С литовского. Перевод Наталии Воробьевой
Юрга Иванаускайте
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 1998
Перевод Наталия Воробьева
Юрга Иванаускайте
Путешествие в Шамбалу
С литовского. Перевод Наталии Воробьевой
Главы из книги
Посвящаю маме
“Если вы меня спросите, какое из разнообразных впечатлений или выводов меня более всего вдохновило, я не колеблясь отвечу: “Шамбала” — так в своем дневнике путешествий по Гималаям когда-то писал Николай Рерих. Спросили бы меня о том же самом, и я бы только подтвердила: ШАМБАЛА. Не помню, когда впервые услышала это название, наверное, в отрочестве, однако до сих пор вспоминается непередаваемое, безутешное чувство ностальгии, которое меня охватило: ШАМБАЛА. Эта почти космическая тоска снова настигает меня, едва услышу слово, произносимое всегда как будто шепотом: ш-ш-ш-ш… (указательный палец предупреждающе поднесен к загадочно улыбающимся губам)… АМБАЛА (печать, с помощью которой запечатаны величайшие тайны). ШАМБАЛА.
Я не знаю, является ли ШАМБАЛА благословенным пространством здесь, на этой Земле, или в каком-нибудь параллельном мире, или где-то на звезде, в другой галактике, или в нас самих. ШАМБАЛА — возможно, это лишь еще одно понятие, характеризующее Великую Пустоту, которую никак не в состоянии осознать наш болезненный рассудок, погруженный в хаос форм, быть может, это даже не понятие, не слово, не звук, а выражение Тишины, Тишины, эхом повторяющей гул Вечности, что не способно уловить наше ухо, той Тишины, что ночами полнолуния серебристыми венцами плывет, скользит через Гималаи, увлекая и искушая: в Шамбалу, в
Ш а м б а л у, в ШАМБАЛУ…Намасте, Дели!
Говорят, что существуют пилигримы двух родов: для одних главным является цель, для других — само Путешествие. Себя я причисляю к последним и, приникнув к запотевшему стеклу иллюминатора, могу сколько угодно об этом думать. Наконец самолет “Аэрофлота”, двенадцать часов нагонявший страх и ужас на всех пассажиров, тяжело ударяется о священную землю Индии. Кроме шумно возвращающихся на родину индусов, я едва ли не единственная, кто выходит на этой “остановке”. Захмелевшие русские челноки, продолжая все еще сортировать добытые в магазинах аэропорта Саржи “Duty Free” добро, летят дальше — в Бангкок. Кажется, что в Шамбалу вообще никто не направляется.
Аэропорт Дели встречает нас какими-то бьющими в нос запахами дезинфицирующих средств. “Небось опять маленький мор…” — шутят прилетевшие вместе со мной мужчины непонятной национальности и непонятного возраста, однако говорящие по-английски. “Namaste!” — первыми здороваются местные служащие, ослепляя белозубыми улыбками. Намасте! Намасте. Намасте…
Очередь к таможенным службам движется невероятно медленно. Парень в военной форме меланхоличным взглядом бычка заглядывает в мой паспорт, затем — в свой компьютер, как будто видит там Вечность, или Великую пустоту. Наконец все бюрократические барьеры преодолены, и я вхожу в город, раскалившийся пока еще только до 30 градусов по Цельсию. На сей раз не испытываю того, что в первые разы прямо-таки оглушало меня, производя ошеломляющее впечатление, — словно я вдруг попала в необъятный цыганский табор. Подступы к аэропорту на удивление пустынны, тихи и спокойны. Ни рикш, ни нищих, ни торговцев. Газеты уже писали — это новая правительственная политика. Лишь выстроилась длинная-предлинная вереница черно-желтых такси.
Black and yellow taxi, madam?!
— словно из-под земли вырастает владелец автомобиля. Выглядит он точь-в-точь как бармен или иллюзионист: белоснежная рубашка, жилетка из блестящей парчи, намазанные бриллиантином волосы, на каждом пальце кольца, посверкивающие глазками цветного стекла, а может быть, драгоценных камней. Я проигрываю в коротких, но острых переговорах по вопросу цены и забираюсь в автомобиль. Бармен-иллюзионист элегантно закуривает, осыпая командами тощего водителя с безумным взглядом, а меня мучая традиционными вопросами. Я обязана признаться, что люблю Индию, боготворю индусов, потом вынуждена долго и скучно отказываться от назойливо предлагаемого гашиша.Я действительно люблю Индию, поэтому как всякий влюбленный человек жажду, чтобы мне никто не мешал постигать благость долгожданной встречи. Через открытое окно врывается горячий ветер вместе с запахами, какой-то лишь этой стране присущий кисло-сладкий смрад, такой, очевидно, во времена сотворения мира распространяли первобытные вода и болота. Потом его заглушает отвратительный, всепроникающий и, кажется, такой же вечный смог, изредка разбавляемый наплывами сладкого аромата курений.
Чувствую себя так, как если бы сквозь окошко такси смотрела на завораживающий танец бога Шивы, наблюдая, как под Его светящимися ступнями колышутся жизни и смерти, падения и святость, величайшие провидения и полная бессмыслица, блаженство и ужас. Словно ты можешь коснуться рукой того, о чем повествуют древние сакральные тексты Индии: вот ценность и бесценность жизни — человека или животного; вот раскаленный до красноты стык Вечности и временности; вот мир, который каждое мгновение нарождается и гибнет. В нем нет ничего постоянного, поскольку все его обличья — лишь мираж, сон, иллюзия, эхо, рябь, покров Майи…
Но время, отпущенное на размышления, заканчивается, так как бармен-иллюзионист, пустив мне в лицо дым дешевой сигареты, неожиданно заявляет: “Мы не можем дальше ехать, мадам!” Мы остановились на оглушающе шумном перекрестке между Новым и Старым Дели. Именно в Старом Дели находится и моя гостиница, и главная точка отсчета дальнейшего путешествия — автобусная станция. Оказывается, в той части города проходит забастовка таксистов, а всех штрейкбрехеров (в машине одного из них я сижу) забрасывают камнями. На это недвусмысленно намекают те, кто движется встречным потоком, судя по выразительным знакам, нас там не только закидают, но и убьют.
Бармен-иллюзионист скороговоркой сыплет, что ради пассажиров готов и умереть, однако моя жизнь для него дороже всего. Таким образом, не проехав и половины пути, мне остается заплатить всю сумму, на какую сговорились, и вылезти. Мимо, словно в насмешку, проплывает караван верблюдов, украшенных пестрыми попонами, бахромой и колокольчиками. В сторону старого Дели.
Остаются рикши-велосипедисты, из последних сил волокущие иногда прогнившие, иногда идиотски шикарные маленькие кареты. И вот, словно ястребы-стервятники, почувствовавшие свалившуюся жертву, они устремляются ко мне, кажется, со всех улиц Дели. Опять торг. Предложенные мною десять рупий со страстью отвергнуты. Превратившийся в скелет старик с суровым взглядом воздевает к небу обе руки, выставив пальцы, и, отшвырнув прочь стоптанный сандалет, ударяет о землю, наверное, с рождения немытой ногой: пятнадцать! Однако я еду за десять, не так сильно чувствуя себя рабовладелицей и эксплуататоршей, поскольку меня вместе с рюкзаком тащит не упрямый скелет, а бойкий мальчуган, воротник его рубашки почернел и даже лоснится от грязи, бедра он обмотал клетчатым платком. Он заговаривает со мной то на бенгальском языке, то на хинди и неожиданно, запев, припускает с такой быстротой, что, кажется, пора прощаться с этой жизнью. Маленькая карета лавирует между грузовиками, автобусами, легковыми автомобилями, мотоциклистами, велосипедистами, пешеходами, собаками, священными коровами, буйволами, слонами, верблюдами, поскрипывая, слетает с пригорков, попадает в ямы, под прямым углом зависает в воздухе при резких поворотах… На сей раз все заканчивается благополучно, но еще рано вздыхать с облегчением.
В те дни звезда, покровительствующая средствам передвижения, видно, мне не благоприятствовала. Выяснилось, что автобусы в мою Обетованную землю — Дхарамсалу переполнены уже на неделю вперед, ведь все, как и я, рвутся послушать традиционную новогоднюю проповедь Его Святейшества Далай-ламы. Однако не зря я являюсь каким-никаким старожилом Индии, поэтому знаю, что нужно лишь встать посреди центральной автобусной станции и на мгновенье состроить мину очень озабоченного человека. И вот уже подбегают владельцы частных драндулетов, по привычке называемых автобусами, все до единого телепаты, поскольку кричат: “Мадам, Дхарамсала?! Дхарамсала, мадам?!” Да они во что бы то ни стало доставят меня в Дхарамсалу, даже если придется до нее добираться, описывая круг за кругом по всей Индии. Доверяюсь одному, прыгуну, наряженному в цветастую рубашку, покрасившему ногти на левой руке ярко-вишневым лаком. Следую за ним по узким темным коридорам, пока наконец не оказываюсь в тесной, накуренной комнатенке, битком набитой что-то выкрикивающими мужчинами. Атмосфера ничуть не напоминает частное туристическое агентство “Hari travels”, как гласит едва различимая табличка на стене, скорее — логово неудачников-мафиози. На стене еще висит плакат с улыбающимся, похожим на хорошо загримированного Майкла Джексона, неизвестным мне божеством, несколько индийских кинозвезд, засиженный мухами Раджив Ганди, совершенно изодранный Кришна, вместо гирлянды оранжевых цветов утыканный какими-то старыми квитанциями. На самом видном месте — изображение автобуса: передняя часть, вид сбоку, интерьер. Special Super Continental Luxurious Coach with Push Bacr Seats.
Покупаю билет, и тот же человек в цветастой рубашке выводит меня на улицу. Солнце печет нещадно, и я вдруг ощущаю, что что-то произошло с моими глазами. Лица гомонящих вокруг людей желтые, красные, голубые, фиолетовые; волосы оранжевые, зеленые, синие; традиционная белая одежда пестрит ярчайшими пятнами… Как будто люди стоят под каким-то космическим витражом, и даже собаки, священные коровы, волы, ослики смотрятся вывалявшимися в радуге. В испуге начинаю тереть глаза и едва успеваю оттолкнуть тянущиеся к лицу розовые, сиреневые, изумрудные ладони с горстками красящей пыли, предназначенной для меня. “Holi!!! — хихикает цветас-
тый. — Happy Holi!” С облегчением вздыхаю. Holi — это один из важнейших праздников в Индии, о котором я знаю лишь то, что, пока он неистовствует, люди целые дни напролет мажут друг друга яркими и очень прилипчивыми красками. Бережно относящимся к своей одежде, волосам, а также коже я бы посоветовала в это время сидеть дома.Стою в этой радужной круговерти и жду обещанного суперавтобуса. По правде говоря, не представляю себе, как он сможет здесь появиться, ведь дороги нет даже для велосипедиста.
Начинает темнеть. Снова появляется цветастый и сообщает, что машины не будет, видите ли — праздник. Holi. Happy Holi! Он машет мне, веля следовать за ним; пробившись сквозь неубывающую толпу, усаживаемся в черно-желтую будочку моторикши, а из всех нерасшифрованных ответов на мои истерические вопросы понимаю лишь то, что мы ищем другой автобус. Он где-то тут. Правда-правда, мадам!
В сумерки сверкающий огнями и кострами город напоминает стихию, космический вихрь, которому бессмысленно сопротивляться, бояться же его не стоит. Выход лишь один — отдаться этой стихии. Доверчиво и безоговорочно.
Рискую остаться непонятой, но настойчиво повторяю — доверие, а не подозрительность является необходимым свойством путешествующего по странам Востока. Если цепко будете держаться за свои параноидальные страхи, то, прибыв в Дели, Калькутту, Бомбей, вы не двинетесь даже из аэропорта или со станции. А в случае беды не связывайте надежд с сонными солдатами, которые с допотопными ружьями маячат на каждом углу. Их миссия состоит отнюдь не в том, чтобы наводить порядок. Это всего лишь один из способов решить проблему безработицы.
Неожиданно рикша останавливается, и цветастый принимается уговаривать меня вылезти, божась, что обещанный автобус стоит где-то совсем неподалеку. Однако я категорически отказываюсь. Сижу, судорожно вцепившись в рюкзак, и не пускаюсь ни в какие разговоры. Осторожность победила доверчивость. Велю ехать дальше, но мотор, как назло, не заводится. Да ведь это же самый настоящий сговор! Поглядеть на меня уже собираются любопытные. В голубом свете уличного фонаря пляшет сумасшедшая: лицо старухи, тело девочки, движения апсары, насквозь пронизывающие глаза. Безупречно одетый господин в очках, похожий на какого-то индийского политика, наклонившись к оконцу, осведомляется: “Чем могу помочь?” Считаю, что ничем, поэтому молчу.
Неожиданно мотор заводится, и, проехав еще каких-нибудь десять метров, мы оказываемся в просторном дворе, где — о чудо! — и в самом деле стоит автобус. Цветастый торжествует. Мой рюкзак поспешно вкатывается на крышу автобуса, а меня усаживают на сиденье — мое законное место под номером девять. Больше нет ни одного пассажира, как и водителя. Когда цветастый на улице блаженно закуривает, я снова начинаю чувствовать какой-то тайный подвох. Жду долго. Цветастый исчезает. Становится совсем темно. В небе загораются на удивление яркие и большие звезды. Я выбираюсь из автобуса и проскальзываю во двор. Там ни живой души, только белый буйвол, погруженный в благоговейную жвачную медитацию.
И тогда на мгновение меня охватывает странное, трудно выразимое словами чувство, которое все чаще, все сильнее испытываю в своем путешествии. Словно происходит какое-то молниеносное осознание абсолютной целостности, полноты и одновременно совершенной Пустоты. Возможно, об этом повествуется в “Упанишадах”: “… так же как в бескрайности простора, в Пустоте человеческого сердца есть и небо, и земля, Агни и Ваю, Солнце и Луна, звезды и молнии, и все, что во Вселенной существует и чего не существует, эта Пустота вмещает…”
Но тут вдруг, словно по мановению волшебной палочки, начинают собираться пассажиры. Напрасно я опасалась. Их даже намного больше, нежели может поместиться в захудалый автобусик. Они тащат орущих младенцев, огромные узлы, кудахтающих кур и жалобно мекающих ягнят. Все местные. Ни одного пришлого человека с Запада. С горем пополам удается выяснить, что эти люди направляются в какое-то святилище Кали. Кали — черная, красивая и ужасная жена бога Шивы, эротичная богиня смерти и разрушения, украшенная ожерельем из отрубленных голов, свирепо улыбающаяся кровавым ртом с длинным высунутым языком… Да, ей и сегодня по-прежнему приносят кровавые жертвы. О Дхарамсале не слышал ни один из моих попутчиков. Так куда я еду? В голове назойливо начинает звучать песенка Высоцкого про аборигенов, которые съели отважного путешественника Кука.
Водитель зажигает благовонную палочку рядом с белоснежной богиней, изукрашенной павлиньими перьями, улыбающейся на алтаре, устроенном возле переднего стекла автобуса. Урчит мотор, и машина, постанывая, выкатывает на мостовую в ничуть не уменьшившийся за ночь поток всевозможных средств на колесах, а также четырехногих и двуногих созданий. Худенький мальчуган, повиснув на подножке передних дверей, зажав губами свисток, без передышки испускает разные трели. Эти звуки каким-то чудом помогают водителю сориентироваться в хаосе улицы, каковой даже во сне не может присниться жителю любого большого города на Западе. В индийских легендах говорится, что, когда давным-давно бог Кришна заиграл на флейте, чудесные звуки обратили существовавший до тех пор в мире хаос во всеобъемлющую гармонию…
Однако куда же я еду?! Наконец автобус вырывается на скоростную дорогу. И тогда все мои попутчики начинают петь. Подозрительность исчезает, а доверие торжествует. Ведь люди, поющие песнь от всего сердца, не могут сделать ничего плохого.
В пять утра меня будят в Патханкоте, откуда, как утверждают, до Дхарамсалы рукой подать. Вокруг не видно никаких огней городка или деревни. Из автобуса выпрыгиваю прямо в слепящую тьму — точно в пропасть. Но, оказывается, меня ждали. Два десятка рикш полны решимости изорвать меня в клочья, единственную путешественницу, сошедшую здесь, а в придачу мой не самый крепкий рюкзак. Сажусь к тому, кто победил. Спустя несколько минут после громыхания по проселочной дороге в рытвинах возникает и сам Патханкот — совершенно пустынный, словно вымерший индийский вариант сюрреалистических видений Г. Де Чирица. Разве только на автобусной станции оживленно.
И снова трясусь в голубом, развозящем почту автобусике. Светает. Из мрака постепенно проступают серебристые горы. На вершинах снег еще не растаял. Исполинское красное солнце выкатывается неожиданно. Да будет свет! Мы делаем остановку, чтобы выпить чаю, когда выпадает роса и ошалело начинают щебетать птицы.
Никто никуда не спешит, зарождается новый, медленный и тягучий восточный ритм жизни, к которому так трудно привыкнуть западным людям. Автобус едва ползет, то и дело останавливаясь, чтобы “пополниться людьми”, в нем все больше нищих. Им известно, что в течение десяти дней, пока будет читать свои поучения Далай-лама, они смогут прекрасно поживиться в Дхарамсале. Поднимаемся все выше в горы, а за окном уже нет-нет да и промелькнут первые пурпурные силуэты — тибетцы-монахи. И меня охватывает непередаваемое и нигде более не изведанное чувство возвращения в свой Настоящий дом.
Таши делек, Дхарамсала!
Джавахарлал Неру, отдавая в 1960 году кусочек гористой земли северного штата Химачалд-Прадеш отправленному в изгнание Далай-ламе и тысячам последовавших за ним беглецов из оккупированного Тибета, очевидно, не предполагал, что этот никому не известный городок — Дхарамсала вскоре станет называться Малой Лхасой Индии, а со временем приобретет множество особенностей как столица “магии и мистики”. Правда, они заметны не сразу, для глаз же новичка, возможно, и вовсе сокрыты.
Уже третий год я вовлечена в орбиту таинственных сил Дхарамсалы и поэтому постоянно сюда возвращаюсь, томимая непередаваемой ностальгией, порой даже мне самой не особо понятной. Всякий раз, когда я, полуживая, вываливаюсь из автобусика и, шатаясь, делаю первые шаги с рюкзаком, влекомая к земле, бываю почти до слез растрогана традиционным тибетским приветствием “Таши делек!”, которое в переводе больше похоже на праздничное пожелание счастья, здоровья и всяческих удач. Даже те, кого я не помню или не уверена, что знакома с ними, встречают меня как долгожданного, невесть где долго пропадавшего домочадца. “Таши делек!”
Я далеко не единственная, кто этим живительным весенним утром прибыл в Дхарамсалу. Еще несколько упорных пилигримов, повторяющих, как заклинание, названия самых дешевых гостиниц и мест ночлега “Шамбала”, “Шангрила”, “Мандала”, с покрасневшими от бессонницы глазами ищут, где бы остановиться. Если вы впервые на Востоке, приготовьтесь к легкому шоку, когда тот, кого на Западе именуют портье, отопрет дверь предназначенных для вас апартаментов. Вы увидите бетонный пол, расшатанный лежак с грязным матрацем или без него и четыре стены, окрашенные в самый неудачный цвет, с проступившими пятнами сырости, которые оставляет каждый сезон дождей.
В других местах стены имеют уши, а здесь они разговаривают. Прежде всего вы узнаете, есть ли в этой комнате блохи, клопы, вши и разная прочая живность, питающаяся вашим телом и кровью. Их на прозрачной ленточке, на стене непременно законсервируют предыдущие постояльцы. Это — своеобразное предупреждение, на которое можете обратить внимание и стремглав броситься переселяться в другое место. Подобные знаки внимания оставляют чуткие европейцы. Но стены также оповещают о тех, кто испытывал здесь мгновения счастья: “Тубтен и Долма благодарны за сладкие часы”, “Эта милая комнатенка нас соединила навеки”. Пронзенные сердца и лотосы. Лишь один несчастный обилием восклицательных знаков вопиет о своем безграничном одиночестве.
Так что, ступив в комнату, вам придется завоевать, покорить, изменить сие недружественное пространство, как, между прочим, и себя самого, иначе зачем было отправляться на Восток?! С комнатой вы справитесь быстро. Все, что не мило глазу, накроете красочными индийскими накидками, шарфами из батика, испещренными священными письменами на санскрите, почтите портретами Далай-ламы, Шри-Аврвбинды, Махариши, Сай-Бабы, Оша или изображениями Будды, Шивы, Кришны, Кали, в зависимости от того, какую религию исповедуете, оплетете цветочными гирляндами и окурите благовонными палочками. К. Г. Юнг о паломниках-европейцах, отправляющихся на Восток, сказал, что они всегда находятся “в бутылках с западным воздухом”, отгороженные от Индии всевозможными интеллектуальными выводами, абстракциями, догмами и клише. Одним из проявлений такой вот “бутылки” я бы считала наши комнаты, как бы эстетично они не были оформлены. Ведь житель Востока остался бы благостно сидеть среди четырех недружественных стен и ничего даже не пытался бы менять.
Завершив неравную борьбу с окружающей средой, я, словно за допинг, хватаюсь за затертую ксерокопию книги Лобсанга Палдена “Путь в Шамбалу” и еще раз задумываюсь, что же я здесь делаю, что мы все, выходцы с Запада, делаем на Востоке?!
Живем в Калюге, в эру вырождения и упадка. Как предсказывается в древних священных писаниях Индии, к концу Калюги темп жизни будет все ускоряться и ускоряться, спираль времени точно сожмется, а человечество в поисках выхода само себя уничтожит. Однако это будет отнюдь не мировая война, а лишь различные формы индивидуального эскапизма: алкоголизм, наркомания, депрессия, безумие, погружение в новые секты, продиктованные ими и не только ими самоубийства. Знаки Калюги ныне особенно очевидны на Западе, а массовое паломничество сыновей и дочерей этой части света на Восток некоторые мудрецы здесь, в Гималаях, считают одним из симптомов гибельного, апокалиптического эскапизма. Какие пророки начали этот Путь в Обетованную землю: У. Б. Йитс? Г. Гессе? К. Г. Юнг? О. Хаксли?
Р. Киплинг? Может, Аллен Гинсберг, бородатый архангел Потерянного поколения, устраивавший психоделические оргии в Калькутте, может, Джек Керуак, создавший настоящую оду странным пилигримам Востока — свою самую поэтическую и пронзительную книгу “Бродяги Дхармы”, может, битлы, с таким энтузиазмом погрузившиеся в трансцендентальную медитацию, воспетую на золотой пластинке Magical Mistery Tour?.. В конце концов после знаменитых и после неизвестных одиночек начался настоящий потоп: хиппи.От наплыва толп детей цветов ахнула и лишилась дара речи даже все повидавшая Индия. Поначалу они смотрелись точно боги: вечно юные девушки со свежими лицами, длинноволосые юноши, играющие на флейте, сияющие золотыми кудряшками младенцы, рождающиеся только по любви, — единственное занятие, которому посвящали все свое время эти удивительные пришельцы. Но точно так же, как в буддистских параболах о Шести уровнях самсары, лица богов стали стареть, одежда выцветать, а они сами принялись умирать от передозировки наркотиков, всюду подстерегающих болезней; истощение или сумасшествие доводили их до самоубийства. В их владениях стояли смрад и хаос, оттуда, словно зараза, распространялись западные грехи и пороки. В конце концов красивое видение рассеялось, словно радуга. Говорят, земля тогда вздохнула с облегчением, однако увы… Поток людей с Запада не только не убавился, но стал угрожающе увеличиваться. Журналисты на первых страницах газет цитировали пророков своей страны, когда-то давным-давно мрачно предвещавших, что настоящий Апокалипсис наступит тогда, когда Восток перемешается с Западом. Две мощных, тем не менее совершенно противоположных цивилизации не дополнят, а, наоборот, уничтожат одна другую. Неужели Апокалипсис уже наступает? Прямо сейчас?
“Страна мудрецов”, как называют Индию, теперь ждет одних лишь респектабельных, богатых туристов, которые, попутешествовав по тщательно подобранным для них маршрутам и потратив солидную сумму денег, уедут через неделю, самое позднее — через месяц, не помышляя о том, чтобы вернуться назад. Обтрепанные романтики, оборванные искатели Мудрости и Свободы, свихнувшиеся скитальцы, страждущие Озарения, здесь совсем нежелательны. При продлении или получении повторных виз им создают столько бюрократических барьеров, что вряд ли их одолел бы самый крутой бизнесмен, возжелавший нажить миллион на торговле алмазами, а также клыками бенгальских тигров. Однако хилые на вид, витающие в облаках бродяги Дхармы умудряются преодолеть, кажется, неодолимые преграды. А что уж говорить о новой волне, хлынувшей из-за Железного занавеса, о людях, закаленных советской системой, руководствующихся весьма странной логикой, в воде не тонущих, в огне не горящих? “Скептиков не прибавляется, а ряды энтузиастов все растут”, — не скрывая удивления, констатируют социологи и психологи Индии.
А что ожидает этих энтузиастов на священной земле Востока? То-то и оно, что ничего! И чем больше желаний, иллюзий, ожиданий, надежд, тем труднее признаваться себе в их крушении. Об этом никто никогда не говорит. Об этом не следует заикаться ни одной живой душе, делясь пионерским опытом бродяжничества, всевозможными прозрениями во время медитации, восхваляя тантристскую практику или существующую повсюду магию и мистику. “Когда надоедают победы, пожалуйте сюда потерпеть поражение вместе с нами!!!” — подобный призыв известная индийская писательница Гита Мехта предлагает повесить над всеми посещаемыми европейцами ашрамами*, монастырями или обиталищами самых почитаемых гуру.
Зачастую все мы здесь, в Индии, ищущие выхода, отпущения грехов, спасения, представлены воле случая, а если говорить точнее и жестче — мы пребываем в полном одиночестве. Премудрые ламы, благородные гуру, медитирующие на вершинах Гималаев махатмы и в самом деле не ждут нас со всеми эгоманикальными исповедями, неврозами, депрессиями. Когда проходит первый шок, приходится погружаться в собственные глубины, в таящиеся там внутренние ресурсы. “Детка, Вселенная сокрыта в тебе…” — шепотом подсказывают священные индусские тексты. Чего доброго, никакие другие обстоятельства, ни дом, ни чужие, однако гостеприимные и цивилизованные страны, не создадут возможности, чтобы и впрямь расслышать этот шепот. “Столкнувшись с тотальным равнодушием, — утверждал один мой приятель, странствующий на Востоке уже целых пять лет, — начинаешь снова функционировать, хотя дома ощущал себя умершим. Вот ради чего стоит сюда приехать. Чтобы найти себя. Живого, неодолимого, всемогущего”.
К сожалению, не у всех сказок счастливый конец. И если нам не удалось возродиться из пепла, точно фениксу, тут-то и может подкрасться, приблизиться на цыпочках танцевальным шагом, накинуться из засады или хищной птицей упасть с неба та самая незваная гостья — безумие. Индийские психиатры, собирающие в ашрамах, монастырях, молельнях или прямо на улицах потерявших рассудок западных пилигримов, предполагают, что внезапное помешательство представляет собой всего-навсего сильное желание дождаться внимания, сочувствия, минимальной опеки, которое приобрело форму безумия. Сотрудники посольств большинства западных стран не раз обращались к правительству Индии с просьбой выдавать хоть какие-нибудь “квалификационные сертификаты” бесчисленным гуру и святым, от чьих поучений “едут крыши” у выпускников Сорбонн и Оксфордов. Находятся бедолаги, которые в поисках ответов на вечные вопросы испытывают физическое или сексуальное насилие, втягиваются в торговлю наркотиками, жертвуют духовным учителям все свое добро, а иногда от безнадежности, из-за унижения даже кончают жизнь самоубийством. Однако, как бывало во времена всех мистических битв или крестовых походов, на место павших тотчас становились другие. Врач из посольства в Дели, на долю которого выпадает нелегкая миссия доставлять домой всех, кто обессилел от болезней или плохой еды, кого доконали наркотики, а также всех безнадежно помешанных, умерших, признался одной журналистке, что на родину следовало возвращать лишь последних. Все иные привозят и распространяют опасную заразу: неумолимую, всепоглощающую тягу к странам Востока. Тот, кто заразится этой болезнью, этой тягой, проникающей в каждую клеточку мозга, в костный мозг, в самые глубины души, — неизлечим. Могу лишь это подтвердить.
К. Г. Юнг, сам пытавшийся довольно глубоко проникнуть в восточное мировоззрение, не однажды предупреждал об опасностях, с коими могут столкнуться европейцы, стремящиеся объять пространство Ориента, чужое для их родной культуры. Он размышлял, возможен ли обмен духовными ценностями, тем более их полное преемство и восприятие, или восхищение европейцев Востоком обречено навсегда оставаться всего лишь имитацией? Сознательное и бессознательное подражание восточному образу жизни К. Г. Юнг считал не менее опасным, нежели помешательство, охватывающее человека “при включении всех предохранителей привычной жизни”, при отказе от принятых в социуме норм. Он писал, что большинство людей щеголяет метафизическими теориями Востока, словно экзотическими перьями, и сильно заблуждаются, поскольку вырывают из контекста мировоззрения Ориента одни лишь “магические” идеи, используя их чисто внешне, как духи или украшения. “Люди готовы ко всему, не важно, является ли это совершенным абсурдом или нет, глав-
ное — избежать ставки с самим собой”, — утверждал мыслитель, посвятивший всю свою жизнь подобной очной ставке.Те, кто осмелился перешагнуть границу имитации, также рискуют. Под воздействием экзотических восточных теорий стихия, сокрытая в глубинах подсознания, способна высвободиться и затопить обыденное сознание или совсем его погубить. Мощь архетипов, находящихся в пределах нашего существа, К. Г. Юнг приравнивал к силе атома. Он напомнил, что чем глубже исследователь проникает в структуры микрофизики, тем больший разрушительный потенциал обнаруживает в самых маленьких частицах Вселенной. Точно того же следует ожидать при проникновении в пласты собственного подсознания. Неожиданно происходит взрыв, личность распадается на осколки, их уже не собрать, и начинается безумие. Или святость?! Отнюдь не тайна, что прорицания, открытия, прозрения, относящиеся к различным духовным традициям, родились при пограничных состояниях души и разума, при трансах, экстазах, галлюцинациях или в пророческих снах. Разве может тот, кто перешагнул границы повседневности, привычного осмысления, по-прежнему вести себя обыденно, “нормально”?
Как распознать эту невидимую черту, что отделяет святость от безумия? К. Г. Юнг советовал прежде, чем начать погружаться в собственное подсознание, а следовательно, вступать с ним в конфронтацию, обзавестись “предохранителями”: надо обладать крепкой, хорошо сбалансированной психической структурой и внутренним равновесием. Об этом же путешественникам в Шамбалу говорил и III Панчен-лама. Однако никоим образом не следует отождествлять или путать психоанализ с буддизмом. По выражению Намкхай Норбу Ринпоче, “Дхарма помогает индивиду выйти из самсары, а психотерапия помогает ему как можно лучше существовать в самсаре”. Буддистский взгляд на здоровье души несколько отличается от распространенного на Западе, где “нормальными” и “психически стабильными” считаются наиболее приспособленные к социуму личности. Увы, психическое здоровье еще не означает по-настоящему здоровой души. Ведь не зря же Будда говорил, что все люди безумны, кроме тех, кто ступил на Путь трансценденции. А на этом пути много призванных, но мало избранных, хотя так легко, так приятно и сладко позабыть об этом…
По мнению жителей Востока, одной из причин, наиболее усугубляющей психологические страдания европейцев, прибывающих в их страны, по-прежнему пульсирующих в ритме Вечности, является желание, а возможно, и привычка все получать легко и быстро: эдакий синдром “супермаркета”, “полуфабриката”, “растворимого кофе” “ready made”. Пришельцы с Запада также не сомневаются, что стоит им чего-то захотеть, и они тотчас приобретут это за деньги. За большие деньги. Гита Мехта с сарказмом писала, что, испытав на себе европейскую горячность при поисках бога, мудрейшие индийские гуру сразу же решили: “У вас есть деньги. У
нас — время. Может, поменяемся?! Тогда-то и было выдвинуто условие, неслыханное прежде на земле Премудростей в течение тысячелетий: “Религия — лишь для богатых!” Еще один знак, предвещающий конец Калюги.Ну а как встречают европейцев нашедшие прибежище в Индии тибетцы? Тибетцы сказали бы, что все проблемы не снаружи, но сокрыты в нас самих. Кроме того, приезжие на Восток психонавты уже утратили гармонию души и рассудка, а может быть, и вообще никогда ею не обладали. Они бы еще добавили про карму* — что посеешь, то пожнешь и посоветовали бы корни своего разочарования или безумия искать в плохих деяниях, совершенных 100, а то и 500 лет назад.
Те, кто желает причину своего фиаско отыскать во внешнем мире, могут утешиться все еще популярной в Гималаях черной магией или одержимостью, демонами. По Дхарамсале уже третий день бродит элегантная француженка с большим мешком, набитым монетами, и раздает по одной рупии каждому встреченному нищему. Это уважаемый лама нагадал ей в “Мо”, что таким путем можно освободиться от злых чар — так легла брошенная кость при гадании. Она рассказывает о непреодолимых преградах, встающих на Пути воина духа, о трех проживавших по соседству людях, окончательно сошедших с ума едва ли не в течение полугода, о шестнадцатилетнем монахе-калмыке, которого насмерть ударило электричеством, и как на веское доказательство показывает пальцем на бредущего мимо Ричарда Гира, суперзвезду Голливуда: “Видите, как поседел бедняжка, хотя ему открыты все потайные двери”.
В Дхарамсале ощущается праздничное оживление: Новый год с молодой луной пришел сюда уже несколько недель назад, а в день полнолуния начнутся проповеди Его Святейшества Далай-ламы, притягивающие людей со всего света. И вот мы, именуемые здесь “инджи”, скрестив ноги, сидим на земле во дворе центрального святилища — Тсуглакхана и, то палимые солнцем, то пронизываемые ледяным, спустившимся со снежных вершин ветром, то окропляемые пахнущим весной дождем, тянем священные буддистские песнопения. Мы все отгорожены от тибетцев, община западных монахов устроилась отдельно от мирян. “Там — целибаты, здесь — сибариты!” — хихикает красноволосый канадец, беспокойно вертящийся рядом со мной. Целибаты — это красавицы со свежими лицами, с наголо обритыми головами монахов, в очках, интеллигентные дамы в одеяниях бхикшуни*, высокие парни с калифорнийских пляжей, которым больше бы подошли haute cou
ture с бульвара Сансет, нежели тоги гецулов*, облаченная в пурпурные одежды отречения столетняя австрийская графиня, нигде, даже в святилище, не расстающаяся с белой, злобной собачонкой… Рассказывают, что местные жители, увидев когда-то первых европейцев, укутанных в одеяния монахов-буддистов или индуистов-садху, восприняли это не как знак величайшего уважения и безграничной приверженности вере, а как жесточайшую издевку.Вот-вот появится XIV Тибетский Далай-лама, и, вооружившись железным терпением, охранники—мужики шварценеггеровского типа — ласково уговаривают девушку исполинских габаритов не лежать на дороге, по которой через пару минут прошествует земное воплощение Авалокитешвары.
Ту юную женщину, упирающуюся и всхлипывающую, точно обиженный до глубины души ребенок, которую теперь пытаются оттащить в сторону две свирепые, хотя и в развевающихся сари, девушки-полицейские, здесь все называют “русская красавица”. Поговаривают, что это сегодня воистину заслуживающее сострадания существо еще совсем недавно и в самом деле было “красавицей”. “Господи, — уверял меня один мой московский приятель, — она же выглядела как Мисс Москва, одевалась, точно богиня, мыслила, как компьютер, писала замечательные стихи и вела одну из популярных передач на телевидении…” Сейчас она шатается по городу, собрав слипшиеся волосы в жалкий хвостик, украшенный к тому же икебаной из огромных бумажных цветов, одетая в оборванное, нестираное, но сильно просвечивающееся платье, и, жутковато улыбаясь беззубым ртом, иногда декламирует трехстишие собственного сочинения: “Я переплыла страданий реку. Я оставила на берегу паром. Только дальше идти мне лень…”
Поговаривают также, что на родине она продала какие-то громадные апартаменты, а возможно, и драгоценности, принадлежавшие старинному аристократическому роду. Поэтому у нее много денег, и она может щедро жертвовать всем тибетским монастырям, привечающим беглецов, и также маленькому мальчугану-португальцу, ставшему воплощением знаменитого ламы и теперь сидящему в монашеском одеянии ринпоче* под неусыпной охраной матери с испуганным лицом в первых рядах западных сангхов*. Все это, конечно, полбеды, однако “русская красавица” любит… наряжаться не просто в монашеские одежды с отличительными знаками Намгьяла, монастыря Далай-ламы. Эти священные платья она постоянно исхитряется похитить из чьей-нибудь незапертой кельи, во время обрядов норовит усесться среди монахов Намгьяла, а вечерами отказывается покинуть монастырский двор и ночует на деревьях.
Заметив подобную преданность, Далай-лама велел своим монахам опекать “русскую красавицу” и этим вызвал ярую зависть у всех женщин, еще не утративших здравый рассудок. И вот как раз обаятельный Самтен, монах, призванием которого, наверное, и является возня со всякого рода помешанными, осторожно освобождает из тисков полицейских “русскую красавицу”, артистическим жестом выхватывает из ее раздутой сумочки одеяние бхикшу и, чарующе улыбаясь, несмотря на щипки и плевки, тащит свою высокорослую подопечную в сторону, подальше от фыркающей толпы. Мне нравится иногда беседовать с Самтеном. “Мне как-то удается помочь свихнувшим-
ся, — говорит он. — Хотя бы настолько, чтобы они сделались “транспортабельны” до Дели, а потом уже домой. Но только не “русской красавице”! Ты подумай, когда остаемся вдвоем или даже на глазах у других, она начинает вешаться мне на шею! А когда она еще надевает монашеское одеяние…” — “Ну, ей просто хочется стать монахом Намгьяла, — говорю в ответ, — я тоже хочу…” Самтен смеется, Об этом мы уже беседовали в прошлом году. Тогда, хихикая, он предложил мне изменить пол. Ведь поменяла же я дом и веру…Итак, мы, поменявшие дом и веру, сидим во дворе святилища Тсуглакхана. Глядя на лица моих сподвижников, излучающие отчаянную решимость, я думаю о том, что книгу о нас назову “Как закалялась сталь”. Неужели кто-то уже придумал точно такое же название?!
Вдруг устанавливается полная тишина, слышен лишь птичий щебет да звенящие колокольчики на крыше святилища. Тибетцы, словно от дуновения мистического ветра, склоняются к земле, только инджи вытягивают шеи и озираются, развернувшись назад: Далай-лама приближается! Неожиданная ирония моя пропадает, а в глубине души нарастает то, что столетиями назад было Великой Верой и, может быть, снова когда-нибудь ею будет. Когда я вижу Его Святейшество наяву, на фотографиях или просто в мыслях, всегда принимаюсь думать, что этот человек (Бог?!) спас мне жизнь. Нужно ли что-нибудь еще добавлять?..
Мы, притихнув, ждем, пока святой человек неторопливо усаживается на свой высокий трон, улыбается и с любопытством оглядывает всех, кого называют “инджи”, словно удивляясь или вопрошая, какая же сила нас сюда привела. Действительно, какая? Пытаясь ответить на этот вопрос, Петер Бишоп в книге “Мечты о Мощи” писал, что Тибет в сознании европейцев все еще связан не только с тем, что имеет отношение к мистическому, магическому, таинственному, сакральному, но и с мифом вечного всемогущего, благословляющего, покровительствующего Отца или непреодолимой духовной, небесной мужественности. На Западе эти архетипы не подпитываются никакими культурными реалиями, а Тибет, хотя и оккупированный, но словно воплощенный в личности Далай-ламы, пробуждает и удовлетворяет глубинные потребности, а также фантазии, рождающиеся в подсознании людей Запада. Согласно П. Бишопу, большинство европейцев ощущают себя как будто сиротами, потерявшими Духовного Отца, и перед лицом космического одиночества ищут спасения в образе отчего Тибета.
Лама есть источник блаженства…
“Лама есть Будда, лама есть Дхарма, лама есть Сангха, лама есть источник всяческого счастья, ко всем ламам я это отношу…” — так звучит одна из ежедневных буддийских молитв, которую надлежит всякий раз произнести перед началом трапезы. Мне кажется, она прекрасно раскрывает суть отношений ученика и духовного учителя, гуру, ламы, на которых зиждется вся тибетская доктрина Пути к Озарению. “Лама” сложное слово, составленное из “ла” — “душа” и “ма” — “мать”, однако при обращении к монаху высокого ранга или Учителю теперь уже об этом первоначальном значении редко вспоминают.
В тибетском буддизме ламе предназначается исключительная роль. Человек, только начинающий духовный Путь, приравнивается к заблудившемуся в пустыне слепцу или избавляющемуся от смерти больному, и лишь лама может спасти ему жизнь. В биографиях почитаемых святых много места уделяется тому, как они безнадежно плутали в поисках своих учителей, в муках служа им, учились и в конце концов пели хвалебные гимны, выражая безграничную благодарность. Слишком уверенным в своих силах напоминают, что без Учителя человек подобен безумцу, лишенному рук и ног, которому вздумалось взобраться на высочайшую вершину.
Встреча с Учителем — самая важная сцена в драме человеческой жизни, главный перекресток, точка отсчета, откуда все тщетные поиски и усилия обретают наконец верное направление. Говорят, эту встречу определяет то, насколько замутнено или, наоборот, очищено наше собственное понимание, какая карма — хорошая или пло-
хая — привела к роковому свиданию. Таким образом, Духовный учитель в известном смысле является как бы нашим собственным творением. Его святейшество Далай-лама часто предупреждает нетерпеливых европейцев, что следует прекратить спешку, особенно когда выбираешь для себя гуру, напоминая, что Наропа искал своего Учителя Тилопу целых двенадцать лет.Ламу и я искала. Будучи от природы очень осторожной, подозрительной, а со временем я еще поднабралась иронии, заодно также и скепсиса, поэтому слишком долго, почти в течение трех лет не могла его найти. “Карма, танцуя, созидает мир, карма, словно искусный художник, живописует твою реальность” —
гласит старое тибетское изречение. Существуют особые места, где этот танец, созидающий и разрушающий, можно зреть как на ладони. Бывает такое время, когда с ужасом и восхищением наблюдаешь каждый мазок кармы на полотне собственного бытия. Голова тогда начинает кружиться сильнее, нежели в том случае, если бы заглянул в глубины человеческого существа, ибо вдруг открывается бесконечность — несчетное количество жизней, вечный поток без конца, без начала, в котором никогда нет ничего вечного. “Единственно вечные вещи на этом свете — это временность и непостоянство”, — утверждают великие тибетские учителя.Наиболее наглядно осознаешь временность и непостоянство во время путешествий. Сменяют друг друга города, городки, деревни, равнины и горные вершины, гостиницы и ночлежные дома, сменяют друг друга бесчисленные лица, темы неисчерпаемых разговоров, даже нотки тишины, меняются объекты привязанности, восхищения, любви, вожделения, удивления, тоски, злости, отвращения и даже равнодушия. Становится совершенно ясно, что в таких особенных местах в такое особое время бессмысленно что-либо планировать, предвидеть, надеяться. “Наши намерения, чаяния, планы имеют одну и ту же природу — обречены на гибель, и это постоянно вызывает у нас большие или меньшие душевные терзания”, — замечают тибетцы-ламы. Создавая проекты своего будущего, мы лишь повторяем старые привычки, связанные с кармой: кто не испытал на себе повторяющихся, зачастую неудачно заканчивающихся ситуаций? Мы не в состоянии вырваться из заколдованного круга, если полностью не отдаемся настоящему течению жизни. Как это сделать? “Стать просторным, — учит венчающая тибетский буддизм традиция дзогчен*, — вместо того чтобы быть точно судорожно сжатый кулак, нужно создать в себе и вокруг необъятное пространство и все его пережить, постичь собственным существом…” Просто-напросто больше не насиловать себя, других, самой жизни и всего мира тем, что на Западе почему-то именуется “здравым умом”.
Послушавшись всех этих поучений, я с помощью кармы вознесена в маленький горный монастырь, расположенный высоко-высоко над Дхарамсалой. Этому решению, находясь дома, “здравым умом” я сопротивлялась целые десять месяцев, да и, начав свое путешествие, никоим образом не собиралась делать этот шаг.
Год назад, завершая мое второе путешествие по Индии, я была приглашена одним очень уж “магически” выглядевшим ламой посетить его монастырь. Мы познакомились во время посвящения Калачакры*, которое открывает путь в королевство Шамбалы и где, как утверждается, случайных встреч не бывает. Первое посещение налджорпы — тантристского йога и мага — в его обители всколыхнуло во мне прямо-таки режиссерские страсти в духе Бертолуччи: ах, думала я, если бы мне все это заснять, смонтировать, озвучить, соединив “Энигму” с пением тибетских монахов, — лавры самых крупных кинофестивалей обеспечены. За первым приглашением последовало второе. Мне было предложено пожить в этой гомпе*. Как ни странно, но согласилась я скорее со страхом, нежели с радостью.
Неожиданно совершенно ясно осознала, что мне придется отказаться от столь удобной позиции наблюдателя, когда, доверчиво опираясь на привычные понятия, могла “сравнивать две культуры” или, сидя в своей “бутылке”, сквозь стекло изучать то, что чуждо, незнакомо. Я знала, что мне придется стать ученицей, отчаянно нырнуть вниз головой в совершенно неизвестное, возможно, даже не поддающееся познанию пространство, где вряд ли поможет ранее полученный опыт, который обретался с таким энтузиазмом и жадностью.
Меня расстраивало и волновало не только то, что не знаю тибетского языка, а обитатели гомпы — английского. Меня пугало даже не то, что монастырь обосновался так высоко, в очень отдаленном месте, куда в случае несчастья не дозовешься ничьей помощи. “Несчастье” — это всегда лишь условное понятие из блокнота наблюдателя. Я прекрасно знала, что никто не бросится меня насиловать, обманывать, бить, убивать или есть живьем. Опасность таилась совсем в ином, но я даже назвать ее не могла. Ужас во мне вызывали вовсе не знаменитая тибетская магия, а также мистика, о которых заговаривали все, кому я показывала фотографию таинственного хозяина гомпы, не истории о странных болезнях, помешательствах и внезапных смертях, которые постигли доверчивых европейцев, попавших в сети гималайских налджорп, не шепотом передаваемые повествования про то, как эти колдуны превращают понравившихся им женщин в служанок, рабынь, зомби и как безжалостно наказывают тех, кто стремится вырваться отсюда. А о том, что мой новый знакомый несомненно обладает незаурядными способностями, свидетельствовало уже одно его постоянное участие в самых тайных обрядах, происходивших в резиденции Далай-ламы, в Дхарамсале, которая, как и в Лхасе, именуется Потала.
Магия… Что это?! Один тибетец мне объяснял, что у них в языке имеется немало слов для определения этого довольно узко понимаемого на Западе явления. Например, “migtrul” означает “иллюзию глаза” и охватывает всевозможные уровни “задымления глаз”: начиная с дешевых фокусов и кончая совершенно серьезными чудесами. “Druptag” — “символ достижения, прорыва в настоящую реальность” — мне кажется, является магией, которой занимались египетские жрецы, специалисты Каббал, алхимики Средневековой Европы или Китая, мексиканские индейцы и множество тех, кто не довольствуется только одним измерением действительности. Я побаивалась, что уже первые шаги такого “прорыва” или прикосновения (пускай пока еще кончиками пальцев) к Другой действительности безвозвратно закроют мне все пути назад в привычную жизнь, где у меня был мой Дом, Литва, Вильнюс, квартира на улице Тауро, возвращение к той, что звалась “писательницей Юргой Иванаускайте”… Поэтому я придумала тысячу и одну причину, чтобы избежать фатальной утраты.
Однако… Однажды утром, проснувшись в холодной, темной норке невероятно шумного гостевого дома “Ашоке”, я поняла, что поднимусь в горы. Сегодня! Сейчас! Немедленно! К налджорпе в таинственную гомпу. Я придумала тысячу и одну причину, по которой должна жить только там, а не где-то еще.
И вот я, таща тяжелый рюкзак, взбираюсь по отвесной горе. Меня провожает верная подруга, монашка из Калмыкии, Лара. Мы познакомились с нею во время посвящения Калачакры. Чем ближе загадочный монастырь, тем чаще мы садимся передохнуть. И вовсе не усталость притягивает нас к земле. У меня начинает болеть живот, совсем как перед государственным экзаменом по марксизму-ленинизму (неужели и это было в нынешнем воплощении?!). Я стенаю, что ни дня не выдержу в пространстве ламы Вангьяла, имя которого в переводе с тибетского языка означает Могущественный или Властитель Мощи. Однако Лара лишь прижимает меня к себе и повторяет: “С таким ламой вы уже в этой жизни достигнете просветления и возродитесь в Шамбале! Я горжусь вами! Я счастлива, что у меня такая подруга, Юрга-ла!” Лара всегда обращается ко мне на “вы”, прибавляя к имени “ла” — частицу, выражающую на тибетском уважительность, она вообще чаще всего изъясняется высокопарно.
И мы снова поднимаемся вверх, обливаясь потом, передохнуть же в последний раз усаживаемся на раскаленные от солнца камни на площадке с пестрыми полощущимися молельными флагами. Мир отсюда выглядит совсем как с птичьего полета. Дхарамсала, монастыри, резиденция Далай-ламы — всего лишь какие-то игрушечные конструкции на серо-зеленых холмах.
Вот и гомпа, откуда доносится грозное грохотание обрядовых бубнов. Лама выходит нам навстречу. Стоит на пороге, широко расставив ноги, скрестив на груди руки, его красное монашеское одеяние треплет ветер, а голова его увенчана огромным пучком черных волос, какие можно увидеть на портретах знаменитых тибетских, а также индийских йогов. Он улыбается и, широко размахивая красным покровом, простирает руки. Здесь все красное: деревья усыпаны сочными красными цветами, земля красная от осыпающихся лепестков, над головой проносятся стаи крохотных, похожих на воробьев, но красных птиц, а когда заходит солнце, краснота, лучась, разливается в небе.
“Посмотрите, у них даже исподнее красное, — шепчет монашка Лара, никогда не стесняющаяся пикантных подробностей, и указывает на выстиранное белье, что сушится на веревке. — Вот когда стирают в Намгьяле, там у них все желтое”. Это всего лишь одно из множества отличий между двумя основными тибетскими сектами — ниингма (“красные шапки”) и гелугпа (“желтые шапки”), и оно, по утверждению всезнающих индийцев, настоятельно оговаривается даже при регулах. Хотя об этих отличиях вслух стараются не говорить. Его Святейшество Далай-лама утверждает, что обе секты наилучшим образом уживаются между собой, но злые языки поговаривают, будто “красные шапки” и “желтые шапки” каждый божий день начинают с ритуалов, уничтожающих силу друг друга. Как бы там ни было, но с первого вечера я буду обязана пообещать, что с сего момента являюсь ниингмапа, а все, сосредоточенные там, вни-зу, — ни на что не годные гелугпы. Разумеется, за исключением Его Святейшества.
“Ах, мне всегда так нравились ниингмы, — шепчет Лара, до сих пор закладывающая на своем монашеском платье складки согласно традиции, принятой у гелугп, — таинственные ритуалы, эгзорцизмы, магия, мистика, все, что связано со смертью…” Она топчется на месте, не осмеливаясь вручить ламе традиционные знаки уважения — кхадак* из белого шелка и благовония.
На улице для нас расстилают по коврику, чтобы могли сесть, а на циновке расставляют скромное тибетское угощение: чай с молоком, а также с соленым маслом и тимом, белым хлебом, приготовленным на пару. Перед глазами открываются неоглядные дали — горы, равнины, реки, словно осколки зеркала, озера с отражающимся в них солнцем и много-много удивительно ясного неба. “Через несколько месяцев сюда прибудет и сам Далай-лама”, — сообщает говорящий по-английски молодой монах Лобсан, он всегда прислуживает ламе Вангьялу, а теперь вроде и нам: после каждого глотка подливает в наши чашки, возможно даже чересчур услужливо.
“Ах, Далай-лама, — радостно восклицает Лара, — ну, видите, я же вам говорила! Здесь — особенное место, иначе разве бы стал Его Святейшество подниматься на такую высоту?!” Я тоже с облегчением вздыхаю. То, что через несколько месяцев гомпу посетит Его Святейшество, как будто враз уничтожает все возможные опасности и заглушает мои величайшие опасения. Однако, когда Лара готовится нас покинуть, я вдруг возвращаюсь во времена глубокого детства. Неожиданно вспоминаю, как по дороге в детский сад судорожно цеплялась за руку матери или няни, плакала, вопила, падала на землю, ни за что не желая остаться в чужом месте. Рассказываю об этом своей приятельнице, хватаю ее за край монашеского одеяния, и мы обе, прижавшись друг к другу, хихикаем, правда несколько нервозно.
Лама сидит чуть поодаль и не спускает с нас глаз. Глаза у него не узкие и не раскосые, как у других тибетцев, а большие, даже слегка навыкате, как у легендарного учителя Буддизма Падмы Самбхавы*. Я прихожу в замешательство от насквозь пронизывающего его взгляда и провожаю Лару до тех пор, пока не обрывается дорога и не начинается отвесный склон, с него хоть камнем катись. “Что принести, когда через неделю приду вас снова навестить?” — грустно шепчет она. От этого “через неделю” у меня подкашиваются ноги, и я только лепечу в ответ: “Воды…” Лара покорно кивает наголо обритой головой, которая даже блестит, и, понурившись, уходит. Спустя неделю мы будем долго до упаду смеяться, вспоминая эту отчаянную просьбу обреченной на смерть.
Я остаюсь одна. Мне выделяют маленькую, расположенную рядом с обиталищем ламы комнатку, откуда срочно выпроваживают Лобсана, самого молодого монаха. Через пару дней он просто исчезнет из этого таинственного пространства и каким-то чудом переберется в достославный, мало кому доступный монастырь Намгьяла.
Справа от моей кельи — миниатюрная молельня. В стене возле кровати есть оконце, правда закрытое ставней, но в щель мне видны сидящие в алтаре божест-
ва — Будда, Падма Самбхава, Авалокитешвара, Тара*, Манджушри*, Ваджрасатва*, Амитаюс*, денно и нощно освещенные золотистым светом масляных плошек.Чуть ниже по склону находятся кельи еще десяти монахов. Пятеро юношей, которых я видела в прошлый раз, сейчас закрылись в ритодах — пещерах, предназначенных для уединенных долгих медитаций. Остались лишь те, что постарше. Самый старый из них выглядит так, как я в детстве (ребенок во мне почему-то жив до сих пор!) представляла себе добрых волшебников: махонький старичок в длинном красном плаще, в желтой рубашке с золотым тканым орнаментом, он обвешан множеством амулетов, седой, длиннобородый, с очень костлявым птичьим лицом, большеглазый, большеносый, улыбающийся редкозубым ртом и излучающий такую теплоту, словно он вдоволь испил солнца в разгар лета. Подумалось: если случится что-нибудь с т р а ш н о е, то у него станут искать помощи. Двух других монахов уже побывавший здесь раньше мой приятель назвал “старичками с противотанковыми гранатами”. Они и в самом деле никогда не выпускают из рук огромных медных Молельных мельниц* и постоянно погружены в бормотание песнопений из мантр. Еще здесь живут два голубоглазых брата, они так и дождались старости, монашествуя вместе с самых детских лет.
Постепенно опускаются лиловые сумерки, а потом и совсем темнеет. Вдруг в дверь моей кельи энергично стучится и затем входит, не ожидая приглашения, лама Вангьял. Говоря по правде — цепенею и, вскочив с кровати, склоняюсь перед ним, как перед самим Далай-ламой. Следом идет скрюченный, с печальным лицом мужичок, прозванный здесь всеми Пала-Батей и выполняющий, как позже выяснилось, весьма неумело, обязанности повара. В руках у него исходит паром наполненный до краев тугой — традиционным тибетским супом — огромный горшок.
От вкусных запахов я немного прихожу в себя, раскрепощаюсь и даже пытаюсь беседовать с ламой. Спрашиваю, сколько ему лет. Вангъял смеется, обнажая ровные белые зубы, и говорит: “Много. Очень много”. Вспоминаются истории о легендарных личностях, принадлежащих к той же самой, что и он, традиции дзогчен, они прожили даже до 100, 140, 180 лет и выглядели при этом как люди так называемого “среднего возраста”, трудно поддающегося точному описанию.
Мы неторопливо поужинали. Затем был выполнен еще ряд мелких, бытовых, неизбежных для новосела ритуалов, в которых также участвовал и лама Вангъял. Внезапно я начинаю чувствовать, что окружена бесконечной заботливостью, какой, кажется, никогда прежде в жизни ни от кого не испытывала.
Оставшись одна, продолжаю удивляться, насколько быстро и неожиданно улучшилась моя карма. Сама себя убеждаю, что внешних опасностей значительно меньше, нежели внутренних. Порой одна мысль, проблеск страсти, минутная вспышка злобы способны нарушить месяцами сберегаемый покой и столь тщательно пестуемое равновесие. Вожделение, зависть, злоба рождаются в нас спонтанно, без всяких усилий. Эти мощнейшие эмоции могут уничтожить до основания не только нас самих, но и людей, находящихся рядом с нами. Ум обладает гигантской силой, так почему же не использовать его для созидания гармонии и благости? В самом деле — почему? Все это я наскоро заношу в дневник и затем большими красными буквами сама себе напоминаю, что счастлива, бесконечно счастлива.
В этот миг за стеной раздается грозная песнь, самая странная в моей жизни колыбельная: чед, ритуал уничтожения эго. Это, чего доброго, и есть важнейшая причина из тех тысячи и одной, по которой я отважилась здесь обосноваться. Еще в прошлое свое посещение ламы Вангъяла я приметила в его жилище на столике у кровати огромный бубен — дамару и трубу из бедренной кости человека — канглинг. Я уже знала, что эти атрибуты используются при совершении тайных обрядов чеда, которые меня влекли, манили. Я приготовилась многое вынести и многим пожертвовать ради того, чтобы меня научили, посвятили, позволили, выдав разрешение, заниматься этой жутковатой практикой.
Как уже упоминала, чед — это мистические обряды самоуничтожения, во время которых человеческое тело, разбухшее от эгоизма, словно бы разрубается и жертвуется всем алчущим существам из бесчисленных миров. Словечко “словно” тут не подходит, ведь мистерия чеда происходит н а с а м о м д е л е, однако как это объяснить тем, кто убежден, будто реальность имеет лишь одну-единственную воплощенность в виде денег, хлеба, игр? Тексты песен этого ритуала, говоря на жаргоне исследователя чужой культуры, полны мрачной, драматической, сюрреалистической поэзии. Словом, сопровождаются устрашающими трелями канглинга, звоном колокольчика и тяжелым, гудящим буханьем дамару, раньше изготовлявшегося из черепов. Мелодии чеда бывают разные, чаще очень медленные, а та, что слышу сейчас, исполнена прямо-таки разрывающей сердце тоски, трогательности и трагического, величественного покоя. Всякий раз слушая ее, с трудом сдерживаю слезы, хотя мне не просто даже представить себе, что испытывает человек, творящий обряд чеда, именно творящий, а не всего лишь представляющий, что вершит обряд. Дополнения к основному тексту предупреждают, что эта “внутренняя мистерия” опасна, и даются рецепты, как лечиться, если неверное использование практических навыков вызовет болезни или помешательство.
Голос у ламы Вангъяла густой, низкий. Я слушаю, затаив дыхание. Когда он замолкает, начинают гудеть бубны, тише звенят колокольчики, протяжно рыдают канглинги в кельях монахов. Кто-то из них не поет, а стонет голосом настоящего мученика, как будто его уже раздирают на куски приглашенные на кровавый пир “Существа восьми неудачных воплощений”: обитатели ада, алчущие души, звери, демоны, варвары, безбожники, калеки, глухонемые.
Стоило последним звукам чеда раствориться в темноте, и в монастыре устанавливается полная тишина. Но тут вдруг кто-то принимается скрестись, пищать, скулить, шуршать, топать маленькими ножками, словно не насытившиеся еще души сгрудились на крыше, прямо над моей кроватью. Этот шум потусторонних, астральных созданий, тварей не прекращается, и меня охватывает настоящая паника. Почти парализованная от ужаса, я усаживаюсь в кровати и сквозь щель в стене созерцаю в маленьком алтаре улыбающихся, излучающих свет богов.
Необыденная повседневность
Время бежит. Отцветают красные деревья, опоясанные опавшими на землю лепестками, тает снег на вершинах гор, не летают больше огненно-красные птицы, зато воздух прямо-таки дрожит от обилия белых мотыльков, начинаются бури, вечерами посверкивают оранжевые зарницы, небо прорезают молнии, и по горам прокатывается гром, даже если не льет дождь.
Я по-прежнему живу в отдаленной, таинственной гомпе. По утрам, когда еще не встало солнце, начинают гомонить птицы. Вскоре из каждой кельи доносится звон колокольчиков, сопровождающий утреннюю молитву. Затем слышится шорох тяжелой монашеской одежды, размашистые мужские шаги, мантра, скорее напоминающая странное колебание воздуха, нежели произнесенные человеком слова, и нежное позвякивание тренгвы — тибетских четок из 108 бусинок. Это кто-нибудь идет в святилище приносить богам ежедневные приношения: благовония, масло для светильников и семь серебряных посудин с родниковой водой.
Монахи поднимаются в пять, а я еще полчаса лежу на кровати и наслаждаюсь всеми утренними звуками. Из долины, тонущей в розоватом тумане, к небу возносятся песнопения: это последователи многочисленных индийских верований из своих святилищ через мощные громкоговорители прославляют богов или просто-напросто посылают им эстрадные записи: Харе Кришна, Харе Кришна, Кришна, Кришна, Харе, Харе!!! После этого бодро заголосили трубы, будя солдат, которые в этот час сладко спят и в ус не дуют. Заблеяли овцы, мелодично запела бамбуковая флейта — значит пастух выгоняет свое стадо на пастбище со скудной травой. Зарокотали, дробно зазвенели колокольчики — это ослики на тонких, совсем как у кузнечиков, ногах, подгоняемые быстроглазыми погонщиками, волокут груженные камнями мешки в гору. Так прокладывается дорога, по которой уже совсем скоро Его Святейшество Далай-лама прибудет в нашу гомпу.
Я живу в монастырском ритме и чувствую себя как дома, словно всегда только здесь и обитала. Я счастлива, несказанно счастлива, а всем своим друзьям рассылаю торжествующие письма, что, дескать, нашла Шамбалу! Лишь изредка ощущаю себя собакой: ем, сплю, жажду постоянно находиться рядом с хозяевами, не понимаю, хотя интуитивно угадываю, о чем они говорят, и ничего не могу сказать.
Да языковой барьер порой сводит меня с ума. Плачевно и трагикомично, что я, всегда считавшая себя неплохой собеседницей, а также досточтимый лама, познания которого, очевидно, не имеют границ, вот так общаемся: “Di kare re?” (Что это такое?) “Di go re”. (Это голова.) “Di kare re?” (Что это такое?) “Di mig re”. (Это глаз.) “Di kare re?” (Что это такое?) “Di bu re”. (Это мальчик.)
Под кроватью нахожу тетради по английскому языку молодого монаха Лобсана с такими записями:
My name is Lobsang. My hair are black. My eyes are black. I want to be a yogi. I want to be a Buddha. “I want”… “I want”… “I want”… “I want” на десяти страницах. Столь горячее его желание стать йогой, а затем Буддой растрогало меня почти до слез. Я, наверное, хочу того же самого, но знаю, что перво-наперво должна выучить тибетский язык. В моей голове полный хаос — стоит гул от смешения языков: литовского, русского, польского, английского, тибетского, и еще там присутствует диалект провинций Амда, который, как ночь ото дня, отличается от того, что изложено в учебниках. Временами, особенно когда разволнуюсь, мозговой компьютер перегорает, и я с трудом выдавливаю какие-то звуки, точно глухонемая. А когда лама Вангъял обращается ко мне с длинными, совершенно непонятными тирадами, отвечаю ему по-литовски. Теперь на его правом запястье надет мой литовский янтарный браслет. Так и представляю себе какое-нибудь замысловатое прозвище: лама Амдийский с Янтарным Браслетом.Правда, порой я подумываю, что языковой барьер мне не мешает, а помогает. Даже разговаривая сама с собой, чувствую, как слова, понятия, предложения выбивают меня из равновесия, настигают, опутывают точно сетью и тянут назад, не столько в прошлую привычную жизнь, сколько в старые способы выяснения новых ситуаций. Тибетские ламы утверждают, что Запад ошибочно понимает сущность ума. За него принимают само мышление — концепции, понятность, теории, однако все
?!
это — лишь проекции ума, а не настоящая его и наша собственная природа. Столь почитаемый на западе интеллект тибетцы приравнивают к своеобразной ловушке, куда попадаешь, зачастую прозевав настоящую Правду. Уж чего-чего, но вот своего интеллекта и столь жадно всю жизнь накопляемых знаний я здесь никому не могу продемонстрировать. Когда попадешь в ситуацию, совершенно противоположную тем, что тебе привычны, в мгновение ока приходит понимание, насколько условны, бессмысленны все эстетические категории, понятия “красиво-некрасиво”, хорошо-плохо” и насколько пустопорожни дискуссии интеллектуалов по поводу одной молитвы, одного слова или звука. Кто сказал, что “некрасиво”, когда на алтаре стоят кричащие букеты бумажных и восковых цветов, резиновые попугаи и пластмассовые слоны, что “невежливо” испускать все звуки, на какие только способно человеческое тело, или от удовольствия вылизать свою миску после едыПонемногу приходится отказываться от всех предрассудков. Например, приходилось ли вам видеть, как два купленных на базаре козлика превращаются в бубен? Если вы считаете, что я живу у каких-то варваров, то взгляните на свои ботинки, ремни, сумочки, кожаные пиджаки и вспомните, что эту черную работу за вас выполнил кто-то другой. Так вот, головы козликам отрубают еще на базаре, но кожу сдирают уже здесь, вверху. Монахи устраиваются на ступеньках перед гомпой и, окруженные тучей мух, под жадное карканье рассевшихся неподалеку ворон без всякой щепетильности выполняют то, что подобает. Мясо засаливают, а шкуру зашивают и надувают. Возле гомпы несколько дней висят растянутыми два таинственных, безголовых, смердящих создания, а когда все те, кто приходит меня навестить, слегка осоловев, спрашивают, что это такое, шепотом отвечаю: “Тибетская магия и мистика…” Затем кожи замачивают.
Наконец к ним приближают обод, расписанный изнутри мантрами, и начинается основная часть изготовления бубна. Из ведра с дубителем вытаскивают выползки тех самых созданий, которых теперь не узнать с трогательно повисшими неправдоподобно худыми ножками. Вокруг распространяется ужасающее зловоние. Но кто сказал, что
это — вонь?! “Для того, кому знакома сущность действительности, смрад гниющей пада-ли и небесные ароматы на один и тот же вкус, он чувствует то же самое, пробуя напитки богов и их экскременты”, — пишется в текстах тантр. Монахи работают невероятно проворно и искусно. Вскоре на солнце уже сохнет новенький, прекрасно натянутый бубен. Под его торжественный ритм начнет обряд Далай-лама, когда прибудет.На следующий день монахи принимаются за еще более интересную работу — они мастерят капканы для злых духов. Всевозможные эгзерцизмы — одна из обязанностей ламы Вангъяла, для ее выполнения его приглашают даже в Дели или Симл. Ну а перед прибытием Далай-ламы нужно и в своем дворе порядок навести. Капкан выглядит как маленький домик, возможно, даже как собачья конура, с четырьмя цветными стенами и пирамидальной крышей. На крыше поднимается что-то вроде антенны, сделанной из палочек, обмотанных шерстяными нитками, их цвета символизируют основные элементы, составляющие Вселенную и человека: землю, воду, огонь, воздух и пространство. В домике обычно устанавливается какая-нибудь приманка для злого духа: иногда сладости, иногда сакральный хлебец, именуемый торма, на сей раз из глины вылеплен и кропотливо расписан акварелью тигр. Попав в силки, дух оказывается в заключении, а если в неволе он никак не может успокоиться, то его сжигают, сердобольно желая ему возродиться в более хороших воплощениях.
Уверяют, что в этих местах духи прямо кишмя кишат. Бытует рассказ, что, любитель побродить по дальним горным тропам, Далай-лама однажды, поддавшись чарам одной бесовки, заблудился, и личная охрана Его Святейшества в поте лица несколько часов искала его.
Каждый день, когда я отправляюсь скитаться по горам, вспоминаю эту историю. Всякий раз выбираю новое направление, совсем другое, едва приметную тропинку, и это хождение в неизвестность как-то гипнотизирует. За любым поворотом горной дороги открывается совершенно новый, захватывающий дух вид, и кажется, что вот так шел бы и шел, пока не достиг бы центра Космической мандалы, а может, Шамбалы.
Неизвестность и неправдоподобие, очевидно, являются основными лейтмотивами этого периода моей жизни. Я не знаю, что увижу и кого встречу за ближайшим поворотом горной тропы, не знаю, кто следует у меня за спиной. Я не знаю, что будет завтра. Даже не предвижу, что случится через пару часов. Возможно, так же неожиданно, как была сюда приглашена, буду и выпровожена. Одним-единственным взмахом руки с янтарным браслетом. Мы все столь жаждем чувства постоянной защищенности, однако тибетские буддисты утверждают, что это всего лишь одна из наиболее трагично разбивающихся иллюзий. Они говорят, тот, кто стремится создать для себя безопасную, надежную, неизменную среду, поступает, скажем, как человек, ежедневно вкладывающий инвестиции в банк, который вот-вот станет банкротом. Безопасность — это не деньги, не уютный дом, не верные тебе близкие люди, а душевное равновесие и правильное понимание реальности. Вряд ли могу утверждать, что данные качества уже в себе взрастила. Однако иллюзии, крушение которых всегда приносило столько страданий, понемногу рассеиваются. Оказывается, многие вещи, принимаемые за защитную броню, были лишь оковами.
Сейчас нахожусь под крылом у своего ламы и чувствую себя порой прямо-таки просветленной, а жизнь там, внизу, в Дхарамсале мне кажется не заслуживающей внимания. Правда, иногда скучаю по ней. Вот тогда и придумываю какое-нибудь неотложное дело, поскольку без видимой причины лама Вангъял не склонен никуда меня одну отпускать, и отправляюсь к себе. Это — долгий путь.
Прежде всего прохожу мимо одиноких лачуг для медитации, слепленных из глины или сложенных из камней. Отшельники, именуемые тсампами или гомченами, никогда на глаза не показываются. Их присутствие выдают развешанная на засохшей ветке дерева одежда, только что политые цветы, заботливо высаженные в ржавые жестянки из-под краски, терпкий аромат курений, распространяющийся из щелей убогого жилища, позвякивание колокольчика или дробный звук дамара. Эти добровольные затворники в медитации и в одиночестве проводят всю свою жизнь.
Когда-то один известный литовский философ заявил, отчего у меня прямо-таки перехватило дыхание, что подобная долгосрочная медитация сравни самоубийству. В тот миг ничем не могла его срезать, однако теперь точно знаю, что именно медитация, чего доброго, и является наиболее творческой областью человеческой деятельности. Тибетское слово “гом”, соответствующее нашей “медитации”, означает еще и воображение, визуальность, созидание новых внутренних ценностей умом и сердцем. Без сомнения, творчество гомчена по существу отличается от конструирования виртуальной действительности западными людьми. М. Элиаде писал: то, что в йоге именуется “визуализацией”, происходит на более высоком уровне, подкрепленном опытом, нежели профанация, порождающая “фантазии”, состоящие из анархии и противоречий. Это не самоотдача спонтанному или пассивному созерцанию содержания, на Западе подобное называют индивидуальным или коллективным подсознанием, а как раз пробуждение несколько иных внутренних сил при полном сохранении самоконтроля и ясности ума. Тантру М. Элиаде определил как “барочную йогу”, а медитации ревностных приверженцев этого направления — как “космогонии и теогонии, происходящие в сердце человека”. В текстах тантрической медитации указывается, как уничтожить, растворить в Пустоте свое человеческое обличие и затем из Шуньяты* подняться уже в образе Бога. Идентификация с Богом, согласно тибетологу Джузеппе Туччи, есть прорыв человека в Другое пространство, по ту сторону покрова Майи, за границы повседневной реальности. Как в буддистских, так и в индуистских и даже джайнистских текстах подчеркивается, что тот, кто сам не стал Богом, не может почитать, прославлять Бога, тем более Его познать. Тантрические божества, такие, какими в садханах советуется их себе представлять, а позже ими становиться, не являются объективной реальностью. По словам того же Д.Туччи, они представляют собой как бы вспомогательные средства, созданные благодаря взаимному обмену между Абсолютным и индивидуальным сознанием, а также приспособленные для последнего. Во-вторых, каждый тибетский лама подтвердит, что божества вовсе не живые теологические теоремы, а могущественные силы, изменяющие душу мистика. Во время медитации они вызываются из космоса и глубин человеческого сердца, из Пустоты. Д.Туччи отметил, что в такой медитации сливаются Бог и эго, а иллюзия времени, пространства и индивидуального сознания исчезает.
Однако я оставляю гомченов и спускаюсь вниз, в самую гущу иллюзий. Точно муха по стене, ползу на четвереньках по отвесному склону, обхожу мужское общежитие, звенящее гитарными аккордами и тоскливыми песнями, их поют такими протяжными, переливчатыми голосами, словно песни приносит ветер с тибетских просторов. Я подхожу к стадиону, чаще всего спускаюсь по его разрушенным ступенькам в то время, когда все жители тибетской деревеньки Детей выстраиваются здесь поутру и поют гимн. После такого почета громыхаю по каменистой дороге, беспрерывно вызывая маленькие обвалы. Иногда встречаю здесь двух саддхов, энергично вышагивающих к им одним известной цели. Вот заплескались, затрепетали оранжевые одеяния и черные, отливающие синевой волосы, засверкали блестки, зашуршали амулеты и гирлянды цветов, заблестели теплые, хитрые глаза из-под накрученных замысловатыми узлами тюрбанов. Они бредут босиком, опираясь на палки-посохи, и тянут песнь, прославляющую кого-то из бесчисленных индийских богов. Поговаривают, что, не получив подаяния, эти святые люди способны поколотить скаредов своими грозными, увенчанными трезубцем палками или даже прибегнуть к черной магии. Однако эта парочка выглядит мирно. Сверкая белозубыми улыбками, блестя миндалевидными глазами, они бросаются ко мне, насыпают полную горсть оранжевых лепестков и белых сладких шариков — прасаду, а на лбу пальцем рисуют красный благословенный знак. “Сестра, — обращается ко мне худощавый, несколько похожий на Франка Заппа, — какое счастье в такое раннее, свежее утро на своем пути встретить двух саддхов и получить от них благословение. Только двадцать рупий и наши наилучшие пожелания начнут действовать!” “Женщина, — на безупречном английском языке прогудел толстяк с пышной бородой, эдакий Карл Маркс, — за пятьдесят я предскажу твою замечательную судьбу!” Но у меня уже предостаточно не всегда удачного опыта по части вильнюсских цыганок, поэтому вовсе не собираюсь поддаваться увещеваниям саддхов.
Наконец я достигаю окраин Верхней Дхарамсалы, где царствуют свирепствующие на свалках обезьяньи семьи и их родичи, перекидываюсь словом с таксистами, надраивающими машины, не соблазняюсь уличными чайными с гудящими примусами и вкусными запахами индийских приправ. В конце концов появляются и первые индийцы
. Очутившись в самой гуще туристов и бледнолицых искателей Озарения, я чувствую себя так, словно не одна из них, а какая-то йогиня, десятилетиями медитировавшая в одиночестве на вершинах гор. Понимаю, что так думать не подобает, но не всегда удается вовремя себя обуздать.Спускаюсь еще ниже, на базар Котвали, где меня захлестывает уже не тибетская, а индийская повседневность. В Индии повседневность гуще, плотнее, какая-то более липкая, сильнее насыщена всевозможными красками, звуками, запахами, формами и даже всякими родами деятельности, нежели в какой другой стране, где мне довелось бывать. Эта повседневность здесь какая-то первородная, источающая силу, в которой пульсирует стихия. Она не прикрыта никакими щитами цивилизации, которые чаще всего лишь маскируют сущность жизни и смерти: бесстыдную, страшную, святую, вечную. Это повседневность, которую можно читать как открытую книгу, полную особых з н а к о в. Их даже не нужно расшифровывать. Они воздействуют на сердце и рассудок мгновенно, здесь и теперь. Порой я думаю, что именно из-за этого некоторые западные люди не любят Восток. Эта повседневность, точно открытая рана, вызывает у них гнетущую тоску, стыд, омерзение, боязнь. Однако это страх не перед теми стихиями, что таятся во внешней среде, но перед теми, что дремлют в нас самих.
Эта повседневность, глядя на течение которой можешь тотчас же усаживаться перед деревом бодхи* и создавать параболы о Вечности. Ведь буддистская философия учит, что, желая угадать, постичь высшие истины, совершенно не нужно отбрасывать повседневность, наоборот, следует лишь научиться видеть ее Мудрым глазом. Отбросить следует только свою чрезмерную привязанность к повседневным вещам, явлениям, понятиям и к самому пониманию повседневности.
Я спешу нырнуть в повседневность маленького горного городка: вот огонь и вода, опустив в которую заскорузлые руки человек печет хлеб; вот столяр, строгающий доску для колыбели, кровати или стула, все эти предметы расставлены тут же на улице; портной и сапожник разложили все свои орудия производства на пыльном тротуаре; рядом — посасывающий кальян “дантист” веером из павлиньих перьев отгоняет мух от выстроенных аккуратными рядами пластмассовых челюстей с железными зубами, белоснежных фарфоровых клыков; доктор, нащупывающий пульс у беременной за прозрачной занавеской, которую треплет ветер; извечно окруженный плотной толпой клиентов провизор и скучающий часовщик; толпа украшенных цветами всех оттенков свадебных гостей и музыканты, наигрывающие что-то индийское, но как будто и из “Амаркорда”; мальчик, тысячами отражений запечатленный в своем товаре — зеркалах всевозможных размеров и форм; в красном домике обосновались парикмахерша, маникюрщица и гадалка по картам “Таро”, сейчас они уселись со стаканчиками душистого чая и обсуждают дневные новости; школьники, несущие грифельные доски; полицейские, размахивающие грозными палочками в такт легкой музыке, доносящейся отовсюду; торговцы овощами и фруктами, затерявшиеся среди только что окропленных живых натюрмортов; мелкий торговый люд, предлагающий ветряные мельнички, лепестки шафрана, флейты; монахи, саддхи, мудрецы, сумасшедшие, богатеи, нищие… указатель “FUNERAL GROUNDS”.
Не знаю почему, но эта повседневность говорит со мной, а та, другая, прикрытая роскошными фасадами домов, поблескивающими чистыми витринами, абракадаброй реклам, становится все более немой… К. Г. Юнг писал, что всякий западный человек, даже если он выбрал восточную религию, не должен забывать ни своих корней, ни религии своей страны. Мировые ценности Востока мы обязаны найти в собственных глубинах, а не брать их извне. Однако, по мнению К. Г. Юнга, культурные символы Востока для сознания западного человека новы и свежи, именно поэтому они обладают большей силой воздействия на его воображение, способны его пробуждать, поскольку западная символика, к сожалению, чаще всего является уже застывшей, утратившей свой глубочайший смысл. Считаю, что то же влияние на сознание европейца оказывают не только таинственные знаки восточного мистицизма, но и иная повседневность. Повседневность, в которой высочайшие уровни божественного или абсолютного бытия отражаются точно в зеркале. Ведь такова и основа магии: разглядеть неискривленное отражение, познать отражающую субстанцию, а затем и ТОГО, кто отражается.
Запад все сильнее страдает из-за опасной бездны, разделяющей интеллект и духовность. Д. Туччи, написавший исчерпывающие студии о мистической живописи Тибета и сформировавших ее теориях, утверждал, что чистый западный интеллект, оторванный от духовности, смертельно опасен. Он отделяет человека от мира, изолирует его в “высокомерном самодовольстве” и лишает благородства. “Интеллект убивает любовное участие в жизни вещей и тварей, на которое человеческая душа со своей эмоциональной интуицией способна”, — писал он. Здесь и теперь я чувствую, как эта особенность души возрождается во мне.
Зависть
Вдруг что-то происходит такое. Вернее, не вдруг, а постепенно, постепенно, “kale, kale”, как говорят тибетцы. Угроза, затаенное присутствие которой я все время ощущала где-то неподалеку, выбралась из своего укрытия, растет, ширится, разбухает. Все еще не осознаю причину этой опасности, не могу ее назвать, однако точно знаю, что т у т ч т о-т о н е т а к. Виню себя за подобную недоверчивость, ведь меня окружают лишь любовь и забота. Ненавижу свою природную подозрительность, почти параноидальную, поэтому стараюсь насколько возможно задобрить ламу Вангьяла.
В буддистских текстах названы три способа заслужить расположение Духовного учителя и подобающим образом ему угодить. Прежде всего нужно стараться изо всех сил, чтобы понять и претворить в жизнь все, чему тебя лама учит. Это преданность Учителю на высочайшем — мыслительном уровне. Увы, лама Вангьял отягощен навалившимися на него нескончаемыми проблемами, а также заботами, связанными с будущим визитом Далай-ламы, поэтому, хотя пробежал уже месяц, он не подарил мне ни одного урока Дхармы. Это меня тяготит, ведь именно ради того, чтобы учиться, я и поднялась сюда на вершину. Целые дни напролет я погружена в религиозные книги, мантры и медитации, хотя, что касается последних, тут ничего не выходит, так как постоянно испытываю непонятное напряжение. Ламе Вангьялу нравится подобная религиозная одержимость, и он даже стал меня называть Чедрон — Светило Дхармы.
Также ученик обязан служить ламе языком и телом. Это означает, что в повседневной жизни он должен выполнять все, чего требует от него лама или, что ученик считает, будет полезно, а также приятно Учителю. Здесь я стараюсь из последних сил.
Третий способ — это материальные подарки, вещи, предметы, пища или денежные пожертвования Учителю. Всякий раз возвращаясь из Дхарамсалы, волоку рюкзак, набитый овощами, фруктами, сластями, предназначенными для всех монахов гомпы, и никогда не забываю про какой-нибудь подарочек ламе. Ему нравятся красивые вещи. Когда чувства опасности и вины, гнездящиеся вместе, особенно донимают, жертвую деньги: кладу их на алтарь в комнате Вангьяла, а если сумма побольше — к ногам золоченых богов в святилище. Иногда лама приходит ко мне со счетами и квитанциями, сетуя, что визит Далай-ламы пустит его и всех монахов гомпы по миру. Чувствую себя счастливой оттого, что могу услужить, как мне самой кажется, Его Святейшеству, поэтому снова жертвую, хотя мои финансовые ресурсы, предназначенные на целый год, весьма скромны.
Я преисполнена решимости пожертвовать ламе Вангьялу все, что у меня есть, однако меня начинает раздражать каждый, кто пытается отвлечь его внимание. Я принимаюсь завидовать всем и всему вокруг, что как-то связано с моим (!!!) ламой. Меня бесит, когда он чуть дольше беседует с монахами или целыми часами, закрывшись с ними в святилище, поет и играет на цимбалах. Не могу успокоиться, когда у него в комнате слишком подолгу засиживаются посетители или прибывшие издалека незнакомцы, небрежно швырнув в сторону рюкзаки, половину дня о чем-то разглагольствуют, потягивают чай и греются на солнышке. Сама себе говорю, знай я должным образом тибетский язык, встала бы на пороге, уперев руки в бока и нервозно постукивая ногой, закричала бы: “Ваше время закончилось, отправляйтесь себе восвояси, уважаемые!” Завидую даже цветам, которым, на мой взгляд, лама уделяет чрезмерное внимание.
Всегда считала себя независтливой, а тут точно демон какой в меня вселился. Завидую, завидую, завидую. С каждым днем все сильнее и сильнее. Огнем горю. А этот несчастный огонь все больше раздувают.
В один из дней в нашем монастыре поселился Чужой. Некто Салден, недавно прибывший из Тибета паренек, который принялся бессовестно воровать у ламы время, предназначенное для меня. Мало того что мальчишка хвостом ходит целый день за Вангьялом, так он еще и вечером липучкой к нему прилипает. А раньше вечера принадлежали только мне. Лама приходил ко мне в комнату, следом Пала приносил кастрюлю с дымящимся супом… Ужин длился несколько часов, монахи шныряли под окном, а лама демонстрировал высший пилотаж актерского искусства, пантомимы, клоунады. Ведь я по-прежнему была глухонемой, поэтому приходилось все показывать мне соответствующими движениями, выражением лица: как стреляют из лука в степях Амда, как пьют чанг* в Лхасе, как на новый год танцуют в монастырях ниингмы, как выглядит бог Хаягрива*, а как — тигр, сверчок или скорпион. Я умирала от смеха, а ощущение опасности напрочь рассеивалось. То были спокойные, прекрасные и счастливые вечера.
А теперь я не в состоянии сдерживать ярость, потому что лама Вангьял, вместо того, чтобы общаться со мной, просиживает до глубокой ночи под звездным небом на воздухе, где тепло, где сам воздух дрожит от стрекота цикад, и все говорит, говорит, говорит с этим ребенком, у которого еще молоко на губах не обсохло. По утрам, вместо того, чтобы со мной одной долго завтракать в тишине, лама приводит с собой этого злополучного своего собеседника. Вдобавок еще велит мне учить Салдена английскому языку. Мучимая завистью, я все дни напролет прыгаю по горам. Когда вечерами
, закончив неиссякаемые разговоры, лама Вангьял заходит пожелать мне доброй ночи, молчу, словно памятник, а на вопрос, что случилось, даже не считаю нужным отвечать.Так выдерживаю какие-то три дня, а под вечер четвертого принимаю решение действовать. Только выжидаю, пока лама завершит ритуал чеда. Ну и что с того, что мне известен смысл последних выпеваемых им слов: “Здесь и теперь, уничтожив своего эго, я понимаю, что радость и печаль одинаковы на вкус, что самсара и нирвана одно и то же… Мне до этого нет дела. Едва стихли последние звуки ритуала, столь вдохновлявшие меня раньше, принимаюсь рыдать, как никогда до этого не рыдала, точь-в-точь как какая-нибудь “русская красавица”, когда ее волокли прочь с дороги подальше от Далай-ламы. Меня отделяла от ламы всего лишь тонкая фанерная стенка, поэтому я знаю, что ему прекрасно слышны каждое мое сморкание, рыдание, вздох. Однако Вангьял не торопится с утешениями, и я злорадствую, словно застигла его на месте преступления: ага, вот оно ваше хваленое буддистское милосердие, уважаемый!
Я безутешна. Я не сплю всю ночь и вырабатываю ультиматум, который вручу ламе Вангьялу. В нем будет сказано, что по многим неназванным причинам я оставляю эту гомпу ниингмапов. Стараюсь текст составить хитроумно, так, чтобы потом меня горячо уговаривали остаться. Письмо предстоит еще перевести на тибетский язык. Едва рассветает, я, заплаканная, во все лопатки лечу вниз в поисках, кто бы мог это сделать. На сей раз меня не встречают на стадионе гимнами, нет в помине и никаких саддхов с цветочными лепестками и благословляющими знаками. Разве что облаивают псы со всей округи.
Долго блуждаю по коридорам намгьялского монастыря, поскольку здесь у меня друзья, которые обязательно согласятся побыть переводчиками. Однако все монахи исчезли, как будто сделались невидимками. Ничего не добившись, ищу какую-то госпожу Нииму, которая во всех кафешках вывесила объявления о своих скромных услугах переводчицы. Напрасно. Где бы я ни спрашивала про госпожу Нииму, мне отвечают, что она только что была здесь, но пять минут назад ушла. Решаю, что ультиматум со словарем переведу и сама, однако, вместо того чтобы вернуться, как я теперь говорю, в настоящий дом, делаю и делаю круги по городку. Просто так. От бешенства.
Когда взбираюсь вверх, мне становится совершенно ясно, что лама Вангьял не станет умолять меня остаться. Уже представляю, как укладываю рюкзак и ухожу прочь, куда глаза глядят. К черту из Дхарамсалы. К черту из этого мира. Уже провижу автобусные катастрофы, бездны, землетрясения, а в Кашмире вообще рубят головы европейцам-заложникам, холеру, малярию, чуму и дымные погребальные костры на берегу священного Ганга…
Усаживаюсь передохнуть на теплые камни на том самом месте с трепещущими молельными флагами, где когда-то, кажется столетие назад, мы отдыхали с Ларой во время нашего первого путешествия к ламе Вангьялу. Неожиданно в памяти возникает множество хрестоматийных историй про знаменитых тибетских учителей и не совсем теплые, даже жестокие их взаимоотношения с учениками, которые позже стали святыми. Например, один усердный ученик однажды, придя к великому ламе, заявил: “Больше всего в этой жизни я жажду познать Правду!” Учитель отвел ученика к реке, схватил за волосы и, окунув его голову в воду, держал там до тех пор, пока тот едва не захлебнулся. Позволив несчастному немного прийти в себя, он поинтересовался: “Чего ты больше всего жаждал, находясь под водой?” — “Воздуха…” — ответил тот. “Когда Правды станешь жаждать больше, чем воздуха, тогда и приходи”, — сказал, как топором отрубил, Учитель.
Я чувствовала себя попавшей в схожую ситуацию. Знала, что явные испытания, неважно, придуманы ли они ламой Вангьялом или созданы мной самой. Кто-то во мне уже зорко наблюдает за тем, что вытворяет необузданный и неукрощенный ум. Хоть и тысячную долю секунды, но я уже испытала его настоящую, незамутненную. сияющую суть, которая по-тибетски называется ригна.
Пролив девять потов, наконец взбираюсь на вершину и останавливаюсь точно громом пораженная: мои вещи, рюкзак, книги и тетради вместе со столом, даже кровать вынесены на улицу. Неужели и впрямь меня вышвырнули? Тут появляются три заляпанных краской с головы до ног индийца, взопревший Салден и лама Вангьял, который сообщил, что они решили побелить мою келью, освежить ее. Мужчины не позволяют мне пальцем шевельнуть, а все пожитки заботливо вносят назад. Мало того, в мою комнату еще перекочевали все боги из святилища, поскольку его надраивают и красят к приезду Далай-ламы. Несколько дней живу в окружении золотого свечения, прижмуренных, однако всевидящих глаз, загадочных улыбок, благословляюще сложенных рук, как велит мудра*, благостного покоя, который источает Великая Пустота, превратившаяся в обтекаемые формы богов. Несколько дней у меня всего в избытке.
А чего может мне здесь и теперь не хватать?! Моя фотография стоит на алтаре ламы Вангьяла рядом с фотографиями его учителей и Далай-ламы, мирными и свирепыми изображениями божеств. Он называет меня кхандрома, то есть дакиня. Так ко мне обращаются все монахи и гости гомпы, а я всем как можно яснее даю понять, что не являюсь какой-то подлипалой, а, наоборот, — ярый приверженец тайных ритуалов тантры, ведь и наш монастырь называется тантрическим. Однако вскоре, внимательно изучая привычки своего ламы, прихожу к выводу, что раньше на моем месте, скорее всего, была какая-то другая женщина.
Я бросаюсь на поиски следов той другой женщины (или других женщин). Роюсь на полках, ползаю под кроватью, ищу за священными книгами и портретами, а когда лама куда-нибудь отправляется и все ключи оставляет мне, не раз досконально обыскиваю комнату своего Учителя. Мои поиски не так уж бесплодны, поскольку скрепки, кнопки, гвоздики в ящиках ламы сложены в баночки из-под дорогих кремов Ellen Betrix или Ana lotan, павлиньи перья на его алтаре торчат из пол-литрового флакона “Chanel”, а личные печати лежат в шикарной, обтянутой красным бархатом коробочке из-под туалетной воды “Paloma Picasso”. Таких знаков наберется и больше, однако я никак не могу себе представить женщину, которая, отправляясь изучать тибетский буддизм в Индию, привозит с собой склад первоклассной косметики. Если только здесь проживала Синди Крауфорд, когда-то привезенная в Дхарамсалу своим теперь уже экс-мужем Ричардом Гиром. Больше не обнаруживаю ничего такого, что бы приподняло завесу над этой тайной. Ни одна женщина (за исключением меня) не присутствует в альбомчике фотографий, принадлежащем ламе, и в образе привидения не мелькает на аккуратно рассортированных негативах. Никакого адреса женщины с Запада нет и в его записных книжках или бумагах, засунутых в книги или щели в стенах. Не осмеливаюсь расспрашивать ламу, что означают эти остатки весьма изысканной жизни, однако это заставляет меня быть еще более щедрой.
Запросы ламы Вангьяла действительно далеко не самые скромные. Например, он просто помешан на ручных часах. Может играться с давным-давно потерявшим стрелки “Роллексом”, высказывать предположение, сколько лет — 50 или 150 — позолоченной швейцарской вещице на тридцати камнях, или, погасив свет, разглядывать, как светятся зеленые цифры на китайском циферблате, украшенном красной пятиконечной звездой. Сверкая победительной улыбкой всякий раз после удачной охоты, он почти каждый день приносит новые часы. Лама неравнодушен и к знаменитым тибетским коврам и фарфоровым чашечкам. Он так искренне восхищается моими украшениями, что я хоть иногда вынуждена покупать новые серьги с корнеолом, бусы из агата или браслет с кораллами и бирюзой, чтобы как-то порадовать его. Деньги мои катастрофически тают.
Лама Вангьял по-прежнему медлит и не открывает мне тайные глубины буддизма. Порой мне удается подмазаться к монахам, которые приходят сюда из Дхарамсалы за получением лунга — словесной передачи той или иной буддистской практики и разрешения ею заниматься. Говорят, что лунг непосредственно воздействует на наше субтильное сознание, поэтому совершенно неважно, на каком языке его излагают. Еще лучше, когда вместе с переводчиком сюда поднимаются индийцы, настроенные зачастую всерьез углубиться в тонкости чеда. А я достаточно терпеливая и готова ждать год за годом, наподобие того, как в священных текстах описываются великие йоги Наропа и Миларепа. Пытаюсь учиться у каждого повседневного мгновения, какой бы враждебной и противоречивой эта повседневность ни казалась.
Я героически сражаюсь с бытом. С наступлением жары протекавшая неподалеку от гомпы речушка совсем высохла, остается лишь полуживой, прикрытый ветками и листьями родник, откуда за день едва наберешь пару ведер воды. Ее должно хватить всем нам. Ни о каких ваннах или душах здесь нечего и мечтать, а мои приятели-европейцы только злорадно хихикают: “Ну, самое время для тебя отказаться от всех этих буржуазных предрассудков и как истинной тибетке мыться один раз в году”. Однако раз в неделю я все равно отправляюсь за десять километров в гости к Ларе ради непреодолимого удовольствия — горячего душа. Всякий раз мы со смехом вспоминаем и другие бытовые мелочи жизни в поднебесном монастыре. Скажем, когда в самый первый день своего гостевания в гомпе я, хоть и очень стесняясь, отважилась произнести наизусть затверженную тибетскую фразу: “Sangdzio f
ore?” (А уборная есть?), мне широким жестом было указано на окружающее пространство, на деревья, кусты, скалы, камни, овражки…Затем мы с нею вдвоем обсуждали кулинарные проблемы. Хотя к кастрюлям меня никто не допускает, я все-таки не теряю надежды поразнообразить чересчур аскетическую кухню гомпы. По утрам мы все получаем чашечку чая, в которую лама кладет мне дополнительно ложку соленого масла, и хлебную лепешку, на обед — снова чай и тим, тибетская булочка, которая больше напоминает ком зеленого теста величиной с кулак, ну и что с того, что его немного подержали на пару. На ужин подают тугру или тентук, два традиционных супа с сушеным мясом и лапшой, а также горячую кипяченую воду — чаю тсапо. Меня охватывает хроническое и так понятное каждому европейскому человеку беспокойство, что я умру от авитаминоза. Едва ли не ежедневно штурмую ломящиеся от овощей и фруктов базарчики Дхарамсалы и волоку все это добро вверх. Монахи охотно поглощают виноград и мандарины, равнодушно смотрят на помидоры, цветную капусту, морковку, фасоль, шпинат, брокколи, а наш повар Пала презирает все, что я приношу, и… демонстративно гноит. На этом учусь.
Учусь, когда лама Вангьял сморкается в красный рукав своего монашеского одеяния, когда вытаскивает из тугры кость и, разбив камнем, жадно высасывает с причмокиванием мозг, когда ради пущей наглядности, поворачивая тарелки и чашки, преподает мне основы какой-то мистической астрономии: Земля стоит на месте, а Солнце с Луной не вращаются вокруг нее, а приближаются (тогда устанавливается лето и прибывает соответственно день) или отдаляются (это обусловливает зиму, а также ночь)… Что с того, что эго мне насмешливо шепчет, дескать, когда-то любила французскую кухню или китайские деликатесы, старое красное вино, а в друзья выбирала рафинированных эстетов? Н о т о г д а и т а м мне постоянно чего-то не хватало, а з д е с ь и т е п е р ь, обрезая когтеобразные птичьи ногти на немытых ногах ламы, чувствую себя счастливой. Возможно, это и есть благодать, которую только и может дать нам с т и р а н и е л и ч н о й и с т о р и и. Здесь никто не интересуется ни моей родной страной, ни городом, языком, профессией, социальным положением, ни семьей, возрастом или настоящим именем. Я женщина Никто, прибывшая из страны Ниоткуда, где время, очевидно, должно обозначаться словом Никогда. Однако мое эго готовит новое коварство, поскольку предчувствие опасности все нарастает. В один прекрасный день лама Вангъял приглашает почетных гостей: маленького португальского ринпоче, которому “русская красавица” вручала богатые подарки, и его маму, как оказалось, специальную корреспондентку какого-то крупного еженедельника. Этот мальчик девяти лет — воплощение мечты любой матери: хорошенький, точно выкупанный в молоке, с огромными карими глазами мудреца, длинными-предлинными ресницами, ангельской улыбкой, рождающей восхитительные ямочки на нежных, как персик, щеках. А еще одеяние монаха! “Ну да, — на ломаном английском языке говорит мать, с обожанием глядевшая на своего вундеркинда, — уже будучи трехлетним, он играл на фортепиано, как Моцарт, рассуждал, как Шопенгауэр, и рисовал, как Пикассо. Однако я поняла, что ребенок создан не для западной культуры, а является ожившим воплощением какого-то тибетского ламы. Я видела бесконечно много вещих снов, когда ждала ребенка, и теперь они меня не отпускают…”
Мальчуган щебечет то по-испански, то по-португальски, то по-английски, то по-тибетски. Сыплет стихами, изречениями мудрецов, каламбурами. То заливаясь заразительным смехом, то забавно разыгрывая все, что только что рассказал. Как ни странно, но любимейшая его тема — слава и деньги. Ребенок заявляет, что вскоре будет играть в фильме Мартина Скорцезе “Киндун”, и не абы кого, а самого Далай-ламу в детстве. “Я ведь похож, — радостно кричит он, — может, только придется удлинить глаза. Спорим, сразу стану знаменитостью! Все только мной и будут интересоваться! Я видел, как во время прославления Калачакры все барселонские журналисты табунами набрасывались на Ричарда Гира. Далай-лама там был как будто между прочим…”
— “Но ведь ты ринпоче, а не кинозвезда…” — пытаюсь возразить. “Ну и что?! — удивляется он. — Ведь одно другому не мешает!” Когда спросила, согласится ли он дать мне интервью, просиял: “Конечно, только с условием, если хорошо заплатишь”. — “Я не платила даже Далай-ламе”, — говорю ему. “А мне заплатишь”.Пытаюсь вызнать, какого ламы он принял обличие. “Мы сюда за этим прибыли, чтобы установить все. Признать мальчика собирается Его Святейшество Далай-ла-
ма”, — любезно поясняет мать. ““Русская красавица” говорит, что я XVII Кармапа*. Она дала мне много денег, а маме — украшение с бриллиантом”, — прибавляет мальчуган, указывая на цепочку на шее матери. Та подтверждает кивком головы. “Но ведь уже есть два воскресших Гьялвы Кармапы”, — пытаюсь перечить. — “Ну и
что, — дает отпор ринпоче. — Там, где двое дерутся, третий побеждает! Ты не знала?!”Его мамочка, довольная, смеется, а я в восхищении от обоих думаю: вот по крайней мере замечательная карма, вот где счастливая судьба! Мальчик и дальше буйствует, всячески кривляясь, а женщина сидит на земле и временами впадает в то, что сама называет “глубокими медитационными трансами”. Тогда белки ее глаз выкатываются наружу, рот открывается, и госпожа на несколько минут делается похожей на удавленницу. Я ошарашена, когда за ужином она заявляет, что пишет передовицы для крупного лисабонского еженедельника на тему президентских выборов в России и, возможно, я могла бы предоставить ей новейшую информацию. “Я прогнозирую, что победит Горбачев, — говорит она и ошеломляюще быстро меняет тему: — Завтра тебе придется перебраться из этой комнаты, так как в ней будет жить маленький ринпоче. Нам здесь нравится”. Я интересуюсь, таково ли решение ламы Вангьяла, а мальчик спокойно отвечает: “Нет, но он его поддержит. В конце концов, Вангьял всего лишь обычный лама, а я — ринпоче. Он обязан мне подчиниться”. Им дозволяется ночевать в святилище, а моя зависть снова не знает границ.
Может, это вовсе не зависть. Может, я просто не умею точно назвать эту силу, которая меня изнуряет, сводит с ума, рвет на части. Поэтому уже на другое утро я даю клятву, что больше в этой гомпе у ламы Вангьяла жить не стану. Пускай теперь в моей уютной комнатке мучается маленький ринпоче со своей мамочкой-журна-листкой.
Прежде всего бегу к Ларе. Она с серьезным видом выслушивает мои умозаключения и шепотом произносит, что зависть тут действительно ни при чем, а существуют какие-то другие, неведомые нам, мистические силы. Лара добавляет, что с того самого дня, как я поселилась у ламы Вангьяла, она тоже стала чувствовать себя ни так ни сяк, то депрессия охватит, то апатия, то возникнет необъяснимое чувство страха. А ведь нас обеих соединяют особенно крепкие кармические связи. Кто знает, что лама Вангьял замыслил с нами сделать и, что самое ужасное, уже делает. Ведь он и выглядит точь-в-точь как Синяя Борода, не важно, что без бороды. Я убеждаю ее, что часто он просто смешон, а порой — прямо-таки достоин жалости. “То, что нас убивает, вас и меня, не обязательно является самим ламой”, — говорит Лара и делает многозначительную паузу. Затем признается, что недавно побывала у одного гадальщика “Мо” (Лара ничего не предпринимает, прежде чем не посоветуется “Мо”) и тот ей поведал, что, возможно, с нами — чужеземками — воюет не Вангьял, а его х о з я и н. “Как это?” — лепечу, чувствуя, как у меня подкашиваются ноги. А Лара как ни в чем не бывало произносит: “Ведь на самом деле та гомпа и ее монахи, и даже сама земля, на которой все стоит, принадлежат какому-то Высшему Существу. Богу. Или по крайней мере дхармапале*”.
У меня словно завеса с глаз спадает. “Да, да”, — шепчу в ответ и рассказываю Ларе про скорпионов, которых всякий вечер нахожу у себя в комнате — то на полу, то на потолке, то на стене в изголовье кровати, то в постельном белье, а по утрам иногда даже на одежде. Лама Вангьял хладнокровно их ловил, загонял веником в банки, в этой западне держал их на солнце и все повторял, что собирается готовить какое-то лекарство. Скорпионы вызывали у меня мистический ужас, тибетское их название “дикпаратса”, звучащее очень похоже с
“дикпа” (грех), вызывало во мне непонятное чувство вины, и так всю жизнь не дававшее мне покоя. Лара вскрикивает так громко и испуганно, как будто сама только что наступила на скорпиона, закрывает лицо руками, а потом шепчет: “Вам нужно как можно скорее бежать оттуда. Сегодня! Этой же ночью!” Мы вместе кое-как сочиняем письмецо, в котором объясняем ламе Вангьялу про гнев его хозяина. Вернувшись в гомпу, я не застаю там мамочки и ринпоче, зато в комнате ламы сидит какой-то длинноволосый мужчина в шляпе с типичной внешностью мага и, не закрывая рта, говорит, вплоть до полуночи. Письмецо свое кладу под дверь, на башмаки ламы. Укладываю рюкзак и выжидаю, когда же можно будет сбежать: когда едва-едва рассветает, а у всех сон будет самый крепкий.Когда же наконец настает этот роковой предрассветный час, раздается энергичный стук в дверь моей кельи. Это лама Вангьял. Глупо было бы не открывать, и я его впускаю. Размахивая письмом, он лихорадочно мечется по комнате, а увидев рюкзак, принимается вытаскивать мои вещи оттуда. Он упрашивает, убеждает, умоляет. Молчу, точно земля, и соглашаюсь остаться лишь тогда, когда вижу в глазах ламы слезы. Остаюсь, хотя не могу забыть, как, пытаясь меня удержать, лама все показывал на только что выхваченный из рюкзака фотоаппарат и причитал: кто, дескать, если не я, сфотографирует Далай-ламу, когда Его Святейшество наконец прибудет в гомпу…
И опять я почти счастлива. Почти? Я счастлива, но что такое счастье? В основном тексте буддизма — “Абхидхарме”* утверждается, что существует 121 состояние человеческого сознания, из которых 63 — радостные, 55 — индифферентные и только 3 — болезненные. Лама Анагарика Говинда, комментируя это утверждение, писал: “Разве может быть еще более сокрушительное опровержение пессимизма?! Как заблуждается человек, живущий одними лишь этими тремя болезненными состояниями, хотя ему предоставлены почти безграничные возможности ощущать себя счастливым. Какую перспективу открывает это знание самым горячим, самым рьяным и отважным людям, какое поощрение оно несет даже слабым! Чем более совершенствуется человек, тем светлее, тем радостнее делается его сознание. Счастье — вот настоящий показатель духовного прогресса”. Самого Будду часто называли Радостным, благословенно светятся образы святых в буддизме, а их околдовывающие улыбки — воплощение сострадательности и мудрости. Воистину счастливыми кажутся бедняки, медитирующие в горных пещерах йоги, возможно, только шаг отделяет их от Просветления. Размышляя о связи между святостью и счастьем, я всегда вспоминаю рассказ некой женщины о том, как она, будучи ребенком, просто ненавидела распятого, а по вечерам в сумерках перед тем, как заснуть, глядела на висевшее в изголовье Распятие и, прижмурившись, представляла себе танцующего Иисуса Христа.
В “Абхидхарме” также говорится, что в обыденной человеческой жизни положительные и отрицательные эмоции распределяются в обратной пропорции, нежели должно быть. Действительно, в ней должны бы доминировать счастье и радость, а не зависть, злоба, антипатия — опасные продукты тщетных иллюзий. Буддистская психология подчеркивает: страдание есть не что иное, как замаскированное желание или разочарование в неудачной повседневной борьбе с препятствиями. Эти препятствия обусловлены склонностью самого проигравшего к ограничениям, столкновениям, его неумением испытывать единение с самим собой, другими людьми и всем миром. Страдание в “Абхидхарме” еще связывается с завистью, злобой, плохой кармой и считается одним из наиболее низменных проявлений сознания. Каждому человеку суждено испытать боль, однако во всех нас таится и возможность Просветления. Не секрет, что большинство людей привязываются к своим состояниям и, вместо того чтобы искать причину в себе самом, обвиняют внешний мир, который по существу является лишь иллюзией. В “Абхидхарме” утверждается, что, научившись правильно анализировать свои действия и быть до конца откровенным с самим собой, человек станет намного счастливее. Ну а уровни счастья, которых насчитывается 63, в “Абхидхарме” рассматриваются особенно тщательно: 3 причисляются к состояниям неполноценного ума, 14 считаются нейтральными, однако уже полноценными и 44 оттенка счастья называются высокими, высочайшими или даже священными аспектами человеческого существования. Великий литовский мистик Оскарас Милашюс когда-то тоже говорил, что ТОЛЬКО РАДОСТЬ СВЯТА.
Пояснения
Абхидхарма
(санскр.) — буддистская доктрина, охватывающая эпистемологию, феноменологию, метафизику и психологию. Ее основы заложил сам Будда.Авалокитешвара (санскр. “Приятно Глядящий”) — Всевидящий, Всевышний, Который Никогда Не Отворачивается от Страдающих, одно из наиболее популярных в Тибете божеств, считается покровителем этой страны, воплотившемся в Дала-ламу.
Агни (санскр.) — один из главнейших богов в индуизме, бог Огня, воплощающий его созидающую и разрушающую силы.
Амитаюс (санскр.) — Будда Долгой Жизни, это имя связывается со всевозможными практиками и ритуалами, гарантирующими долгожитие.
Ашрам (санскр.) — место духовной практики и аскетизма адептов индуизма, чаще все-го — монастырь, хотя может быть и община учеников-мирян, собравшаяся вокруг своего гуру (духовного учителя).
Бодхи (лат. “ficus religiosa”) — дерево, под которым 2500 лет тому назад в Бодхгайе принц Сидхартха достиг Просветления и стал Буддой.
Бхикшу, бхикшуни (санскр.) — буддийские монахи, принявшие постриг.
Ваджрасатва (санскр.) — тантрическое божество, очищающее загрязненную неподобающими действиями карму, уничтожающие ошибки духовной практики, исцеляющее от духовных и физических болезней.
Ванг (тиб.) — придание силы, инициация, посвящение, церемония, во время которой лама дает ученику разрешение заниматься тантрической практикой.
Ваю (санкр.) — в ведизме и индуизме господь ветров и вестник богов.
Випасьяна (санкр. “особый взгляд, прозорливость”) — медитация, во время которой открывается иллюзорность форм конвенциональной реальности.
Гелуг, гелугпа (тиб.) — наиболее влиятельная и многочисленная секта тибетского буддизма, сформировавшаяся около 1400 года.
Гецул (тиб.) — монах-новицкий, согласно тибетской традиции им может стать уже семилетний ребенок.
Гомпа (тиб.) — буддистский монастырь, название которого происходит от слова
“гом” — пустыня, уединенное место.Гьялва Ринпоче (тиб. “Драгоценный, Победоносный”) — один из титулов Далай-ламы.
Дакини (санкр.) — божество женского рода, появляющееся в разных мирных и гневных обличьях на пути адепта тантры.
Дзоргчен (тиб.) — учение Великого Изначального Совершенства, считающееся вершиной тибетского буддизма.
Драхма (санкр.) — учение Будды, знания и практические методы, ведущие к Просветлению, также означает материю со всеми ее видимыми и невидимыми обличьями, закон, завет.
Драхмапала (санкр. “хранитель Драхмы”) — божество, чаще всего гневное, охраняющее Драхму и ее последователей, борющееся с земными и трансцендентными противниками буддизма.
Калачакра (санкр. “Колесо Времени”) — божество Высшей Тантры и связанная с нею йогическая практика.
Карма (санкр.) — закон причины и следствия, управляющий Вселенной и жизнями всех существ.
Кармапа, Гьялва (тиб.) — глава секты карма-кагью, чей трон наследует ребенок, признанный воплощением умершего властителя.
Кхадак (тиб.) — шарф из белого или желтоватого шелка, который тибетцы по традиции дарят при встрече или проводах гостя, в знак уважения к ламе или в благодарность за духовные уроки и т.п.
Лунгта (тиб. “Конь ветра”) — молитвенный (молельный) флаг или флаги, которые бывают пяти цветов — белые, желтые, красные, зеленые, голубые, символизирующие пять основных элементов, составляющих микро- и макрокосмос.
Майя, покров Майи (санкр.) — мираж, иллюзия, которая, подобно густо сотканному покрову, закрывает настоящую природную сущность мира. Майя — это и имя матери Будды Шакьямуни.
Мала (санкр.) — буддистские четки их 108 бусинок, чаще всего сделанные из сандала, дерева бодхи, семян лотоса, янтаря и драгоценных камней. Употребляется для счета произнесенных мантр.
Манджушри (санкр.) — божество трансцендентной мудрости, изображается в виде юноши золотого цвета, сидящего в позе лотоса, с мечом, уничтожающим неведение, в правой руке, а в левой держащего распустившийся цветок лотоса, на котором лежат священные тексты.
Мадасиддх (санкр.) — адепт тантры, овладевший всеми особенностями и мощью психофизических сил.
Махатма (санкр. “Великая душа”) — титул, даруемый человеку, достигшему высочайших духовных побед, пророку или святому.
Мо (тиб.) — тибетское искусство гадания и предсказания будущего.
Молитвенное колесо — устройство цилиндрической формы, вращающееся вокруг своей оси, внутри которого находятся ролики с мантрами.
Молитвенные (молельные) флаги — см. Лунгта.
Мудра (санкр. “печать”) — символические движения рук и тела, сопровождающие чтение мантр, священных текстов, выполнение обрядов.
Ниингма (тиб.) — древняя традиция, самое древнее ответвление тибетского буддизма, еще называемое “сектой красных шапок”.
Нирвана (санкр. “угасание, увядание, бездыханное состояние”) — личное освобождение от страданий и его причин, то есть от закона кармы, приковывающего к сансаре.
Падма Самбхава — Рожденный в Лотосе, Драгоценный Учитель, один из величайших пророков и святых буддизма, именуемый Вторым Буддой.
Пустота (санкр. — Шуньята) — краеугольное понятие в буддизме, означающее не вакуум, а небытие субстанциональной собственности, отсутствие независимого, отдельного существа, когда предметы и явления не обладают индивидуальностью.
Ригпа (тиб. “ясность, знание, правильное убеждение”) — изначальная, совершенная абсолютная природа вечно ясного ума, которую чаще всего закрывают плотные слои неведения, непонимания, шаблонного обыденного мышления.
Ринпонче (тиб. “драгоценный, бесценный”) — титул даруемый возвратившимся знаменитым ламам, однако так могут называться и другие весьма заслуженные лица, а прилежному ученику так подобает обращаться к своему учителю.
Сакья (тиб.) — одна из четырех крупных буддистских сект Тибета.
Сангха (санскр.) — означает человека, осознавшего Пустоту, однако так именуется и вся община монахов-буддистов.
Сансара (санскр. “перевоплощение”) — циклическое существование, феноменальный мир, в котором живем; вечный круг рождений, старения, смертей и возрождений.
Тара (санскр.) — богиня, согласно легендам, рожденная из слез Авалокитешвары.
Тренгва (тиб.) — ритуальный пирог, изготовленный из ячменной муки, масла, меда.
Тсампа (тиб.) — мука из поджаренного ячменя, традиционный и основной продукт, употребляемый в пищу тибетцами.
Хаягрива (санскр. “Имеющий шею лошади”) — гневное божество, эманация Авалокитешвары.
Чюба (тиб.) — традиционная тибетская одежда.
Чанг (тиб.) — традиционное тибетское пиво, изготовленное из обработанного ячменя или риса.
Шуньята — см. Пустота.
Окончание следует