую предлагали.
— Зачем же вам корова? Да еще хворая?
— Тушенку делать. На тушенку она бы пошла.
— Прогадали бы.
— Ага. Потому и тормознул в последний момент. Вот жду сейчас. Это предложение не в пример подходяще.
— Мой вам совет, Алексей Никанорыч. Не одной тушенкой жив человек. Вы же строитесь. Вам этот станок самому позарез нужен.
— Думаете?
— Уверен. Поставьте его в деревне, к вам очередь выстроится. Не бесплатно, разумеется. Доброе дело сделаете, деньжат подзаработаете. А хотите, в аренду сдайте, тоже неплохо.
— Что еще за аренда?
— Ну, например, когда вы в простое, он вам не нужен, я у вас его на месячишко возьму и за это вам заплачу.
— Уу, придумали чего, — сказал Батариков, осердясь. — Хуже только мои сыновья предлагают.
— Это почему же?
— Вот вы, я слышал, писатель, а все же и у вас иной раз сильный мозговой крен. Неувязки. Как же с вас деньги стану брать?
— Обыкновенно. Чем я хуже того, кто вам больную корову предлагал?
— Полно. Вы ж мой сосед.
Батариков помрачнел, разобиделся — вид у него был такой, будто он в писателе вконец разочаровался. Попросил его вежливо из гаража и “козла” внутрь завез. Ворота затворил, засовом лязгнул.
— Айда глянем, чего там ребята нахимичили.
А у ребят не заладилось. Кольцо вроде бы приварили, но когда попробовали крутануть, сварка и отвалилась. Не держалась на нержавейке, как они и предупреждали. Тогда решили штырь в щель загнать, чтобы жесткая сплотка возникла. Мучались, мучались — бросили. И со штырем не выходит. Оказалось, идея изначально ложной была. Вдобавок, когда кувалдой штырь загоняли, металл маленько расплющили, и вообще этот проклятущий болт ни туда ни сюда. Сгоряча ножовкой палить хотели — спасибо, отдумали вовремя. Славка взопрел. Не сдавался.
— Возьму, вражина, — это он с упрямым болтом разговаривал. — Не может так быть, чтоб я тебя из сволочного гнезда не выбил.
С Костей в который раз посоветовались и решили поддомкрачивать. Снять к чертовой матери со ступицы колесо и пробовать с тыла неприятеля изгонять.
— Может, перекусим? — писатель невпопад предложил. — Мне жена тут полную сумку еды наложила.
— Какой перекусим, — отбрил Славка. — Сперва дело надо.
— А я бы не прочь, — сказал Батариков, изнывавший без занятия. Отошли в сторонку, присели на травку.
— Что за ребята? — писатель между прочим поинтересовался.
— Толковые.
— Вижу. Чем живут?
— Чем попало.
— Свой сервис открыли? Машины чинят?
— Само собой. Тут, вишь, дело какое. Завод ихний трясет, с работой совсем худо. Они бы машины за ради Бога чинили, да их не сыщешь. Мало едут. А парни хорошие. Чего хочешь тебе соберут–разберут. У каждого семьи. Жалко. Я им тут халтурку подыскал. Вот я вам давеча про сестру в Ярославле сказывал.
— Это для которой гроб?
— Ну да. А у меня еще одна здесь, в Нелюдевке, на птицеферме птичницей. Яички вожу. А Славка с Костей их по утрам на рынке толкают. Кривятся, торговать не любят, а куда денешься. Так хоть дуба с голоду не дашь.
— Одобряю, Алексей Никанорыч. В трудную годину помогать мальчикам — это по–божески.
— Полно, по–божески, — сказал Батариков, снова расстроившись из–за того, что писатель недальновидный такой. — Я ж эти яички, считай, брат, ворую.
— Да–а–а?
— А вы как думали?
Батариков смахнул крошки с колен и кивнул в сторону машины.
— А? Что я говорил? Пошло вроде дело.
Тут и писатель увидел, что его “жигуленок” стоит вперевалку уже на другой бок. Стало быть, второе колесо поддомкратили, а с тем, первым, покончили.
Пошли проверить.
И точно.
Этот Славка, бестия, придумал–таки приспособление, чтоб вертлявую головку застопорить. Тремя ключами орудовал. Двумя этак хитро зажмет, а по третьему, газовому, сапогом как саданет. Они и отворачивались.
— Нормальные болты есть? На замену?
Писатель в багажнике отыскал.
— Спасибо, умельцы. Выручили, — радовался писатель. — Сколько я вам теперь за труды должен?
Батариков тотчас нахально вмешался — словно парадом командует он, а молодежь у него в услужении.
— Сейчас сочту. Значит, так. Петух за штуку минус… то. Он мне, братва, нынче сильное облегчение сделал. Сложим, сытожим. Обратную дорогу сюда. А как же? Выходит, без пузыря, как за четыре с полтиной десятка яиц.
— Это, простите, сколько?
— Восемнадцать с мелочью.
— Странная цифра, — писатель недоумевал. — Ну, а вы, мастера, что молчите? Согласны с начальником? Я вас не обижу?
— Не–ее–т, — гуднули Славка с Костей. — Самый раз.
Писатель от души руки парням пожал, расплатился и попросил разрешения, если вдруг снова какая–нибудь поломка в машине, нельзя ли ему к ним в надежные руки, или, как их шеф выражается, под крыло?
— Милости просим, — засмущались оба. — Мы теперь безработные, всегда тут.
— Великое вам спасибо, — писатель за руль сел. — Достатка и мира вашему дому.
— Раскудахтались, — осудил Батариков. — Дело какое, болты сковырнуть. Вот вы, может, и против, а в Любки назад с вами уцеплюсь.
— Конечно, Алексей Никанорыч. Веселее вдвоем, буду рад.
— Свою запер уже. Чего зря старуху гонять?
— Разумно. Пусть лучше ваш “козлик” постережет гроб.
— Именно что. Помилуются ночку, а там видно будет, что утро мудрое нам изготовит.
— Очередной обмен, я полагаю.
— Хорошо бы, — вздохнул Батариков. — Если с выгодой, я б тогда вас, как девку, измял и зацеловал.
3
На рассвете писателя с супругой разбудил храп.
Звук был въедливый. Мало сказать, противный — такой силы и мощи, что сквозь двойной потолок с засыпкой не только что проникал играючи, но и тут, наверху, им уши, как в самолете, закладывал.
“Что за оказия, — одеваясь, расстраивался писатель. — Вся моя междуэтажная изоляция, выходит, ни к черту не годится?”
Спустились в известном волнении вниз. Свист храпной, клекот. Двери настежь. Нахальные сороки хлебные корки клюют. У порога галоша одинокая. Стекла мелко дребезжат.
Так и есть — это Мироныч, ночку погуляв, с устатку в глубоком беспробудном сне прихотливые извилистые трели на диване издавал. Голый, неохватной рыхлой задницей кверху, в одном неправильно надетом ботинке.
— Ну и ну, — дивилась Елена. — Кто ж это в целом свете выдержит? Теперь мне понятно, почему они его из дома под любым предлогом выпроваживают.
— Полагаю, не только поэтому, — писатель сказал. — Но заметь. Насчет непереносимой насосной завертки, гадкие люди, даже не предупредили.
— Я им припомню.
— Давай кувырнем его, что ли? А то на этот необыкновенный концерт вся деревня сбежится, включая свиней и быков.
— Пожалуйста, без меня, — отказалась Елена. — Тяжести таскать мне уже возраст не позволяет. Да и шулята старческие лицезреть по приговору суда не заставишь.
— Вот как?
— К тебе не относится.
Она ушла на веранду завтрак готовить, а писатель Мироныча в одиночку на бок перевалил, дабы звуки приманчивые пресечь. Пледом укрыл.
Едким густым перегаром от него так несло, что с ног сшибало.
На какое–то время установилась забытая тишина. Однако вскоре дипломат забулькал, зачавкал, вроде как заворчал недовольно и самолично вновь на пузо улегся. Видно, так ему было сподручнее окружающим нервы трепать.
— Осел упрямый, — непочтительно писатель сказал. Прикрыл поплотнее дверь и тоже ушел, бросив дипломата на произвол судьбы.
Сколько–то часов спустя, когда солнышко вовсю землю грело, а писатель с женой, заметно событиями удрученные, в саду копошились, вновь явился не запылился бесстыжий Батариков.
— Здрасьте, люди любезные, — издали поздоровался. Он был с мешком какой–то травы за спиной, странно одет, будто в тесное детское, и в одной галоше. Губы его были разбиты в кровь, под глазом назревал солидной величины синяк, и левую руку он держал осторожно под грудью, не иначе как вывихнул. Однако, когда Елена к нему подошла, замурлыкал, как с соблазнительной медсестрой тяжко раненный.
— Красавица наша, Елена премудрая. Свет очей сельских. Звезды вас в подарок прислали. Безоговорочно. Извините, это опять я вам надоесть зашел.
— Вы за галошей?
— А, — растерялся Батариков. — Неужто здесь?
— Вы опустите мешок–то. Неудобно.
— Пустяки, — сказал Батариков, однако мешок с плеч снял.
— Вот ваша пропажа. Я ее вымыла.
— Напрасно, чудесная, еще мыть ее, и так бы сгодилась. А я уж с ней распрощался.
Они помолчали. Батариков галошу, навсегда было потерянную, нацепил и просяще и грустно на Елену уставился. Она, конечно, догадывалась, зачем он явился, а вид делала, что ей невдомек.
Тогда Батариков приступил:
— А друг мой? Живой?
— При смерти. Слышите?
Батариков ладонь к уху приложил, понарошки прислушался.
— Ишь, как вздыхает, болезный, — посочувствовал. — Хворает. Вы, Елена, небось сами не знаете, какого человека к нам на грешную землю сгрузили. Провалиться на этом месте. Человек с заглавной буквы. Друзья мы теперь. Не разлей вода. Полюбил я его, толстого, сразу и бесповоротно.
— С первого взгляда. Я убедилась.
— Ох и умный, чертяга. Пропасть всего знает. Мне с такими, можно сказать, во всю мою жизнь беседовать не приходилось. Тронут. Не поверите, Елена, до глубины души, до самого основания.
— Заметно.
— Нам бы с ним подлечиться трошки. А? Перехватили чуток. Как вы сами думаете?
— В нашем с вами возрасте, Алексей Никанорыч, лечиться надо всерьез.
— Вот и я с вами так же заодно. Шутки кончились.
И опять замолчал, выжидательно глядя.
— Водки нет, Алексей Никанорыч. Анальгину хотите?
— Уу, таблетки. Что вы, милая. Не берет. А на нет и суда нет. Ладно. Что ж. Из–под земли, а достану. Вы меня недопоняли, расчудесная. Он же теперь, считай, друг мне до гроба. Нам бы вместе хворь снять, то есть не поодиночке выкрутиться, а именно что с ним. Вместе летали, вдвоем и на посадку идти.
— Сербию еще к России не присоединили?
— Ага. У него, о чем ни спроси, на все аргументы и факты. Не думал я, не гадал, что такого человека в своей жизни дождусь.
— А жена ваша? — в лоб спросила Елена. — Мне кажется, она возражает, ей ваши полеты не нравятся.
— Полно. Как она смеет.
— А губа? Фингал под глазом? Руку разве не она вам вывихнула?
— Не. Как вам такое подумалось даже. Ни в коем случае. Она у меня смирная. Это я, дорогая моя, по секрету скажу, от неловкости.
Елена, не удержавшись, рассмеялась заливисто, как только она умеет.
— Что вы говорите?
— Пожар тушил.
— Господи, что еще за пожар?
— Ага. Горел я, дорогая моя. Под утро. Да сильно, бес ее задери. Васек, как ушел, я не заметил, а меня, видно, с непривычки сморило. Слышу, дым глаза ест, в нос горелым несет. Тут моя швабра и выскочила. Ничего. Веранду подкоптили маленько, мешок комбикорма, кровать пострадала, еще кое–что истлело. А так быстро загасили. Штаны вот только его. Кофта ваша. Рубаха, трусы безразмерные.
— Что? Погибли?
— Простите, ни к черту совсем. Ошметки одни. Я ведь по дурости давеча и ведра не донес, воды в доме ни капли. Вещичками впопыхах пламя сбивали. На тряпки и то не годятся.
— Выходит, если бы не моя любимая кофта, ваш дом сгорел бы дотла?
— Ага. Извините.
— Хороши, нечего сказать.
— Пока он спит, дорогая Елена, я еще вот что у вас потихоньку узнать хотел. На смену — то есть чего у него? Или нет? А то я у себя пошукаю. Не голым же ему в свою заграницу ехать?
— Пусть катится.
— Не серчайте, моя разлюбезная. С кем не бывает. Я бы сию минуту какую–никакую одежонку ему собрал. Ношеное, зато свое, нашенское, их поганого импорта себе досконально не позволяю. И еще боюсь, не налезут. У него все же размеры не те.
— Да, габариты внушительные.
— Мне бы узнать. Если он голым остался, в крайнем случае, по деревне пойду. Мне в беде не откажут. А откажут, на что ни что обменяю. Вот у Ерофеича комплекция подходящая. С отдачей, скажу. Василий же как–никак дипломат. Что вы. Скандал между народами. Я так рассуждаю, ему бы до места добраться, а он потом вышлет назад. В целости будет.
— Надо же, какой предусмотрительный.
— А как же? Виноват. Что люди скажут. Ночью затащил иностранную шишку важную, опоил до потери разума, а потом пустил по деревне задницей сверкать. Некрасиво. Нехорошо. Не по–нашенски. Испереживаюсь весь.
— Совесть заела?
— А как же? Грызет. Человек–то какой, — сокрушенно закачал головой Батариков. — Сроду таких не встречал. Подружились вдобавок. Ну, все как на грех. Что вы, Елена наша. Душа сильно взволнована, хотя по лицу сейчас, может, и затемнение. Вот подарок ему принес, — кивнул на мешок. — Все утро косил. Да, вишь, руку мне баба зашибла. Одной косил. Запарился с непривычки.
— Если не секрет, что там?
— Да травка его, спорыш. Он мне вчера под звездами признание сделал. Почки у него. Кишками страдает, боли нестерпимые в голове и желудок с язвой. Еще жуть какая–то, всего не припомню. Он ведь на работе своей сидячей и в чужом краю насквозь больной. Моложе меня на год, а еле ходит. Ночью порассказал, когда мы беседовали. Только этой травкой спасается. Водкой боль глушит, а лечится ею. У них там, в Монголии или Гватемале, забыл, в какое его последний раз посольство закинули, эта травка ему первое целебное средство.
— Как же он ее разглядел? При звездах?
— Хой, он ее и в кромешной тьме при спичках отыщет. А у нас от веранды свет тек. Выходили.
— На кладбище?
— Упаси Господь. Рядышком. Ему она только нужна сушеная. В аптеках у них покупает и пьет. Вместо чая, заварку. Там она, сам он признался, большущих денег стоит, я так понял, разоришься на ней, никаких наших зарплат не хватит. А у нас просто так растет, даром, ногами драгоценности топчем. Вот я и решил ему по–дружески подмогнуть. Замучался, правда, одной рукой косить, подбирать, в мешок заталкивать. Пускай он ее туда заберет, высушит и за наше здоровье пьет.
— Целый мешок? Алексей Никанорыч, он его и поднять не сможет.
— Попросит кого, не беда. А мне, ежели вспомнит летчика, пусть оттуда с чужбины письмишко пришлет. За так не отдам.
— Какое письмишко?
— А какое–нибудь. Все равно. Пусть черканет. Сколько стоит, ежели в сухом виде, я тут прикинул, может, в ихние гваделупские аптеки поставлять буду. Через границу. А что? Ежели не врет, что деньги немалые, вот тебе и по–ихнему бизнес. Правильно говорю? Чего мне. Сыновей запрягу, мы тут все овраги обкосим, этой травы кругом прорва, бери, не хочу. Сушку соорудим. Порубим помельче и запакуем. Пусть только эта Лупа платит, а мы уж не подкачаем.
— Озолотитесь, Алексей Никанорыч.
— Да ну, — засмущался Батариков, гордый тем, что так ловко новое дельце обмозговал.
— Не боитесь богачом стать?
— Богатым не бедным. Это проще.
— А мне кажется, — беззлобно подзуживала Елена, — вы опасность недооцениваете. Вот обменяете “козла” своего на “мерседес”, за вами охотиться начнут.
— “Ниву” хотя бы, — размечтался Батариков. — Уж сколько лет накопить стараюсь, да ни хрена не выходит.
— Ну, теперь сокровенные ваши желания сбудутся.
Батариков тяжко вздохнул:
— Скорей бы.
Елена почувствовала, что застоялась. Как ни забавно ей было слушать навязчивого соседа, страдающего без опохмелки, однако пора и честь знать.
— У меня сильное подозрение, Алексей Никанорыч, — она ему с хитрецой говорит, — друг ваш закадычный сутки проспит. Так и уедет, не увидитесь.
— Эхма, — испугался Батариков.
— Вполне вероятно.
— И что же мне, горемычному, делать?
— Если вас вид его не смутит, я бы советовала растолкать. Чем черт не шутит, может, вам и удастся. Мы не смогли. Сами ему обо всем расскажете, тем более у вас такое важное деловое предложение.
— Ой, Елена, — обрадовался Батариков, — бесценная наша, как вы душу мою разглядели и сумели понять, поражаюсь даже. Я бы зараз. Он что, до сих пор без порток? Простите за грубое выражение. Он обнаженный?
— Естественно. Как сбежал от вас в чем мать родила, так и лежит, загорает.
Батариков резко в лице изменился. Он вдруг ясно увидел, как дипломат, во мгле ковыляя, по деревне на рассвете шел.
— А не знаете, случаем, — осторожно спросил, — видел его кто из нашенских или, может, все же проскочил?
— Понятия не имею. А вы? Где были вы в столь ответственное время?
— Ну, я. Известно, в отключке. Неужели, если б к тому времени хоть маленько соображал, в непотребном виде его по деревне пустил?
— Нет, так плохо я о вас не думаю.
— Эх, ославят теперь.
— Неизвестно.
— Деревня приглядчивая, милая, от них не схоронишься. Что вы! У них мышь не прошмыгнет, а тут, можно сказать, прямо под окнами на прогулке неизвестный доселе дьявол жопастый. Слон голый.
— И все–таки заранее я бы не переживала, — Елена с немалым трудом от громкого смеха удерживалась. — Идите, Алексей Никанорыч. Идите к другу, он ждет.
— Чуткая вы. Прямо расстаться с вами невмоготу.
— Вижу.
— Мужу вашему, бородатому, вот уж кому подвезло.
— Не ценит.
— Полно. Ни за что не поверю.
Елена, чувствуя, что сам он еще долго с места не сдвинется, взяла Батарикова ласково под локотки и в дом насильно направила.
А сама наконец с облегчением на клумбах цветами занялась, загадав, что вечером, когда спать лягут, непременно писателю всю эту историю передаст, про пожар и сгоревшие исподние вещи и про то, как их пьяный дед непотребно зарю встречал, — а уж писатель потом нашего Батарикова пропесочит. Уж он его выведет с сатирой и юмором, чтоб деревня прочла. Урок ему будет заслуженный. Ведь он мне, срамник этакий, плиту газовую задолжал, почти новую. Брал на время, сгноил и до сей поры ни деньгами не возвращает, ни такую же на замену не отдает. Все сулит на обмен какую–нибудь пакость подсунуть.
Меж тем храп в доме пресекся. Затем в тишине что–то грохнуло. Шмяк. Как тело с высоты упало. И сейчас же голос Батарикова стены пронзил. Вой нечеловеческий: “Аа–аа!” — длинный, гулкий, душу выворачивающий.
Елена бросилась на выручку в дом. Однако писатель, который все это время подросток–терн вырубал, желая для внука полянку сделать, ее задержал:
— Оставь, Лен. Не ходи.
— Да они дом развалят!
— Заново соберем. Не ходи.
— А стон? Крик?
— Ничего. Это наш Василий неповоротливый виноват. Наверняка руку сломанную Алексею Никанорычу придавил.
— И тебе не жалко?
— Не то слово. Но все равно не ходи.
— Нервы у тебя.
— Ага. Из нержавейки с аргончиком.
Покамест они разговаривали, Батариков выть перестал. Елена стояла в ожидании, слушала, не будет ли чего хуже. Из дома теперь доносилась возня. Недовольный голос Мироныча долетал. Что–то опять упало, но теперь по звуку похоже — на оброненный стул. Шаги, топот. Дверь об стенку шмякнулась.
И вот на крыльце объявились. Оба сразу, в обнимку. Тучный дипломат, заметно опухший, в женском халате, сквозь который попередку гладкое круглое пузо просвечивало, а под мышкой у него побитая голова Батарикова торчала — он помятого спросонок Мироныча как бы по–дружески нес. Лица шкодливые, дерзкие. У дипломата волосы, как у черта, всклокочены.
— Остаюсь, — объявил он.
— Ага, — улыбался Батариков. — Во как.
— Где? — недоумевала Елена. — Что значит — остаюсь? О чем ты, дед?
А Батариков вместо него:
— Все одно скоро при коммунистах жить.
— В узком кругу, на политбюро, мы решили, — дипломат сказал, — довольно, хватит. Пора подумать о том, как прожить по–человечески остаток дней. Идеолог Алеша меня убедил.
— Да что стряслось–то? — допытывалась Елена.
— А то, — посмеивался Батариков. — Догадайся, премудрая? Полюбилась нам деревенская жизнь!
— И что? — все еще не понимала Елена. — Нам она тоже по вкусу.
— Прощай, заграница, навеки! — Батариков ликовал. — Да здравствует дружба, не приведи Господь! Съезжает он. Россия все ж таки оказалась дороже!
Елена построжела лицом.
— Не дури, Василий.
— Я к другу.
— Ага, — поддакнул Батариков. — Ко мне на постой. Жить.
— Спятили.
— А пусть, Лен, — писатель издали крикнул. — Пусть попробует, он давно мечтал в глубинке пожить. Не мешай. Узнает, наконец, почем на родине фунт лиха.
— Ничего себе! Вы в своем уме, мужики? — не соглашалась Елена. — Как это пусть? Я же за него, бессовестного, поручилась. Слово дала. Обещала жене его, дочери вернуть в целости и сохранности.
— Не пропадет, — настаивал писатель. — У Алексея Никанорыча как в банке. Верно я говорю?
— Нет, не верно, — сурово ответил Батариков. — У меня понадежнее будет.
— Слышала, Лен?
— Вот я корова.
И ослушники, чуть не упав, ступили на землю с крыльца. Писателю, одобрявшему их поступок, на прощанье дружески помахали. Поклон отвесили природе окружающей. Загрустившей Елене. Посмеялись над неровной борцовской стойкой своей и отправились в обнимку через дорогу. К Батарикову в дом, как на политбюро решили.
Дипломат шагал вперевалку, нетвердо, живот свой приметный гордо нес навстречу жизни неизведанной и здоровью. К слову сказать, среди русских исконно, я другого не встречал обитателя, который бы так не стеснялся быть патриотом открыто, как этот залетный толстяк. Придавив щуплого друга, он с хрипотцой, заметно подсевшим после шумного сна голосом, на всю деревню без стеснения провозглашал:
— Россия моя ненаглядная. Жена и сестра. Здравствуй, Родина милая, наконец. Хватит мыкаться на старости лет черт знает где на чужбине. Воздухом твоим задышу. Клянусь, с этого часа с тобой неразлучен буду вовек. Эх, едрена мать! Покой–то какой! Воля какая! Свобода, брат мой, Алеша! Красота–аа!
А Батариков, кивая и соглашаясь, нес его, согнувшись впогибель, и с запыхом на радостях пел:
— Светит нам родимая звезда, летчики оторваны от дома…