Рассказы словацких писателей. Перевод Нины Шульгиной
Винцент Шикула
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 1998
Перевод Нина Шульгина
Винцент Шикула
Соло для валторны
В нашей деревне были две корчмы, и в обеих было весело. Особенно по воскресеньям и праздникам. Одна корчма стояла близ нашего дома — в ней постоянно бухал контрабас, звучали геликон и другие инструменты, и среди них — кларнет. На кларнете играл мой отец, на контрабасе крепил мелодию мой дядя. А если из корчмы доносилась валторна, значит, там был я.
И в костеле было не скучно, там тоже звучал оркестр, так как мой отец дружил с органистом. Духовой оркестр играл на Рождество, на Храмовые праздники и на Пасху. Когда органист хотел оживить праздники, он разучивал партии и с деревенским хором. Причем не только колядки, но и несложную рождественскую либо пасхальную мессу, или по крайней мере более легкие ее части. И в оркестре всегда играли отец и дядя, а двоюродные братья и сестры пели в церковном хоре. Иной раз исполняли и бодрые, веселые песни — они ведь пели не только в костеле, но и во время дожинок и сбора винограда. Когда я подрос, отец стал брать и меня с валторной в духовой оркестр, а чуть позже повел в костел. Учителю-органисту я понравился. Он сказал отцу, что не худо бы мне играть на виолончели, да в те годы виолончель была в деревне редкостью, а то и просто диковинкой. Что ж, пришлось довольствоваться валторной: в деревне найти ее было тогда гораздо легче, чем виолончель. Отец словно наперед это предвидел — с самого начала стал учить меня играть на валторне, выбрал как раз то, что ему и самому нравилось. Органист его выбор одобрил, да и я им не перечил. Хотя, конечно, виолончель — дело более интересное, ведь и отцу с органистом казалось, что трубить в рожок может каждый.
Итак, начал я заниматься музыкой в Братиславе, но не на виолончели, как советовал органист, а на валторне. Поскольку на ней я играл еще раньше, в деревне — по праздникам и на Рождество в церкви — занятия сразу пошли хорошо: кое-чем я овладел уже дома, и учителю достаточно было лишь исправить кое-какие ошибки, поставить дыхание и научить меня точно брать тон — полный, мягкий и, главное, чистый. Уже с самого начала он заставлял меня разучивать не очень сложные вещи, написанные прямо для валторны, а также различные транскрипции более или менее известных сочинителей. По большей части их имен я в то время не знал. Впервые встретил, например, имя Керубини, две пьески которого я тогда разучил. Одну в сопровождении органа я сыграл и в нашем костеле.
Многие пьески я достал у братиславских валторнистов, которых знал наперечет. Они вызывали у меня особый интерес. Я и до сих пор не пропускаю ни одного валторниста. Как завижу где на улице валторну — у меня враз дух захватывает — так бы и бросился за ней. Знал я не только тех, кто играл в театре, на радио, в филармонии, но и всех студентов, даже пенсионеров. Многие музыканты тогда работали на железной дороге, на почте: после войны власти распустили гарнизонные оркестры, и большинство оркестрантов остались без средств к существованию. Не засчитали им даже годы, отбарабаненные в военном оркестре во время войны, их снова забрили в армию, а когда они отслужили, то не смогли найти для себя ничего лучшего, чем ходить с почтальонскими сумками по улицам Братиславы и других городов.
Я любил встречаться с такими людьми, да и они не оставляли меня без внимания: “Ты валторнист? Чего же к нам не захаживаешь?” А как приду, тотчас подваливают и другие: бывало, прибежит почтальон, сбросит с плеча сумку, и вмиг в руке инструмент: “Я на минутку, еще и почту не успел разнести”.
Не раз играл я с ними на похоронах. Делились они со мной по справедливости: когда получал я по пятьдесят крон, когда по двадцать, но всегда — колбасу и стаканчик вина.
После похорон мы опять собирались. Обычно у одного одинокого пенсионера, что жил в квартире, забитой нотами. Всякий раз кто-то приносил бутылку, а “наш старик” — мы все его так называли — отбирал для нас ноты. Однажды он выложил на стол пачку красиво переплетенных нотных тетрадок, в которых ноты были каллиграфически выведены черной тушью. Было там примерно тридцать пьес, обработанных для валторны. Каждая — на отдельной странице, а на последней приписано: “Незнакомый друг, уважай и храни эти ноты с почтительностью, с какой я усердно их переписывал. Это была единственная разумная деятельность в те потерянные годы, которые я провел в униформе…”
Учитель советовал мне использовать для занятий каждую свободную минутку, да я и сам старался не упускать драгоценного времени: если не было при себе инструмента, в кармане всегда находился мундштук, и я, подчас даже бессознательно, где придется, вытаскивал его из кармана и прикладывал к губам — на автобусной ли остановке, в автобусе, в поезде. Как захочется поиграть, я тут же начинаю дуть — пусть даже в мундштук. Что говорить, любил я свой инструмент! И учитель, видя мое всевозрастающее усердие, пообещал мне на будущий год выбрать что-нибудь из Моцарта.
Я тут же ухватился за эту мысль. Но зачем ждать будущего года — я решил сам найти Моцарта. Конечно, не знал я, да и откуда мне было знать, как играть его. Где и когда в деревне я мог познакомиться с его музыкой? Я знал несколько пьесок, что исполнял наш органист, да и то понятия не имел, кто их сочинил. Знал я колыбельную, которую играл органист на Рождество, еще, пожалуй, Ave, verum Corpus и, кажется, Benedictus из какой-то мессы, вот и все.
В школе все в один голос: “Если ты никогда не играл Моцарта и не знаешь его произведений, у тебя ничего не получится”.
И стал я усердно, усерднее прежнего, ходить на концерты, в театр и был рад-радехонек, когда удавалось попасть на репетицию оркестра, — словом, всей душой прикипел я к Моцарту.
С нотами проблем не было: стоило переписать их, и все дела. Старик, снабжавший нас нотами, имел, казалось, все что душе угодно. Горнисты, собиравшиеся у старика и любившие во все совать нос, и на сей раз взялись мне советовать, с чего начать, коли Моцарта я еще никогда не играл и не знаю его стиля: ни его легкости, ни точности, ни его шаловливости. Одни говорили — с “Рондо”, другие — с “Концерта ре-мажор”, а кто считал, что лучше начинать со “Второго концерта ми-бемоль мажор”, хотя, дескать, и он для меня еще труден. В связи с Моцартом заговорили они и о Вебере, упомянули, что жена Моцарта Констанца была племянницей Вебера. Вспомнили увертюры к операм “Оберон” и “Волшебный стрелок”, в которых звучат прекрасные соло для валторны. Кто-то предложил мне разучить — если не сейчас, то чуть позже — концерт для валторны Франца Штрауса, и тут же следом все подхватили: “Да, отличный концерт! Франц Штраус был классный валторнист! Потому-то и его сын Рихард Штраус сумел написать для валторны знаменитый “Концерт си-бемоль минор””. А один вспомнил оперу “Тиль Уленшпигель” и сыграл из нее соло для валторны. Наш старик между тем выбрал для меня как раз Ave, verum Corpus в такой обработке, которая вполне годилась для игры на валторне и в нашем костеле, причем в сопровождении хора и органа.
Переписал я концерты Моцарта. “Второй концерт ми-бемоль мажор” был у меня даже в двух вариантах, так как мне дал его старик, у которого он тоже был в двух вариантах. А заметив, что я без ума от концерта, он вздохнул и сказал: “Пан коллега, ми-бемоль мажор — великолепная тональность. Моцарт несомненно ее очень любил и мастерски ею пользовался, причем не только в этом концерте, а и в других сочинениях. И при инструментовке любил сочетать флейту, гобой, валторну и фагот…”
Начал я потихоньку разучивать “Второй концерт ми-бемоль мажор”. Больше всего по душе мне пришлась вторая, медленная его часть, которую я замедлял местами больше, чем, пожалуй, требовалось. Учитель не раз делал мне замечания. Но, верно, это потому так получалось, что я сливался с ней до конца, словно она выражала всю мою душу. Может, я немного и подлаживал ее под себя. И учитель, указывая мне на мои промашки, не забывал с улыбкой добавить: “Но это еще не настоящий Моцарт”.
Нравилась мне и последняя часть, рондо, особенно когда я играл ее в сопровождении рояля. Иногда мне казалось, что в этом концерте вместе со мной кукарекают и молодые петушки из нашей деревни. Будто Моцарт написал его прямо в нашей округе, среди ее виноградников и фруктовых садов, где в любой час могут отозваться из зарослей куропатки или фазан.
В те поры в нашу деревню, как и во множество других деревень, стали захаживать агитаторы и уговаривать людей вступать в кооперативы. Но уговорить крестьян — дело, как известно, зряшное.
Среди тех, кого надо было затащить в кооператив в первую очередь, были мой отец и дядя. Иные деревенские даже отбивались этим: “Вступят они, тогда и мы пойдем. А покамест подождем”.
Вот и не диво, что наш двор особенно притягивал агитаторов, а еще чаще наведывались они к нашему дяде. Но тот знай посмеивался над ними. А как, бывало, пристанут к нему, что называется, с ножом к горлу, вскинет он на плечо геликон и давай наяривать на нем да приплясывать.
Но вскоре агитаторы взялись за дело круче. Самых крепколобых ненавистников кооперативов стали вызывать в школу, в национальный комитет, в город, в район и еще Бог весть куда. Гоняли людей с места на место, угрожали им, а кого держали взаперти день-другой, поминутно подсовывая им под нос бумажку о приеме в кооператив: “Как подпишете, враз вас отпустим, ступайте себе на все четыре стороны. Известное дело, в полеводстве и виноградарстве вы толк знаете, иначе не были бы такими крепкими хозяевами. Потому-то мы вас и
выбрали. Не собираемся отбирать у вас ни поля, ни виноградники, напротив, хотим передать вам больше земли, поставить вас на должности, сами будете управлять кооперативом. А кто ж другой, ежели не вы, сумеет им управлять? На своем поле, дело известное, вы всегда работали не за страх, а за совесть, вот и для других извольте стать примером”.Но мой отец качал головой. А дядя был еще несговорчивей: “Коли я такой образцовый, на кой ляд мне вступать в кооператив? С меня можно брать пример, даже если я и не в кооперативе. Мой приятель из соседней деревни вступил в кооператив, да пришлось и лошадей туда загонять, хотя купил он их на занятые деньги. Он еще и долгов отдать не успел, а лошади уже кооператорские. Долги-то ему выплачивать, больше некому. Кто даст ему денег, разве что у немецких солдат выпросить? Оставьте меня в покое, не пойду я в кооператив”.
Моего отца взяли в оборот по-иному. Грозились, что не дадут мне учиться. Бывало, я тоже пытался надавить на отца. “Батя, а что если и нам вступить? Ведь если в кооператив все вступят, хуже, чем другим, нам не будет”.
Но отец о кооперативе и слышать не хотел: “Что наше, то наше. Не украли мы ничего. Задарма никто ничего нам не дал”.
Было у нас два небольших поля и кусок луга, да под Горкой — виноградник. А виноградник был в деревне у каждого. Когда год выдавался неудачным, когда на виноград обрушивались майские холода, пероноспора или град, невеселыми бывали в нашей деревне праздники, что приходились как раз на время уборки урожая, невеселым был и сам сбор винограда.
Дядя считался богаче нас. И то лишь потому, что удачно женился. И поле у него было пошире, и виноградников побольше. Было их столько, сколько нужно. Так уж у нас повелось: виноградников должно быть хотя бы два: один в низовье или на равнине, другой на горе. Мороз иной раз схватывал лишь пригорок, а иной раз губил то, что в низине. Но наш дядя всегда запасался хорошим винцом, даже в неурожайные годы, да и в хлебе нужды никогда не испытывал. Потому как мастеровитым был: знал толк в колесных и столярных ремеслах, имел хороший инструмент, сам мог сладить стул и стол, деревянную тачку и добротную лестницу, деревенскую телегу или хороший винодельческий пресс для погреба. “Мне вступать в кооператив?! — смеялся он. — А для чего? Мои дела неплохи, в деревне я со всеми лажу. Никто на меня зуб не точит. Каков привет, таков и ответ. А на лоботрясов я ни в жизнь горбатить не стану”.
Подчас и мне, студенту, приходилось помогать на работах. Не только родителям, но и дяде. Однако я и тогда не забывал о своей валторне. Обычно спозаранку начинал дудеть в нее. А если работа затягивалась на целый день, брал я инструмент и в поле, и в виноградник, что, возможно, выглядело довольно смешно, а иному могло показаться, что я со своей игрой даже перегибаю палку. Пожалуй, так оно и было, но в деревне все прощается, а свой инструмент я и вправду любил, да и деревенским он нравился. Валторна представлялась мне будто созданной для нашего села. Хоть и не было оно невесть каким приглядным, но простиралось средь лесистых холмов и виноградников. А крикнешь что, да и кричать ни к чему, слышно было на противоположном пригорке, на всех окрестных холмах и даже во всей долине. И когда под вечер на закате солнца люди спускались с виноградников, а я прикладывал к губам валторну и сперва тихо, будто робко дудел в нее, а затем, взяв несколько протяжных звуков, красиво разливавшихся по вечерней округе, трубил смелее, то неслась над родными холмами, виноградниками, фруктовыми садами и полями мелодия из второй части “Второго концерта ми-бемоль мажор” Вольфганга Амадея Моцарта…
Однажды, приехав домой, я узнал, что в деревне опять были агитаторы и что вызвали нашего дядю в школу, а когда он, посмеявшись над ними, не пошел туда, явились гебисты и уволокли его силой. Сперва убеждали, убеждали со все большей суровостью, но, когда и это не помогло, один из них ударил его. Все это были молодые ребята, по возрасту годились дяде в сыновья, но он не стерпел и следом сам огрел обидчика. И зря, видать, распустил руки — ребята тут же взяли его в оборот! Дядя пытался оборониться, но разве пожилому человеку сладить со столькими бугаями?! Измолотили они его всего, в живот пинали, под ребра, раза два вбегал туда директор школы, но его выставили за дверь, чуть было самого не побили. Дядя понапрасну молил о помощи, перестали охаживать его лишь тогда, когда и кричать ему было уже невмочь. Весь окровавленный, шатаясь, он вышел в коридор и собрался было идти домой, да как бы не так: “Ни шагу отсюда! Разве что умыться! Сиди тут, в школе!”
Директор школы принес таз воды и со слезами на глазах помог ему немного привести себя в порядок.
Когда чуть позже я говорил о дяде с директором, он все хватался за голову, и его глаза снова наполнялись слезами.
“Мальчик ты мой, даже слышать это было невыносимо! Бегал я по коридору, затыкал уши! Чем я мог помочь ему, разве что своими слезами. Избили его зверски, а потом и домой не пустили. Уволокли его в город, говорят, судить будут за то, что поднял руку на государственного чиновника. Свет такого не видывал…”
Дядя пробыл в тюрьме несколько недель. Сам не знал за что и почему, если, конечно, не учитывать того, что не хотел вступать в кооператив. Ясное дело, ни на какого чиновника или представителя госбезопасности дядя руку не подымал — никакого гебиста он тогда в школе не видел. Были там только ребята в штатском, и когда один из них ударил его, он не стерпел и поквитался с обидчиком. Только и всего. А чем это кончилось — известно…
Домой он вернулся несчастным, исхудалым, бледным и беззубым. Мама сказала, что он умом тронулся, мерещатся ему, дескать, белые мыши.
Я не поверил, лишь невесело улыбнулся маминым словам. А она знай свое: ему и вправду мерещатся белые мыши. Нервы у него совсем сдали — только и толкует что о белых мышах.
Пошел я к нему: жалкий, одна кожа да кости, беззубый рот. “Вот как меня отделали! Теперь в оркестре от меня мало толку. Разве что по барабану бить! Не хотел я уступать, но пришлось. Нынче лучше помалкивать, парень, не верю я уже никому и ничему. Убежать бы куда, да некуда. Отсюда, парень, никуда не убежишь, не получится, у них повсюду глаза и уши. А хуже всего, что здесь моя родина. Куда бежать, коли ты здесь родился? Ты здесь дома, здесь родился, стоишь на своей земле. И за это бьют тебя, а ты и пикнуть не смеешь. Уволокут тебя из дому, ни пить, ни есть не дают, знай молотят, когда им вздумается. Дня два-три держали меня одного взаперти, в голове гудело, кошмары мерещились. Мышей там было — страсть сколько, протяни руку и враз — мышь. Из щепок смастерил я тележку, маленькую такую колясочку на колесиках, на ней было все как на настоящей. Дуракам на удивление! Из распоротых брюк вытянул я нитки, соорудил из них упряжку и запряг мышь в колясочку — пускай тащит! Но сперва пришлось поучить ее. А иначе, парень, я бы рехнулся. Надо было чем-то время занять. Я то плакал с отчаяния, то молился. Иногда натаскивал мышь на подоконнике, насвистывал ей любимую твою мелодию, твоего Моцарта, хотя без зубов свистеть трудно, так его перетак!..”
А месяца через два нашего дядю вместе с семьей вывезли в приграничную область.
Наступил сенокос. Заниматься мне не хотелось. Похоже было, и отец намекнул мне, что с моей школой дела складываются не очень ладно. Кто знает, удастся ли мне ее кончить? Я ведь только на втором курсе. Впереди годы.
Пошел я с отцом на покос. Был у нас только кусок луга, и решили мы покосить дядин тоже. Не бросать же его на произвол! Луга были свежими, сочными, тогда, пожалуй, еще сочнее, чем нынче, особенно под горой, в долине, по которой протекала река. Тут перемешивались луговые цветы с горными, даже и сейчас видятся мне там всевозможные травы: овсяница местами сменялась резухой, совсем под горой дрожал костенец и лишь там, где кончались луга и начинались поля и виноградники, стелился пырей, сладкие корешки которого так любят сосать дети. Красиво у нас! На лугах цвели маргаритки, рос шалфей, по обочине поля попадались васильки и молочай иволистный, а близ горы — смолевка, пук, пук, борщевик кверху тянется, ку-ку, желтый дрок и розовый стальник, ой, как колко! Да, и впрямь цветов, цветов всяких!..
Домой мы пришли усталые и, проглотив ужин, завалились спать.
Ночью, а точнее, под утро раздался грохот. Первой вскочила мама. Она была на ногах уже в ту минуту, когда перед нашим домом затормозил грузовик. Разбудила отца и всю семью — кто-то сильно стучал в ворота. “Откройте! Немедленно откройте!”
Отец вышел во двор. Сперва спокойно помочился, потом не торопясь подошел к воротам, в которые все так же громко стучали, а там и вовсе стали бухать ногами.
— Что расстучались? Кто это?
— Госбезопасность. Немедленно откройте!
Отец открыл ворота, во двор ввалились мужчины. Один из них сунул отцу какую-то бумагу, посветил на нее фонариком, да так поспешно, что и прочесть ее было нельзя.
— Собирайте пожитки! Пришел и ваш черед!
Тем временем выбежала во двор мама, а следом появилось и кое-что из мебели — мужики выносили ее на улицу и там грузили в машину. Обе мои сестры испуганно бегали взад-вперед, взять в толк не могли, что творится. Не могла понять этого и мама, с минуту она успокаивала сестер, потом начала ругаться с мужиками, а там накинулась на отца, которому тоже вроде не приходило на ум, что и нас могут выслать.
Мама побежала к шоферу, вскоре подошел к нему и отец. Прикурил от его сигареты. На свету при затяжке видно было, как у него дрожат руки. Он затянулся, выпустил дым, облизал губы.
— А куда это нас? Не знаете?
— Не знаю. Должно, в Чехию. В приграничную область. Мы туда уже многих вывезли. Я шофер, что с меня взять! Меня разбудили посреди ночи, заводи, дескать, машину. Я всего лишь шофер, — подчеркивал он. Потом поправил себя: — Вернее, шахтер, но работаю и шофером, а случается, и подрывником, у меня много профессий. — Он помолчал, невольно улыбнулся. — Я бывший немецкий солдат. Парашютный батальон бронетанковых гранатометчиков Отто Скорцени. Проиграл войну, так изволь теперь подчиняться. Шахтером стал! А надо, так и шоферю.
Тем временем начинало светать. Я стоял у дощатого забора и гадал, что делать с валторной. Забросить ее в машину? И ехать с ними или остаться здесь? Ведь мне бы кончить школу, у меня свой инструмент, свои ноты, среди них и мой Моцарт, надо бы доучить этот концерт, вот именно, концерт ми-бемоль мажор, который, сложись все иначе, я смог бы сыграть и сейчас, и деревенские не осерчали бы, что я тревожу их на рассвете, что бужу их этой второй частью, этой молитвой, голос валторны вознесся бы над домишками и разлился бы по полям и виноградникам, отозвался бы эхом с Горки, отозвался бы с холмов молитвой, украшенной шумом берез и кленовым цветом…
А шофер все втолковывал нашей маме: “Мне-то чего жаловаться! Напрасное дело! Говорю вам: я всего лишь шофер. Если бы вы так не гнули спину и не отказывали себе во всем, а ели бы от пуза и жрали водку, не пришлось бы вам теперь никуда двигаться. Ни в какое приграничье. И меня никто не будил бы средь ночи, спал бы я себе до утра. Ну, молодой человек, залезайте в кузов! — обратился он ко мне. — Трубу можете взять с собой, в Чехии много лабухов, может, там вы какого сотоварища и найдете. Не бойтесь, трубить можно и в приграничье”.
Из-за леса выглянули первые солнечные лучи. В садах отозвались куропатки. А где-то заголосил фазан.
Винцент Шикула
(род. 1936 г.) — известный словацкий писатель. Его романы, повести и книги для детей в 70-80-е годы широко издавались в России.