Виктор Малахов
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 1999
Виктор Малахов
Нации не выбирают…
Можеш вибирати друз╗в ╗ дружину, / Вибрати не можна т╗льки Батьк╗вщину.
Можна вибрать друга ╗ по духу брата, / Та не можна р╗дну мат╗р вибирати.
Василь Симоненко. Лебед╗ материнстваБывают темы, разбираться с которыми все равно что камни таскать — тяжко. Еще тяжелей, если при этом в собственной своей позиции уверенности не ощущаешь, и вот тут я, в надежде обрести более или менее надежную опору, без которой к нашему предмету не подойти, сразу хочу определиться в следующих двух пунктах.
Пункт первый: для кого мы, собственно, пишем? Одно дело, если писание ваше имеет хоть в какой-то мере политическую направленность, т.е. обращено к некоей предполагаемой власти. В таком случае, говоря о наличном положении вещей, уместно советовать, что нужно сделать, дабы одолеть имеющиеся трудности, поддержать ростки нового, — как, скажем, воспитывать молодежь, формировать национальное сознание и т.п. Отрицать значимость такой позиции автора-советчика было бы странно; я бы только хотел четко отличить от этой позиции иную, которую разделяю и сам: позицию собеседника в неполитическом разговоре, без упований на то, что вот придет какая-то разумная сила и все расставит по местам, и вообще все можно сделать так, как “нужно”. Не питая подобных надежд, я могу говорить лишь о том, что в сложившейся ситуации принимаю, с чем не могу согласиться и, главное, почему, — и предлагать свои размышления на суд ожидаемого читателя. Вот и все.
Пункт второй: степень монологичности. Какой бы убедительной ни была ваша мысль, никогда не лишне спросить себя: а хотели бы вы, чтобы она, и только она одна, оказалась истинной? хотели бы вы, чтобы все было по-вашему? чтобы ваша точка зрения восторжествовала, а противоположные — были ниспровергнуты раз и навсегда?
Вопрос, думается, не пустой, и ответы на него могут быть разные. С одной стороны — как можно, казалось бы, не хотеть победы именно вашей идеи, иначе зачем ее и высказывать? С другой — не ретроградство ли желать посрамления иных точек зрения, выставлять собственное убеждение в качестве единственного мерила истины? С третьей, опять-таки — если идея ваша состоит, например, в том, чтобы людей не пытали, чтобы никто не терпел унижений из-за своей конфессиональной или национальной принадлежности, — не предательством ли по отношению к ним, людям, было бы допустить хотя бы возможность иного, альтернативного взгляда?
Итак, нижеследующее представляет собой попытку неполитической речи, вместе с тем вполне монологичной в том смысле, что есть вещи, с которыми автор этих строк примириться действительно не в состоянии — иначе бы он за перо и не брался. (Мне действительно не хотелось бы дожить до дня, когда все мы вдруг поймем, что состоит наше общество не из людей, а из лиц такой-то национальности; и что если сын за отца не отвечает, то за грехи своей нации отвечают оба.)
Вопрос, которому посвящены дальнейшие рассуждения, состоит в следующем: насколько глубоко укоренены тот страх и то чувство приниженности, которые на исходе ХХ в. столь часто ассоциируются в массовом сознании со словом “нация”, в самом существе этого понятия? И хорошо это или плохо, что такая ассоциация существует? Стоит ли нам изживать в себе этот страх — или, быть может, прислушаться повнимательнее к его сбивчивому шепоту?
Во избежание досужих предположений, скажу сразу, что у самого меня, автора, родня по отцовской линии еврейская, по материнской — из донских казаков и белорусских крестьян, сам же я родной для себя ощущаю русскую культуру, приверженность ей — для меня не звук пустой. Живя на Украине, в Киеве, я с детства люблю украинский язык. Ныне преподаю в Национальном университете “Киево-Могилянская Академия” и рад общению с новыми поколениями украинской интеллигенции. (Кстати, толковой молодежи сейчас много; в этом, быть может, единственная наша надежда.) С личными проблемами на национальной почве почти не сталкивался, исключая поступление в киевский вуз, где в 1966 году ближайших родственников абитуриентов “высвечивали” не хуже, чем в пресловутом ведомстве Мюллера. Однако, повторяю, я не об этом. Я о горьком привкусе, доселе сопровождающем замечательное во многих отношениях понятие “нация”. Закономерен ли он? Преодолим ли?
Выше было упомянуто о страхе. Понятен страх мирного обывателя, которого осатаневший полевой командир выгоняет из родного дома — во имя высших национальных интересов, разумеется. Понятен страх несчастного еврея, под пристальным взглядом встречного эсэсовца осознающего свою расовую неполноценность; “оккупанта”, ждущего очередного подвоха от властей страны пребывания; горожанина, боящегося в недобрую ночь быть погребенным под стенами взорванного жилища… Есть ли у этих разновидностей страха какой-либо “общий знаменатель” и приложим ли он, этот знаменатель, к, скажем, какой-нибудь обычной демонстрации “национально сознательных” русских, украинцев, турок, татар, латышей?
Когда, услышав жесткое националистическое заявление, мы безотчетно съеживаемся, предполагая за ним нечто большее, чем оно явно содержит, нечто отдающее насилием, террором, а то и погромами, и Большой резней, — говорит ли в нас слепая инерция негативного исторического опыта, от которой желательно поскорее избавиться, дабы воздать должное чистому, высокогуманному современному национализму, — или все же есть в этом своя сущностная правда, некое предвосхищение логики развития самой сути дела?
Вдумчивый доктор философии Серенус Цейтблом, биограф Адриана Леверкюна, некогда с горечью замечал, что “обратиться к массе, как к «народу», часто значит толкнуть ее на злое дело”, что во имя Народа люди творят такие вещи, какие никогда не позволили бы себе совершить во имя Бога, Человечества или Права
1 . Высказано это было в стране, возомнившей себя Тысячелетним Райхом, в самые черные годы ее ослепления. “Нация”, вобрав в себя “почву” и “кровь” и отторгнув докучливых соседей, переросла в “Народ”, единый и самозаконный — ein Volk, ein Reich, ein Fuhrer! На пряжках немецких солдат было вычеканено: “Gott mit uns!” — “С нами Бог!”; предполагалось, однако, что и Бог знает свое место и служит самоутверждению Народа. Что же это за логика, по которой народу, нации дозволено все, и насколько она всеобща?Напомню, что само слово “нация”, “natio”, производно от латинского глагола “nascor”, означающего “рождаться”, “происходить”, “брать начало” (к этому же корню восходит и “natura”). Соответственно первичные значения “natio” — “рождение”, “происхождение”, “род”, “племя”, далее “порода” и т.д.; Нация — это и богиня рождения
2 .Значимость подобной “внутренней формы” слов для понятийного мышления отмечали Вильгельм фон Гумбольдт, Александр Потебня, среди философов новейшего времени — Ганс-Георг Гадамер
3 . В нашем случае эта этимологическая форма высвечивает принципиальнейший аспект понятия “нация”, который зачастую оставляют в тени, по разным причинам, современные толкователи последнего. Действительно, ныне принято считать, что “цивилизованное” понимание нации охватывает главным образом гражданско-политическое измерение совместного человеческого бытия, что нация — такой изысканный продукт самоопределения человеческой общности, ее воображения, нравственного сознания и проч., который имеет предельно мало общего с этническими, родовыми ее основами 4 . Тем не менее родовой “шлейф” понятия нации, как его ни упрятывай, рано или поздно выступает наружу — хотя бы в тех кризисных ситуациях, которые столь часто переживает сегодняшняя Европа.Легко поверить, что приверженцы обрисованной “либеральной” концепции нации искренне стремятся гуманизировать это понятие, освободить его от зловещего ореола. Мол, те, кто во имя Нации творил всякие гнусности, просто употребляли это слово не по назначению, компрометировали обозначаемую им благородную идею. Парадокс в том, что подобное “очищение”, способствуя переводу понятия нации в сферу высоких человеческих ценностей, тем самым вольно или невольно узаконивает и те его “теневые” стороны, которые до поры до времени вытесняются, но тем не менее неявно присутствуют в самом его содержании. Нация — национальное сознание — национализм… — этот смысловой ряд, каким бы добропорядочным ни выглядело его начало, явно “зависает” над чем-то, что может нашего современника либо отталкивать, либо манить, но уж никак не из симпатии к идеалам свободы и гуманности.
Подобно слову “миф”, слово “нация” представляется в этом отношении своего рода семантическим аттактором (помните у Эйзенштейна о “монтаже аттракционов”, любезный читатель?), способным притягивать, вовлекать в свою орбиту самые разные смыслы, — что облегчает свободу маневра тем, кто заинтересован в реализации изначальной, глубинной сути названных феноменов.
Так, если обратиться к теме мифа — чего только мы в последние десятилетия не наслушались о культуре как мифологии и человеке как мифе, о мифотворчестве в искусстве, об историческом, политическом, национальном мифе
5 и т.п. Причем нынешняя наша вторая сигнальная система так уж устроена, что при звуках слова “миф” в первую очередь почему-то хочется снять шляпу или взять под козырек. Присваивая всему и вся “красивое” наименование мифа, мы, однако, способствуем тем самым утверждению своеобразного мифологического понимания жизни — понимания цепкого, неуступчивого, подменяющего проблему истины проблемой причастности к сокровенному знанию, предписывающего человеку роль безличного передатчика изначальных энергий бытия и т.д. 6Таким же образом и о “национальном” говорить нынче модно. Ни “национальная философия”, ни “национальная этика” не представляются более крамолой. “В своїй хат╗ своя правда”, — как любят повторять иные нынешние радетели украинской культуры. Об областях религии, искусства, исторической нравственности, личного жизнеотношения и опыта, разумеется, и говорить нечего — их “национализация” давно стала свершившимся фактом, и новизна здесь может состоять лишь в степени погруженности соответствующих реалий в глубь национального бытия. Закрепляясь, подобно большой паутине, в тысячах точек семантиче-ского пространства современной культуры, национальный дискурс и сам становится все более емким, многоступенчатым, многосоставным, — вот только чьим мохнатым лапкам мерять его хитросплетенные тропы?
Несколькими страницами ранее отмечалась связь этимологического смысла слова “нация”, как и слова “натура”, с парадигмой рождения; в этом отношении национализм по праву может быть понят как одно из существенных, неотъемлемых определений того широкого движения в духовной и практической жизни Европы Х╡Х — ХХ вв., которое возникло как реакция на просветительский рационализм и философию деятельности, представленную именами Канта, Фихте, Гегеля, Маркса и т.д.
Напомню, что для рационализма эпохи Просвещения, равно как для немецкой классической философии, а также марксизма, основополагающее значение имела идея человека вообще как существа, обладающего универсальными рациональными и деятельными способностями. Этот человек, по мнению просветителей, должен был постигать объективные основания мира и, опираясь на них, совершенствовать собственное бытие. Поскольку всеобщий, неподкупный Разум мыслился как высшее начало в человеке, все природные и прочие различия между людьми при таком подходе, естественно, отступали на второй план.
Со временем, впрочем, усилиями И. Канта и его последователей утверждается понимание того, что сам-то разум укоренен в деятельности, и, если мы хотим постичь человека как такового, подлинную его сущность нам необходимо искать именно здесь. “Человек есть то, что он делает” — эти гегелевские слова стали своеобразным девизом европейской цивилизации последних столетий, подарившей человечеству столько невиданных ранее продуктов, технологий и проблем, как, очевидно, ни одна из предшествующих исторических формаций.
Здесь нам нет нужды прослеживать перипетии и тупики пресловутой диалектики деятельности, неуклонно подчиняющей себе самого человека-деятеля и в конце концов поставившей мир перед лицом социальной и экологической катастрофы. Бесспорно, у противников всей этой идейной традиции, ведущей от Гольбаха и Гельвеция к Марксу и Ленину, были причины для возмущения. Нам, однако, важно подчеркнуть одно: какова бы эта идеология ни была и каким бы извращениям ни подвергалась, сама ее суть с начала и до конца предполагала утверждение идеалов общечеловечности. Если человек — существо разумное, важнейшее для него — законы и требования универсального Разума. Если он, к тому же, есть продукт собственной деятельности — структура этой деятельности также имеет всеобщий характер, следовательно, о существенных различиях в человечестве можно судить лишь по различной степени приобщенности к ней (как это, собственно, и получалось у Гегеля). Если пролетариат в учении Маркса приобретал статус “привилегированного” класса, то только потому — и об этом не следовало бы забывать! — что в нем его вождь и учитель роковым образом усматривал потенциал общечеловеческого развития, зародыш общественной системы, в которой “свободное развитие каждого является условием свободного развития всех”
7 .Да, идея захлебнулась, грандиозный социальный эксперимент, поставленный на ее основе, привел к трагическим результатам. Есть повод приглядеться к тому, что представляла собой мировоззренческая реакция на упомянутое рационалистически-деятельностное понимание человека.
Вот тут-то нам и предстоит прочувствовать тот “судьбический” привкус слова “нация”, который ощутимейшим образом определил его смысл в истории ХХ века. Ибо в полемике с новоевропейским рационализмом и активизмом тон все более задавало такое понимание человеческого существа, которое, в пику универсальным притязаниям разума и миропреобразовательному пафосу практической деятельности, ставило акцент на его непосредственной причастности ближайшему бытию — неповторимому мгновению исторического времени, столь же неповторимому природному окружению, а более всего — той тесной жизненной общности (Gemeinschaft), с которой человеческий индивид органически связан естественными, кровными узами. В подобного рода общности главное — быть “своим”, а “свой” ты в ней тогда, когда из нее и происходишь, когда в ней, в этой тесной общности, в ее природном бытии — твой исток. Под этим углом зрения говорить о человеке по существу — значит говорить не о его деятельности, разуме или морали, а о его происхождении, и создает его, человека, таким, каков он есть, именно происхождение, а не деятельность, разум или мораль. Родовая общность, родной язык и ландшафт — вот что важно, а вовсе не какие-то универсальные свойства, способы деятельности или принципы поведения. “Общечеловек” — фикция; реально существуют органические жизненные единства, связывающие конкретных особей в осязаемое целое, — прежде всего, конечно, нации… Таким образом, традиция жизнепонимания, противостоящая Гегелю и Марксу, традиция немецких романтиков начала Х╡Х в., Шопенгауэра, Ницше, Тенниса, последующих представителей “философии жизни”, Шпенглера, Хайдеггера с его аналитикой человеческого бытия-в-мире и т.д. — помимо общих присущих ей определений иррационализма, волюнтаризма и проч., может быть, если мыслить типологически, охарактеризована также и как тенденция национально устремленная, духовно оплодотворяющая национализм, причем в его наиболее одиозной для либерального сознания “кровопочвенной” форме.
В мои задачи здесь не входит разбираться, что лучше — рационалистически-деятельностный универсализм марксовского типа или романтически-волюнтарист-ский национализм; по мне, оба хуже. Важно, однако, иметь в виду, что санкционируемые тем и другим варианты тоталитарного мышления, при всей схожести их последствий для человеческой личности, имели тем не менее различную природу. Выросший на Марксовой закваске советский “реальный социализм” я здесь опять-таки оставляю в стороне как не имеющий прямого отношения к теме; что же касается нацистского режима, то связь его идейных основ с рассмотренной мировоззренческой тенденцией волюнтаристского национализма вполне ощутима. Ведь если бы дело было только в патологической жестокости, некрофилии нацистских вождей или хотя бы в том “банальном зле” чиновника-карьериста без принципов и воображения, о котором писала когда-то Ханна Арендт в своей нашумевшей книге о процессе над Эйхманом!
8 Однако известно, что среди деятелей нацизма встречались и (по-своему!) весьма высоконравственные субъекты; вот только горизонт их нравственных устремлений был жестко определен границами локальной жизненной общности, по отношению к которой они ощущали себя “своими”, — границами народа, нации, расы.Сохранился любопытный документ — проект морального кодекса офицера вермахта, в обсуждении которого принимал активное участие сам Гитлер
9 . Главное, чем поражает этот кодекс ныне, — это именно четкость выражения в нем начал “общностной” (gemeinschaftliche) морали, морали, замкнутой означенным выше горизонтом непосредственно ощущаемой общности — семьи, клана, нации. В строгой иерархии добродетелей германского офицерства главенствующее место отводилось “любви к фюреру, народу и отечеству”, в связи с чем офицеру вменялось в обязанность “четко отделить себя от тех, кто стоит в стороне от германского пути и борьбы” 10 . Высоко ставилась верность в различных ее ипостасях, включая сюда и “чувство товарищества”, и “заботу о подчиненных”, и “уважение к нашей великой истории” 11 . Поскольку “брак как основа семьи есть залог жизни и будущего народа”, нравственным долгом почиталось сохранение его устоев 12 и т.д. При всем при том в кодексе отсутствовали какие бы то ни было намеки на общечеловеческие основы нравственности, какие бы то ни было обязательства перед индивидом просто как человеком. “Разрешающая способность” нацистской морали подобных общечеловеческих обязательств и стандартов не предполагала — сразу, или почти сразу, за пределами избранного круга благородных нордических героев, их верных подруг и самоотверженных начальников начиналась зона, где было возможно все, или почти все: побои, бараки, газовые камеры, медицинские эксперименты над живыми людьми… Все.Нельзя, конечно, сказать, чтобы и по отношению к своим непосредственным жертвам “нормальный” офицер СС не испытывал совсем уж никаких чувств. И такие чувства обычно имели место. Крыс убивать и то неприятно, а тут ведь речь шла как-никак о человеческих существах! Организаторы и участники акций массового уничтожения нередко жаловались на изнурительный, выматывающий душу характер своей работы
13 . Подобные психологические трудности полагалось, однако, преодолевать именно во имя требований нацистской морали: их должна была пересилить все та же преданность народу и фюреру, трогательная забота о том, чтобы белокурым сыновьям и дочерям германской нации было, наконец, обеспечено жизненное пространство, приличествующее их расовому достоинству. Как бы муторно ни становилось подчас на душе от жутких, но, увы, неизбежных подробностей Великой Чистки, добрый немец обязан был взвалить на себя это бремя — в чем неоднократно и убеждал задействованных в акциях офицеров СС сам рейхсфюрер Гиммлер 14 .… Разумеется, я далек от мысли о прямых аналогиях между гитлеровским нацизмом, запятнанным чудовищными преступлениями, и современным национализмом — хотя иным нынешним ревнителям чистоты народного мировоззрения, национальной религии и проч. ей-же-ей не худо было бы сравнить повнимательнее свои взгляды с идеями фюрера, выраженными им порой с завидной определенностью. Кардинальнейшее различие состоит, по-видимому, в том, что современный национализм — даже в самых безоглядных своих проявлениях, даже там, где он открыто противоречит либеральной концепции прав и достоинства личности, вступает в конфликт с законными притязаниями иных наций и т.д., — в принципе лишен того вектора неограниченной агрессивности, наличие которого германскому нацизму обеспечивала его глубинная связь с идеями мирового господства.
Это вполне естественно для нормально развитого национального сознания: именно поскольку нация притязает быть органической общностью, связующей своих членов тесными бытийными узами, — совершенным абсурдом представляется стремление расширить пределы обитания этой общности до бесконечности, извлекая ее тем самым из онтологического окружения, где она только и может проявить свою неповторимую целостность. Иное дело — пресловутая борьба за чистоту, ксенофобия, выталкивание “чужаков” из привычной сферы своего обитания — о, легко предположить, что в этой-то области современный национализм еще не сказал своего последнего слова! Но как хочется верить, что хотя бы агрессивный, экспансионистский вариант национализма уже в прошлом…
Все же и в этом отношении приходится быть осторожным. Слишком густо пропитаны разного рода геополитическими идеологиями и нынешний российский национализм, и многие разновидности национализма в мире Ислама и т.д. Вообще говоря, опасность своего рода “ракового перерождения” национализма, связанного с проявлением упомянутого вектора неограниченной агрессивности, можно, наверное, предполагать повсюду, где национализм сплетается с “интегризмом” — так некоторые современные исследователи именуют жизнепонимание, сводящее все разнообразие бытия к некоей единой целостности и заранее враждебное ко всему, что в это прокрустово единство не укладывается
15 . Как националист я могу быть вполне терпим к националистам всех иных наций, равно как и к людям вообще, пока стремлюсь только отстоять свое, свой национальный идеал в его естественных пределах. Только лишь когда у меня возникает желание, говоря словами известной советской песни, “в березовые ситцы нарядить весь белый свет” — я становлюсь потенциально опасен для всех, кто не желает сменять свои рогожки и шелка на мои распрекрасные ситцы. К сожалению, подобный сплав национализма с интегризмом 16 — идеологическим, религиозным, цивилизационным и проч. — еще вовсе не редкость в сегодняшнем мире.Однако вернемся к основной нити нашего разговора. Так вот: сколь бы существенны ни были различия между гитлеровским нацизмом и современными формами национализма, volens nolens, помимо всего прочего, вынужденного наводить на себя гуманитарный лоск, — в любом случае понятие нации акцентирует родовой, локально-общностный аспект человеческого бытия, именно в эту сторону стягивая, как скатерть со стола, всю систему культурных ценностей. Нет, не о политической свободе и не о нравственной жизни народа как таковой в конечном счете пекутся националисты, а о том, чтобы в этой жизни и в этой свободе проявилось теплое, пьянящее, крепко спаянное и притом победоносное единство рода, вовлекающее в свою орбиту всякое индивидуальное существо. Свобода, политический суверенитет, демократическое волеизъявление масс — в наши дни совсем неплохие средства, замечательные средства для достижения этого совместного кайфа. Как ни верти, а феномен нации невозможно сколько-нибудь глубоко осмыслить, не говоря о национализме, сам же национализм останется недоступен пониманию, если игнорировать упомянутый его жизненный нерв, который собственно и воодушевляет истого приверженца национальных ценностей. Слово “нация” может означать многое, но внутренний смысл его прорастает из тех тяжких и притягательных глубин нашего совместного бытия, где правит происхождение, где “дышат почва и судьба” — и где соответственно кончается всякое свободное человеческое искусство.
Это бездоказательно? Но если бы феномен нации целиком укладывался в то светлое поле, которое готово предоставить ему современное либеральное сознание, разве могло бы его утверждение так колебать основы гуманистической этики — этого чувствительного органа духовной жизни современного общества? Между тем мы видим, что экспансия так называемой этноэтики или национально ориентированной морали существеннейшим образом проблематизирует основные посылки и без того достаточно хрупкой этической парадигмы, характерной для современного нравственного сознания
17 . И в новейших дебатах между либералами, отстаивающими традиционные свободы личности, и коммунитаристами-теоретиками, исходящими из приоритета общности (community) в формировании личностных притязаний и соответствующих нормативных систем, спор, в сущности, продолжает идти о том же — должны ли мы в своих поступках исходить из приоритета единых общечеловеческих норм и ценностей, или же предпочтение следует отдавать нормам и ценностям локальным, связывающим индивида все с той же Gemeinschaft-community, овевающим его теплом непосредственной сопричастности ей. Но если справедливо последнее — не возвратит ли это нас в тенденции к взгляду на “чужака” как на неодушевленный предмет, а если и одушевленный, то такой, которому “никто ничего не должен”?Выше мы имели случай рассмотреть специфику нацистской морали на типичном примере морального кодекса офицера вермахта. Вполне очевидно, что выкристаллизовавшаяся к нашему времени национальная доминанта культуры также предлагает свой типический образ нравственности; этот образ воспроизводится во множестве идеологических и художественных текстов. Общие черты подобного рода “национальной этики” определить нетрудно, о какой бы конкретной нации речь ни шла: это явная ориентация на традицию, обычай, санкционированные опытом поколений; авторитаризм, так или иначе выдвигающий фигуру национального пророка, изрекателя “своей правды”; тяготение к “естественному”, природоподобному строению жизни, доходящее до неоязыческого поклонения пантеону природных стихий
18 ; дидактизм в обыденном сознании и искусстве, проистекающий из убеждения в непреложности “подлинно народных” ценностей; культ “чистоты”, призванный защитить “свое” от “чужого”, — при том, что само по себе это “чужое” вполне может признаваться и пользоваться всеми привилегиями гостеприимства, по принципу: дружба дружбой, а табачок врозь… Впрочем, с равным успехом может и не пользоваться, и не признаваться, для нациоцентриче-ской этики важно не универсальное правило, а проявление своеобычного народного характера: добрый серб примет доброго русского с радушием, а турка? Добрый азербайджанец что скажет доброму армянину? (Разумеется, именно как “добрый азербайджанец”, а не как человек человеку, пусть и другой национальности: в том-то и соль.)Таков национализм, таково национально ориентированное сознание сегодня — по крайней мере, как я это вижу и понимаю. Что же делать с присущей им двусмысленностью, со скрытыми угрозами человечности, заложенными в самом их основании? В начале статьи я уже отмечал, что не мыслю своим адресатом эдакую надзирающую инстанцию, способную по нашему сигналу “исправить” создавшееся положение, — и что тут можно исправлять? Да, националистическая идеология мне не по душе — почему, я и пытался объяснить на предыдущих страницах. Смею надеяться, изложенное достаточно подтверждает предположение о том, что фатальный привкус понятия “нация” не случаен. Быть или не быть двадцать первому веку эпохой национализма — решать не нам с вами, уважаемый читатель. Каждый, однако, волен принимать или не принимать соответствующие ценностные приоритеты в собственную душу. Лично меня в связи со сказанным занимает следующий насущный вопрос: если нам, добрым русским, самой исторической судьбою почитать положено знамо кого — то кого мы по удалому нашему характеру должны ненавидеть? Евреев? Украинцев?
… Впрочем, обсуждая соотношение национального и общечеловеческого, не станем замыкаться в рамках жесткого “или-или”. Всеобщие (читай: западноевропейско-американские) образцы и критерии слишком часто оборачиваются ныне для нас устранением нашей культурной самобытности, девальвацией и вытеснением того, что по свидетельству нашего внутреннего опыта является безусловно добрым и ценным, того, что в конце концов обеспечивает и нашу общечеловеческую востребованность. Патриотизм, если его подчинять подобным универсалистским стандартам, окажется для нас делом целиком бесперспективным: во-первых, мы просто не сможем удержать в поле сознания собственную особость, собственную совокупную призванность, во-вторых, тем более не сумеем ее отстоять. Надев универсалистские очки, взаимоотношения наций легко представить себе эдаким спортивным турниром или, по удачному выражению К. Барановского, борьбой за место на мировом капитанском мостике
19 , — но только в таком турнире нам ничего не светит. Матч будет сдан заранее — не потому, что страна наша никуда не годится, а потому, что для самопреодоления во имя нее нужно ее, страну свою разнесчастную, любить, любовь же всегда избирательна, ее из универсальных мерок не выведешь.Вот я и написал слово, выводящее из себя иных ультратрезвых современных аналитиков. Оно и понятно; куда парадоксальнее, что и национализм, казалось бы, представляющий собой не что иное, как любовь к собственной нации, на поверку, как показывает опыт, вполне может обходиться без истинной любви, истинно любовного отношения к ценностям жизни.
Вдумаемся в это обстоятельство. Национализм, как я пытался показать, всегда есть некая “онтология снизу”, сводящая человеческое бытие к тому, из чего человек растет, — к его родовым корням, его почве и крови. Любовь — это “онтология сверху”: в ней важно, до чего человек дорастает. Национализм базируется на идее слияния индивидуальных воль и переживаний в некое единое субстанциальное целое, заполняющее собой человеческую субъективность. Любовь устанавливает изначальное отношение к любимому вне, или помимо, или поверх любой органической слиянности с ним: в ней всегда есть Лицо Другого, есть Я и Ты, есть творческое пространство “между”, о котором так проникновенно писал М. Бубер, есть “позиция вненаходимости”, о которой размышлял М. Бахтин (между тем как прямолинейно националистическую человеческую онтологию, в терминах того же М. Бахтина, иначе как “одержанием бытием” именовать невозможно). Истинная любовь к Отчизне — весьма часто “странная” и трудная любовь, приемлющая и различие судеб, и полифонию родных голосов, и уязвимость родных ликов — приемлющая их такими, каковы они есть.
Национализм как идеология органической общности не может не исходить из предпосылки, что себя и свою сущность человек не выбирает, как не выбирает своих родителей, свою нацию, свой род. С точки зрения рассмотренной выше “национальной этики” трудно вообразить что-либо более чудовищное, чем предположение о том, что происхождение человека также входит в сферу его выбора — как же, выбирать своих отца и мать вы предлагаете, что ли?!
Между тем любовь, как сказано, избирательна. Она может быть непреложнее судьбы, сильнее смерти, но эта непреложность просто не открывается нам, если мы сами ее не выбираем, не приемлем как выбор собственной субъективности. Пожалуй, именно любовь более чем какое-либо иное отношение или чувство учит человека тому, что помимо нашей различающей воли, призвания, которому мы свободно распахиваем двери и окна своей души, — реальность как таковая остается темной, безблагодатной для нас. Дело не в своеволии — дело в том, что помимо собственного нашего решения ничто в нашей душе подлинно духовным образом утверждено быть не может. И это нам открывает любовь.
Человек, как говорил в свое время С. Киркегор, — это существо, которое себя выбирает. Следовательно, выбирает и свое происхождение, не в том, конечно, смысле, чтобы отрекаться от него, а в том, чтобы выявить в нем, единственном, осмысленную перспективу жизни, которую ты в состоянии продолжить собственным существованием. В том, что к достоинству человеческой личности принадлежит компетенция придавать духовную значимость и связь природным обстоятельствам своего бытия в мире. Без этой компетенции человек завершен быть не может, полноценная же ее реализация также есть дело любви.
Наконец, уважающий себя национализм немыслим без противопоставления “своего” и “чужого” — всяческого утверждения “своего” и всяческого отстранения “чужого”, доходящего (к счастью, не так уж часто) до открытой ненависти к последнему. Любовь же, по слову св. апостола Павла, “не ищет своего… не мыслит зла” (1 Кор. 5); ее существенным коррелятом в религиозно-нравственной традиции выступает отнюдь не ненависть, а милосердие, сострадание, справедливость. Связь проста: как благодать предполагает действие закона, как Ветхий Завет прообразует Новый, так чуткое, доброе отношение к человеку как человеку составляет фундамент и необходимое основание любви к той или иной отдельной личности. Бесчеловечность, ожесточенность сердца разрушают способность любить. Или же, если посмотреть на дело иначе: любя другое человеческое существо, нравственно посвящая себя ему, мы не можем вольно или невольно не проникаться нравственным чувством и к иным, “третьим”, с кем мы уже не находимся в непосредственном общении, не желать хотя бы справедливости для них. При этом, по мысли известного современного философа Э. Левинаса, “любовь постоянно должна присматривать за справедливостью”
20 , дабы последняя не была извращена. Легко понять, что и подлинная любовь к своему народу едва ли совместима с варварской бесчеловечностью в отношении иных национальных групп — разумеется, если говорить о любви в глубоком, ответственном понимании этого слова.Итак, любовь — но как символ целостного мироотношения, целостной жизненной позиции, равным образом предполагающей и устремленность к высшему, и духовно-нравственный выбор себя в свете этого высшего, и способность к диалогу, и сознание обязательств перед теми, кто в пространство этого диалога не входит, перед людьми и живыми существами вообще — вот, на мой взгляд, единственно надежное противоядие от тех соблазнов и опасностей национализма, о которых упоминалось выше. Разумеется, с точки зрения объективного анализа нынешней ситуации и прагматических выводов из него это пустые слова, однако у нас, как, должно быть, помнит читатель, и речь-то идет не о том
, что делать с этой ситуацией как таковой, а всего лишь о нашей с вами субъективной ориентации в ней. И вот в этой связи, полагаю, значимость любви как смыслостроительного принципа человеческого отношения к жизни отрицать никак нельзя.Вполне понятно, что в современном мире, давным-давно, по выражению М. Вебера, “расколдованном”, отчужденном, атомизированном, лишенном устойчивости, индивид испытывает острую потребность быть причастным к какой-то конкретной человеческой общности, ощущать себя в кругу родных и близких людей, иметь свое заповедное пристанище. Национальное самоутверждение — один из наиболее доступных и естественных способов удовлетворить эту потребность, эту жажду причастности, но, думается, не исчерпывающий. Зрячая, способная к диалогу любовь раскрывает перед человеком различные измерения причастности, но и путь национальной идентификации она высвечивает для него по-своему — не через низовые стихии “почвы и крови”, а в восхищении, вос-хищении культурой, языком, святынями своего народа, его историческим подвигом, его родными просторами, а если попытаться как можно точнее выразить то неуловимо легкое и существенное, что сквозит, что присутствует за всем этим, — его занебесными прикосновениями. Опять-таки не говорите, что это нереально — всякий прекрасно способен ощутить, как отличаются в этом плане и как созвучны миры России и Грузии, России и Германии, России и Польши… Иное дело, что такая “онтология сверху” не совпадает не только с националистической почвенной патетикой, но и с унылой рассудочностью утилитарно-объективистского восприятия жизни. Опьяняющей “мистике ночи”, на которой зиждется национализм, я, таким образом, хотел бы противопоставить не выравнивающий все на свете поверхностный рационализм, а своеобразную, если угодно, “мистику дня” — с той оговоркой, что подобного рода мистика, как известно из истории, легко впитывает и элементы подлинной человеческой рациональности (вспомним гениального Паскаля), и творческий дух и очарование “мистики ночи”. А вот последняя вобрать в себя солнечную прозрачность “мистики дня” не способна — как раз по причине своей аморфности, отсутствия необходимого духовного устроения.
Итак, способ причастности, который я пытался здесь обрисовать и представить, вовсе не отвергает ни национальных ценностей, ни национальных святынь, но дополняет их восприятие неким насущно важным измерением, в котором, думается, самое национальное бытие выступает более рельефно, обнаруживая возможности сочетания того, что с собственно националистической точки зрения воспринимается как взаимоисключающие противоположности. Очень не хотелось бы, чтобы это измерение в нынешней нашей суете и взаимоненавидении было утрачено.
Если я, например, сохраняю это измерение, этот, скажем так, ракурс любви в своей причастности украинской культуре — разве могут быть для меня безразличны те тысячи и тысячи средостений, взаимовлияний, совместных проблем, конфликтных ситуаций, которые связывают, соединяют, сплавляют ее с культурами и бытием российским, польским, еврейским, австрийским и т.д.? Для последовательного националиста такие точки или зоны совместности — прежде всего арены конфронтации, утверждения особых прав своей нации. В сущности, такой подход можно понять, ибо многое в межнациональных отношениях замешено и до сих пор замешивается на вопиющей несправедливости, на крови. Об этом, равно как и о фатальной асимметричности национальных ответственностей и вин, забывать нельзя: мир трагичен. Но разве исключает этот неизбежный трагизм иррадиацию нашей любви в тех же зонах совместности за пределы исключительно “своего”, в широкий человеческий мир? (А только на грани такого перехода от “своего” к “не своему” любовь, как легко понять, и становится собственно любовью.) Если творчество Гоголя, например, представляет нам одну из подобных точек украинско-русской совместности, какую позицию в данном случае следовало бы счесть по-человечески более продуктивной — комичное перетягиванье каната под девизом “Гоголь наш, и только!” (на Украине это и впрямь нередко наблюдается ныне) или же такое расширение сферы нашей нравственной сопричастности, нашего восхищения миром культур, которое в наибольшей мере позволило бы нам постичь внутренний драматизм произведений и всей творческой судьбы писателя, заложившего столь многие начала как в русской, так и в украинской культуре, как в русском, так и в украинском сознании? То-то, уважаемый читатель.
Говорят, в слове “мир” тот же корень, что и в слове “милый”
21 . Мир — то, что мило, согласно, приемлемо; это поприще наших земных отношений и причастностей. На миру, говорят, и смерть не страшна.И сегодня мир, при всем обилии порчи, злобы и розни, бродящих в нем, по-прежнему в существе своем мил и привлекателен. Для каждой личности и для каждого народа он таит неисчерпаемые творческие возможности, только вот увидеть их очень не просто как с завистливо-националистической, так и с цинично-утилитаристской точки зрения, выявляющих в этом плане любопытное сходство: неспроста сегодня столь привычным стал образ мира как арены каких-то крутых разборок, по принципу, некогда выразительно сформулированному Иваном Карамазовым: “Один гад съест другую гадину, обоим туда и дорога!” Кстати, это в духе отнюдь не лучших национальных традиций: ненавидеть большой окружающий мир, презирать его и в то же время изо всех сил пытаться в него втиснуться. Между тем в своих высоких ценностях, в своих духовных достижениях и запросах он все еще открыт для нас куда больше, чем в своей экономической и технологической структуре. К этой открытости, этим творческим зовам мира также надо бы быть восприимчивыми, если мы действительно не хотим обречь себя на онтологическую второсортность. Еще раз: очень бы не хотелось, чтобы способность воспринимать реальность в этом ее позитивном ценностном измерении была утрачена нами.
Впрочем, все сказанное действительно представляет собою лишь субъективное размышление об основах человеческой ориентации в жизни. Мир крутых прагматиков и националов продолжает укреплять свои позиции в нашей рискованной повседневности. Евреи в нем, как водится, затевают очередные махинации, кавказцы рэкетирствуют на рынках, русские дуют водку и готовятся к выборам… Что-то не нравится? Если ты земблянин, так и веди себя, земблянская морда, по-земблянски. И радуйся своими земблянскими радостями. Впрочем, мы всем вам еще покажем кузькину мать…
Не выбирайте родителей, не выбирайте Родину, не выбирайте народ. Ваше все равно к вам вернется, а ихнего вам не достать. Не выбирайте того, чего не выбрать невозможно.
Нации не выбирают. В них живут и умирают.
1
См.: Манн Т. Доктор Фаустус // Манн Т. Собр. соч.: В 10 т. — М.: Гос. изд-во худ. лит-ры, 1960. — Т. 5. — С. 51.2
См.: Дворецкий И.Х. Латинско-русский словарь. — М.: Русский язык, 1976. — С. 662.3
См. его замечательную статью: Гадамер Г.-Г. История понятий как философия //
Г.-Г.Гадамер. Актуальность прекрасного. — М.: Искусство, 1991. — С. 26—43.4
Современный британский исследователь национальной проблематики Э.Д.Смит противопоставляет в этой связи “западную” (условно говоря) и “этническую” модель нации; только последней свойственно “ударение на общности происхождения и родной культуры” (см.: См╗т Е.Д. Нац╗ональна ╗дентичн╗сть. — Київ: Основи, 1994. — С. 20—22). Впрочем, далее сам ученый отмечает неизбежность возрождения темы связи семьи и нации в националистической мифологии, что “свидетельствует о непреходящем решающем значении этого атрибута этнической принадлежности” (Там же. — С. 31).5
Здесь уместно подчеркнуть, что и для этнического и национального сознания в первую очерель важен, конечно же, именно миф о единстве происхождения, возвышающий данную человеческую общность — в значительно большей мере, нежели фактические обстоятельства этногенеза, которые могут быть сколь угодно разнообразны. (См., напр.: См╗т Е.Д. Нац╗ональна ╗дентичн╗сть. — С. 31 и др.).6
См., напр.: Элиаде М. Аспекты мифа. — М.: Инвест-ППП, 1996. — 240 c. О современной “мифологизации мифа” см. также статью автора этих строк: Малахов В.А. М╗ф про м╗ф. Нац╗ональна м╗фолог╗я як тема сучасної м╗фотворчост╗ // Дух ╗ Л╗тера. — Київ. — 1998. — N№ 3—4. — С. 76—83.7
Маркс К., Энгельс Ф. Манифест Коммунистической партии // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. — 2-е изд. — Т. 4. — М.: Госполитиздат, 1955. — С. 447.8
См.: Arendt H. Eichmann in Jerusalem. A report on the Banality of Evil. — N.Y.etc.: Penguin books, 1976. — 312 p.9
См.: Пикер Г. Застольные разговоры Гитлера. — Смоленск: Русич, 1993. — С. 33—35.10
Там же. — С. 33.11
Там же. — С. 33—34.12
Там же. — С. 35.13
См., напр.: Освенцим глазами СС. — Варшава: Интерпресс, 1991. — С. 59. Ср.: Там же. — С. 41, 54, 55, 57 и др.14
См., напр.: Там же. — С. 62.15
См., напр.: Глюксман А. Одинадцята запов╗дь. — Київ: “Д.Л.”, 1994. — С. 66—70 и далее.16
Известный украинский нациолог Ольгерт Бочковский предложил для обозначения типологически подобной формы националистической идеологии термин “паннационализм” (см.: Бочковський О. Вступ до нац╗олог╗ї. — Київ: Генеза, 1998. — С. 110—119).17
Обостренный интерес к указанной проблематике выявила, в частности, Международная конференция “Культура и этноэтика”, состоявшаяся в Киеве еще в июне 1994 г. Среди множества научных публикаций по этой теме упомяну одну, на мой взгляд, наиболее примечательную: Апель К.-О. Этноэтика и универсалистская макроэтика: противоречие или дополнительность? // Политическая мысль. — 1994. — N№ 3. — С. 115—119; N№ 4. — С. 85- 92.18
Современную апологию украинского язычества на основе ярко выраженного этноцентризма см., напр., в кн.: Лозко Г. Українське язичництво. — Київ: Укр. центр духов. культуры, 1994. — 96 с.19
См.: Барановский К. “Когда голова полна химер” // Дружба народов. — 1999. —
N№ 6. — С. 146.20
См.: Levinas E. Entre nous. Essaia sur le penser-a-l’autre. — Paris: Bernard Grasset, 1991. — P. 126.21
См.: Колесов В.В. Мир человека в слове Древней Руси. — Л.: изд-во Ленингр. ун-та, 1986. — С. 226.