Рубрику ведет Лев Аннинский
Не архипелаг — континент
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 1998
Не архипелаг — континент!
Рубрику ведет Лев Аннинский
Для затравки — “Опыт литературной фантасмагории”, поставленный в “Континенте” и озаглавленный “Зона Ш.”, где “Зона” — метафора советской реальности, а
“Ш.” — синекдоха фамилии главного советского классика.Автор опыта — Валерий Сердюченко, как и многие шолоховеды, стоит перед головоломной задачей: соединить гениальность “Тихого Дона”, которую не смеют отрицать даже самые крутые представители НЕНАВИДЯЩЕЙ Шолохова интеллигенции, с обликом “косноязычного запойного пьяницы”, который наезжал в столицу из Вешек и “городил с трибун партийных и писательских съездов такую околесицу, что морщились даже его кремлевские покровители”.
Не имея логики сопрячь такие тексты с таким обликом, наш коллега, живущий ныне в ближнем зарубежье, принимает следующее алхимическое решение: он возгоняет гениальность в нечто самостийное и материализует ее в фигуре некоего полубезумного бродяги, который “однажды появился на пороге” шолоховского дома и получил там приют, то есть был схован в подвал.
На всю жизнь.
Объяснение найдено! Шолохов с трибун несет околесицу, а псих в подвале пишет ему тексты — сначала гениальные, потом очень талантливые, потом просто талантливые. Вплоть до “Судьбы человека”, в литературном отношении тоже не лыком шитой.
Замечательный образец материализации духа.
В конце сюжета сидящий в подполе дух испускает дух, а пьяница остается пьяницей.
А в войну как же? Где был дух?
А в войну — пока Шолохов вымучивал в армии свои “беспомощные корреспонденции”, его полубезумный пленник шатался бомжом по Обдонью, уворачиваясь от немецких и румынских жандармов. Когда полковник Шолохов возвратился в станицу, он нашел своего “соавтора”, узнав его в “оборванце, жмущемся к стенам его разрушенного дома”. И тот, вселившись обратно в подвал, принялся писать для Шолохова “Они сражались за Родину”.
“Наш сюжет исчерпан, — замечает автор “Континента” в финале своей фантасмагории. — Мы не настаиваем на его аксиоматической достоверности. Мы лишь утверждаем, что полностью, от “А” до “Я”, загадку Шолохова можно объяснить только так — и никак иначе”.
Можно и так. Если бы не “бритва Оккама” — правило, завещанное нам великим средневековым схоластом: не надо умножать сущностей! А то вон сколько нагорожено: некий бродяга, всю жизнь в подполе, “жмется к стенам”. Этак можно целую роту литературную разместить в Обдонье — поди опровергни!
А потом я подумал: молодец Сердюченко! Смело действует! Я имею в виду даже не подпол, вырытый им под шолоховским домом в Вешках, а крышу, покрывшую эти “полуразрушенные стены”. Черт с ним, с Оккамом, пусть сам бреется своей бритвой, но если надо связать то, что само собой не вяжется (гениальность “Тихого Дона” с выходками Михаила Александровича; или если говорить о стране в целом, — изощренную духовность русской инеллигенции с дуболомством революционеров, которых она поддержала), то надо схватывать то целое, внутри которого всё это не вяжется. И накрывать “крышей”.
Только так и можно связать, понять, объяснить.
Я шолоховский сюжет пересказал для затравки, сам по себе он мне сейчас не нужен, хотя и занимателен. Речь — о “Континенте”, одном из самых серьезных толстых литературных журналов, ОТЛИЧИЕ которого от других изданий (как сама редакция формулирует) состоит в том, что здесь всегда представлены “разные точки зрения”, что это “постоянный форум” и что редакция, “уважая любое добросовестное мнение”, исходит из того, что “возрождение России невозможно вне общих для современной цивилизации измерений демократии и либеральной экономики”.
Я опять-таки раздвинул бы и эти “общие измерения”, потому что демократией и либеральной экономикой мудрость истории не исчерпывается, но — ход-то абсолютно правилен: строить крышу! Иначе — раздрай и безысход! Иначе: эти топчут белых, выгораживая красных, те топчут красных, выгораживая белых; тот дотаптывает Сталина, этот Ленина, а есть и такие, что всех Романовых заново ставят к стен-
ке — за то, что с ХVII века вестернизировали Святую Русь.Есть и в “Континенте” такие авторы, что “жмутся к стенам разрушенного дома”, то есть ищут виноватых в противоположном лагере, но мне это неинтересно. Интересно другое: есть ли надо всем этим крыша?
И еще — отличие “Континента” от других толстых журналов (цитирую всё то же редакционное обращение к читателю): нигде больше нет “столь объемных и столь разнообразных публицистических рубрик, где обсуждаются самые острые проблемы современной российской и мировой жизни”. Это истинно так.
Вот я и возьму публицистику, а прозу-поэзию обойду: этого добра и в других журналах хватает. А вот материалы “Континента” в рубрике “Россия” — уникальны.
Читатель понимает почему?
Потому что Россия — наша крыша. Не будет ее — нас не будет. Кто-то другой будет “жаться к развалинам”.
Самое интересное в последних книгах “Континента” — большая работа Юрия Каграманова. Озаглавлена — в стиле современного ерничанья, с непременным подколом Ильичу: “От какого наследства мы отказываемся”.
Не верьте этой скоморошьей ноте. Работа очень глубокая и серьезная.
Почему и хочется ее откомментировать.
“Простая пятерица чувств убеждает: советский период истории разламывается на два… Первый из них, революционный, протянулся до конца 20-х годов. Около 1930 года произошел решительный перелом, завершившийся где-то в 1937—38. Начался второй период, который, за отсутствием у него собственного имени, я назвал бы постреволюционным. А пожалуй — и посткоммунистическим”.
Насчет названия можно поспорить: сам Ю.Каграманов понимает, что напялить можно почти любое: “не за горами трансформация нынешних “коммунистов” в чистых “державников”… которые как-нибудь переназовутся”. Но что от 20-х к 30-м наметилась полная смена власти — факт, впрямь ощущаемый всей пятерицей. Войдя около 1930 года в “длинный туннель”, пишет Каграманов, партия в 1938-м вышла из него и “с тою же песней” повернула в другую сторону. Сталинцы украли у ленинцев имя, а ленинцев обозвали троцкистами и добили “в тундре близ Воркуты”, что ярко описано в “Архипелаге ГУЛАГе”. Державные неоязычники перехватили страну и партию у коммунистических сектантов: коммуниста сменил “хамунист”. В гражданскую войну он снимал с расстрелянного сапоги, в ежовщину снял — имя. Имя того, кого зарыл в землю.
Что Ю.Каграманов делит советский период надвое, хорошо уже тем, что исчезает единое чучело, об которое вытирают ноги теперь все обиженные: “советская власть”. Я бы и начетверо разделил: после смерти Сталина растерявшихся диадохов поперли с авансцены хрущевские выдвиженцы, а выигравших войну “хамунистов” вываляли в перьях подоспевшие “шестидесятники”, которые сами пятнадцать лет спустя были поперты из политики и культуры проснувшимися “деревенщиками”, в руках которых еще пятнадцать лет спустя хрустнул и развалился Советский Союз, оставив после себя то, во что за тысячу лет превратилась Святая Русь.
И все это — “при советской власти”.
Так что это за миражная вывеска? И не лучше ли перестать гипнотизировать себя и других этим словосочетанием и поискать реальным процессам другую рамочную конструкцию, то есть крышу?
“Для большевиков опасность Термидора была равнозначна опасности “буржуазного перерождения”… Мы теперь видим, что ЭТА опасность ждала своего часа, который должен был наступить ой как не скоро”.
Ой как не скоро — это в наши дни. А тогда могильщик ворвался совсем с другого хода. И на буржуя он не походил. От него большевики не ждали подвоха, потому что он был — “пролетарий”. Тот самый, которого они “звали” в свой авангард.
На самом деле он был вчерашний крестьянин, едва обвыкшийся в новых, городских условиях.
“Он напоминал пьяного на льду, с благодарностью цеплявшегося за первого встретившегося ему поводыря”.
Отлично сказано! Так не задуматься ли и о том, что этот свежемобилизованный пролетарий с благодарностью уцепился бы и за эсеров, схвати они власть, и за кадетов, и за монархистов, удержись они у власти, не говоря уже о черносотенцах, тоже рассчитывавших на его поддержку?
Значит, дело не в том, ЗА КОГО уцепился “пьяный на льду”, а в том, что ка-кая-то мощная сила погнала его из деревни в город и с земли на панель (она же — политическая ярмарка).
Это верно, что после “ленинского призыва” в роли Вольтера обосновался в партии товарищ Бывалов, герой фильма “Волга-Волга”. Но те, кого он подсидел и вытеснил, были что, семи пядей во лбу? Недоучившиеся семинаристы, выпускники церковно-приходских школ… “Даже интеллектуальный цвет партии составили люди, как правило, не получившие систематического университетского образования, “экстерны”…
Добавлю к этому цитируемому Каграмановым наблюдению Федотова, что интеллигентами в предреволюционную пору называли не окончивших курса студентов.
Собирая под общей крышей (выводя из общего подпола) таких антиподов, как предреволюционный интеллигент, революционный партиец и партиец пореволюционный (товарищ Бывалов с портфелем), Ю.Каграманов улавливает некоторое общее состояние, свойственное им всем. Независимо от уровня образованности.
“Философия жизни”! Они все уверены, что знание — ничто в сравнении с опытом. Жизнь выше мерехлюндий. Чехов не объясняет — он только смотрит и видит. Внутренний озноб, болезненное оледенение души — у всех. Душа освобождается от чувствительности и проникается чувственностью. В ней много цепкой беспощадности, много иронии, “сухого блеска” (опять здорово сказано. — Л. А.).
Еще несколько лет (война и два переворота), и ироничного интеллигента сменяет на авансцене новый герой. Веселый. Злой. Как сказал поэт: “Праздничный, веселый, бесноватый”. Он уже “советский”, но не это важно, важно, что он из той же драмы. Веселая злость искала выхода в стонах людей, призывавших: “Буря бы грянула, что ли!” “Буря! Скоро грянет буря!”
Грянула! “Молодые штурманы будущей бури” оказались удачливыми синоптиками.
Нет, они не изнасиловали историю и не захватили страну — они ее приняли, когда она, как “пьяный на льду”, ввалилась в их объятья.
Замечательно, что под единую крышу процесса, помимо политиков — большевиков и их непосредственных комбатантов, — приняты Каграмановым еще два персонажа: мужик, протопавший в гостиную, и интеллигент, зажавший при этом нос. Но, может быть, тогда стоит поискать объяснение ВСЕМУ, что происходило под крышей? “Нечто подобное имело место и в Европе”, — замечает Ю.Каграманов, имея в виду апологию здорового зверя после первой мировой войны.
Раз “и в Европе”, то уже легче. Но закончим о России. “Хамунист”, в 1937 году пустивший в расход коммуниста, — это ведь и есть “человек-зверь”, здоровый парень, о котором все “позорное десятилетие” грезили декадентские кликуши обоего пола.
Чего же вы тогда вцепились в большевиков? Они — плоть от плоти… вашей же плоти. Во все периоды.
“Культурный процесс 30-х годов — это в значительной мере органический процесс”.
А культурный процесс 20-х?
“…Россия долго присматривалась к навязавшемуся ей “суженому”, будто ждала, что унесет его очередная лихоманка и появится на его месте кто-то другой. Но другой не появлялся, и тогда она сказала себе, как говорили чеховские персонажи: “надо жить”
.— Почему надо? — издевательски переспрашивали чеховских героев первые большевистские критики.
Отвечаю: потому что это была общая жизнь, общее дело. Но чтобы ощутить его, надо было иметь кругозор Федотова, а не только наметки соцреализма в голове.
Хотя и соцреализм закономерен. Но только — в контексте той общей драмы, которую переживала Россия (белая, красная, зеленая, пестрая, пегая — продолжите сами).
Что же взять из наследия соцреализма? Ведь всё такое противное! Ю.Каграманов находит:
“Музыкальность эпохи ярко сказалась собственно в музыкальной сфере. Появилось очень много хороших, даже замечательных песен… Со многим из того, что было в массовой культуре 30-х годов, сегодня легко расставаться — смеясь, а вот песню жалко… Оптимистический порыв 30-х годов — героическая попытка слюбиться с навязавшимся невесть откуда “суженым”…. в значительной степени был искренним”.
Если “искренним”, то почему “навязавшимся невесть откуда”? Вроде из общих же комплексов соткан! И почему за массовую песню 30-х годов надо так извиняться?
Она-де шла “мимо жизни”, “серой коммунально-барачной жизни”. Жизнь, так сказать, была “безобразна”, а песня — “прекрасна”.
Не связать ли это как-нибудь поорганичнее? То есть люди 30-х годов действительно жили “коммунально-барачным” бытом (который, конечно же, по нашим нынешним меркам безобразен), но, выходя на площадь, они пели прекрасные советские песни. Почему? Потому что помнили, как их отцы куролесили “пьяными на льду”. Потому что верили, что их дети от “безобразий” избавятся.
Их дети — это мы. От ТЕХ безобразий мы избавились. У нас ДРУГИЕ безобразия. Нечего пинать за это отцов.
Однако от прекрасных песен я хотел бы перейти к некоторым другим реалиям рисуемой Каграмановым картины 30-х годов.
“Военные, которые стали вызывать всеобщий восторг, — это уже не хамоватые братаны времен Гражданки, напротив, собранные, корректные красноармейцы и командиры…”
Корректные? Собранные? Но разве это не “мимо жизни”? А “в жизни” они, наверное, сталинские зомби, винтики тоталитаризма?
“Чем ближе к войне, тем больше выделяется, в ряду других персонажей, командир со шпалами или кубиками в петлицах, с “добрыми и сильными руками” и великолепной портупеей, кумир всех мальчишек, да и девчонок тоже”.
Выделяю в этом пассаже Каграманова ключевые слова: ЧЕМ БЛИЖЕ К ВОЙНЕ.
Ну? И даже эта проговорка не побуждает очертить “общее дело” не как поле столкновения доктрин (неоязычники против коммунистов) или ристалище псевдообразованности (хамы против полузнаек), а несколько пошире?
Ю. Каграманов старается “переменить угол зрения на происходящее” — увидеть трясучку русской истории ХХ века в контексте “медленно-текущих”, глобальных процессов (histoire de longue duree). Я сделаю то же самое, только еще больше расширю “крышу”, покрывающую события.
Базовые события — вовсе не две революции. Базовые события — две мировых войны, между которыми полуразрушенная страна постаралась использовать передышку и народ, уязвленный поражением, пошел на революцию, чтобы обновить всю структуру сверху донизу. Идеология при этом годилась любая, лишь бы новая. Подвернулась марксистская. Она — “чрезмерно-головная, интеллигибельная”… тем лучше: как раз вследствие этого “под нею” открылось раздолье для бессознательного и инстинктивного”. Инстинкт же говорил: бери дубье и беги до кучи. Коммунизм — не более чем наркоз, чтобы народ сделал из себя армию. И народ это сделал: дал согнать себя с земли в казармы. Дал оседлать себя самому беспощадному из вождей. И смертельная война была выиграна.
Как сказал бы автор “Зоны Ш.”, загадку тоталитаризма можно объяснить лишь так, и никак иначе.
Ю. Каграманов объясняет иначе.
Война в его интерпретации — это что-то вроде недосмотра судьбы. Это то, чего “не должно было быть, во всяком случае, как Великой и Отечественной”. А была она — следствием “колоссальных просчетов” лично товарища Сталина, у которого в “оптике” только “физические величины имели вес, всё прочее было марево, не стоившее внимания” (“Сколько дивизий у римского папы?”).
“Если революционный период — царство Ошибки (“великой” — роковой), то последующий период… это, по большому счету, царство Глупости”.
Глупость Каграманов пишет с большой буквы, осеняя себя тенью “великого Эразма”.
Тень усыновляет в данном случае многих историков, испытывающих сегодня жажду задним числом перевоевать 1941 год как-нибудь поудачнее. Их можно понять. Только в данном случае Каграманов забывает свое собственное (и благое) правило: говоря о тогдашних людях, “ставить себя на их место”.
Насчет личной “оптики” Салина. Между прочим, о таком подходе — пересчитывать всё на дивизии и вообще учитывать только физическую мощь — мемуаристы говорят применительно к Николаю II. Почему-то Ю. Каграманов не рвется перевоевать от его имени 1914 год. О Сталине же…
Впрочем, о Сталине лучше молчать тем, кого могут заподозрить в сталинизме.
Тогда — беру в свидетели Генри Киссинджера: Сталин действовал отнюдь не близоруко и не глупо. Он строил весьма тонкие и трезвые расчеты, причем вовсе не с целью завоевать мир, угробив при этом десятки миллионов советских людей. Он хитрил, интриговал и надувал других с целью прямо противоположной: увернуться от столкновения и сберечь людей. И Сталин непременно выиграл бы эту игру, если бы Гитлер (за которого Сталин просчитывал разумные и рациональные ходы) продолжал играть по принятым сначала правилам. “Главная слабость Сталина как государственного деятеля заключалась в том, что он имел тенденцию приписывать своим оппонентам ту же самую способность к холодному расчету, какой обладал он сам” (Генри Киссинджер. Дипломатия.М.,1997.С.316). Вот такая “Глупость”. Если кто-то увидит в этом суждении оттенок восхищения Сталиным, — все вопросы к Киссинджеру.
Гитлер “сыграл” против расчетов: попер на рожон. В конце концов, он и расплатился страшнее всех.
Что же, осенив себя великим Эразмом, перевесим ярлык Глупости на Гитлера?
Вовсе нет. И тот отлично знал правила игры и тоже умел играть по ним. Но на него давила агрессивная энергия, накопленная его народом. Витальная сила, как сказали бы доморощенные “философы жизни”.
Геополитическая пружина, до отказа сжатая Версалем, должна была распрямиться.
Гитлер всё понимал: он писал, что не может закупорить порыв немцев в бутылки и сохранить до лучших времен. Или теперь, или никогда…
В ЭТОМ контексте “ошибки” и “глупости” выглядят не так просто, как на иных страницах нынешней публицистики.
Да, это очень неэстетичное зрелище, очень нечеловечное, очень страшное: “химера”, в которую превратилась страна при Сталине: “голова львиная, хвост драконий”. Но когда идет глобальная драка, народу не до эстетики: народ выбегает из барака и под прекрасные песни идет погибать “за Родину, за Сталина”.
Слово “барак” я, разумеется, употребляю и в том контексте, который задан в журнале “Континент” словом “зона”.
И, наконец, неизбежный вопрос: если базисной ситуацией для всех этих коммунизмов-хамунизмов является мировая война, в два приема располосовавшая ХХ век, то как объяснить то, что происходило c душами людей в ХIХ? Почему в относительно тихое мирное время у революционеров чесались языки и руки?
Так это — от какой “крыши” отсчитывать! На фоне века ХIХ мировые войны — две Ошибки истории, с передышкой, в которую влезла Глупость.
А на фоне мировой истории, может быть, сама передышка века ХIХ — казус, который похож на Ошибку и Глупость (пишу эти слова с большой буквы, чтобы читателю было ясно: речь идет о Божьем Произволении, или — адаптирую для атеистов — о паузе в фатальном процессе).
Процесс же (медленно-текущий) таков: тысячу лет евразийская общность живет под давлением справа и слева. Между Китаем и Европой, грубо говоря. Не надо думать, что Темучин явился в наши степи только потому, что здесь спрятались от него половцы. Или — что в 1812 и 1941 годах нас обижали французы и немцы. Нас осаждали всеевропейские армии, и в 1918 году проявилось то же самое. Это давление “вечное”, геополитическое. Точно так же, как и давление с Востока: до Темучина был Атилла; после Темучина был бы и Тамерлан, не вцепись ему в хвост Баязет, причем тот вцепился по своей нужде, а вовсе не с целью помочь русским.
Так ведь давление — не только зло, но и добро. И не только война — большей частью оно мирное и часто полезное. Татары преподали нам урок государственного строительства, немцы при Екатерине выстроили губернскую Россию. Впрочем, плохо это или хорошо, я тут судить не буду: история наперед таких целей не ставит. Речь о той ситуации, которая нас за тысячу лет сделала тем, что мы есть. О вечной беде, что нас сплотила. О постоянном ожидании — удара ли, милости ли — справа и слева. И — о постоянном же нервическом выделении из народного организма агрессивных элементов, которые готовы к реакциям на уничтожение и самоуничтожение: выпрыгнуть из этого стрессового состояния куда угодно — в Европу, в Азию, в Опоньское царство, в мировой коммунизм, в тотальность, в анархию, в бедлам…
А если представить себе геополитическую ситуацию ХХI века? Гляньте на глобус. Слева — Европа (кто во главе ее? Опять немцы?). Справа — Китай (плюс Япония? Монголия?). Снизу — ислам (турки? арабы?). И надо соображать, с кем быть в единстве, чтобы удержаться.
Вы думаете, что в этой ситуации историки должны продолжать выяснение нюансов сталинизма и троцкизма? Упражняться в остроумии насчет “оптики” вождей?
* * *
Два слова в оправдание.
Я спорю с некоторыми позициями журнала “Континент”, отдавая должное его кардинальной позиции, глубоко мне близкой.
Когда Владимир Максимов четверть века назад выбирал для журнала назва-
ние, — от какого слова он отталкивался?Он отталкивался от слова “архипелаг”.
АРХИПЕЛАГ — символ пространства, раздробленного на осколки, рассеченного на зоны, растертого в лагерную пыль.
КОНТИНЕНТ — символ пространства, собранного воедино.