Рассказы словацких писателей. Перевод Нины Шульгиной
Рассказы словацких писателей
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 1998
Перевод Нина Шульгина
Рассказы словацких писателей
Рудольф Слобода
Перевод Нины Шульгиной
Осенняя (но) сильная любовь
Ему было почти пятьдесят, когда в коридоре одного учреждения он случайно увидел молодую девушку, слегка похожую на его дочь. Дочь он всегда любил, и у него вдруг мелькнула мысль, что эта девушка могла бы, пожалуй, и его полюбить. К тому же выяснилось, что девушка не была совсем незнакомой: однажды они уже где-то встречались. В свои почти пятьдесят он был достаточно известным композитором, и его художественно отретушированная фотография красовалась в витринах нотных магазинов или прямо на его пластинках.
Он сказал девушке: — Как ты выросла. Настоящая женщина. — Слово “настоящая” показалось не вполне точным, и потому он добавил: — Да, да. Женщина во всех отношениях.
Девушке, видимо, его слова польстили: она улыбнулась и протянула композитору руку. Это была молодая начинающая писательница. Писала стихи, ее мучили рифмы и ассонансы, да еще одноклассники, криками заглушавшие в кафе ее нежный голос. Своими взглядами ей не с кем было пока поделиться, и потому она выражала их короткими модерновыми стихами, притом весьма смелыми, где встречалось даже слово эякуляция. Композитор ничего об этом не знал — в литературе он был полный профан. Он сказал: — Где мы встречались? Пойдем выпьем кофе.
Они вышли на улицу. Шли рядом, чуть позже композитор обнял девушку за плечи и таким манером увлек ее в кафе. Надеялся разбудить в ней надлежащий трепет. Не сомневался, что еще сегодня будет с ней по крайней мере целоваться
— Мы на ты? — спросил композитор, когда подали кофе. Девушка улыбнулась. Естественно, у нее были красивые белые зубы, подчеркнутые губной помадой. Помада и ее белое лицо, плечи — все возбуждало композитора, но виду он не показывал.Он был совсем не донжуан, скорее даже частичный импотент. И прежде всего в отношениях с супругой, к которой вот уже тридцать лет не испытывал ничего, кроме уважения. Вообще трудно было понять, почему они поженились когда-то, произвели на свет дочь, жили под одной крышей, ели одну и ту же пищу и сохраняли верность друг другу, если верностью считать все те задушевные исповеди о своих авантюрах, которыми композитор регулярно развлекал супругу. Он не уставал убеждать ее, что, мол, не спал ни с одной женщиной, хотя многие и приухлестывали за ним. Супругу эти признания не волновали — ей прежде всего нужны были его тело и деньги, на худой конец она довольствовалась и одним его именем, которым можно было всячески спекулировать. Композитор изменял ей раза два в год: это было неизбежное зло. Но его измены, порожденные алкоголем и мужским упрямством — так называемым комплексом Наполеона, захватчика, — не пускали корней. Это был всего лишь вялый, пресный, дружеский секс. Нередко изменщица (если она была чьей-то женой) заставляла композитора просидеть с ней в ночном заведении до первого автобуса, а потом затаскивала его в свою квартиру, где он кидался на нее, а она охала, словно ее посетил Бог войны (тот, говорят, как и Зевс, тоже был волокитой).
Девушка подала композитору руку, они поцеловались и перешли на ты (хотя он “тыкал” ее с первых же слов). Целоваться ему не хотелось, он понимал, что девушка думает о чем угодно, только не о его губах, сухих, потресканных, за которыми виднелись не белые зубы, а пожелтевшие от табака и кока-колы клыки. Он был реалистом и несчастным человеком, хотя еще и не совсем конченым. Девушка попросила сигарету.
Наблюдая, как она затягивается, композитор возбудился — сам он курил по-другому. В уме зазвучала короткая мелодия: невероятно (и чем дальше, тем будет еще невероятнее), но эта небольшая музыкальная фраза была несомненно траурным маршем. Пока еще никто не предлагал композитору написать траурный марш, но недавно он осознал, что должен это сделать. Этот марш будет, конечно, бравурным, сильным, чем-то подобным Брукнеру: тимпаны ударят мощных четыре такта, после чего наступит пауза, затем — тремоло протяженностью в четыре-пять тактов, и снова пауза, и снова тимпаны. Он даже записал кое-что, но пока эта мелодия представлялась ему чересчур германской, точно на похоронах Гейдриха
1. Когда-то что-то подобное он уже слышал, но точно не знал, был ли это Вагнер или Брукнер. Еще мелькнула мысль, что, будь Брукнер евреем, на похоронах Гейдриха его не исполняли бы. Но разве установишь такое? В словарях не указывается, кто еврей, а кто не еврей.Отдаваясь своим мыслям, композитор не переставал следить за девушкой, помог ей даже притушить окурок в пепельнице. Его собственный, довольно большой, лежал там рядом с чьим-то еще. Рассчитывая, что разная величина окурков может стать предметом дальнейшего разговора, он спросил: — Ты много куришь? — Девушка улыбнулась, обнажив белые зубы, и сказала: — Отвыкаю. Пишу и курю. Напишу четыре строфы и выкуриваю десять сигарет. Достаточно.
Композитор делал вид, что верит ей. — Пишешь стихи? Прочти что-нибудь.
Молодая поэтесса улыбнулась. Наизусть своих стихов она не знала, но некоторые всегда носила с собой. Не сомневалась, что, если покажет их пятидесятилетнему композитору, он придет в восторг. Ведь даже ни один старый писатель никогда не журил ее за стихи.(Вечная лазейка!) Из сумки, умилявшей композитора своей новизной, поэтесса вытащила несколько листков и положила перед ним. Он живо схватил их и, закурив, углубился в чтение.
Первое стихотворение называлось “Вместо слов” и звучало так:
Мне в детстве на миг
показалось, что я умираю.
Я остановилась средь улицы,
вся объятая трепетом.
Но вдруг он рассеялся и исчез.
А сейчас этот трепет во мне:
Смерть, словно тень,
идет за мной по пятам,
хоть я так же невинна, как прежде.
Боже, когда призовешь ты меня?
Помни, я всегда хотела быть доброй.
Композитора охватил холодный ужас. Девица улыбалась. Она знала, что он не верит ей. Знала, что станет твердить, будто она не вправе думать о смерти. Широким жестом вернув ей стихи, он сжал ее руку. Никаких чувств он не испытывал.Но был актер, умел притворяться. Лишь в ней стремился пробудить какие-то чувства. Стихи вовсе не взволновали его. Нечто подобное он читал и в дочкином дневнике. О своей смерти он размышлял теперь разве что с медицинской точки зрения. Не хотелось попасть в катастрофу, умереть в одночасье, но не хотелось и долго умирать, умирать в больнице, без музыки, возможно, совершенно глухим. А холодный ужас охватил его лишь потому, что он понял: с этой девушкой сегодня ему не целоваться. Он не был диалектиком. Он не знал, что смерть и любовь — одно и то же и ее стихотворение просто неумело выражало эту мысль. Ах, если бы он был больше психологом, чем актером, и сумел бы посочувствовать нашей поэтессе! Ей и этого бы хватило. Он сказал: — Бог? Вы верите в Бога? Вы связываете его со своей смертью.
Звучало это вполне интеллигентно. Девушка ожила. Улыбка исчезла с ее лица. — Я ищу его повсюду. Более, чем что-либо иное. Но я не верю… Даже не знаю…
Композитор начинал и вправду сочувствовать девушке. Если бы за столом сидел кто-то третий и помог бы переключить разговор на прозу жизни, тогда ему проще было бы доказать девушке, что в ней есть что-то извращенное, непристойное, что Бог — нечто совсем иное, Бог никоим образом не для молодежи и тем более не для нее. Уж не вытекает ли ее отношение к Богу из ее непорочности? Эта мысль придала ему смелости. Он решил, что перейти от Бога к сексу вовсе не сложно. Он сказал: — Вы так одиноки, так безжалостно брошены в жизнь, вам… то есть тебе (он улыбнулся) не хватает чего-то… не хватает чего-то реального, звука, краски, желания. Стихотворение это ужасно, чудовищно, ничего подобного я не читал.
— Ты не знаешь Рильке? — наивно спросила девушка.
Композитор опустил голову. Имя он знал, кто ж не знает этого имени, но… ничего больше. Он сказал: — Знаю, но это был… — Жестом он хотел обозначить, что знает о нем много, причем невыразимого.
Девушка разговорилась о Рильке. Она была литературно образованна и прочла на память несколько стихов Рильке. У композитора мелькнула мысль, что траурный марш, какой он решил написать, сейчас как нельзя лучше выразил бы ситуацию. Был бы здесь рояль, он исполнил бы его. Хотелось сбросить с себя печаль. Он сказал: — Пойдем к нам, ко мне, я сыграю тебе что-нибудь.
Девушка поднялась. Такого отклика он не ждал. Расплатился на ходу, и они вышли на улицу.
По дороге девушка стала наводить порядок в сумке. Блеснуло что-то металлическое. Композитор спросил: — Что это у тебя?
Девушка раскрыла сумку. На дне лежал пистолет. Дуло было забито ватой. Сумка закрылась. Прошелестела молния, и пистолета как не было.
— Это… настоящий…пистолет? — спросил композитор. — Откуда он у тебя?
Оглядевшись, девушка прошептала: — Украла. У отца. Он член заводской охраны.
— И…когда это… он не ищет пистолет? — пробормотал композитор.
— Год как у меня. Заряжен. Но не знаю, действует ли. Ты разбираешься в оружии?
— Поехали! — приказал композитор и, схватив девушку за руку, потащил к такси. Они вошли в квартиру композитора. Девушка повесила сумку на вешалку за дверью, сняла туфли. Прошла в гостиную и остановилась.
Вытащив пистолет из сумки, композитор убедился, что он заряжен, взведен, снят с предохранителя. Достаточно было нажать курок. Он вынул вату — наверняка попала туда из сумки случайно — и, осторожно поставив оружие на предохранитель, извлек патроны, пять штук, высыпал их на стол. Отдал пистолет девушке: — Теперь можешь с ним играть.
Девушка положила пистолет на стол и спросила: — Где твоя жена и…дочь?
— Не знаю, не знаю. Не знаю и не интересуюсь. Но как…что отец…ищет тебя…ты убежала? Почему ты украла у него пистолет?
— Я душевнобольная.
Она улыбнулась. На сей раз ее улыбка была прозрачно-детской, невинной. Композитор сгреб пули и выбросил в окно. Он сказал: — А что отец? Он знает об этом?
— Его хватил удар, он умер. Ты доволен? Давай поговорим о другом. Пистолет не интересует меня.
— Продай мне его…подари…если хочешь. Зачем он тебе?
— Он твой. Потом…когда придет жена…вызовешь для меня такси, ладно? Не сейчас…еще немножко посижу. — И снова улыбка.
— Откуда ты знаешь, что ты больна?
— Я здорова. Не бойся. Ты не должен меня бояться. Пистолет я украла в шутку, а потом боялась признаться. Если тебе любопытно…отца я терпеть не могла. Пистолет — это была его главная душа.
Понятие “главная душа” заинтересовало композитора, и он утвердился в мысли, что в самом деле сидит здесь с душевнобольной. Он открыл ящик, где лежали деньги, и спрятал туда пистолет. Сел к роялю и сказал: — Послушай.
Девушка улыбнулась.
Но инструмент не извлек звуков траурного марша. Не было тимпанов, и хотя композитор начал с низкого регистра, полилась тоскливая мелодия, что-то мечтательное, неземное. Забыв о девушке, он играл до тех пор, пока не почувствовал на плече ее руку. Протягивая ему зажженную сигарету, она сказала: — Красиво. Я должна идти.
Она надела туфли, взяла сумку и снова улыбнулась. Это было неодолимо: композитор схватил ее за плечи и стал целовать. — Я ухожу, ухожу, — прошептала она и, открыв дверь, выбежала в коридор. Он бросился за ней, но вдруг вступило в поясницу — он согнулся, заохал и сел на порог. Спустя какое-то время вернулся в квартиру, снова осмотрел пистолет и кинулся во двор — поискать патроны.
Он ничего не нашел. Испугался. А если полиция нападет на след оружия? Тогда ему не отвертеться: он обязан был сообщить о нем и о патронах и само собой — донести на девицу. Но ищи ветра в поле! Да и захоти он — не смог бы донести на нее, ибо знал только ее крестное имя. Правда, полиция уж как-нибудь докопается. Он решил уничтожить пистолет. Но как? Сунуть в духовку? Однако металл в огне не горит. Может, раскурочить его каким-нибудь инструментом? При этом он не переставал думать о новой знакомой, о том, что любой ценой должен еще раз встретить ее. Он забыл о своем возрасте, о своей пояснице, о зубах, о своей славе и решил посвятить себя девушке.
Когда пришла жена, он собрался было рассказать ей обо всем, но тут же сообразил, что она ничему не поверит. Он чувствовал, что влюбился в девушку, что встретил существо из иного мира, существо, какое всю жизнь искал в своей музыке, в своих мечтах, за границей…
Он был рационалистом. Он сказал себе: я не усну, пока не напишу траурный марш — свое первое свободное сочинение. К черту симфонии, квартеты… сейчас я должен написать траурный марш.
Чтобы жена не нашла пистолета, он сунул его в рояль. (Когда прятал пистолет в ящик, со злорадством представлял себе испуг жены, обнаружившей его там. Cейчас ситуация изменилась: пистолет должен исчезнуть из дома.)
Марш удавался. Он и вправду был грозным, мрачным, как бы написанным на смерть выдающейся личности. Марш, пожалуй, мог бы завершиться выстрелом из пистолета. Нет, лучше пушечным выстрелом. Пистолет разве что щелкнет. Он сосчитал паузы до финала, когда слушатель уже ожидает конца, да, тут прозвучит взрыв. Но это должен быть неопределенный звук. Какой инструмент может извлечь его? Или этот выстрел дать в начале марша? Было б недурно. Могло бы прозвучать и пикколо, подобное свисту летящей пули. Это будет траурный марш на смерть сраженного пулей. Самоцензура (и усталость) заставили его придать сочинению некий социалистический подтекст. Марш он продаст. Не все ли равно, как он возник. “На смерть партизана”? Или придумать иное название?
Он лег в своей комнате — жена спала в соседней. Уснуть он не мог: вновь видел улыбку новой знакомой, накатывали волны тревоги, страха и зависти. Где эта девушка? Сидит где-нибудь? Пишет? Как звучат ее другие стихи?
На следующий день он отправился в город искать ее. Заглянул во многие кафе, бары, напился, обошел все еще раз — даже забыл, что влюблен. После трех-четырех чашек кофе отрезвел и вновь почувствовал невыразимое беспокойство за девушку, возможно и вправду больную, глубоко верующую, несчастную. Вдруг рассердился на нее: почему она ушла? Почему так внезапно ушла? Почему позволила себя обнять и все-таки ушла? А может, ее слишком растрогала музыка? Почему она была так безразлична к пистолету?
Вконец раздавленный, он под утро вернулся домой и уснул коротким тупым сном. Проснувшись, попытался вспомнить несколько слов из ее стихотворения. Теперь он похвалил бы ее. Прочел бы и остальные стихи. Пообещал бы что-нибудь. Ну хотя бы положить их на музыку. Поговорил бы с ней по душам. Боже, каким он был дураком!
На четвертый день он зашел в учреждение, где они случайно встретились. За дверью вроде бы услыхал ее голос. Постучал, вошел в канцелярию. Нет, ошибся, там ее не было.
Такого со мной еще не случалось, говорил он себе, это настоящая любовь. Ничего приятного, буду рад, если это пройдет, если больше не увижу ее. Что может быть между нами? Жениться на ней? Развестись с женой и жениться на поэтессе? Однако не в дурдоме же она? Как бы это узнать?
И все-таки было радостно, что он влюблен, что не может работать, не может есть, хотя недурно было бы избавиться от этого наваждения, сбросить эту тяжесть. И жить как прежде: беззаботно, в своих музыкальных конструкциях, в спорах с друзьями, ходить на концерты, бродить, быть центром внимания и прочее и прочее.
Так вот что значит любовь, думал он. А ну как это нечто другое? Если это просто безумие? Он долго разглядывал себя в зеркале. Казался себе красивым. Правда, на шее многовато морщин, нос красный. Вспомнилось, с какой неприязнью он читал в гимназии “Страдания юного Вертера” и каким омерзительным представлялось самоубийство. Сейчас он подумал о нем. Пошел искать патроны перед домом. Ничего не нашел. Одни густые кусты, под ними полно мусора. Повеситься? Отвратительно. Он был большим (даже чересчур) эстетом, чтобы искать веревку, дерево, потом задыхаться, умирать. Но при этом он знал, что умрет, если не увидит этой девушки, не найдет ее, не поцелует.
С супругой он был любезен. Чувствовал свое превосходство. Ничего подобного она наверняка не испытывает. Она стара, решительна, домовита, интеллектуалка, противница промискуитета. Как у нее сверкали глаза, когда она узнала о распространении СПИДа! Это было мощным оружием против неверных мужей, особенно композиторов, отправляющихся на Запад!
Однажды утром — случилось это примерно после двухнедельного вертеровского страдания — раздался звонок, за дверью стояла его Поэтесса. С той же красивой улыбкой, с той же помадой, в том же самом платье, как и тогда, с той же сумкой. У него потемнело в глазах. Он схватил ее за талию и внес в комнату. Начал раздевать, целовать.
— Подожди, — сказала она, — не торопись. Медленно. Ты совсем не умеешь целоваться. А раздевать и подавно.
Он опустился в кресло в углу комнаты, сжал зубы. Он ненавидел ее. Но молчал. Что-то улетучилось, выпало, любовь изменилась, стала чем-то другим. Он сказал: — А как надо?
Она сказала: — Улыбнись.
Он не смог улыбнуться. Она сказала: — Улыбнись через силу, расслабься, не торопись.
Он подумал о том, что в любую минуту может вернуться жена, поэтому предложил: — Пойдем в другое место…в лес…куда-нибудь.
— Зачем? Чего ты боишься? Я хочу научить тебя целоваться, ничего больше.
Он склонил голову. Погрустнел. Такая женщина не может его любить… но тогда почему она пришла? Ну что ж, ладно. Он подсел к ней. Она прижала пальцем его губу, подергала ее. — Расслабься. Ты читал Камасутру?
— Нет. (Эта книга валялась где-то здесь, была ему отвратительна, ибо он эстет, европеец, знаменит, секс для него только повод, вдохновение, но вовсе не самоцель).
Она стала целовать его. Ему казалось — долго. Стиснув ее за бедра, он забыл о технике поцелуя.
— Медленно, — сказала она, — высуни язык, мягко поводи губами…
Он внимал всему. Поцелуи были слишком долгими. Он боялся их: утром выпала пломба из мертвого зуба, там торчал кусок ваты. Боялся, что девушка проглотит ее. Он казался себе первокурсником консерватории, принесшим свое первое школярское сочинение, всего лишь несколько тактов, и выслушивающим, как учитель бормочет их. Каждый шаг на лестнице настораживал его. Его обуревало желание броситься к роялю и сыграть ей свое счастье, хотелось оглушить ее, играть ей, лечить ее, ошарашить, уничтожить, убить…
Он бросился в кухню, стал варить кофе. Она пришла к нему. Улыбалась.
— Я не хочу кофе. Ничего не хочу. Хочу тебя. Но прежде всего ты должен научиться целоваться. Понятно?
Ему не хотелось целоваться. Он закричал: — Ради тебя я хотел убить себя. Я почти обезумел. Ни о чем другом не мог думать. Только о тебе. Я не могу жить без тебя.
Она прижалась к нему. Стала целовать, до бесконечности долго. Вода кипела, в кухне было душно. С соседнего балкона кто-то смотрел на них. Он вспомнил, как однажды целовал в кухне дочь — черт знает почему, — и именно тогда этот же человек смотрел на него. Или, может, другой? Все равно.
Он закурил сигарету. Она сказала: — Я ребенок, пойми это.
Она читала его мысли… Может, это дьявол? Он спросил: — Ты еще куришь?
Она закурила и, прижав свои губы к его, выдохнула ему в рот глубокую затяжку. Он стал задыхаться. Опустившись на колени, начал целовать ее бедра. Она подняла его к своему лицу и сказала: — Не спеши. Сперва… так…я ведь ужасно люблю тебя. Не могу жить без тебя. Никто меня не любит. Все… но ты другой, в тебе — магнит, ты солнце, драгоценный камень. Жизнь моя. Ты мой дорогой…Ты Бог, понимаешь это? Но ты должен научиться целоваться.
— Скоро придет жена, — сказал композитор. — Пойдем погуляем.
— Когда придет, пойдем, хорошо? А пока учись целоваться.
Она все-таки выпила кофе, успокоилась и сказала: — Ты слишком интеллигентный. Хоть в тебе и магнит, но это всего лишь кусок холодного железа. Как ты мог из-за меня страдать? Ты врешь.
Он едва не плакал. И уже совсем забыл о своих страданиях. Вернуть ей пистолет? Выгнать ее?
— Здесь нам нельзя целоваться. Я лучше сыграю тебе.
Усевшись в кресло, она стала слушать. Он был уверен, что музыка нравится ей, пусть она и не понимает ее, и потому рассердился, когда она о ней заговорила. Говорила долго. Забыла о поцелуях? Нет. Она сказала: — Попробуй еще раз.
Целуя ее, он прошептал: — Разденься.
Она покачала головой:
— Сегодня ты…сегодня нет…не получится, не могу, у меня, знаешь, это самое…Было бы противно. Ты слишком торопишься. Какой в этом толк? Потом бросишь меня. Будем только целоваться, ты сначала должен влюбиться в меня. Иначе не выйдет.
— Согласен. Когда мы встретимся…когда ты сможешь?
Она улыбнулась.
— Почему ты никогда не смеешься? Может, ты плохой? Может, просто обыкновенный захватчик? Один раз переспишь, и баста. Наша любовь должна длиться долго, медленно, вечно. Не возражай мне.
Он молчал. Она была ужасна. Очень красива, все красивей и красивей, уже без помады, румяная, сильная, уверенная в себе. Он целовал ее в щеки, но она потянулась к его губам. Он укусил ее.
— Нет, — вскричала она. — Ты болван.
— Я? Я? Бога ради… Что ты себе позволяешь? Я старик, одной ногой в могиле. Почему ты меня учишь… такого… я болен… я импотент. А ты? Чему ты можешь научить? Прочти мне… если хочешь… стихотворение.
— Я не пишу стихов. Это было не мое стихотворение. И даже не Рильке. Но ты этого не поймешь.
— Нет, твое. Твое! Это была ты! Это ты написала. Тогда я не понимал стихов, а теперь не понимаю ничего, — кричал композитор. Он подскочил к роялю, вытащил оттуда пистолет.
Девушка улыбалась.
Он кричал: — Возьми. Он не нужен мне. Ты ужасно высокомерна и потому несчастна. Я никогда не сделаю тебя счастливой…
— Ты уже сделал меня счастливой, — прошептала она, — прости меня. Я люблю тебя как никого на свете. Но и ты будь ко мне снисходителен. Я боюсь. Пистолет заряжен, положи его. Не стреляй, прошу тебя.
Композитор улыбнулся. Щелкнул курком. Сказал: — Обойма пуста.
Оба разразились смехом. Эту фразу он слышал в каком-то военном фильме. Он снова спрятал пистолет в рояль и сказал: — Пойдем в комнату. Если жена и придет, ничего не случится. Ты не спеша оденешься…она туда не заходит. И спать можешь здесь.
Девушка не двигалась. Спустя минуту сказала: — Ты что обо мне думаешь? Я не шлюха. Я не проститутка. Я поэт. Этого ты не знаешь. Поэтому любишь меня. Но поэт больше, чем композитор. Не будем это обсуждать.
— Она явно ненормальная, — подумал композитор и успокоился. Решил предложить ей лекарство, порылся в аптечке. Но она захотела водки, а не лекарства.
Композитор достал бутылку, наполнил большие бокалы, и они залпом осушили их. Закрыв глаза, она сказала: — Я пьяна. Теперь ты можешь взять меня.
Композитор сглотнул слюну (уж не хотел ли он сплюнуть?) и молчал. Снова налил себе полный бокал, выпил один и продолжал молчать.
— Что ты молчишь? Да, можешь, можешь. Я нездорова, но, когда я пьяна, мне все равно, ты дурак. — И продолжала, не открывая глаз: — Ты хамло, свинья, хреновый композитор. Не верю ни одному твоему слову. Не верю в твою любовь, не верю ни во что. Все, что у тебя здесь есть, ты наворовал. Твоя музыка — сплошное шарлатанство. Хоть я и слышала только то, что ты здесь набренчал. Что ты хотел этим сказать? Для чего ты это делаешь, старикашка? Сам сказал, что уже одной ногой в могиле. Пришлось сказать. Иначе я бы пристрелила тебя. Уж как-нибудь сумела бы. Можешь вскочить на меня, дикий кабан. Знаешь ли ты, что любовь — это слова? Губы? Думаешь, любовь между ног? Скажи откровенно, ты подлец или нет? Что ты такое?
Композитор мягко сжал ее руку и сказал: — Ты в самом деле больна? Доверься мне. Я прощаю тебе все, что ты наговорила сейчас. Потому что это была первая правда,которую я услышал. Чем ты больна?
— Ничем. Просто менсис, ерунда. Ты животное.
— Хорошо, — сказал композитор, — налить еще?
— Пожалуйста, — сказала она и сплюнула на ковер. Залпом выпила и третий бокал, и композитор решил, что, если она уснет, он уложит ее, а там уж пусть жена думает, что ей угодно. Он объяснит. Теперь он другой. Эта девушка открыла ему новое измерение мира. Только теперь он стал человеком. Надо сделать для нее все, надо о ней позаботиться, как бы обременительно это ни было.
Но девица попросила крепкого кофе. Выпила целую чашку. И снова была как стеклышко. Улыбалась. Снова захотела целоваться. Была спокойной. И снова здоровой. Поднялась, сказала: — Ну я иду. Иду.
Схватив сумку, выбежала из квартиры. Композитор за ней: — Куда ты, подожди, вызову такси. Не валяй дурака.
—
Приду в другой раз, сама, когда захочу. Не забывай меня. Забудь о моих словах, но не обо мне. Ты моя судьба. К черту такси!Он шел рядом с ней, шла она быстро. Ему было зябко. Стоял конец сентября, от деревьев веяло влагой, хотя листва уже едва держалась на ветках.
Ему хотелось курить, писать ноты, листать страницы, творить, но это, это было не творчество, это грубая жизнь. Он подумал: творчество — это не жизнь, жизнь — это ее месячные, величайшая тайна природы, дар злого Создателя несчастным женщинам. Он пожалел весь женский род, эту вторую половину человечества, не способную плодотворно работать целый месяц. Им бы писать лишь короткие симфонии — или они пишут и в эти дни? Композитор вспомнил, что со своими четырьмя сестрами он не общался в такие периоды — они словно переходили в другой мир. Не выносил он этих дел и у супруги. А сколько пошлых шуточек существует по этому поводу? Ничего, цивилизация будущего и с этим справится. Да, спору нет: мужчины созданы для карьеры, работы, для творчества, а женщины — существа несовершенные.
Они пришли в маленькую квартиру, где за столом сидел молодой человек и ел бифштекс, запивая его пивом. Девушка сказала: — Это мой любовник. Он знает про пистолет. Он ревнив. Я сказала ему, что люблю тебя. Он водитель троллейбуса. В поэзии разбирается так же, как ты. У него астма, он тоже одной ногой в могиле.
Любовник улыбнулся. Кивнул. Сказал: — У меня астма, но я не импотент, не художник, а обыкновенный недоумок, что связался с чокнутой эротоманкой. Ну как, переспали?
Композитор, решительно покачав головой, сказал: — Я старый, вы даже не представляете — какой.
— Выглядишь хорошо. Как это тебе удается? Моя любовница хочет меня бросить, говорит, влюбилась в тебя. Плевать.Она тунеядка.
— Она же пишет стихи, — вставил композитор.
— Это да, но денег у нее нет. Хотя мне все равно. Как тебе удалось уложить ее в постель?
— Мне? Она никогда не была со мной ни в какой постели!
— Это я образно. Она и на асфальте разляжется. Но вообще она хорошая. В конце концов, живем на мои деньги. А ты наверняка загребаешь. Машина, дача, любовницы, мотаешься по всему свету, знаменит. А у меня отбираешь мою овечку. Ты знаешь, что она набожная?
Девушка налила в стаканчики красного вина, подала композитору. Сказала: — Матё, я не виновата.
— Знаю, это пройдет, — сказал любовник. — И я опять буду твоим лучшим дружком. Наконец-то ты выбрала такого, которому не будешь оплачивать такси. Мы надеемся, что вы одолжите мне тысяч десять. Или вы жадный?
— У меня нет таких денег.
— Ну, значит, вы еще не тот, настоящий, — говорит Матё. — Хотите тут поспать? Я иду на работу.
— Я тоже пойду, — говорит девушка. — Ты же хорошо знаешь,что ничего не произойдет, не бойся.
— А если и произойдет? Родишь гения. На старости лет он будет кормить нас. Клёвая перспектива.
— Кстати, — говорит девушка, — Матё инженер, но его нигде не берут, вот он потихоньку и работает водителем. Но сегодня у него настоящая работа.
— Вообще-то, — обрывает ее Матё, — я рад, что она подарила тебе пистолет. Что будешь с ним делать? Мне он ни к чему. Я пошел.
Композитор взбодрился и дал Матё уйти.
Девушка и композитор стали пить плохое красное вино.
— Что ты молчишь? — спросила она.
Он продолжал молчать.
— Может, включить радио, послушаем музыку?
— Включи.
Девушка нашла серьезную музыку. Композитор сказал: — Брукнер.
— Кто?
— Симфония Брукнера. Очень длинная.
Девушка улыбнулась. И композитор улыбнулся. Он спросил: — Хочешь целоваться?
Она улыбнулась. Почему? Почему она все время улыбается?
Брукнер становился интересным. Гость закрыл глаза и вдруг обнаружил в сочинении размер, которого прежде не замечал. Радио трещало, урчало, вторгался какой-то болван-англичанин, но гость вел себя прилично — не стал настраивать приемник.
— Почему ты пишешь стихи? — спросил он.
Девушка улыбнулась.
— Думаю… думаю… что Бог ужасно любит меня. У меня нет никого. Этот Матё, сам видишь, циник.
— Нет. Совсем нет.
— Ну, значит, нет. Впрочем, и Христос был циник, ну и что? Это порок? Почему он не хотел разговаривать с Кайафой, если был другом грешников? Блудницу любил, Магдалину, а с Кайафой не стал говорить. Ты думал об этом?
— Нет. Понятия не имею о Библии, я атеист.
Девушка с ужасом посмотрела на гостя. Отодвинула бокал. Сказала: — Ты гордый. Искусство ничего не решает. Это наркотик, особенно музыка, и особенно эта, какую мы сейчас слушаем. Ты этому веришь? Ты сноб или мошенник. Большинству людей хочется попасть на небо, их интересует только свое личное и ничто другое. Человек эгоист, собственник, грубиян, и особенно мужчины.
Он приблизился к ней, стал целовать. Она сказала: — Этому ты никогда не научишься. На всю жизнь останешься дилетантом. Больше не будем целоваться. Если хочешь что-то “большее” — валяй. Я умоюсь — и попробуй.
Спустя несколько минут они лежали рядом раздетые. Девушка перекрестилась. Он взобрался на нее, но дальше дело не пошло.Он хотел поцеловать ее, но она отвернулась и сказала: — Перекрестись. Я пока совершенно холодна. Скажи: Боже, пусть у меня встанет.
— Теперь ты что-то торопишься.
— Можешь перекреститься?
Композитор сделал какой-то жест на груди. Девушка прыснула. Смеясь вскочила с постели и стала бегать по комнате.
Выпили вина. Она сказала: — Ты животное. Соитие — священный акт. Его нельзя начать без молитвы. Учти.
— Матё молится? — Долгая пауза. — Не отвечаешь?
Он снова обнял ее, и они, как говорится, слились. Композитор тут же уснул. Отзвучала симфония Брукнера. Композитор проснулся. В доме никого не было. Никакой записки. Он вошел в ванную — вымыть руки. В ванне лежала девушка. На лице — улыбка. Ванна — полна крови. “Ну и хлещет из нее!” — подумал композитор. И вдруг возле ванны увидел бритву. Поднял руку девушки. Белел глубокий, до кости, разрез. Он вскричал: — Боже! Что я наделал! — Он вытащил девушку из ванны. Положил на пол, слушал, бьется ли у нее сердце. Она открыла глаза. — Я жива? — отозвалась она тихим голосом.
Перевязав рану бинтом, он кинулся к соседям. По телефону вызвал “скорую”. Когда вернулся с соседями, девушка уже сидела в кресле, бледная, голая, вся в крови.
В квартиру ввалилась толпа. Какая-то женщина принялась чистить ванну. Композитор вышел в коридор, спустился по лестнице, постоял немного на улице и припустил домой.
Разбудил жену. Рассказал ей все. Жена не поняла, спросила: — А что ты тут делаешь?
Композитор подошел к роялю, ударил по клавише. Подумал: “До-диез? Почему? Лучше ре-диез”. Взял ре-диез. “Но почему ре-диез? Лучше ре”. Но и ре было не то.
Супруга оделась, строго и по-деловому сказала: — Едем туда, шут гороховый.
Они вызвали такси.
У Матё и его любовницы стояла тишина.
Девушка была жива.
На премьере своей седьмой симфонии композитор увидел ее среди слушателей. Затем она исчезла. После концерта многие пришли поздравить автора. Наговорили всякого: лучшее его сочинение… полное печали и радости. Характерная диалектика творца, каким он по сути и является. Его старенький учитель тоже пришел с поздравлениями:
— Хорошо. Я знал, что когда-нибудь вам по душе придется Брукнер. Я знал это. Вы зря сопротивлялись. Правда, в последней части чересчур много тимпанов. Но слушатели к этому привыкнут. Как поживает супруга?
Композитор поблагодарил за поздравления и отправился в клуб, утопить тоску в вине.
Рудольф Слобода
(1938-1995) — крупный словацкий поэт, прозаик, сценарист. В 1990 г. в издательстве “Радуга” вышел его роман “Разгул” на русском языке.1.
Рейнхард Гейдрих (1904—1942) — шеф политической полиции фашистской Германии,
с 1941 г. протектор “Чехии и Моравии”. Убит участниками Сопротивления. (Прим. переводчика.)