Рубрику ведет Наталья Иванова
Хроника остановленного времени
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 9, 1998
Хроника остановленного времени
Рубрику ведет Наталья Иванова
1993-й, конфликтный
Конфликтный в политическом отношении 1993-й помнится прежде всего днями
3—4 октября, танками, горящим Белым Домом. Ясный денек ранней осени — 4 октября, понедельник — я провела неподалеку от Белого Дома, перебегая вместе с толпой с одной стороны Нового Арбата — перед зданием мэрии — на другую. Помню не мысль, но чувство: глубочайшей тоски и отчаяния. Люди, которых я видела напротив Дома, около мэрии, под мостом, отличались, я бы сказала, какими-то приподнято-взволнованными, отчасти даже веселыми лицами: возбуждение сказывалось на гормональном уровне. Все перекидывались слухами — мол, кого-то рикошетом ранило, кого-то из толпы убило, но никто не хотел уходить. Любопытство пересиливало страх: приезжали и “новые русские”, даже в сопровождении подруг в длиннополых пальто; а уж дети и собаки просто откровенно радовались — событию, стечению народа, невероятности происходящего. Дети ныряли в толпу, бегали под пулями, забирались на “сталинскую” беседку серого дома напротив. Поговаривали о снайперах. Первый раз я попала под обстрел еще на Садовом кольце, когда пробиралась к Белому Дому — как раз напротив посольства США. От обстрела пряталась за газетный, кажется, киоск. Именно в этот момент в нескольких метрах от меня тяжело ранили девушку-корреспондента какого-то зарубежного телевидения.В толпе носом к носу столкнулась с Леонидом Почиваловым из “Литгазеты” — через какое-то время он предложил зайти к Владимиру Васильеву и Екатерине Максимовой, в дом неподалеку, фасадом выходящий на Москву-реку. Зашли в роскошный, стиля вампир, подъезд, поднялись в квартиру — телевизор, настроенный на CNN, передавал все то, что видно было с балкона, а слышно и внутри комнаты.
Спустя короткое время вместе с Васильевым, которому дома никак не сиделось, отправились обратно. Васильев прихватил с собой видеокамеру. Час шел уже, по-моему, пятый, начало пятого. Огромные золотые стрелки на горящем чернотой и красными всполохами Белом Доме встали еще с утра. Народу уже почти не было. Милиционер — на спуске к мосту — пошутил, узнав Васильева: “Васильев, на тебе ведь бронежилета нету, а ну как застрелят?” Остановив нас, был непреклонен. Мы расстались, и я побрела к метро Смоленская, по дороге встретив Дмитрия Александровича Пригова с компанией, направлявшихся к пожарищу.
Тот месяц, пока длилось противостояние депутатов и правительства, завершившееся столкновением, я обитала в тихом и солнечном Коктебеле, — но даже по телевизионным сводкам новостей было понятно, что добром не кончится.
Не знаю — будь я в Москве, вполне возможно, что и моя подпись появилась бы рядом с подписями сорока с лишним писателей под обращением к Ельцину. Противостояние было очевидно опасным для того, что называли тогда “хрупкой демократией” России. И эта опасность нагнеталась — вполне в духе “бесов” Достоевского — Хасбулатовым. В силу всего вышесказанного я не имею никакого морального права задним числом выносить оценку коллективному письму.
Могу только констатировать, что письму этому — и самим танкам — предшествовала встреча (она состоялась 15 сентября) писателей с Ельциным. На этой встрече писатели выразили несогласие с осторожным выжиданием со стороны президента и призвали его к решительности: “решительные действия люди как раз поймут и поддержат” (М. Чудакова, Ю. Карякин и другие).
Уже после событий было опубликовано в “Литературной газете” открытое письмо Б. Архангельского Ельцину — не лишенное пафоса, письмо безусловно оправдывало действия власти.
На чрезвычайно бурном политическом фоне — как существовала литература?
Существовала. И реагировала — по-разному. Конечно же в публицистическом жанре — прежде всего.
В Париже Владимир Максимов и Андрей Синявский, примирившись и забыв череду прежних взаимных обвинений, объединенно выступили против действий Ельцина (вместе с ними заявление подписал Петр Егидес). Осудили военную операцию, предпринятую в центре столицы. Недвусмысленно обвинили Ельцина в пролитии крови, в неумении и нежелании решать гражданские конфликты цивилизованными способами.
Вокруг заявления парижских эмигрантов развернулась полемика в отечественной прессе — достаточно ясно им было дано понять, что судить о происшедшем из прекрасного далека, выносить оценки по крайней мере бестактно.
Имело ли все это отношение к собственно литературе?
Думаю, что имело.
Двусмысленное положение, в котором оказалась значительная часть интеллигенции (призывать к решительности — оправдать насилие?), подвело незримую, но определенную черту в ее романе с властью. Почти двухвековой сюжет, в котором действовали две силы — власть и властители дум, — завершался. Интеллигенция поняла, что ее — может быть, в самых необходимых целях, но все же — использовали.
После октября 93-го начинается новый переход: отход от политической ангажированности. Уход от открытой — или даже завуалированной политической поддержки. От союза с политиками, вечно заканчивающегося драматически (травматически) для литераторов. Именно потому, что политическая ангажированность настигла и скомпрометировала тех, кто всю свою предшествующую жизнь этой ангажированности избегал и вдруг на нее — и вполне осознанно — пошел.
Само собой разумеется, я не веду речь о тех литераторах, кто всегда прилипает к политически — и прагматически — выгодному государственному персонажу или общественному движению. Чаще всего это люди, не способные существовать автономно. Вероятно, бывают и исключения: настоящий литературный талант, из которого постоянно бьет общественно-политический темперамент. Но, видимо, эти исключения настолько диковинно-редки, что мне почти не встречались.
Октябрьское противостояние, конфликт, малая гражданская война спровоцировали вспышку гражданской активности литераторов, столь бурную, что в очень скором времени многие почувствовали себя опустошенными. Ну, разумеется, кроме тех, кто “вписался” на этом крутом повороте в одну упряжку — не столько с политиками, сколько с чиновничьим аппаратом.
Во всяком случае, роль и поведение интеллигенции, особенно литературной, активно обсуждались в течение года.
В подглавке “Уход интеллигенции” (из заметок о культуре переходного периода “Без напряжения…” “Новый мир”,
№ 2) Лев Гудков и Борис Дубин зафиксировали и сформулировали:— начало процесса профессиональной дифференциации;
— исчезновение общности интеллигентского чтения;
— разрушение рамок допустимого и запрещенного, злободневного и актуального;
— конец двоемыслия.
Начало процесса профессиональной дифференциации обозначили возникшие накануне и в течение 1993 года журналы нового — по сравнению с “толстыми” литературными и, в особенности, литературоведческими — типа: “Новое литературное обозрение”, “De Visu”, “Здесь и теперь”. (Сейчас, когда я пишу эти строки, очевидно, что выжить им можно было только при наличии крупных спонсорских вливаний — иных уж нет, здравствует и процветает только “НЛО”.) Программа, заявленная журналами нового типа, была в каждом отдельном случае гораздо более узкопрофессиональной (филологической), чем программа “толстых” традиционных журналов, рассчитанных отнюдь не обязательно на профессионала. П р о с т о читателя. Читателя-любителя.
В заметке “Голая литература” Николай Климонтович с оптимизмом приветствовал изменение ситуации: “Бумаги нет, типографии дороги, субсидий не предвидится, но — откуда ни возьмись — сколько новых журналов, прекрасных стихов, пристойной прозы и молодых имен! …У литературы сегодня хорошие перспективы. …Впервые за десятилетия перманентная гражданская война в нашем обществе идет сама по себе, а литература живет сама по себе — это ли не подарок?” (“ЛГ”, N№ 15). Весенний этот оптимизм был весьма ощутимо подправлен октябрьским поведением (повторяю еще раз, вынужденным и спровоцированным) интеллигенции. И тем не менее — ощущение ситуации и направления выражено Климонтовичем вполне точно.
“Ритуалы групповой солидарности”, “общность интеллигентского чтения” исчезли, “круг разорвался”, результат (показатель) налицо: тиражи демонстрируют этот разрыв общего круга. “Новый мир” — 53 010 экземпляров (N№ 12), “Знамя” — 76 500 экземпляров (N№ 12). Для сравнения: в предыдущем, 1992-м, тираж “Нового мира” составлял 241 340 экземпляров (N№ 11), тираж “Знамени” соответственно 192 409 экземпляров (N№ 12), произошло сокращение аудитории почти на четыре пятых у “Нового мира” и более чем вдвое у “Знамени”. Безусловно, это связано и с экономической ситуацией, с обеднением значительной части бывших подписчиков — но и с нарастающей дифференциацией в чтении тоже.
Возможности выбора возросли необычайно.
Если представить себе литературное (и читательское) пространство, ранее занимаемое “толстожурнальными” публикациями, то значительнейшая его — освобожденная — часть вовсе не осталась пустующей.
Привыкшие читать не бросили свою привычку в одночасье — их литературные интересы переместились в другую область, ту, к которой “высоколобые” относились со скептическим и презрительным равнодушием — к массовой литературе.
Если в годы 1986—1990 отток читателей от советского масскульта (романов
Ю. Семенова, Ан. Иванова, П. Проскурина и др.) был объясним публикацией сенсационных романов в “толстых журналах” (я думаю, что эта аудитория любителей беллетристики существенно пополнила ряды традиционных читателей либеральных изданий), то с началом спада этих публикаций и разворотом литературной периодики в сторону “другой” литературы такие читатели вполне закономерно обратились к чтиву сначала переводному, западного изготовления, затем отечественного — детективу, триллеру, любовному роману. Пространство, занимаемое литературной культурой, осталось в принципе столь же обширным — сотни тысяч (и даже миллионы) экземпляров массмакулатуры (издание которой, кстати, было необычайно выгодным бизнесом) говорят о реальном, а не воображаемом спросе. Что же касается упавших тиражей журналов, то они отнюдь не свидетельствовали о конце самой литературы — на соискание Букера были выдвинуты вполне значительные тексты 1993 года, и, как правило, их публикации были все-таки осуществлены традиционными литературными изданиями. А не издательствами.Другое дело, что сама “картинка” текущей словесности существенно изменилась.
И даже — сопровождалась сопутствующими этим изменениям скандалами: скандалом номер один литературного года стала публикация в “Новом мире” (N№ 3, 4) романа Владимира Шарова “До и во время” с последующим резким редакционным его осуждением (N№ 5). Один из соавторов резкого послесловия, Сергей Костырко, высказался еще раз — и очень определенно — по вопросу об этой щекотливой ситуации за “круглым столом” весьма относительно молодых критиков в “ЛГ”: “Но вот когда в журнале появился текст, в эстетическом отношении (это не только мое мнение) находящийся вообще за гранью литературы, тогда неизбежно встал вопрос о репутации самого “Нового мира” (“ЛГ”, N№ 32). Спасая репутацию журнала от Шарова, Костырко и Роднянская обнаружили, сами того не желая, серьезное противоречие, “сшибку”, характерную не только для данной конкретной ситуации.
“Сшибка” была внутри противоречивой позиции литераторов: между тем, что “можно”, “допустимо”, и тем, что “нельзя”, теперь выбирала не цензура, не зловредный Главлит, а сами литераторы-издатели.
И внутри их сознания неразрешимо существовало “да …но”: “Свобода от прямой цензуры и от идеологического табуирования — вещь превосходная, но если при этом рухнут еще и границы, полагаемые неписаным культурным договором, неким исторически сложившимся минимальным согласием вокруг норм данной культуры, тогда словесность “потечет” и растечется до обмеления. Что отчасти и происходит”
(И. Роднянская отвечает на анкету “ЛГ”, N№ 29).“Сшибка” в сознании критика выразилась и на подсознательном уровне: статья, констатирующая, что “словесность больна, впору ставить диагноз”, чрезвычайно резкая по тону и оценкам прозы В. Пелевина, В. Шарова, А. Бородыни, ставящая диагноз “философская интоксикация”, тем не менее названа цитатой из… В. Пелевина. И цитатой, эстетически впечатляющей, — “Гипсовый ветер”. Пройдет всего несколько лет, и подсознательное противоречие разрешится в иную сторону: в N№ 4 “Нового мира” за 1996 год появится почти восторженный разбор И. Роднянской нового романа
В. Пелевина “Чапаев и Пустота”.Из позиционных высказываний критиков разных поколений можно составить целый спектр “притяжения-отталкивания”, “принятия-неприятия” общей ситуации — того, что одним представляется “крушением культурного контекста” (И. Роднянская), а другим — захватывающим строительством контекста нового (Н. Климонтович):
—
Владимир Лакшин отказывает современной литературе в своих критических услугах: “Занятия литературной критикой теперь меня мало увлекают, может быть, потому, что я не вижу ярких поводов для высказывания” (“ЛГ”, N№ 29);—
Станислав Рассадин: “Пригов — наскучил, Кедров — смешон, здравствующий из Ерофеевых — суетлив в непрестанной своей состязательности”, в общем, в литературе воцарился неуютный “промежуток” (именно так называется рассадинская колонка в N№ 28, “ЛГ”);—
Андрей Василевский: “…Признаюсь, в каком-то высшем смысле вся нынешняя словесность для меня — чужая. Но для литературно-критической и особенно издательской деятельности такая — абсолютная — позиция неконструктивна, и поневоле приходится применять относительные критерии: Х занимательнее, чем У, зато умнее, чем Z, и т.д.” (“ЛГ”, N№ 32);—
Михаил Золотоносов, отмечая “натурализм” С. Каледина, “эксплуатацию примитивной архаики” у Л. Петрушевской и Вл. Сорокина (прозу Вл. Маканина определяет как “попытку проникновения в экзистенциальные глубины”), иронически прошелся — вслед за Рассадиным — по Вик. Ерофееву, назвав его “заместителем”, стершим себя самого той резинкой, которой он попытался стереть советскую литературу. “Свобода как категория принесла литературе прежде всего освобождение от штампов” (“ЛГ”, N№ 29);—
Михаил Айзенберг: “Критики поздно спохватились. Не замеченная ими словесность — уже история литературы, причем не советской литературы, а реальной. Рассадин по привычке счел, что он имеет дело с мнимостями, с фикциями и может, как водится, распорядиться ими по-хозяйски. Но вышло наоборот: эта литература попутно распорядилась им” (“ЛГ”, N№ 24);—
Александр Архангельский: “Мы привыкли считать до двух и полагаем, что культура вегетативна, ибо размножается делением. Сначала дробили ее на “официальную” и “неофициальную”, затем на “традиционную” и “андеграундную”… Распалась и эта схема. Выяснилось (не для всех пока), что стилевая непохожесть… сама по себе ничего не значит” (“ЛГ”, N№ 27).Итак, в новой литературной ситуации Лакшин отказывается о ней писать вовсе, Рассадин борется с нею, Золотоносов ее анализирует и классифицирует, Айзенберг принимает и комментирует, Архангельский (судя по тому, что цитата выписана мною из его статьи о Тимуре Кибирове) эту литературу пытается вписать в круг собственных идей и соображений.
Общий вывод, общая коллективная позиция уже невозможны. А. Немзер констатирует “растерянность и вялость” только что напечатанного в “Волге”
(N№ 3—4) “Накануне накануне” Евгения Попова, одного из первых римейков не советской, но русской классики; В. Шохина — за тем же “круглым столом” в “ЛГ” — хвалит роман Михаила Шишкина “Всех ожидает одна ночь” (“Знамя”, N№ 7—8), воссоздающий недостающий в цепи великих с несомненным стилизаторским блеском классический роман XIX века; П. Басинский уповает на безликое эпигонство (“Образцы русского реализма слишком известны и слишком высоки, чтобы писатель, ступивший на эту стезю, имел право гордиться своей самостью”) и в статье “Убогие таланты” презрительно клеймит этим самым наименованием В. Пелевина и В. Шарова,
Д. Галковского и Вл. Сорокина, противопоставляя им всем А. Варламова (“пишет, словно молится” — встречали ль вы столь неожиданное литературно-критическое сравнение?)…И тем не менее — вся эта бурная разноголосица критиков парадоксально свидетельствует и о том (прежде всего), что самих-то текстов, новых, ставящих в тупик, вызывающих радость или гнев, достаточно. Кстати, этому осознанию — существования, плодоношения литературы — поспособствовала, безусловно, премия Букера. По крайней мере, около сорока номинаторов выискали те произведения, которые выдвинули на премию, а жюри (его в 1993 году возглавил Лев Аннинский) номинированные романы внимательно прочитало. “»У нас нет литературы!» Таков был общий глас еще полтора-два года назад. После Букера-92… вдруг прояснилось: литература у нас все-таки есть. Точнее — есть проза, и она <…> все прибывает и прибывает” (Алла Марченко “А ну как останемся с носом?” — “Новый мир”, N№ 11).