Роман-исследование на криминальные темы. Продолжение
Журнальный зал,"Дружба Народов", №11, 1999,"ИнфоАрт"
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 1999
Долина смертной тени
Анатолий Приставкин Роман-исследование на криминальные темы
Зона четвертая. Смертная казньЗимнее субботнее утро на даче . . . . . . . . . 1 Необъятное Лобное место . . . . . . . . . . . . 2 Безумнейший и храбрейший. . . . . . . . . . . . 3 Дикость порождает дикость . . . . . . . . . . . 4 Палач . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 5 Как казнят сегодня. . . . . . . . . . . . . . . 6 Зона пятая. Смертники Часы судьбы . . . . . . . . . . . . . . . . . . 7 Моление о казни . . . . . . . . . . . . . . . . 8 Обыкновенное дельце . . . . . . . . . . . . . . 9 Зона четвертая. Смертная казнь
Зимнее субботнее утро на даче
(зеленая папка)
За окном ослепительный день. Мороз двадцать четыре градуса. Можно было бы в охотку, забрав пластиковую канистрочку, пройтись к источнику, по скрипучей тропинке, между дерев, полюбовавшись по пути на искристые, в голубых тенях сугробы, на пышные, резные, будто нарисованные елки, несущие на ветках тяжелый снег, на серебристый воздух, осененный этим лучезарным небосводом, таким ясным, легким, прозрачно–голубым, что жизнь может показаться вечной и прекрасной.
Там, за окошком, мой детеныш, в белой шубке и малиновой шапочке, на фоне полыхающего дня глядящийся ярким нарядным пятном, налаживает старые санки и блажит, и вопит от внезапной зимней радости на весь белый свет.
Но, отойдя от бликующего окна, заставляю себя сесть за стол и открыть очередную папку… Зеленую…
Как там в песне из кино моей юности пелось… “Все стало вокруг голубым и зеленым…” Это про нас, про нашу работу, ибо папки у нас голубые и зеленые. А слова из популярной песенки могли бы стать гимном теперешней моей жизни.
Настроение портится еще при взгляде на эти папки. Но, вздыхая, отворачиваюсь от окна и заставляю себя читать, это ведь чья–то жизнь.
… Тридцатилетний преступник убил двух водителей “Жигулей”, оба подрабатывали в свободное время. Было им лет по тридцать пять, мужчины в самом расцвете сил. Оба с юности вкалывали, строили свои семьи, учились, работали… Мечтали прочно встать на ноги, вырастить детишек. У каждого их по двое, мал мала меньше.
А этот никогда ничего не делал. Никогда. И — ничего. С детства бражничал, кучковался с дружками, себе подобными, рыскающими по чужим подворотням в поисках легкой добычи.
В результате — это дело. Дело осужденного к смертной казни. А еще четыре осиротевших детеныша да две молодухи… тридцатилетние вдовы, как бывало прежде в войну. Матери, отцы — пенсионеры, на скончании своих лет убитые горем.
Что можно ко всему этому добавить?
“…Я, Лейкин Николай Николаевич, обращаюсь к Вам (это не к нам, а к Президенту) с просьбой сохранить мне жизнь… Прошу Вас поверить, что больше не буду совершать в жизни грехов, многое я теперь понял в камере смертников и понял, как дорога жизнь “человека”… (Почему–то в кавычках. )
Он–то понял, а я не понимаю и не пойму никогда, что он мог испытывать тогда, когда убивал людей?
И — еще одно, не менее важное, уже не о нем, а обо мне.
А у меня в подкорке четверо сирот такого же возраста, как моя Манька.
Я отворачиваюсь от окна, такого слепящего, какой бывает лишь в зимний солнечный день, и открываю еще одну зеленую папку, а в ней дело, которое очень похоже на предыдущее.
Этот тоже убивал. Маков Игорь Александрович. И даже возраст такой же, под тридцать. Большинство смертников от двадцати до сорока. Попадаются и моложе, солдатики, а за пятьдесят ни одного.
Этот убил трех человек, хотел красиво жить.
О себе он пишет: “Я несколько лет для себя решал вопрос: смогу ли, встретив человека, убить его? Но, бросившись в омут с головой, уже ни перед чем не останавливался…”
“Омут”, по–видимому, совершенные им убийства. Этакий герой Достоевского, корчащий из себя суперчеловека, презревшего весь мир и жизнь всех окружающих, кроме, конечно, себя. Большое несчастье встретить такого на пути.
Но вот встретились — жертва, на месте которой мог бы быть любой из нас, и убийца. О своих деяниях он живописует так:
“Я посмотрел и обнаружил, что “магазин” вставлен не до конца (до этого убил охранника в милиции и похитил пистолет). Я дослал магазин до упора и щелчка, передернул затворную раму и продолжал направлять дуло в правый бок Некрасову, практически горизонтально, потом нажал на спусковой курок…”
Некрасов — хозяин “Жигулей”, который подрабатывал на извозе. К нему–то и подсел наш убийца. Таких дел особенно много, ибо, не в силах прожить на малый заработок, который к тому же задерживают, владельцы машин занялись в свободное время извозом. Они особенно беззащитны, и грабить, убивать их легко. Садятся обычно двое, один рядом, другой сзади, а для отвлечения используют обычно девку, которая в какой–то момент попросит остановиться, чтобы сбегать в кустики. Тут задний удавку на шею, а передний обычно с ножиком или водителя станет держать… Этот действовал с оружием, но в одиночку.
“…Перед тем Некрасов, наблюдая за мною, спокойно поинтересовался, настоящий пистолет или игрушечный. Я ему ответил выстрелом. У меня создалось впечатление, что он, видя оружие, направленное в его сторону, не сознавал, чем ему угрожают. Я застрелил его, он даже не сопротивлялся. Труп я вывез и забросал снегом в районе кольцевой дороги…”
Так же подробно, без эмоций, описывает убийство еще двоих покупателей “Жигулей”, которым он якобы собирался их продавать. Дело происходило в салоне автомашины.
“…Достал правой рукой свой пистолет, направил его в туловище сидящего рядом со мной покупателя, сняв с предохранителя, выстрелил… Потом выстрелил в переднего, который повернулся на звук выстрела, в область груди… И еще раз, поочередно, в обоих…”
Про себя он говорит так: “У меня особая психика… Не каждый может меня понять… — Это при освидетельствовании судмедэкспертом. И неожиданно задает вопрос: — Скажите, а я добрый человек?Вот, я людей убил, не жалел, а себя мне жалко…”
Ссылаясь на художественную литературу, а они в перерывах между убийствами и книжечки почитывают, глаголет о тяжести переживаний преступника, пока тот не разоблачит сам себя.
Но это не совсем так. Даже совсем не так. Сперва поймали (обезвредили) и разоблачили его. На суде. Ну а дальше уже его личное дело, сидя в камере смертников, разоблачаться. А делает он это в манере довольно развязной, от растерянности и от страха перед неминуемой карой.
В том, что совершил, он как бы и не виноват. “Родился комочком, а люди меня таким сделали”.
О деньгах: “Всегда мечтал о больших деньгах, о независимости и, если было бы много денег, путешествовал бы, женился, а затем купил бы дом на юге и зажил спокойно…”
Спокойствие — после серии кровавых убийств?
Желания–то вроде вполне человеческие, а реализация их на уровне первобытного существа. Но ведь не о занятии любимом мечта–то, а лишь бы жить в удовольствие, ничего не делать.
О том же, что могут быть какие–то душевные переживания, раскаяние, ни словечка. По его словам, угнетает серая неинтересная жизнь, хотел даже в юности повеситься. К несчастью, не повесился, были бы живы остальные. Думаю, не повесится и в камере, поскольку любит себя.
Подчеркивает свой постоянный интерес к проблемам человеческой психики, патологии, психиологии и так далее. Основная тенденция — ориентировался на романтический образ, почерпнутый из художественной литературы (интересно, какой?) и просмотренных фильмов.
Скорей всего, речь идет о романтике уголовной. Джеймс Бонд вполне может оказаться для него романтичным образчиком, учитывая тягу к большим и случайным деньгам, к легкой жизни на юге.
В исповеди он откровенен до развязности, но не забывает подчеркнуть незаурядность своей личности. А вместе с тем все суждения поверхностны, лишены личностного взгляда и представляют стандартный набор прописных надерганных отовсюду истин.
Остальными членами банды сам он характеризуется как человек решительный, импульсивный, склонный к взрывчатым реакциям, в преодолении препятствий “от которого можно ожидать всего…”.
В его ходатайстве, повторю, нет и тени раскаяния. Он многословен и агрессивен, такие типы, защищаясь, склонны обвинять в своих грехах весь остальной мир.
“…Люди остались те же, — пишет он, — в судах, в МВД, прокуратуре… Прочтите дело, и Вы убедитесь, что никто не хочет ни в чем разбираться. Вот Вы сообщили в газете (это лично в мой адрес), что на Вас, мол, не давят и Вы тщательно все читаете, однако события показывают, что это далеко не так. Ельцин тоже заявлял, что Россия будет стремиться к отмене смертной казни, но этого и в помине нет… Видно, тюрьмы у Вас заполнены, денег нет и потому стреляете, и тех даже, кто в 2—3 раза натворил меньше бед, чем те, кто попал под “белую” полосу вашего политического настроения… (Это он о гекечепистах?!) Какие уж тут тщательные разборы, какие тут “никто не давит сверху!”. Общество ожесточено, преступность растет (это нам повествует один из жесточайших убийц!), но всем должно быть ясно, что нельзя поддаваться эмоциям и идти на поводу у толпы. Да и так ли уж настроены обыватели на исключительную меру наказания? Я лично в этом сомневаюсь, это просто политические игры с массами… Очевидно, наверху плюнули на цивилизованный путь развития (как в Японии, например) и решили бороться с преступностью, расстреливая тех, кого поймали, а не тех, кто взрывает общество и убивает журналистов и других деятелей…”
Во как завернул, защищает общество от наемных убийц, а сам он–то кто? И кто же ему мешал встать на тот самый “цивилизованный путь развития”…
Заканчивает так: “Прошу Вас если уж не милость ко мне проявить, то хотя бы справедливость, и разберитесь хорошенько и не зачеркивайте жизнь людей просто так, веря тому, что скажут те, кто, возможно, и Вас самих потом посадит за решетку…”
Это дело я пересказал не потому, что оно интересно. Отнюдь. Но оно как бы выбивается из разряда типовых и бытовых, которые обычно заполняют зеленую папку.
Здесь перед нами не жертва случая или человек, придавленный судьбою, тяжкими условиями, а некий субъект, сделавший убийство принципом, если хотите, своей жизни.
Он мог бы пойти в отряды Баркашева, а мог бы расстреливать мирных жителей в Чечне… Еще ранее мог быть в одной команде с матросом Железняковым, бросать бомбу в царя–батюшку от имени народовольцев, рубить головы боярам в одной связке со Стенькой Разиным, с Емелькой Пугачевым.
Это тип, полагаю, не социальный, а, скорей, биологический, он присутствует при всех режимах и во все времена, принося человечеству невероятные страдания и беды.
Недавно отловили (и осудили) еще одного серийного маньяка по фамилии Онуприенко. “Семейный убийца”. Он из “наших”, из детдомовских, низкорослый, невзрачный. Не помнит, сколько человек загубил, но не менее полсотни. “Одним больше, одним меньше, — произносит он, — ни я, ни Бог не заметит…”
И далее поясняет, что “… убивал людей, чтобы познать себя”. Он и постранствовать успел, побывал в Германии, но оттуда выдворили. Сидел в психушке, был в секте мормонов… Обо всем об этом Онуприенко повествует, цитируя Библию и немецких философов.
Сейчас средства массовой информации создают из таких вот героев телеэкрана. О Чикатило написаны книги, американцы уже сняли фильм. А ростовский прокурор, требовавший на суде для маньяка казни, накануне ее заходит в камеру своего подопечного, берет у него автограф на книге о нем. И об этом потом с гордостью рассказывает.
Это, конечно, возникло не сегодня и даже не вчера. И “лучшие” из них, если можно так сказать про убийцу, и в давние времена становились притчей во языцах, а потом и легендами; и если им удавалось чудом избежать секиры палача, то в тюрьме ли, в ссылке или на пенсии писали на досуге о своих похождениях мемуары и становились героями авантюрных книг, которые столетиями забавляют легкомысленное человечество, охочее до такого чтива.
За многие годы со времени какого–нибудь Джека–Потрошителя чужие слезы успевают высохнуть, кровь впитаться в землю, но остается жадный интерес к тайнам убийцы и его жертвы, который небескорыстно эксплуатируют поставщики такого рода “искусства”.
Наш герой помельче, пожиже, да и путь к “славе” покороче. Догоняя свою жизнь, описанный мной супергерой, он же последователь героев Достоевского, пришлет нам еще три прошения, моля о пощаде.
Видит Бог, я не хотел рассказывать эту историю, оберегая ваши, уважаемый читатель, да и свои собственные чувства. Особенно в такой чистый зимний день. И особенно потому, что разговор–то идет о детях. Таких, как моя Манька. Как она, кстати, там? Лишний повод прерваться и, прижимаясь щекой к холодному стеклу, убедиться, что детеныш здесь и цел.
Хотя вот на днях вдруг исчезла, мы с женой выскочили без верхней одежды, закричали, забегали… Начитавшись всех этих дел из зеленой папки, забегаешь и голос и сердце сорвешь! Нашли в подъезде соседнего дома, щенка отогревала…
Вот и этот случай о ребенке вовсе не исключительный. Он даже, если хотите, в каком–то роде “типовой”, сродни нападениям на таксистов, и его легко берут на вооружение молодые преступники, у которых жажда легко обогатиться и, не работая, пожить в удовольствие не менее велика, чем у нашего предыдущего героя.
Но они даже не теоретизируют по этому вопросу. У них от желания убивать до самого убийства путь еще короче.
Подсудимые Балян и Табунщиков были должны крупную сумму денег одному из преступных авторитетов г. Ростова. Чтобы рассчитаться с долгами, они разработали план похищения 12-летнего мальчика Лени. Фамилию его, по понятным соображением, я не называю. С семьей мальчика Балян был знаком, бывал в их доме.
6 мая, в теплый весенний день втроем: Балян, Зеленский и Ревин, всем от 18 до 20 лет, — я, кажется, уже писал, что преступность резко помолодела, стала жесточе, — подготовили для похищения багажник автомашины “Жигули”, туда залез самый младший из группы, Зеленский, чтобы удерживать мальчика.
Рано утром они подъехали к перекрестку и стали ожидать Леню, зная, по какому маршруту он ходит в школу.
В это утро, как выяснится потом, Леня не хотел почему–то идти в школу и просил разрешения у мамы остаться дома, но она настояла.
О Лене в деле сказано мало, но известно, что он хорошо учился, любил читать, рисовать, танцевать. И был, главное, доверчивым ребенком.
Но, Господи, как их оберечь и при этом не нарушить чистой доверчивости к людям?
Завидев Леню, Балян подозвал его к машине, стал расспрашивать, как обстоят школьные дела, в это время подоспевший Табунщиков подкрался сзади, схватил мальчика в охапку и бросил (так и написано: “бросил”) в багажник.
Мальчик кричал, сопротивлялся. Оказавшаяся неподалеку, совершенно случайно, тетка мальчика увидела, как увозят ее племянника… Бросилась за машиной, но не догнала. Она же первая рассказала в милиции и родителям Лени о краже их сына.
Преступники отвезли похищенного ребенка на квартиру Зеленского к его матери, где представили мальчика и Табунщикова как родных братьев, которые следуют проездом через Ростов и пробудут у них до вечера.
Мальчик, как рассказала потом на суде мать Зеленского, вел себя спокойно, ни на что не жаловался и, пообедав, стал смотреть телевизор. А надо бы, наверное, жаловаться, звать на помощь… Я так пишу, уже зная, что произойдет дальше. Но мальчик–то этого не мог знать. Наверное, поверил, попав в домашнюю мирную обстановку, что все обойдется.
В это время Табунщиков позвонил родителям Лени и потребовал выкуп за ребенка в размере 60 тысяч долларов, пригрозив, что, если они обратятся в милицию или не принесут денег, ребенок будет убит.
Для активного воздействия дали Лене поговорить с матерью. Мальчик плакал и просил забрать его отсюда.
Таких денег у родителей не было. Их выделил для выкупа банк по просьбе УВД, и они были доставлены отцом Лени в то место, которое указывали похитители, — к гаражам на Авиамоторной улице.
Но, плохо зная район, отец мальчика положил деньги под соседний гараж, и похитители, — надо сказать, что вели они себя крайне самоуверенно, — подъехали туда прямо с мальчиком (в багажнике); не обнаружив денег, позвонили из ближайшего автомата.
Деньги в конце концов были найдены, спрятаны на квартире Ревина, и тут же похитители стали решать, что им делать с мальчиком. Судьба его была предрешена, ибо организатор похищения Балян ему знаком, значит, никаких шансов уцелеть нет.
“Он всех опознает, его надо убить”, — сказал Балян. С ним согласились. Ревин указал подходящее место для убийства: пустырь неподалеку от его дома, на улице Гагарина.
Ну а где же наша милиция, которая нас бережет?
Четыре звонка от похитителей, несмотря на прослушивание, “из–за несовершенства технических средств” не зафиксировали местонахождения звонивших, а когда те открыто, вместе с мальчиком (!), приехали в район, “заблокированный милицейскими силами”, их даже не засекли, оправдываясь тем, что деньги обычно берут через подставных лиц. Такая непрофессиональность стоила жизни ребенку.
Преступники ночью вывезли мальчика к пустырю, испуганный, он плакал, просил его отпустить…
А голосов–то с улицы не слышно…
Где же Манька?
Я слишком торопливо приник к стеклу и, снова ничего не увидев, лишь снег да следы на снегу, стал распахивать створку окна, руки плохо меня слушались. Ничего не ощущая, как с головой окунаясь в холодный и пустой (без Маньки!) зимний мир, я, наверное, слишком громко закричал… И почти сразу под крылечком отозвалось беспечным голоском: “Я здесь, здесь…”
— Никуда не уходи, слышь?— предупредил я. — Ни–ку–да, слышь?!
— Никуда я не иду. Я тут играю.
— Ну, играй, играй…
Окошко я закрыл, напустив в помещение холода, но не успокоился, стал оглядывать огород, до темнеющего за елками забора, в поисках кого–то, кто может там появиться и угрожать жизни дочурки моей… Такой беспечной и доверчивой… Как тот мальчик Леня.
…Табунщиков накинул шнурок от своих спортивных брюк сзади ему на шею и стал душить. Зеленский в это время, как сказано в деле, удерживал хрипящего и теряющего сознание ребенка.
Табунщиков, не сумев задушить, передал шнурок Зеленскому, и у того тоже ничего не получалось. Балян, выскочив из машины, набросился на агонизирующего Леню и, нанося ему удары, кричал: “Умирай, сука! Что же ты не умираешь!”После чего задушил ребенка руками, в то время как двое дружков удерживали мальчика за руки и за ноги.
Что–то с зимним днем произошло. Он стал менее, что ли, голубым, или мне показалось. Я снова распахнул окно и убедился, что детеныш мой здесь, на крыльце. Потом побродил по квартире, потрогал корешки книг на полке… Доберусь ли до них и когда? Здесь же рукопись новой повести, всего несколько страниц…
А за окном голоса. Молодые прошли из соседнего корпуса, громко смеются… А мне совсем не до смеха. Мальчика только что убили…
Да нет, убили несколько лет назад… Но для меня сейчас, сию минуту. И никому не побежишь жаловаться… Пойти разве опрокинуть рюмку, а то небо и впрямь покажется черным?
…Осужденный судом к смертной казни Балян в прошении о помиловании написал: “Я не хочу умирать молодым”.
А мальчик? Хотел?
Тело ребенка они утопили в водоеме, привязав гирю. После чего стали в машине по дороге подсчитывать полученный выкуп и делить деньги. Меньше всех досталось Зеленскому.
Вечером того же дня все они соберутся в частном кафе со своими девушками, чтобы отпраздновать успех операции, а заодно вспрыснуть покупку Баляна — новую иномарку: автомашину “Ауди–80”.
А тело Лени всплыло 13 мая и было замечено гуляющей по берегу девочкой.
Убийцы осуждены на смерть. А на пустыре на улице Гагарина долго висел венок, напоминавший о происшедшей здесь трагедии. Сейчас там построили новый дом.
Зимний день между тем склонился к ранним сумеркам, заблестела первая звезда на востоке, и я, прикрыв папку, смотрю на белеющие в синей наступающей мгле лапчатые ветки, прямо против моего окна, и думаю с отчаянием: о Господи, за что это мне… Ведь этот день уже не вернешь… А эти украли не только чужую жизнь, но еще и один день моей жизни…
Если их судьбу будет своей подписью решать Борис Николаевич, то попросить бы его одним росчерком отправлять таких на небо, чтобы не засоряли нашу и без того несчастную землю.
Но, понятно, я никогда такого Президенту не напишу.
А уж совсем честно, послать бы и эти папки куда подальше, потому что они внушают испуг не только мне и моей жене, но и нашей маленькой дочке, которая, разглядев их на моем столе, зелененькие–презелененькие, понимает, что опять папа не будет с ней играть в снежки и на лыжах не пойдет, а будет весь день горбиться над этими папками.
Необъятное Лобное место
“…Мы, погибающие в эмиграции, в несказанной муке за Россию, превращенную в необъятное Лобное место…” — писал Иван Бунин, потрясенный бесконечными смертными казнями, учиненными большевиками.
Упомянутое Лобное место, кто бывал в России, знает, находится на Красной площади, где совершались в древности смертные казни.
Эта “несказанная мука за Россию”, погрязшую в жестокости и крови, пережитая нашими духовными отцами, не миновала и нас, ибо не так уж много изменилось в России за это время. Во всяком случае, мы как верили всенародно, что надо побольше убивать преступников, так и продолжаем в это верить.
В первом письменном источнике права “Русская Правда” о смертной казни вообще не говорится. А в “Поучении Владимира Мономаха” вскоре после принятия Россией христианства (десятый век) проповедовалось, что ни правого, ни виноватого убивать нельзя… “Если и будет повинен в смерти, то не губите никакой христианской души…”
Впервые законодательно смертная казнь была закреплена лишь в Двинской уставной грамоте 1398 года. Судебник 1497 года устанавливал наказания: смертную казнь, торговую казнь (наказание на торговой площади при народе), битье кнутом, выдачу потерпевшему для отработки ущерба.
Самый расцвет ее пришелся на правление царя Ивана Грозного, когда было казнено около 4 тысяч человек.
Сейчас, сравнивая наши “смутные” времена с минувшими, эта цифра уже не впечатляет. Но современники, в основном монахи, которые оставили нам письменные свидетельства массовых убийств (как это было в Новгороде), воспринимали жесточайшую опричнину не менее трагично, чем мы бериевщину. Да и методы, и принципы, и даже обвинения в измене и тайных помыслах против власти были те же самые.
Судебник 1550 года еще более расширил виды наказания, теперь торговая казнь предусматривалась в шестнадцати статьях из ста. Еще более жестоким и репрессивным оказалось Соборное уложение 1649 года. Особенно страшные кары грозили противникам Церкви и Государя. А ведь это было время “тишайшего”, как нарекла его история, царя Алексея Михайловича.
“Буде кто таким умышлением учнет мыслить на государственное здоровье злое дело (вспомните дело “врачей”), и про то его злое умышление кто известит (в данном случае небезызвестная Лидия Тимашук, получившая за донос орден Ленина), то по тому извету про то его злое измышление сыщется допряма, что он на царское величество злое дело мыслил, и делать хотел и такова по сыску казнить смертью…”
Врачам, как известно, была уготована смертная казнь чуть ли не на самой Красной площади. Да и в Соборном уложении предусматривалось многообразие казней: и просто казнить, и “казнить и сжечь”, и “казнить смертью и залити горло” (по–видимому, раскаленным металлом), и “казнить смертью повесить против неприятельских полков” (видимо, за измену), и “казнити, живу окопати в землю, (за бытовые убийства), и просто “казнити смертию безо всякие пощады”…
Современник царя Алексея Михайловича подъячий Посольского Приказа Григорий Котошихин, бежавший от преследований в Швецию, писал так: “…А который бы человек, кроме вахты, на Москве и в селах, пошел через царский двор с ружьем, с саблей, или с пистолями, тайным обычаем, с простоты, а не умыслом злым, и такова б человека увидев, или б кто на него указал, поймав, пытали б, для чего он через царский двор шел с ружьем, не на царя ль, или на его дом, или на бояр на думных и на ближних людей, и не по научению ль чьему от кого… и буде тот человек с пытки на кого скажет, тех людей всех велят похватати и пытати… Не по научению ль которого оного… Того, кто на них сказывал учнут пытать в другоряд, и тех всех учнут пытать трижды… И их потом уж казнят всех без милосердия…”
Кстати, в Соборном уложении смертная казнь предусматривалась за “приход к царю скопом” (нынешние демонстрации протеста), обнажение в его присутствии оружия (по всей вероятности, это не касалось застолий и охоты), даже за драку в церкви…
Измена и тогда на Руси виделась во всем и везде, и князь Курбский тоже из недоступной для опричнины дали не случайно упрекает Грозного в том, что он казнит невинных подданных.
Сошлюсь еще на одно свидетельство Григория Котошихина, который, возможно, первым из русских служивых, и довольно достоверно, воспроизвел нам обычаи и жестокие нравы того времени.
“…Благоразумный читателю! Читучи сего писания, не удивляйся. Правда есть тому всему; понеже для науки и обычая в иные государства детей своих не посылают, страшась того: узнав тамошних государств веры и обычаи и вольность благую (это и далее я подчеркнул. — А. П.), начали б свою веру отменять, а приставать к иным, и о возвращении к домом своим и к сродичам никакого бы попечения не имел и не мыслил. И по поезде Московских людей, кроме тех, которые посылаются по указу царскому и для торговли с приезжими, ни для каких дел ехати никому не позволено…”
Не правда ли, это напоминает нам родные недавние времена. Да вот и о себе могу сказать, что до 57 лет не мог я выехать в капстраны, ибо ехать было, как говорит Котошихин, “не позволено”…
А уж из–за тех, кто остался там, начиналась такая буча по всем средствам информации, что страшно делалось: как да достанут… И доставали…
“…А хотя торговые люди ездят для торговли в ыные государства, и по них, про знатных нарочитых людех собирают поручные записи, за крепкими поруками, что им с товаром своим и с животами в иных государствах не остаться, а возвращаться назад совсем. А который бы человек князь или боярин, или кто–нибудь, сам, или сына, или брата своего, послав для какого–нибудь дела в ыные государства без ведомости, не бив челом государю (то есть практически бежал?! — А. П.), и такому бы человеку за такое дело поставлено было в измену… А сам поехал, а после осталися сродственники, и их бы пытали, не ведали ль они мысли сродственника своего, для чего он поехал в ыное государство…”
Итог в этом случае не трудно предсказать. Могли, как пишет Котошихин, сослать в ссылку в дальние города, в Сибирь или на Терек… “в вечное жилье”. А в худшем — казнят…
Но тут и о милости государевой кое–что есть… “И о тех людях жены их, и дети, и сродичи, бьют челом царице, или царевичам, или царевнам — и они по их челобитью о прощении упрашивают царя, и царь, по их прошению, тех людей в винах их прощает и наказания им не бывает, так же из тюрем из ссылок свобождают, и поместья их и вотчины отдаются назад, а чести дослуживаются вновь…”
Но на то и воля государя. И в Соборном уложении был пункт: “что государь укажет”. Кстати, там же впервые упоминается такой вид наказания, как ссылка в Сибирь на житие на Лену. Сибирь с тех пор весьма активно пробавлялась разным бойким народцем из государственных преступников.
При сыне Алексея Михайловича, повторюсь, почитавшегося при всем при том государем “тишайшим” (всегда есть времена, которые казались лучше, чем последующие за ними), то бишь Петре Первом, которого так возлюбила Европа (все–таки прорубал к ним окно и варварскими методами вводил цивилизацию), смертная казнь уже назначалась за 123 вида преступлений. Бессмысленно перечислять за что… А лучше вспомнить, это и по картинам и по книгам знакомо, как свирепо, безжалостно самолично рубил он стрельцам головы на Красной площади… На том самом Лобном месте…
Он же первый ввел арестантские роты, как объясняют в книжках: использование труда заключенных для осуществления планов преобразования России. Вот они откуда, прототипы ГУЛАГов–то! Наши зеки очень даже поработали, чтобы тоже преобразовать Россию.
Или описание казни женщины по его же велению, когда он заподозрил свою бывшую любовницу фрейлину Гамильтон в убийстве младенца и краже у императрицы драгоценностей.
Царь сам допрашивал ее, казнь назначил на Троицкой площади. Фрейлина, ожидая помилования (ах, не было нашей Комиссии!), нарядилась в белое шелковое платье с черными лентами. Когда появился император, она бросилась умолять его о пощаде, но тот шепнул что–то палачу, отвернулся, и голова преступницы скатилась на землю. Петр поднял ее, поцеловал, перекрестился и уехал. А голова эта была положена в спирт и долго сохранялась в Академии наук…
Тираны были людьми сентиментальными.
И хоть в некоторых книгах утверждается, что первая попытка запрета казни была предпринята дочерью императора Петра Елизаветой, впервые в Европе, в начале XVIII века, можно вспомнить, что царь Борис Годунов тоже был первый, кто установил мораторий на исполнение смертной казни, дав обещание при вступлении на трон пять лет не казнить.
Это отметил и Пушкин, у него в монологе Годунова, дающего советы своему сыну, вступающему на престол, есть пророческие строки:
…Я ныне должен был Восстановить опалы, казни — можешь
Их отменить; тебя благословят…
Со временем и понемногу снова
Затягивай державные бразды.
Примерно такой же раздвоенностью отличались и реформаторские действия императрицы Екатерины Второй — в девичестве принцесса Софья Фредерика Августа Анхальт–Цербская. Мне повезло увидеть развалины дворца в Германии, близ Магдебурга, где она провела свою юность.
Известно, что она много рассуждала о милосердии и даже написала “Наказы” будущему составу Думы. В то же время власть ее началась с убийства (мужа), которое наша история как бы и оправдывает, а закончилась жесточайшим подавлением пугачевщины и преследованием свободомыслия в России.
Несколько слов об организации комиссии, созданной императрицей в 1767 году. Вот что о ней сказал современник: “Я как предвидел, что из всего великого предприятия ничего не выйдет, что грому наделается много, людей оторвется от домов множество, денег на сооружение их истратится бездна, вранья, крика и вздора будет много, а дела из всего того не выйдет никакого и все кончится ничем…” (А. Т. Болотов)
Читаю, будто о нашей Думе, где “вранья, крика и вздора” не меньше.
А тогда делегаты из глубинки России, косноязычные, нечесаные, немытые, несли околесицу, которую, слава Богу, в ту пору полной безгласности и отсутствия телевидения никто не слышал, кроме нашего потрясенного свидетеля. Ну и конечно, подобно нынешним, хулили Европу и долдонили об особом пути России, которая не может существовать без смертных казней.
Вот и Болотов утверждает, что некоторые наказы ополчались против отмены пыток и смертной казни и требовали возврата к прежней практике. Алатырские, например, дворяне полагали, что увещевание священника (этой мерой в 1763 году заменили пытку) может иметь эффект только у “просвещенного” и политизированного народа, а наш простой российский народ “…такое окаменелое сердце и дух сугубый имеет, что не только священнику, но и розыску, когда его пытают, правды не скажет…”.
И далее, как вывод, что мы не чета Западу и на нас, непросвещенных, их законы не годятся, и мы без пыток и смертной казни никак не проживем.
В русской истории было немало по этому поводу казусов. Так, однажды назначили торговую казнь даже бездыханному трупу… Некоего Верещагина за перевод из иностранных газет прокламации Наполеона (вред грамоты!) объявили изменником, отдали на растерзание народу, а тело, после того как его толпа протащила с диким ревом на лошади, вернули в сенат, где трупу присудили 25 ударов кнута и вечную каторгу.
Но как бы считалось, что смертной казни в России не существует, и Николай I в 1827 году отказался подписать смертный приговор двум евреям, тайно перешедшим через Прут; он постановил: “Виновных прогнать сквозь тысячу человек 12 раз. Слава Богу, смертной казни у нас не бывало и не мне вводить ее”.
Понятно, что вместо моментальной смерти людей обрекали на адские муки и долгую мучительную смерть. Почти как наших “пожизненников”.
И все–таки в прошлом, XIX веке, обозначенном как жестоком, в течение ста лет было казнено что–то около трехсот человек.
Свод законов, принятый в 1835 году, определял смертную казнь в трех случаях: преступлениях государственных, военных и карантинных (во время всяких эпидемий). Ни за убийства, ни за разбой наши предки не казнили.
Для сравнения скажем, что недавний уголовный кодекс, отмененный лишь недавно, включал двадцать девять составов преступлений, по которым осуждали на смертную казнь. А в не столь уж отдаленные времена у нас казнили женщин и детей, последних с 12-летнего возраста (Указ от 1935 г.).
С 1891 года смертные приговоры гражданским судом вообще не выносились, и лишь бурные события 1906 года привели к массовым казням по приговору военно–полевых судов: за шесть лет было казнено около четырех тысяч человек.
Просвещенные люди России, в отличие от нынешних, бурно протестовали и добились своего: Первая Государственная дума, а в ней, как известно, представительствовал и дед Андрея Дмитриевича Сахарова ( и даже книгу написал против смертной казни), одобрила законопроект об отмене смертной казни. Но революция вернула ее.
Безумнейший и храбрейший
Революция семнадцатого года, та, что у нас именовали Октябрьской, внесла свои жестокие коррективы. И в законы, и в настроения масс, и в их умы. Привнеся новый правопорядок, отзвуки которого мы расхлебываем до сих пор. Да и будем, судя по всему, неизвестно еще сколько времени расхлебывать.
Начиналось–то вроде бы неплохо, и 12 марта 1917 года Временное правительство отменило казнь, хотя на фронте казни продолжались. А 28 октября 1917 года уже большевики отменяют казни, но лишь на словах.
Вот что пишет об этом Бунин:
“Несколько месяцев тому назад была проделана паскуднейшая комедия отмены смертной казни в тылу, и “Всероссийская” Чрезвычайка опубликовала сводку своей деятельности за два года (1918—1919), расстреляно 9641 человек… Эти 9641 подсчитаны под руководством Дзержинского… Но опубликовал цифры убитых (по 20 губерниям Центральной России) и знаменитый Лацис: за полтора года — 8389 человек, да убитых в “восстаниях” 4207. А сама отмена смертной казни была “кошмарна по своей подлости”, как заявили узники Бутырской тюрьмы, — “ночь отмены стала ночью крови” и в Москве, и в Петрограде: всю ночь вели на казнь, всю ночь стоял вопль и плач женщин, коих волокли на убой… Но мало того, сохранив казнь лишь для фронта, смертников стали отправлять в фронтовые полосы и убивать там, а потом поступили еще проще: объявили фронтом почти всю страну. Но этим не удовольствовались: восстановили казнь и в тылу через 3 месяца после фиктивной отмены ее… Советская статистика: с 22 мая по 22 июня казнено 600 человек (“Правда”), с 23 июня по 22 июля — 898, с 23 июля по 31 августа — 1183, за сентябрь— 1200 (“Известия”)”.
Но это, по словам Бунина, “советские цифры”. На самом деле “…гибнут по России от одних только расстрелов сотни тысяч. Об этом писали тоже тысячи раз, и разум человеческий просто тупеет от этих цифр. Но все равно, все равно — об этом надо писать без конца, без конца!”.
“Красная Газета” пишет: “В прошлую ночь мы убили за Урицкого ровно тысячу душ!”— и Горький выступает на торжественном заседании петербургского “Цика” с “пламенной речью в честь рабоче–крестьянской власти…”. И далее слова Горького: “Я опять, опять пою славу безумству храбрых, из коих безумнейший и храбрейший — Владимир Ильич Ленин!”
“Безумнейший” — это уж точно.
Отменяли расстрелы и при Сталине: 26 мая 1947 года.
Страна была полита и пропитана кровью: тайные захоронения расстрелянных в застенках НКВД находят до сих пор, да и будут находить впредь. Война истребила самых активных и молодых из тех, кто не был арестован и не находился в ГУЛАГе.
Вряд ли все эти доводы могли остановить стареющего тирана. По–видимому, это были лишь политические игры с бывшими союзниками в обмен на какую–то предполагаемую материальную или политическую поддержку с их стороны.
Но и здесь, надо полагать, казни были. Ибо были ГУЛАГи, застенки, все то же всемогущее НКВД и кровавое ведомство Берии, которого уж никак не заподозришь в милосердии. Не было лишь писателя–пророка с голосом и совестью Бунина, который бы мог о них рассказать.
Солженицын пришел позднее.
В 1950 году смертные казни официально возобновились. Но и со смертью Сталина казни продолжались. Не уверен, существует ли реальная статистика тех казней, но где–то вычитал, что с 1921 по 1954 год было казнено в России около 643 тысяч человек. (Понятно, в эту цифру не входят жертвы ГУЛАГа, кои, по Солженицыну, уничтожались миллионами.)
Дикость порождает дикость
В одном лишь 62 году, с введением карательных законов против экономических преступлений (робкие попытки отдельных предпринимателей как–то изменить структуру экономики), было расстреляно около трех тысяч человек. Восемь убийств в день! И это в те самые хрущевские времена, которые почитаются у нас “оттепелью”, наступившей после жестокой сталинской зимы.
Надо упомянуть, наверное, еще одного “героя” оттепели — генпрокурора Руденко.
Генпрокуроры тоже в какой–то мере были лицом криминальной России. Точней же, криминальным ее лицом, вспомните нынешних…
А вот как описан Руденко в книге воспоминаний Леонида Зорина: “…Рыхлый дебелый мужичишка, на круглом мучнистом лице поблескивали слюдяные глазки. В своей юридической среде он был когда–то популярен — герой Нюрнбергского процесса, потребовавший казни для Геринга, Риббентропа и Розенберга, для всей уголовной нацистской клики. Но слава эта сильно поблекла, когда, покорившись воле Хрущева, он заставил пересмотреть приговор, вынесенный несчастным валютчикам, и заменить — вопреки закону — срок в лагере на высшую меру…”
Вот тебе и знаменитая формула: закон обратной силы не имеет.
У нас — имеет. Судя по всему, именно по инициативе Руденко (а за его спиной стоял Хрущев) статьи, по которым осуждали на казнь, были многажды расширены: расстреливали “за валютные операции”, “хищения в особо крупном размере”, “угон воздушного судна” и так далее… Четырнадцать новых расстрельных статей.
Всего же с 1962 по 1990 год в нашей стране были казнены 24 тысячи человек. Можно допустить, что и эта цифра приуменьшена: статистика смертных казней во все времена была у нас засекречена.
В одной из популярных телепередач, посвященных проблеме смертной казни, большой аудитории молодежи показали документальные кадры о применении казни в Америке, после чего провели голосование, и выяснилось, за казнь — большинство.
Тогда вопрос поставили иначе: а кто бы захотел лично привести приговор в исполнение, — и снова лес рук (более 80%).
Вскоре эти руки будут стрелять в чеченских женщин и детей. Ну а чем все закончилось, мы сегодня уже знаем: цинковыми гробами, в которых эти мальчики вернулись домой, да трагедией, невосполнимой, для их матерей.
Но и родная мне Чечня (там прошло, повторю, мое детство) в своем ожесточении до сих пор не может остановиться. Демонстрация публичной смертной казни, добросовестно показанная по всем каналам телевидения, способна вызвать не только отвращение, но и болезненный интерес, и приступ ответной жестокости, особенно у подрастающего поколения.
И вот уже некий читатель требует через газету расправы над экономическими преступниками так, как это делают в Чечне. “Я предлагаю вывести их на Красную площадь, — пишет он, — и народ их камнями забьет. Ведь на них даже пули жалко, так как пули делают тоже на наши, народные деньги…”
С призывами стрелять преступников без суда и следствия выступают, к сожалению, не только обычные граждане, но и видные, очень популярные в стране деятели, в том числе люди искусства. Недавно один из писателей сообщил в своей статье, что “американцы плакали от радости и танцевали, когда одному террористу вынесли смертный приговор…”, и оценил это как “здоровую реакцию здоровых людей…”.
К сожалению, ссылки на Америку и ее законы, тюрьмы и казни во многом усиливают доводы сторонников смертной казни.
Этот же упомянутый выше писатель, как видно далеко не Иван Алексеевич Бунин, одобрил случаи самосуда, то есть расправы толпы над преступником, которому суд в России не вынес смертного приговора, называя это “необходимой обороной, когда бессильно правосудие”. Такие призывы к “самообороне”, а практически к беззаконию то и дело раздаются в печати из уст очень авторитетных лиц. Но и это было. И тот же Бунин ярко расписал картины такой “обороны”, только вчитайтесь.
“Во городах, в деревнях, — пишет он, — сразу все спятили с ума: все поголовно орали друг на друга: “я тебя арестую, сукин сын!” — потом стали убивать кого попало, жечь на кострах, зарывать живьем в землю за украденную курицу…” — самосудов “самых кровавых и бессмысленных было зарегистрировано (только зарегистрировано!) к августу 1917 года более десяти тысяч…”.
Однажды Иван Алексеевич воскликнул: “Ах, русская интеллигенция, русская интеллигенция! Уж сколько “интересного” приходится нам видеть, что следовало бы в три ручья плакать, а мы только по–дурацки восхищаемся: “очень интересно!”
Что же говорить о людях, которые заваливают письмами протеста нашу Комиссию по помилованию, узнав, что мы смягчили участь очередному смертнику.
Один такой энтузиаст пишет: “Обращаюсь к Вам с просьбой. Находясь в здравом уме и ясной памяти, предлагаю себя в качестве исполнителя смертной казни. Поверьте, я не маньяк и очень люблю детей, у меня самого их пятеро. И ради них я готов исполнить эту необходимую работу”.
Палач
Предыдущую главу я закончил письмом добровольца, пожелавшего стать палачом. Кстати, он и адрес свой оставил для “компетентных органов”, на случай если его предложение будет принято. А между тем даже палачи на Нюрнбергском процессе, который был справедливым по всем статьям, скрывали до поры свои имена и стыдились гласности.
Говорят, на одной из папок, посвященных Нюрнбергскому процессу и хранящейся в Центральном госархиве Октябрьской революции (можно было и переназвать, но опять наша инерция мышления), красным карандашом начертано: “НИКОМУ НИКОГДА НЕ ВЫДАВАТЬ”. Там как раз содержатся документы, а практически сценарий того, как должен происходить и происходил процесс умерщвления главных нацистских преступников.
Приведу некоторые подробности.
Для исполнения приговора в баскетбольном зале г. Нюрнберга были установлены три двухъярусные виселицы: две рабочие и одна резервная, задрапированные занавесками. Осужденных по ступенькам заводили на верхний ярус, ставили на крышку специального люка, набрасывали на голову мешок и петлю. Занавески запахивались. Затем американский военнослужащий по имени Боб, добровольно вызвавшийся на роль палача, спускался вниз, обходил виселицу сзади, дергал за особый рычаг, и крышка люка проваливалась. Через десять минут американские и советские врачи констатировали смерть.
Трупы уложили в деревянные ящики, глубокой ночью погрузили в самолет и перевезли в Мюнхен — колыбель “национал–социализма”, где сожгли в крематории, а пепел резвеяли с самолета, который возвращался в Нюрнберг, чтобы могилы вождей нацизма не стали местом паломничества. Ну а так называемый Боб, как я сказал, много лет не раскрывал своего имени.
Мы не стыдимся, не прячемся и даже декларируем, что все это делаем ради детей и их счастливого будущего. Но, простите, разве не такую же благородную цель еще недавно провозглашали наши деды–революционеры, расстреливая ни в чем не повинных людей?
Кровавую похлебку, заваренную ими, придется расхлебывать очень долго.
В галерее Уффци во Флоренции выставлены фигурки древних рабов в Афинах: скиф–точильщик, который оттачивает нож для снятия человеческой кожи, а рядом — скиф–палач. Судя по всему, свободные граждане Афин в те жестокие времена не опускались до уровня убийц, а предпочитали использовать для этой грязной (кровавой) работы своих рабов.
Мне вспомнился прошедший у нас в давние годы испанский фильм, который так и назывался: “Палач”. Сюжета в целом я не запомнил, хотя фильм произвел на меня и, насколько помню, на зрителей сильнейшее впечатление.
Рассказана история человека, которого жизнь заставила работать палачом. В принципе он человек–то неплохой, но профессия не могла не наложить свой отпечаток на всю его жизнь.
Городок, где он живет, знает о его работе, и он сам, и его семейство окружены особенным вниманием: с ними стараются не общаться, а если вступают в контакт, то лишь по нужде, испытывая при этом трепетный ужас и отвращение.
И так на протяжении многих лет. Маленький сын палача, страдающий от необычной профессии отца, подрастает, и вдруг оказывается, что нет для него другой дороги в жизни, хоть он и пытается противостоять судьбе, как заменить отца и стать палачом.
Финал фильма: юноша, романтично настроенный, с ранимой душой, напяливает на себя все необходимые ритуальные одежды, принадлежавшие умершему отцу, и направляется на площадь, чтобы казнить человека… Он проходит через толпу, которая взирает на него со страхом.
Несмотря на добрые упоминания о первых князьях, и особенно о Мономахе, который вроде бы не казнил, российские нравы в целом, как мы видим, были жестоки, а законы носили характер репрессивный. Одно из первых наказаний — кнут и батоги.
В “Уложении” 1649 года кнут назначался в 141 случае. По числу ударов различали простое битье “с пощадой”, “с легкостью” и “нещадное” с “жесточью”, “без милосердия”.
Последнее граничило со смертной казнью.
А вот что пишет Григорий Котошихин:
“…В середних и малых винах бывает наказание: бьют кнутом и батогами, смотря по вине, а потом освобождают. А бывают мужскому полу смертные всякие казни: головы отсекают топором, за убийства смертные и за иные злые дела…”
Бедный Григорий Карпович, он когда писал эти слова, еще не догадывался, что вскоре за убийство (совершенное, скорей всего, по пьянке) хозяина–шведа, у которого он квартировался, сам пойдет на плаху и ему отсекут голову.
Но далее он сообщает, что “живого четвертают” за измену, и кто город сдаст неприятелю (и у нас расстреливали!) и с неприятелем держит дружбу “листами”.
Как теперь выяснилось, и сам Котошихин, будучи служащим довольно высокого ранга в Посольском Приказе, то есть как бы в нынешнем Министерстве иностранных дел, где находились наиболее важные и, конечно, секретные документы по внешним отношениям, держал со шведами дружбу “листами”… А попросту говоря, шпионил, и, судя по всему, за деньги.
И далее: “Жгут живого за богохульство, за церковную татьбу, за содомское дело, за волховство, за чернокнижство, за книжное преложение, кто начнет вновь толковать воровски против Апостолов и Пророков и святых Отцов с похулением…”
Таким образом, к измене родины приравнивается не только колдовство, но и всяческие книжные дела, все как у недавних нынешних, жестоко каравших за обличительную литературу, которой власти опасались. Только звалась она в наши времена злопыхательской и клеветнической… За царское бесчестие при Сталине тоже казнили… “или за иные какие поносные слова…”.
Да что простые люди, которым защиты от произвола во все времена, и старые и новые, не было, — освободитель Москвы от поляков князь Пожарский только на памятнике выставлен рядом с Козьмой Мининым, а в свои времена был за долги, а может, и за какие другие провинности в чужом дворе привязан к саням.
Есть у Котошихина и такие наказания, как потопление в реке, расстреливанье (!) — это уже солдатиков убивали (за воровство) — из луков или пищалей на площади, а еще совсем уж ветхозаветное: за увечье — рука за руку, нога за ногу и глаз за глаз…
Все названные экзекуции кто–то, предназначенный для этого, совершал. И совершал публично. Более того, палач при том, что был на государевой должности, мог иметь еще приработок от денег, которые бросали из толпы благодарные зрители.
Можно полагать, что казни наравне с праздничными гулянками, каруселями и походами в церковь служили для наших предков и развлечением, как для нас, скажем, кровавый детектив по телевидению. Разница лишь в том, что на площади происходило “кино” с реальными героями и реальными трагедиями, вроде той, что я описал с Петром Первым и его любовницей фрейлиной Гамильтон.
В целях большей назидательности казнили человека вместе с его животными, а тело Стеньки Разина было отдано псам на съедение. Были расправы и над умершими; так, останки Милославского, по распоряжению царя Петра, к месту казни его сообщников везут на свиньях и там обливают его труп их кровью…
В Риме, куда мы, несколько человек от Комиссии, приезжали на прием в Ватикан в поисках поддержки против смертной казни, изобретательные хозяева устроили нам прием в одном из старинных ресторанов города, окна которого выходили на площадь. За дружеской вечерней трапезой они как бы невзначай упомянули, что площадь за окном (а мы сидели как раз у окна) та самая, где казнили Джордано Бруно.
Понятно, мы тут же уставились в окно. При некотором воображении именно тут, в Риме, где истертые камни мостовой хранят жар костров инквизиции, а время давних и недавних событий сливается воедино, мы явственно представили, как все происходило. И небо, догорающее над красными крышами, и голуби, тоже римские, вечные, и случайные прохожие в прозрачных сумерках. Отражение пламени свечей в блестящих стеклах усиливало впечатление от увиденного.
Как казнят сегодня
Этот вопрос задают мне ровно столько, сколько я встречаюсь с журналистами. Ну, и еще: насколько этот акт засекречен, почему? Где хоронят казненных, выдают ли их тела родственникам и так далее.
Я отвечаю одинаково: не знаю.
Я и правда не знаю, как казнят, ибо это область скрытная, засекреченная с давних, думаю, со сталинско–бериевских, а то и ленинско–дзержинских времен, а если что–то доходит через прессу, то глухо, без подробностей, тем более о палачах наших современных, которые безусловно существуют.
Вот об Америке, пожалуйста…
Там все и обо всех известно, и о палачах и о жертвах.
Об одной знаменитой телепередаче, посвященной смертной казни, промелькнуло в печати, это в некотором роде теле–шоу с названиями: “Богатые убивающие своих родителей”, “Убийство во имя Господа Бога”, “24 часа до смерти” и так далее.
Утверждают, что темная сторона жизни нынешней Америки выглядит на экране довольно эффектно, да и представлено все как еще одна “игра”.
То, что “игра” для них — это вопрос жизни для нас, хотя в потаенных глубинах ГУЛАГов такое действо, как смертная казнь, тоже выявляет что–то, что можно назвать темным нутром России!
Ведущий названной программы господин Риверо показывает в интервью “жизнь за час до смерти” — исповеди со смертниками.
Более того, если где–то смертная казнь и приближена к традициям, восходящим к средневековью, с его площадями и зрелищами (говорю не без осуждения), то как раз в Соединенных Штатах толпу на площади заменяет всевидящее телевиденье, позволяющее желающим наблюдать за процессом умерщвления живого тела сидя в домашней обстановке, скажем за чашкой кофе.
Ну, может, я утрирую и, по другим сведениям, к лицезрению казни допускаются близкие люди, но в принципе гласность там доведена до предела, который тоже вряд ли допустим, и даже окрик полицейских, сопровождающих жертву к месту казни: “Труп идет!” — представляется мне невероятным цинизмом. Ведь человек–то еще жив, и он слышит этот глас, пока далеко не Божий.
Те же американцы издали книгу “последних слов”, тех самых, с которыми приговоренный к смертной казни обращается последний раз к миру. Это право зафиксировано в законе, и “последние слова” заносятся в дело. То есть остаются для памяти людей. Цитирую по репортажу Дм. Радышевского из Нью–Йорка.
Какие же это слова?
В основном слова раскаяния или обращения к Богу. Но есть в словах и отношение к закону, к государству, к палачу.
“Только Бог успокоит мою душу. Ко всем моим друзьям–смертникам: несмотря на то, что сейчас случится со мной, не теряйте надежды”. — Роберт Садливан, казнен на электрическом стуле во Флориде в 1983 году за убийство официанта при ограблении ресторана.
“Прости им, Отче, ибо не ведают, что творят. Ну, все, поехали…” — Это Энтони Аптон, казнен на электрическом стуле в 1984 году во Флориде за организацию убийства детектива.
“Я хочу, чтобы люди знали: наше правосудие зовет меня хладнокровным убийцей. Но я выстрелил в человека, который выстрелил в меня первым. Но меня осудили, потому что я мексиканец. И за это меня называют хладнокровным убийцей, Я никого не привязывал к носилкам и не впрыскивал никому в вену яд, как вы делаете со мной сейчас. И вы зовете это правосудием. А я зову вас и ваше общество сворой хладнокровных убийц”. — Генри Портер, казнен путем смертоносной инъекции в 1985 году в Техасе за убийство полицейского.
“Я уже сказал правду, но, поскольку она была высказана осужденным, ее не услышали. Я не убийца. Я никого не убивал. Я не молю о моей жизни. Я не буду унижаться. Я никому не позволю сломать меня. Но я хочу, чтобы люди проснулись и увидели кошмар высшей меры. Придет время, и люди заплатят слишком большую цену за этот кошмар”. — Джеймс Смит, казнен инъекцией в 1990 году в Техасе за убийство бизнесмена.
“Я африканский воин: рожденный жить, рожденный умереть”. — Карл Келли, казненный в Техасе за убийство 18-летнего продавца при ограблении.
Что говорят казнимые на нашей родине, мы вряд ли когда узнаем. Однажды телеведущая поведала мне, что она в буквальном смысле слова “выслеживала” палача целых полтора месяца, пока он не дал согласие на интервью. Но конечно, анонимно.
— Каков же его возраст? — спросил я. — И каков он сам?
— Лет сорока, — отвечала она. — Моложав, гладок, выглядит сытно.
— Не нервен?
— Да нет.
— Из чего он стреляет? Как вообще это происходит… Говорил?
— Да. Из “макарова”… В затылок…
— Где он живет? В Москве?
— В Москве.
— Выезжает, значит?
— Да. Для него это командировка.
— В какие он выезжает города?
— В разные, — сказала она. — Я смогла уследить лишь несколько: Владивосток, Рязань, Тула…
— Дома знают, куда он едет?— спросил я, но поправился. — Зачем он едет?
— Конечно нет.
— А кто у него?
— Жена, двое детей.
— А если в интервью они узнают его по голосу?
— Голос мы тоже изменим, — сказала она.
Вот так, краем, едва–едва, до нас долетают сведения, может, не совсем точные, а подчас и противоречивые, из которых можно кое–что узнать об исполнении смертной казни. Я старательно вырезал все, что появлялось на эту тему в печати. Но это совсем немного. Не более пяти статеек. И вот что я из них почерпнул.
Не удивляйтесь, если изложено это все будет в некой неопределенно–безличной форме: что, мол, рассказывают…
…Рассказывают… что в “Бутырке” среди иных корпусов стоит “Пугачевская башня”, где, по слухам, приводят приговоры в исполнение и где по ночам появляются привидения, понятно, из тех, кого здесь казнили.
При казни присутствуют по обязанности: начальник тюрьмы, прокурор, врач, охрана и главный исполнитель, то есть палач.
По одной из версий, в узкой проходной камере устанавливается по росту приговоренного ствол автоматического пистолета, который в нужный момент и выстреливает в голову казнимого. Труп кремируют и пепел развеивают по ветру.
Думаю, что это легенда.
Судя по нескольким анонимным интервью с палачами (одного из них даже показали по телевидению, но лишь контуром и с голосом измененным), казнь осуществляют специальные кадровые работники, предназначенные для этой цели. Ни семьи, ни даже коллеги не догадываются об истинной работе этих военнослужащих, обычно офицеров.
Они выезжают в назначенную им тюрьму, где есть специальное место для исполнения казни. Наверное, таких тюрем несколько и о некоторых можно догадаться, как, например, о Ростовской, оттуда пришло известие о казни Чикатило, Владимирской, Московской (та же “Бутырка”), Иркутской, Екатерининбургской. И возможно, те, что называла моя собеседница.
Все начинается с момента, когда в тюрьму, где находится смертник, приходит отклонение Президентом ходатайства о помиловании. Под благовидным предлогом (ремонтные работы или карантин) заключенный переводится в тюрьму, где его должны казнить. Находится он там всего несколько дней, и “кормовых” для него выделяется на три дня.
Впрочем, в целях экономии могут казнить и ранее.
Обычно на второй день его приводят в комнату, где находятся члены комиссии по исполнению приговора: прокурор, представитель правоохранительных органов, врач и руководитель, как сказано в одном репортаже, спецгруппы. Прокурор сличает личность заключенного с документами, после чего объявляет, что ходатайство отклонено и приговор будет приведен в исполнение.
Ни о каком последнем желании речи не идет и никаких последних слов никто не фиксирует. Наш несентиментальный век отверг эти вовсе не пустые традиции.
После казни врач констатирует смерть. Составляется акт о приведении приговора в исполнение, который подписывают члены комиссии. Этот акт будет направлен в суд, вынесший приговор. Суд сообщает в ЗАГС о смерти заключенного и нам, в Комиссию по помилованию.
Хоронят обычно на близлежащем кладбище. Могила ничем, кроме номера, не отмечена, обычно родственникам тело не выдается и место захоронения не указывается.
О переживаниях осужденных свидетельств почти нет, но вроде бы ведут они себя тихо–мирно. Да и свидетели подтверждают, что шок, испытанный на суде от приговора, убивает человека раньше, чем это сделает пуля.
Зона пятая. Смертники
Часы судьбы (зеленая папка)
Знаменитые “Часы судьбы” находятся в Чикагском университете. Их придумали во времена “холодной войны”, чтобы отмерять символическое время, отделяющее мир от глобальной ядерной катастрофы. Но разве катастрофа одной жизни, при которой теряешь тот же мир, не глобальная для любого человека? И тогда часы, которые он проводит в камере смертников, в ожидании казни, становятся для него “Часами судьбы”.
Некий Демьянов, двадцати лет, вместе с дружком изнасиловал в машине женщину, а когда она сумела вырваться от них, побежала по снегу в лес, догнал ее и монтировкой по голове, так что мозг брызгами…
Он пишет нам, в Комиссию: “Кто станет читать о судьбе подонка или патологического существа, которым я себя не почитаю… Ведь моя жизнь для Вас ничего не стоит… — И далее. — Это что–то ужасное и неотвратимое, когда ждешь, что сегодня за тобой придут и больше не будет ничего, ни жизни, ни страданий, ни матери с отцом, ни сына с женой… Не будет ни–че–го, понимаете?!”
Обращается он к нам, а сам–то понимает ли, что всего этого уже не будет у той самой молодой женщины (ее имя Юма Юрьевна, у нее тоже мама, дочь, и работала она на севере в детском интернате, учила детишек русскому языку), которую они так дико насиловали и убивали?
“…Постоянные думы о смерти страшны, ее присутствие здесь в одиночке чувствуется явно, и так страшно считать дни, часы, минуты и сознавать, что ты никому не нужен… Но даже здесь для меня были счастливые минуты, когда на свидании я увидел своего сына, он назвал меня папой…”
Если поделить жизнь смертника на временные периоды: преступление, арест, следствие, суд, ожидание казни и, наконец, сама казнь, то ожидание казни будет самое невыносимое. Не случайно в международных декларациях о правах (в данном случае о правах заключенных) упоминается “пытка ожиданием казни”.
Но бывает, подают и “заявления” с просьбой не миловать. То есть казнить. Об этом просил “борец” против местных коммунистов Воронцов, он хотел погибнуть за идею, которой посвятил жизнь.
Смертник Юрий Бояркин (изнасиловал и живую бросил в прорубь под лед свою жертву) пишет: “…Областной суд приговорил меня к исключительной мере наказания, к расстрелу. Приговор был утвержден судом РФ, и после утверждения я не писал ни просьб о помиловании, ни жалоб в надежде, что приговор приведут в исполнение незамедлительно. Но прошел уже год, а приговор в исполнение так и не привели. Я осужден к расстрелу, а не к тюремному одиночному заключению, и прошу Вас рассмотреть мое ходатайство о незамедлительном исполнении моего приговора”.
Еще резче письмо смертника Максима Меркулова (28 лет, убил жену приятеля, который был в командировке, изнасиловал и потом убил ее восьмилетнюю дочь). “…С того времени как я осужден и обращался к Вам с прошением о помиловании, прошло более двух лет. За это время изменилось многое в моей жизни и жизни Российского государства. Гр. Президент, Вашим Указом введен мораторий на исполнение смертной казни… Закон есть Закон, но, как во всяком случае, из него есть исключения. Я прошу Вас, основываясь на моей личной просьбе, подписать распоряжение о приведении приговора, т. к. я дошел до предела и не хочу, чтобы волей системы исполнения наказания из меня сделали идиота. Сам на себя я наложить руки не могу, т. к. это противно Богу…” И еще письмо через год: “…В последнее время много и часто обсуждается вопрос о применении смертной казни в России. Есть ее сторонники, есть и противники. Я за применение смертной казни, т. к. альтернатива ее — пожизненное заключение мне не нужно и даром. Всю жизнь находиться в условиях, когда кто–то может командовать тобой, как ему захочется, и угнетать… Сегодня много говорят о добре и милосердии, о гуманности и правовом государстве. Но где они на деле, если суд решил и годы я жду Вашего решения, что со мной делать, помиловать или расстрелять? Россия, как и многие государства, подписала Женевскую конвенцию, согласно которой пытки государственными органами запрещены. Я же вижу обратное, изо дня в день меня подвергают моральной пытке. И не только меня. Вашего решения ждут, страдая, мои родные, а моя мама перенесла инфаркт и стала инвалидом. Почему должны страдать и физически и морально близкие мне люди? Какие преступления совершили они? Прошу Вас о приведении приговора в исполнение, то есть отказать в помиловании. Вы же люди, так дайте мне возможность уйти из этого мира, не деградировав, не озлобившись, и чтобы осталось уважение к Вам, к членам Комиссии, как уважаемым людям страны. Это и будет милосердие с Вашей стороны…”
Смертник Шурыгин, отвоевавший добровольцем в Молдавии, в “гвардии” Приднестровья, вернулся в Санкт–Петербург, захватив автомат и другое оружие, стал наемным убийцей. За 5 тыс. рублей он расправится с семьей предпринимателя, а потом, застрелив другую семью: мужа, жену и мать, — напишет: “Объяснительная по существу вопроса о причинах, побуждающих отказаться от подачи прошения о помиловании… 1. Долгое время моими сослуживцами, командирами и начальниками являлись люди, с пренебрежением относящиеся к возможной гибели. Общение с ними не могло не повлиять на склад моего характера, что впоследствии и выразилось в добровольном участии мною в двух вооруженных конфликтах (Афганистан, Приднестровье), в том числе и в ряде мероприятий, связанных с высокой степенью риска и возможной гибели. Я бы много потерял в глазах этих людей да и своих собственных, если бы стал просить о сохранении жизни. 2. Изменение меры наказания исключает мое активное (с оружием в руках) участие в жизни, что делает ее бессмысленной. 3. Изменение меры пресечения, а равно и задержка в исполнении приговора, не снимает и не решает проблемы, стоящей перед моей семьей, и, наоборот, вынуждает моих родных отрывать от своих и без того скромных доходов средства, чтобы скрасить мое существование. 4. За время содержания в Вашем учреждении я имел возможность ознакомиться с тюремными нравами и, в случае изменения меры наказания, не исключаю возможность встречи с людьми, которые спокойное и ровное отношение к себе могут воспринять как проявление слабости, робости и т. п. То есть могут допустить агрессивные выпады в мой адрес, которые я вынужден буду пресекать со свойственной мне решимостью и последующим физическим уничтожением. А это вынудит администрацию учреждения повторно поднимать вопрос о моем расстреле. 5. Являясь сторонником единонасилия во всех сферах жизни и негативно относясь к “демократическим нововведениям”, получать, а тем более просить помилование у лиц, эти “нововведения” олицетворяющих, считаю для себя неприемлемым. На основании всего вышеизложенного, а также ряда других причин, которые я не стал излагать ввиду их неубедительности для Вас, считаю свое решение об отказе писать прошение о помиловании правильным и прошу Вас понять меня и поддержать мое заявление…”
Письма разные, и доводы разные, а последнее вообще в духе ультиматума, но смысл один: настоятельная просьба об исполнении наказания. Тут и ссылка на Женевскую декларацию, на муки своих близких, что по–человечески понятно, и даже необычное для прошений, но уже обычное для нашей жизни нежелание жить, если невозможно в ней не воевать.
Часты ссылки на Евангелие на запрет верующим лишать себя жизни. Нередка и позиция смертника, который осведомлен о дискуссиях в обществе и лично сам выступает за сохранение смертной казни. Где–то мелькает и ссылка на “тюремные нравы”, которые приводят и не могут не привести к конфликтам и расправам среди заключенных.
У Данте, который дважды сам был приговорен к смертной казни, знает из первых рук, что это такое, в “Божественной Комедии” есть строки:
“О новой смерти тщетное моленье…”
В пояснении сказано, что грешник в Аду, уже умерший телесной смертью, хочет, чтобы умерла и душа, чтобы прекратились его муки.
Читатель, наверное, не мог не заметить, что за всеми без исключения письмами живые души, хотят они смерти или не хотят. Верят ли они нам или даже не приемлют нас как последний адресат. И, ей–Богу, никак нельзя пренебрегать чувствами, донесенными до нас из тюремных глубин, возможно в последний раз. Даже… Даже если это насильник и наемный убийца, разбойник и злодей.
Смертник В. Подкуйко (грабил и убивал, никого не щадил, стрелял в лицо): “…Ходатайство не играет никакого значения, мне хочется поговорить сейчас, так как в общении я ограничен. То, что я останусь в неведении о вашей реакции на мою писанину, играет тоже положительную роль, в смысле того, что я смогу пофантазировать на эту тему… — И далее. — Вот только здесь, между небом и землей, избавившись от забот и суеты, появилось у меня желание привести пройденный путь в стройную систему, осмыслить и понять свои чувственные заблуждения, толкающие на определенные действия. Для этого, к сожалению, не хватает знаний. Но даже поверхностного взгляда хватило осознать, какое я, в сущности, ничтожество. Вначале было грустно и смешно, потом тяжко и противно. Существует афоризм: “Человек кается только тогда, когда пора грешить миновала”. Это по отношению ко мне очень верно. Вот сейчас моя писанина походит на памфлет на мой внутренний мир. Никогда не думал, что лицемерить проще, чем воспроизводить свои мысли…”
Это письмо–исповедь, достаточно беспощадное к себе. Но и к нам. Автор письма делает неожиданный вывод: “…Считаю, что нет коренных различий между уголовником, который нафантазировал себе моральный кодекс, и деятелем–политиком, отстаивающим мнимые высокие идеалы. Главным выводом является то, что преступность — важный стимул развития общества, спутник прогресса…” И затем о свободе, которая “…может быть только ограничена. Именно такой свободой я сейчас обладаю на сто процентов, потому что живу без забот и суеты”. Но тут же он добавляет: “Эта моя точка зрения, наверное, в какой–то мере отражает степень моей социальной опасности…”
И вдруг под занавес прорывается: “Я хотел и пытался писать искренне, но присущий мне пафос нет–нет да проскользнет. Вообще же умирать в моем возрасте казалось поначалу очень романтично, но с приближением этого дня все больше хочется жить”.
На этом и ставит точку.
У них не было попытки самовыражения на свободе, они себя выражали по–иному, как могли и как их воспитала жизнь. Теперь у них появилось время для самоосмысления происшедшего, и единственное, что может преодолеть запоры, стены, колючую проволоку — слово.
И здесь я должен высказать свое (чисто писательское) мнение: это во многом выразительнее, человечнее, откровеннее, в конце концов, чем то, что удается нам… Мне и моим коллегам–литераторам.
Есть еще семь дней, которые даются смертнику для прошения — сохранить жизнь. Не все об этом просят. Примерно четвертая или пятая часть осужденных на смертную казнь по разным причинам не подает прошения, и тогда составляется соответствующий акт, подписанный начальником тюрьмы.
Иные же, как смертник Владимир Некрасов, подают прошение в двести с лишним страниц, да еще он посетует: “…Можно было бы продолжить рассказ о дальнейшем житье–бытье, но нет времени, мне дано всего 7 суток… Но можно ли за это время изложить все, что хотелось бы?”
Я сейчас о тех, которые просят, молят сохранить им жизнь. О сохранении жизни, кстати, просили и Чикатило, и Головкин, и другие жестокие преступники.
Все, что они пишут, попадает в дело, а дело — к нам, в Комиссию.
Пишут по–разному, у одного все прошение — два–три слова, у другого— целая книга о жизни, в стихах и прозе, как у Некрасова.
У некоторых прошение в стихах, сатирических, лирических, обличительных, философских… У некоторых это трактат о жизни, о судьбе страны, о Сталине, о перестройке, о политике…
У этих, последних, нет покаяния, поиска истины, хотя бы ценой жизни, а та же примитивная попытка уйти, скрыться за общими словами от ответа за содеянное.
Некий Бейсик— убийца и трижды насильник — на ста страницах, исписанных мельчайшим почерком, рассказывает о себе… Я даже подумал, что этот поток слов, прорвавшийся в последний момент, тоже некое психологическое явление, которое требует объяснений. Может, он так о себе заговорил впервые? Ведь прежде только пьянствовал да убивал? Были задействованы инстинкт да руки. И вдруг он попадает туда, где ничего, кроме стен и железной двери. Возникает необходимость что–то произнести, до кого–то докричаться, выплакаться, поведать про всю свою пропащую жизнь…
А слов–то нет! Пуста душа и не способна родить что–то звучащее так, чтобы достигало другой души. И он берет, как говорят, количеством, видимо предполагая, что много слов сколько–нибудь да будут весить.
В детстве была такая смешная загадка: что тяжелей, пуд гвоздей или пуд пуха? “Пуд гвоздей, конечно!” — кричали мы, не догадываясь, что отгадка таится в слове “пуд”.
А у него всего один пух, и ни грамма веса.
“За все время, что я нахожусь в предысполнительной камере смертников, я постоянно задаюсь мыслью, а какой же следующий этап предстоит мне после окончательного приговора перед самым исполнением приговора и что в энное время меня просто не будет. И вот от таких предчувствий в этих мрачных стенах, хочу сказать честно, мне становится страшно. Страшно от одной лишь мысли, что меня больше не будет, и от этого неизвестная до того мне истома (словечко–то какое!) подымается до самого горла, всю душу сжимает в какое–то неведомое давление и становится не по себе, и не находишь себе места, и это преследует меня каждый божий день, и вся неопределенность моего положения, когда я уже несколько лет сиднем сижу… И все обо всем передумал…”
Со странным чувством читаешь эти слова.
И хотя знаешь, что человек говорит, пребывая на грани жизни и смерти, не веришь. Он и тут играет, как играючи убивал. И ничего, по сути, не смог “передумать” о чужой гибели… И о своей тоже.За свои тридцать лет он прошел тюрьмы: Ростовскую, Новочеркасскую (где расстреляют Чикатило), Рязанскую, Воронежскую, Краснопресненскую в Москве, Бутырку и многие другие… И понял, что в них “…человек скатывается до самых глубин бездушия”.
Но спрашивается: а до этого? Душа–то была? Так где же она была в момент убийства?
Где–то на 19-й странице начинает он живописать свою жизнь. И тут появляются причины (типичные, кстати, для подобного типа преступника), о том, что не было старшего советчика в жизни… Что всю жизнь один, без друзей, старшим другом должен был быть отец… А он по пьянке засовывал его, мальчика, под диван, а сам садился…
“Пока мама отдыхает на Черном море, бабуля нас обстирает и оденет во что–нибудь, так я и ходил в старом, залатанном и коротком… И чем дальше, тем глубже я погружался в себя…”
Ну, вот этому я поверил: ибо сломленное детство во многих случаях начало той дорожки…
А вот иные слова, тоже убийцы:
“…Смерть не страшна, заведут в камеру, выстрелят в сердце или в голову и все, конец жизни на земле. Но душа–то вечна! Но если я не искуплю свой грех, то предстоят вечные муки моей душе, а страшней этих мук нет! — И далее приводит слова француза Шарля Пети: — “Грешник постигает самую душу христианства. Никто так не понимает христианства, как грешник… Разве что еще святой…”
Тут самое время вспомнить Федора Достоевского:
“…Что, если бы не умирать! Что, если бы воротить жизнь, — какая бесконечность! И все это было бы мое! Я бы тогда каждую минуту в целый век обратил…
…Что с душой в эту минуту делается, до каких судорог ее доводят?.. Подумайте, если, например, пытка, при этом страдания и раны, мука телесная, и, стало быть, все это от душевного страдания отвлекает… А ведь главная сильная боль может быть не в ранах, а вот что знаешь наверное, что вот через час, потом через десять минут, потом через полминуты, потом теперь, вот сейчас — душа из тела вылетит, и что человеком уже больше не будешь… И сильней этой муки нет на свете… Кто сказал, что человеческая природа в состоянии вынести это без сумасшествия…” (роман “Идиот”).
Достоевский знал, о чем пишет, ибо сам пережил ожидание смерти. Правда, нынешние ждут, не зная ни часа, ни минут, или долго, или потом сразу.
Лучше это или хуже, не ведаю. А вот с ума сходят, знаю точно.
Станислав Мельников, 31 год, осужден за убийство приятеля, с которым по пьянке поспорил, убил его, а после отчленил голову и спрятал в подвале дома, а туловище почему–то в шкаф. Потом убил знакомую, которая знала о том, что он совершил.
Обращаясь к Президенту, Мельников пишет:
“…Но я не прошу Вас помиловать меня. Я прошу Вас подписать мой смертный приговор и дать указание МВД России привести его в исполнение. Я всей душой прошу, чтобы Вы меня расстреляли. Сколько можно издеваться над человеком, даже над приговоренным к смерти… Нельзя без конца унижать человека, кем бы он ни был. Я устал от бесконечного ожидания… Я обращаюсь к Вам не как к Президенту, а как человеку, русскому человеку! Найдите в себе смелость и силы, чтобы привести в исполнение закон, хотя бы в отношении меня. Потому что я сам этого хочу и прошу об этом как о великой милости и избавлении от настоящего кошмара. Зачем жить, когда для всех являешься нечеловеком. Для Вас я убийца, получивший по заслугам, ну а кем тогда являетесь Вы?! Все те, кто выносит приговор, кто его утверждает, и, наконец, те, кто с Вашей руки его приводят в исполнение?
Дайте же умереть в ясном сознании и здравом состоянии духа, и отклоните мое ходатайство о помиловании… Какая Вам разница: одним больше или одним меньше? Ведь с древних времен на Руси было заведено исполнять желание приговоренного к смерти… Неужели Вам так трудно сделать великодушный жест, удовлетворить последнее желание человека…”
Не все письма столь отчаянные.
Вот, Сорокин А. В., 35 лет, приговорен к смертной казни за убийство торговца.
“…Раньше книги я читал буквально запоем, а сейчас, кроме Нового Завета, ну, конечно, газет, ничего не читаю. В каждой книге или убийство или что–то подобное. А тут как–то Э. Лимонова принесли, ну чего там читать–то? Матом я могу и похлеще его загнуть. И вообще, бред какой–то. Может, кому и интересно, но сомневаюсь, мне двадцати страниц хватило, чтобы испортить себе настроение, которого и так нет. Я вот лучше анекдот расскажу из нашей жизни: ведут двух на расстрел, а один говорит товарищу: “Слушай, давай рванем в разные стороны, может, повезет, убежим…” А второй отвечает: “Ты что, а вдруг застрелят!”
Заканчивает он так: “Надеются все, не теряю надежды и я… Со мной в камере сидит маньяк и тоже надеется. Так устроены люди, С его приходом стало вдвойне тяжелей… Любое преступление можно как–то понять… Не простить, а хотя бы понять. Но есть такие, что и понять не в силах. И одно дело — читать, допустим, в газетах (а я про него читал), другое — находиться рядом. Скажу честно, раньше бы я не выдержал такого соседства, но сейчас я знаю, что всему судья только Бог. Да и у самого руки в крови…
Второго моего сокамерника вы помиловали, заменили на пожизненное заключение. Вернули его в мир. Он счастлив, рад за него и я. Он ждал своей участи с 91 года, а значит, скоро и моя судьба решится…”
Это редкое письмо, дающее возможность обратной связи: мы узнаем из первоисточника о настроении смертников. Преступник не жалуется, напротив, исполнен оптимизма и верит в Бога.
Кстати, маньяк, о котором он упоминает, небезызвестный Головкин, чьи преступления и вправду никому, даже убийце, понять нельзя. О том, что маньяк… “тоже надеется” на помилование, было интересно узнать, потому что я понимаю, — никакой надежды у него быть не может.
Сорокин датирует свое письмо январем 94 г. Где–то через год Головкин будет расстрелян. О судьбе Сорокина мне неизвестно.
Еще одна история, связанная с соседством по камере, когда разные люди ожидают решения судьбы.
Сергей Свидерский, 23 года, осужден на смертную казнь.
“Поясняю, что я совершил преступление в ИВС г. Рубцовска… Меня привезли в камеру, где находились трое: Поляков лежал на топчане, Ушатов лежал в углу на полу, а Маньков возле бачка с нечистотами. Я лег возле Ушатова на пол, в это время у меня было подавленное настроение, так как мне дали большой срок. В эти минуты я думал о родных, они у меня пожилые, а папка больной, может меня и не дождаться. Еще я думал о своих маленьких племянниках. Когда их привезли на суд, то их не пустили, сказали, что они маленькие, а я их очень люблю. Да и вообще, я детей люблю, ради ребенка я готов отдать свою жизнь, и ненавижу тех людей, у которых на ребенка поднимается рука, и разве можно этих гадов называть людьми, животные даже так не поступают. Вот только одно плохо, что я не успел обзавестись семьей…”
Я тоже ненавижу тех, кто поднимает руку на ребенка, и у меня есть союзник в лице бывшего президента Франции Миттерана, который не читал дел, а значит, и не миловал, если жертвами были дети.
Вернусь к исповеди Свидерского, она поучительна:
“…Когда я лежал, Поляков заваривал чай, а потом мы трое стали пить. Во время чаепития Поляков сказал, что Маньков сидит по 117 статье, часть четвертая, это он зверски надругался над трехлетней девочкой. Я тогда Манькову сказал, как ты мог надругаться над малолеткой, тебе что, не хватает девушек? Расскажи, как все произошло… А он стал отказываться, что не совершал насилия. Я тогда пошел на обман и сказал Манькову, что, когда меня сюда везли, со мной ехал следователь и он рассказал, как ты совершил преступление. И тогда Маньков признался и даже рассказал, как он это сделал. Поляков не выдержал и стал избивать Манькова, и Ушатов бил, а я вспомнил, что у моего друга Сидоренко изнасиловали и задушили 10-летнюю дочь. В эти минуты я просто не контролировал себя, я бил Манькова кирзовым сапогом. Также били металлическим бидоном. Но убивать его у меня цели не было…”
Я уже как–то упоминал, что в Лондоне, в старинной тюрьме Prison, мы видели отдельный блок для тех, кто насиловал малолетних, блок, отгороженный стальной решеткой. Ее опускают в случае беспорядков, ибо заключенные в первую очередь расправляются не с администрацией или ненавистными надзирателями, а именно с такими насильниками.
На одной из стен этого бокса мы увидели выставку удивительную: на рисунках насильники изображали себя такими, какими они себя представляют. Кто–то нарисовал себя в виде ощеренного хищного черта, с рогами и хвостом…
Я не знаю, кто придумал подобный вернисаж, может, сами заключенные; но такое саморазоблачение своей вывернутой наизнанку звериной сути может внушить надежду на покаяние.
В нашем случае никаких мук совести насильник, по–видимому, не испытывал. Да и реакция стражей, как вы сможете далее прочесть, была более чем спокойна.
“…Когда мы били Манькова, — продолжает Свидерский, — в глазок камеры заглянул помощник дежурного по ИВС, но почему–то ничего не сказал, а ушел, хотя мог бы предотвратить преступление. После этого Поляков стал делать удавку. Я понял, что Поляков задушит Манькова. Тогда я сказал Манькову, лучше повесься сам, но Маньков отказался. Тогда я дал ему лезвие, чтобы вскрыл себе вены. После всего этого мы снова заварили чаю и втроем попили.
Поляков сказал Манькову, чтобы тот снял свои штаны. Потом он из штанов лезвием вырезал полоску материи и накинул Манькову на шею, тот сидел на корточках возле бачка с нечистотами. Поляков, значит, накинул петлю и начал душить. Ушатов встал к двери и закрыл собой смотровой глазок. Подержав немного Манькова, Поляков отпустил жгут. Маньков захрипел. Тогда Поляков снова затянул петлю. И снова отпустил. Маньков лежал на полу и был синий. Ушатов потрогал пульс Манькова и сказал, что он мертв.
После этого Поляков закричал в соседнюю камеру №12 и пояснил, что он сделал, и спросил, правильно ли, ему ответили, что разберемся на этапе. Дежурный был занят музыкой в четырех шагах от камеры и не поинтересовался, хотя все слышал. Тогда я постучал и позвал дежурного, сказал, заберите труп Манькова. А когда дежурный не поверил, Поляков подошел и пнул его ногой. Даже после преступления я слышал, когда нас возили на санкцию к прокурору, как они между собой говорили, что не было бы у них погон, они его бы его задавили собственными руками… На следствии я давал ложные показания и брал вину на себя, потому что молодой и ветер в голове гуляет, не думал, чем это может кончиться. А на суде я давал правдивые показания, но их не учли и дали мне “вышку”…
Еще и Ушатов нас просил, чтобы мы не говорили, что он принимал участие, будто он спал. А сидит он по легкой статье и, когда его освободят, будет нас “греть”, то есть приносить чай и курево…”
Моление о казни
(зеленая папка)
Дело Воронцова, о котором я упоминал, мало похоже на уголовные привычные для нас дела. Это первый, пожалуй, в нашей практике случай политического терроризма.
Итак:
Воронцов Владимир Глебович, 1945 года рождения… 11 января 1991 года, вооруженный обрезом, вошел в кабинет главного редактора калужской газеты “Знамя” и трижды выстрелил в него. На звук выстрелов вбежал фотокорреспондент, но Воронцов угрозами заставил его уйти, а через дверь, для устрашения, дважды выстрелил и ранил, фотокорреспондент умер в больнице.
Потом Воронцов разыскивал начальника Строительного управления СУ–6, секретаря партийной организации “Калугастрой”, но им повезло: он не нашел их ни дома, ни на работе… Это спасло им жизнь. Воронцов же успел еще застрелить председателя профсоюзного комитета, и его схватили.
На допросе он заявил, что свои действия не считает преступлением, поскольку совершал их по идеологическим мотивам, так как убежден в необходимости физического уничтожения коммунистов.
Приведу несколько строк из психолого–психиатрической экспертизы:
“Его воспитанием никто не занимался, но в доме было много книг. Сам лично пришел к выводу, что во всех бедах в нашей стране виновато коммунистическое руководство. Когда был опубликован “проект конституции”, это стало своего рода толчком всем тем мыслям, которые он носил в себе. Решил выразить свое отношение к документу, забрался на верхушку колокольни одной из церквей Ярославля, откуда в течение нескольких часов выкрикивал различные лозунги о том, что нет мяса, рыбы…
Приехала милиция, пожарники, уговаривали слезть. Когда захотел пить, он сам спустился. Тут же был задержан и препровожден в психиатричку.
В бумагах написали: задержан работниками милиции в связи с тем, что, забравшись в верхнюю часть церковной колокольни, начал громко выкрикивать политические лозунги, но к себе никого не подпускал, бросал камнями. С трудом был снят после длительных уговоров. В милиции признал в милиционере своего брата, целовал его… Временами был плаксив, потом смеялся. Окружающих называл агентами, провокаторами, но не знает, какое число, месяц, место нахождения — в каком городе находится. Не мог назвать свой адрес. Заплакал, когда спросили, лежал ли он в Кащенко: “Не напоминайте мне его имя, я с ним вместе лечился…”
Диагноз: “шизофрения, приступообразно–прогредиентное течение” В другой раз: “шизофрения шубообразная, аффектно–бредовый приступ”.
Впоследствии Воронцов объяснял, что это была симуляция для получения “белого билета”, позволяющего говорить все, что думаешь. И что на колокольне он излил душу, ибо мог кричать все, что хотел.
С семьей дела обстояли неважно. Жена, по его словам, стала раздражать, вызывала неприязнь, и, получив жилплощадь, он оставил ее семье, жене и дочке, а сам поселился в общежитии.
Через некоторое время завел другую семью; у второй жены была дочь от первого брака, жили мирно, и только в дни, когда он напивался (это случалось 3—4 раза в месяц), он становился плаксив, рыдал, говорил, что у него на глазах кого–то убили и ему срочно надо уезжать.
Трезвый, по словам жены, Воронцов был нормальным человеком, без странностей, лишь временами “…несмотря на сдержанность, прорывались у него слова о ненависти к коммунистам, особенно к тем, кто занимал руководящие посты и должности…”.
По отзывам же приятеля, после выпивки на работу не шел, а обычно лежал, укрывшись с головой, не ел, не пил, а весь день “страдал”. В это время может всякую ерунду произносить, и не по существу…
Был случай, когда в состоянии опьянения хотел выброситься из окна общежития. Мог потом не пить месяцами, до года и больше.
Производил впечатление уравновешенного, душевного, отзывчивого, вежливого и развитого человека, способного найти подход к людям. Всегда следил за своим внешним видом. Умел владеть собой в любой обстановке, никогда не ввязывался в ссоры и перепалки.
Но в то же время: “большой правдолюб, не терпел несправедливости, мог сказать правду любому человеку, невзирая на положение и должность”.
Постепенно, по его словам, он пришел к выводу о необходимости борьбы с коммунистами из номенклатуры путем их физического уничтожения.
Случилось, торопился я по делам в Администрацию Президента в Кремле, и на Ивановской площади обратил внимание на группу рабочих, которые вскрывали асфальт, а через некоторое время извлекли из земли останки Великого Князя Сергея Александровича, московского генерал–губернатора, павшего жертвой революционного террора (в него бросил бомбу Каляев), и теперь его прах, в связи с реконструкцией Кремля, переносили в другое место.
Специально для этого, пока шли работы, была поставлена прямо на брусчатку брезентовая оранжевого цвета палатка.
Рабочие перекуривали, спорили о погоде и последнем сериале на телевидении; мощи, скрытые за брезентом, особого интереса у них не вызывали. А когда я спросил, как же выглядит Великий Князь, они отвечали небрежно: “В военной форме, только без головы… Голова–то у него тряпочная…”
“Вот и весь результат”, — подумалось тогда. Тем более что Каляев пошел на казнь и не просил о помиловании. Наоборот, он писал из Бутырской тюрьмы: “…Прошу вас… не ходатайствовать перед государем о даровании мне жизни. Я не приму помилования…”
И был повешен.
Старый краснокирпичный двор Кремля под летним солнцем, милиция, регулирующая проход и проезд, ряды чернолаковых машин у подъезда резиденции Президента, и — этот ремонт… И никого уже ни герои террора, ни их жертвы не интересуют…
А кстати, жизнь–то Воронцова, который не просит о помиловании, в этот самый момент, когда я стою посреди площади, будет решаться или уже решается здесь, рядышком, в кабинете Президента.
Но я сейчас не о судьбе и даже не о характере Воронцова, хотя именно характер и предопределяет судьбу.
Такие были во все времена, и почти всегда они были в конфликте с окружающим их миром. В прошлом веке уезжали на Кавказ, бились на дуэлях, готовили заговоры, стреляли в царя… Нынешние сами просились в Афганистан, в Приднестровье, в Чечню…
Обостренное чувство якобы творящейся вокруг несправедливости, свойственное им от природы, обычно перерастает в болезненную непереносимость любой несвободы, даже той, которой нет… А значит, любой власти, которая олицетворяет эту свободу (или несвободу).
Отсюда уже недалеко и до личных действий, до того же терроризма. А против кого он будет направлен, дело второстепенное.
Воронцов начиная с 86-го года изготовил и хранил кинжал, мелкокалиберную винтовку, патроны, ружье, из которого сделал обрез.
В эти же годы он установил места работы и жительства ряда номенклатурных лиц, в том числе работников калужского обкома КПСС, исполкома областного Совета, секретарей парткомов предприятий и профсоюзных работников ряда строительных организаций… Эти, последние, были должностные лица из той отрасли, где Воронцов работал.
Он составил список (15 человек), надо полагать, по его мнению, самых опасных для страны лиц, выслеживал пути их передвижения. И далее, как результат: убийство главного редактора газеты, которая была органом и рупором здешнего обкома партии.
Был убит, как я уже писал, и профсоюзный деятель по месту работы Воронцова. Террор был конкретен — наказание тех, которых знал исполнитель и в неправедных деяниях которых был уверен. Этакий народный мститель типа Зорро, калужского масштаба.
На допросах Воронцов вел себя уверенно, рассуждения были четки, подчас излишне пространны, но достаточно логичны. В то же время в них полностью отсутствовали элементы сожаления и критическая оценка содеянного.
В документах отмечено, что подсудимый был высокомерен, упорно отстаивал свои убеждения, отмечена “…переоценка своих возможностей…”. Но нарушения мышления, памяти и так далее не обнаружено.
Исследователи от медицины делают вывод, противоположный своим же первым выводам: “…он перенес четыре кратковременных психических состояния недостаточно ясной нозологии с последующим формированием психического склада личности параноидальной структуры с определенным общественным мировоззрением…”
Что означает “определенное мировоззрение” знают, наверное, только специалисты из института Сербского, но они и знамениты тем, что не такие еще диагнозы закатывали!
А вот что сама личность о своих действиях:
“…Когда шел в редакцию газеты, очень волновался, но в кабинете волнение прошло, испытывал только напряжение”.
“Встаньте!”— так он сказал редактору прежде чем выстрелить. На суде потом исказят, написав, что он крикнул: “Встать!”
“На пороге дома вспомнил, что оставил на столе редактора дипломат с газетой (“их газетой”), на которой указан домашний адрес и фамилия… Сердце екнуло: “провал”… Его величество случай сыграл свою роль, первый шаг оказался последним. После второго убийства сам пришел в милицию, знал, что все равно найдут…”
И далее с некоторой бравадой, — он сделал то, что хотел и смог, и ни о чем не жалеет. Это о гибели двух… В третьего (фотокорреспондента) “стрелял незаслуженно”. Но… “во имя своих убеждений и жизнь положить не жалко”.
Он отлично понимает, с кем имеет дело (это о врачах из “Сербского”) , и просит, чтобы его считали человеком здоровым, ибо “…если шизиком признают, будет обидно, самолюбие пострадает…”.
О нем сказано еще: “Проявляя холодность к потерпевшим, пренебрежение к окружающим его лицам, он очень тепло отзывался о своей матери и жене, при этом волнуется, мрачнеет, тяжело вздыхает, с чувством горечи заявляет: “Это моя боль”. Но при этом подчеркивает, что его жена в сложной для нее ситуации проявляет самоотверженность и самопожертвование”.
В заключение в медэкспертизе указывается, что в отделении института он много читает, интересуется событиями в стране и за рубежом. Временами бывает задумчив, тосклив. В обращении с персоналом вежлив…
О помиловании Воронцов не просит.
Было от него письмо, адресованное лично Б. Ельцину по поводу событий 21 августа 91-го года, и повторное, которое сохранилось в деле, там сказано: “Я убежден и сейчас, что мои действия не являются преступлением, а лишь “…частица заслуженного наказания — возмездия всех властвующих коммунистов, государственных преступников и самой КПСС. Не я придумал этот “метод”, которым на протяжении десятилетий пользовались власть держащие против своего народа, я всего лишь повернул его против них. В то время я видел в этом единственную возможность пресечь, наказать зло, ложь, несправедливость, которые творила КПСС… Сейчас, конечно, любые подобные действия — невозможны…”
Вот здесь он ошибается. Такие любые методы еще как возможны.
Он не верит, что возможен суд над коммунистами… “Это невозможно и бессмысленно. Поэтому только я решился на свои действия”.
Подтверждает, что у него в списке еще 14—15 фамилий. “По каждой из них имелся материал и факты их преступных деяний… . Может, мои действия это глупо, безрассудно, но всему есть предел. Нестерпимо было дальше жить во лжи, в страхе, в зле и ничего не делать. Мои действия это тот самый приговор, который вынесло им время…”
И вот уже в адрес и нынешнего строя, которого он так ждал и во имя которого боролся.
“…Столь длительное содержание человека, приговоренного к смерти, в нечеловеческих условиях роднит правосудие свободной России с так называемым правосудием бывшего государства СССР, элементами садизма и издевательства над человеком. Святая инквизиция могла бы позавидовать столь изощренной пытке. И это в стране, говорящей о демократии и ставящей человека на первое место в государстве… Дай–то Бог, чтобы так было на самом деле в России. С искренним уважением к Вам, Борис Николаевич. 92 г.”.
А вот еще письмо, хранящееся в деле, подписанное: “Просто калужанин”. По поводу приговора Воронцову.
“Ваше высочество! Господин Президент!
Убийца Воронцов просит о помиловании и отмене ему смертной казни (а он и не просит как раз! ). Он не знает, чего просит. Потому что в расстреле нет никакого наказания и тем более “высшей меры”: не успеешь вздохнуть, а тебя шлепнут в затылок. Расстрел — это и есть помилование. Наказание же будет состоять в том, чтобы переносить все невзгоды: голод, холод, труд, “битье”, оскорбления, тоску по воле, по семье. То есть перенести все лиха, вот что такое “высшая мера” наказания. Тогда, после покаяния за всю жизнь, когда о себе заплачет, тогда Воронцов узнает, что такое “высшая мера”…”
В письме, упреки и ему, зачем, мол, спешил, они (наверное, имеются в виду жертвы) все равно погибли бы без его участия, и без него бы их прихлопнули… (Интересно, кто? ) А теперь у него дети остались опозоренные, жена измучится тяжелой жизнью, тоже, по сути, будет нести “высшую меру” наказания…
Автор письма советует Президенту: замените вы, Борис Николаевич, ему, Воронцову, расстрел на каторгу, а его жилищные условия улучшите, чтобы не растить больше убийц…
Юрист из Астрахани, тоже в письме, уже впрямую проводит параллель с прошлым временем: “Ведь император Александр III готов был по–христиански простить покушавшегося на него А. Ульянова при условии, что тот раскается в содеянном. Но Ульянов не раскаялся, следовательно, оставался опасным типом и тем подписал себе приговор…”
И письмо Воронцова нам, в Комиссию.
“Мое обращение к вам не просьба о помиловании. На счету “соцправосудия” десятки миллионов расстрелянных людей, одной несправедливостью больше или меньше, не имеет значения. Суть обращения вот в чем. Уж если правосудие социалистического государства приговорило меня к смерти, оно должно быть последовательно до конца. Пусть убивает. Сколько можно ждать. Содержание человека годами в полутемном сыром подземелье, без воздуха и света, при этом прикрываясь гуманностью, не делает чести России как будущему правовому государству…
Надеюсь, это обращение к Вам ускорит решение моей судьбы. 17. 08. 93 г.”.
Последнее письмо, написанное еще через год:
“…Это изощренный садизм, бессмысленность столь длительной отсрочки очевидна…”
Он даже не догадывался, что тут может и не быть смысла, а есть лишь казенное прохождение его дела через бюрократический аппарат. Но аппарат тот самый, с которым он столько времени боролся!
“…Говорить даже о каких–то угрызениях совести, о душевных муках смертника — глупо. Все эти душевные и психические переживания человек испытывает лишь в первые недели после приговора. Человек, если не сходит с ума и не кончает жизнь самоубийством, думает и воспринимает смерть почти равнодушно. Он уже пережил, прошел через нее, и она его не страшит… — И уж точно к нам: — Вы люди, решающие вопросы жизни и смерти тоже людей. В чем цель и смысл убийства по закону? Неужели только в том, чтобы убить безнаказанно?
Я прошу у вас милости, пощады — нет.
Я напоминаю вам о своей просьбе (двухгодичной давности) об исполнении приговора социалистического правосудия…”
Комиссия не тянула с этим делом, она знала о нем еще из газет. Мнение у нас было однозначным, мы рекомендовали Президенту помиловать Воронцова и заменить ему смертную казнь тюрьмой. Понимали, что это больной человек. Корень от корня прошлой системы и хотел при помощи зла сделать добро.
Но это был период, когда бюрократический аппарат уже подмял под себя власть, и наши дела попадали к Ельцину с бумажечкой, которую писали люди из его окружения.
Она ложилась поверх наших решений и была сама решением. Президент подписал Воронцову смертную казнь.
Обыкновенное дельце
(зеленая папка)
“…В ночь с 30 июня на 1 июля находившиеся в нетрезвом состоянии Носков и Орлов подъехали к пересечению автомобильной трассы Пермь—Кудымкар в пос. Менделеево. Там находились подростки Богданов, Корякин, Филимонов и потерпевшая Лихачева, которая электропоездом из Перми приехала на ст. Менделеево и пришла на этот перекресток, чтобы уехать на попутной машине к матери в Кудымкарский район…”
Прошу прощения у читателя за протокольный стиль, это записано в суде.
Итак… “с целью изнасилования Лихачевой Носков и Орлов стали настойчиво предлагать пойти с ними, с этой целью Носков сорвал с плеча Лихачевой сумку с ее вещами и вместе с Орловым отошел в сторону, полагая, что Лихачева из–за сумки пойдет за ними. Богданов и Корякин, с целью избавить Лихачеву от домогательств первых двух, предложили ей проехать в шалаш, расположенный недалеко от контейнерной площадки ст. Менделеево, и она согласилась.
Догадавшись, куда увели Лихачеву, Орлов и Носков приехали в шалаш, прогнали оттуда Богданова и Корякина и, применяя физическую силу, попытались изнасиловать Лихачеву, но она оказала им активное сопротивление и, вырвавшись от них, решила бежать, но Носков догнал ее и сбил с ног.
Чтобы избежать дальнейших издевательств, Лихачева выхватила из кармана Носкова нож и пыталась покончить жизнь самоубийством, упала на клинок ножа и потеряла сознание. Носков и Орлов взяли потерпевшую под руки и притащили волоком к шалашу, где находился и Ольшевский, который ранее подвозил их к шалашу. В присутствии Ольшевского Носков предложил отвести Лихачеву дальше в лес, изнасиловать, а затем убить и закопать, на что Орлов ответил согласием.
Заведомо зная о несовершеннолетнем возрасте Ольшевского, они предложили ему помочь им, и он согласился, остался с Орловым возле потерпевшей, а Носков пошел в поселок за лопатой, но не нашел лопаты и принес две мотыги.
Когда Лихачева пришла в себя, Орлов с целью подавления сопротивления несколько раз ударил ее по лицу, затем все трое привели ее в лесной массив и поочередно, на глазах Лихачевой стали копать могилу для ее захоронения.
Носков и Орлов заставили Лихачеву раздеться и вместе с Ольшевским, оказывая содействие друг другу, в частности удерживая потерпевшую за ноги, изнасиловали ее, в том числе Носков и Орлов и в извращенной форме.
Затем, в соответствии с договоренностью, Орлов закрыл лицо Лихачевой свитером, а Носков нанес несколько ударов клинком ножа в область груди и оставил его в теле потерпевшей, а Орлов ногой наступил на клинок, вдавив его в тело, затем еще живую потерпевшую опустили в выкопанную яму, бросили туда ее вещи и все втроем стали закапывать.
Увидев, что под слоем земли Лихачева продолжает шевелиться, Орлов и Носков встали на нее сверху, придавив тяжестью своих тел, а когда из–под земли высунулась нога потерпевшей, Носков несколько раз ударил по ней мотыгой. После того как Лихачева перестала шевелиться, все трое завалили захоронение ветками и ушли. Носков похитил деньги и вещи потерпевшей на сумму 87 рублей.
На следующий день они пришли к месту захоронения, выкопали труп, облили бензином и подожгли, затем углубили яму, вновь закопали труп и завалили ветками…”
Такое вот дело.
Одно из многих, из тех, что мы должны читать.
Но мы не были готовы, чтобы читать такое.
Я намеренно привожу текст в таком виде, в каком он представлен в приговоре суда, без всяких там эмоций. Протокол, поражающий своей обычностью, обыденностью, что ли. Познакомились, избили, изнасиловали, живьем закопали, а потом, значит, мотыгой по ноге!
Нога, правда, торчит тут особняком и как бы мешает общему беспристрастному описанию.
Про ногу почему–то особенно тяжко было читать.
Да, вот еще: нелегкая, но необходимая попытка понять ощущения этих трех… даже не знаю, как их назвать… Обычные определения не подходят.
Какие же они?
Ну, хотя бы какие у них лица?
Нет, слово “лица” тоже не подходит.
Я согласен с Булатом, который во время обсуждения одного из дел, возможно этого самого, непроизвольно воскликнул: “Ну хоть бы фотография была, взглянуть!”
И правда, иной раз просто необходимо увидеть (не в жизни, а хоть на фотографии), как выглядит тот или иной преступник… И вообще, такой ли, как все, или он — другой?
… Вчитываюсь в протокол, но не могу, хоть убейте, представить себе этих, троих… Они безлики.
Но в их одинаковости — их непреодолимая сила. Они это знают. Должны знать и мы.
И все–таки, все–таки… Какие же они?
Пусть сами расскажут о себе.
Этот, вот, который Носков. Который мотыгой, взятой из ближайшего дома у какой–нибудь крестьянки… Чтобы по живой еще ноге…
Его ходатайство — своеобразная исповедь, тем более что пишут такие обращения, сознавая, что на другое, может, и не хватит времени.
“Я, Носков Александр Григорьевич, 1 января 1970 года рождения, обращаюсь с прошением о помиловании. Я не согласен с приговором областного суда. Считаю, что суд недостаточно разобрался по нашему делу, обвинив меня как организатора преступления. В процессе суда я первый давал показания, по малодушию взял вину в сожжении потерпевшей на себя. Хотя бензин в трехлитровой банке взял Орлов с нефтебазы, и он же обливал и поджигал потерпевшую. Я находился под влиянием Орлова и не смог ему препятствовать, когда, находясь у Суматохина, на следующий день он предложил сжечь девушку.
После приговора, находясь в камере смертников, я долго не мог прийти в себя, отчаялся, и вообще ничего не хотел, только после свидания с матерью написал кассационную жалобу на одном листе, фактически ничего не объяснив…”
Прерву послание Носкова, чтобы заметить, — пишет он сразу не о главном, то есть не об убийстве, а лишь о том, как они сжигали труп. Но и здесь избегает этого слова, заменяя судебным термином “потерпевшая” или даже: “девушка”, что звучит почти безобидно.
“…В тот день я и Орлов находились на свадьбе приятеля. Во втором часу ночи мы ушли со свадьбы и пошли в деревню Харичи, по дороге мы встретили Ситникова Сергея на мотоцикле и попросили его довезти до деревни. На пересечении автомобильных трасс Пермь — Кудымкар стояли ребята. Мы попросили их закурить. Ребят было пятеро, и с ними была девушка. Орлов подошел к девушке и стал знакомиться. Я стоял в стороне и разговора их не слышал, а когда подошел, девушка говорила, что я уже еду с этими ребятами. Я решил пошутить и взял у девушки сумку… И я с Орловым пошли домой. Подходя к дому, нам навстречу ехал на машине Ольшевский. Мы попросили его довезти до шалаша, так как знали, что у рокеров есть шалаш, где они собираются… Зайдя в шалаш, я увидел Корякина и девушку, лежавших на лежанке. Девушка встала и вышла, а Орлов догнал ее и держал за руку. Выйдя из шалаша, я подошел к Орлову. Он велел мне уйти, сказал, что хочет остаться один…”
Прерву снова эту исповодь. Хотя… Какая она, к черту, исповедь, так, занудное перечисление каких–то незначительных событий… Поток слов, из–за которых рассказчик, хотя и ненамеренно, но никак не может приблизиться к главному: как же он все–таки покусился на жизнь человека.
Но вот что примечательно: в словотворчестве Носкова, несмотря на всю примитивность пересказа, а лексика, как известно, многое открывает, не меньше, наверное, чем, скажем, выражение глаз, автор медленно, но уверенно сдвигает центр вины на своего дружка, а сам превращается в собственных глазах в наивного и смиренного наблюдателя, исполнителя чужой воли.
“…Я стоял в двадцати шагах от шалаша и разговора с девушкой не слышал. Выйдя из леса на тропинку, я увидел девушку, одевавшую трико, а рядом Орлова. Я сказал ей: не одевайся, так как никогда не видел голую девушку и хотел на нее смотреть. Девушка побежала в сторону Менделеево, я побежал за ней вернуть, чтобы она оделась. Девушка выхватила у меня нож из кармана и ударила себя в живот и упала…”
Трогательно, не правда ли, узнать, как наш герой просит девушку одеться, а та вдруг выхватывает нож из чужого кармана, как будто зная, что он там находится, и втыкает себе в живот. Вот какая странная девушка им попалась! Может, она сама себя и закопала? Да и версия о самоубийстве, которой суд, кажется, поверил, существует со слов тех же самых убийц.
“…Подозвав Орлова, перевернули девушку на спину. Она не шевелилась, я испугался и подумал, что зарезалась, сказав Ольшевскому, чтобы сбегал за лопатой закопать девушку, но он отказался. Я сам побежал, а когда вернулся, девушка сидела одетая и говорила Орлову, что посадит. Орлов сказал мне, надо что–то с ней делать. Я сказал, что, убить? Он ответил — да и предложил увести ее дальше в лес…”
Образ испуганного и мало что смыслящего в происходящих событиях юнца получает дальнейшее развитие. И даже слово “убить”, сказанное им самим, звучит как вопрос, а на самом–то деле убивать велит его дружок, после чего дает дельные советы, как это сделать. Да и девушка смеет им еще угрожать, обещает посадить… Интересно, за что же?
“Зайдя в глубь леса, мы стали поочередно копать яму…”
Видимо, всю картину происходящего надо представить так: она тут же сидит, смотрит, как они в поте лица роют какую–то яму, и не догадывается, что это ее могила?!
Повторю, чтобы слышней было:
“…Зайдя в глубь леса, мы стали поочередно копать яму. Орлов сказал девушке, чтобы она разделась. Он велел девушке лечь на землю и пнул ее в живот. Я обмотал лезвие ножа в ее трико, а Орлов набросил ей на лицо свитер. Я ударил девушке ножом в живот и отошел, а Орлов дожал ногой…”
Вот это уже похоже на правду. Особенно насчет того, что тот “дожал ногой”. Хотя и тут словчил: если и ударил, то тут же отошел, то есть как бы и не убил.
Десять минут у них ушло на это “втыкание” и “дожимание”.
А она–то еще в сознании… Она–то как?
Справка из обвинительного заключения: “Лихачева Вера Григорьевна, 25 лет, незамужняя, работала портнихой в ателье “Зима” города Перми, по месту работы и месту жительства характеризовалась исключительно положительно. Отец умер, когда была она подростком, мать пенсионерка…”
К ней на свидание она и ехала… Бедная мама!
“…Минут через десять мы втроем положили девушку в яму, туда сложили ее вещи и закопали. Орлов встал на могилу и стал утаптывать и сказал мне помочь. Закопав девушку и завалив ветками, Орлов предложил на следующий день прийти и сжечь. Я не стал ему припятствовать, так как боялся конфликта с ним, и согласился…”
Это я уже не комментирую. Лишь замечу, что стояли они и утаптывали ж и в у ю могилу, и когда вдруг высунулась нога, она тоже была еще ж и в о й, и об этом наш рассказчик ни гу–гу… Как он по ней мотыгой…
Нога им была страшна. Она как бы сопротивлялась. Ее просто надо было отрубить, что он и сделал!
А ведь до этого было еще групповое изнасилование. И наш романтично настроенный юноша, который до этого никогда не видел голой девушки, тоже насиловал, пока дружки держали ее в крепких руках… Как сказано в приговоре: в обыкновенной и извращенной форме. Ну, а ногу он уже обрубал потом.
“…На следующий день Орлов взял на нефтебазе трехлитровую банку с бензином и мы пошли, откопали яму и достали у потерпевшей ее одежду. Углубив яму, положили ее обратно. Я отошел в сторону, а Орлов облил потерпевшую бензином и поджег. Прогорев, мы закопали и пошли домой…”
С грамматикой у них, не трудно заметить, так себе, но в уменье лгать не откажешь.
О том, что все время Носков якобы отходит в сторону, я уже не говорю. Но хотел бы представить, как он пришел домой. Судя по прошению, его ждала мама. Та самая, что и нынче печется о своем сынке, и письма судьям пишет, и ночей не спит, представляя, что не сегодня–завтра ее сынка поведут на расстрел…
Ну а он–то, вернувшись, он–то как смотрел ей в глаза?
Может, даже щец похлебал и никак в его чистых глазах не отразилось пламя того костра, где сжигали они женщину? Тоже будущую мать…
В конце он еще напишет: “Прошу учесть мою молодость и что некоторое время я занимался трудом…”
И — ни слова раскаяния.
А теперь закройте глаза и забудьте, если, конечно, сможете, эту шевелящуюся еще ногу и постарайтесь, собрав все силы души, вызвать хоть какую–то жалость к этому… Ну, опять не знаю, так и не нашел, как его, и всех их, обозначить.
И если вам, несмотря на весь этот кошмар, на презрение, на отвращение к ему подобным, удастся найти силы не поднять руку, не проголосовать за смертный приговор, хотя в душе вы осознаете, что они его заслуживают, вы поймете, что должен испытывать каждый из нас, когда мы, собравшись, решаем…
Держа чужую жизнь, будто сам Господь Бог, в своих нетвердых ладонях.
Окончание следует