Из беседы с читателями
Светлана Алексиевич
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 1998
Светлана Алексиевич
В поисках вечного человека
(из беседы с читателями)
—
Ваша книга появилась через десять лет после чернобыльской катастрофы. Мы прочли ее тогда, когда уже привыкли жить с Чернобылем, когда многие даже забыли о нем. Скажите, почему вы не написали свою книгу раньше?— Хочу повторить то, о чем многие говорят в книге: мы Чернобыль не забыли, мы его не поняли.
Была мысль тогда, еще десять лет назад написать. Я даже сделала попытку — ездила несколько раз в зону, встречалась с учеными, военными… Смотрела, расспрашивала, но очень быстро поняла, что нет у меня идей, нет инструмента, чтобы охватить, осмыслить происходящее. Если я напишу сейчас книгу, то это будет репортаж о событии, а суть для меня еще скрыта, ускользает. Таких книг и кинорепортажей потом появилось множество. А я отступила, почувствовав: я бессильна. Никто ничего тогда не мог сказать, все признавались. что застигнуты врасплох. Кто-то ругал начальство, там, наверху, искал виноватых, кто-то жаловался, а большинство, особенно деревенские люди, безропотно и привычно приняли страдания. Страдания затмевали все, в том числе и способность думать, во время страданий плохо думается. Обычно, что бы ни случилось, мы обращаемся к прошлому, ищем там ответы и находим. Архив человечества универсален и безотказен, в нем есть все. Так мы думали. Так было. А тут прошлое не помогает. Не защищает. Прошлое как бы не нужно. Да, мир знал Хиросиму и Нагасаки, что-то все-таки слышали об аварии в Челябинске, хотя ее наглухо запрятали. Но то, что случилось в Чернобыле, случилось впервые. Впервые в мире. Как понять то, что никто не знает, чего человечество не знает?
Вспомним, какие мы были, когда это произошло…
«Я так верила… Я могла грибы собирать у стен реактора. Там люди сажали вишни, кусты смородины, там были грядки. Огурчики, редис…»
«Помню первую ночь… Это был не обыкновенный пожар, а какое-то чудо. Малиновое свечение… Голубое свечение… Не земное… Всю ночь мы простояли на балконе. Некоторые выносили на руках маленьких детей: «Посмотри! Запомни!» Мы не знали, что смерть может быть такой красивой».
«Началось переселение… Из поселков люди уходили организованно и быстро, а в деревнях стоял плач, крики. Солдатам приходилось силой вытаскивать людей из своих хат. Как сейчас вижу: подъезжаем на бэтээре, стоит во дворе бабка на коленях, в руках икона. Увидела нас и заголосила: «Сонейко светит, птички поют. Ни бомб, ни снарядов… На огороде у меня все взошло… Куда вы нас гоните со своей земли?»
Самое страшное, что они знали, — война, с чем могли сравнить — война. А война — это когда стреляют, бомбят, хата горит. Тут же трава, земля, птицы, бабочки — все как всегда. Знакомый, обычный мир их жизни. С вечными приметами. А оказывается, сменился век. Третья мировая война началась, а они и не заметили. Не понимали: войны теперь начинаются иначе, они живут уже после такой войны…
Помню, как книга возникала… Я встретилась с молодой женщиной — женой пожарника, одного из тех, кто в первую ночь взрыва полез на горящую крышу реактора. Их вызвали туда как на заурядный пожар: что-то горит на станции. Поехали в обычной одежде, без специальных костюмов. Всю ночь тушили пламя, ходили по кипящему графиту (к утру расползлись ноги), но струсили бы они тогда и не потушили, не только Украина и Беларусь, а вся Европа навряд ли осталась бы пригодной для жизни. Утром на носилках их унесли к самолету… Через четыре дня эта женщина приехала в Москву и там в специальной клинике нашла своего мужа. Врачи сказали: забудь, что это любимый человек, хотя ты еще несколько дней будешь видеть то же лицо, глаза, волосы, они пока не разрушены, но это уже не человек, а «радиоактивный объект», подлежащий дезактивации. Он получил дозу, в несколько раз превышающую норму. Целовать нельзя, обнимать нельзя, дотрагиваться нельзя… Сидеть рядом нельзя… А еще через несколько дней, когда он лежал в отдельном стеклянном боксе, к которому боялись лишний раз подойти медсёстры, нянечки, а если приближались, то в спецодежде, она подкупала ночью дежурных, прокрадывалась и ухаживала за ним. Потом она родит мертвую девочку, потом станет инвалидом… А у меня по-детски, удивленно спросит: «Раньше я нигде об этом не читала? И в кино не видела?»
Что Шекспир рядом с этим! В истории нет текстов, которые сейчас пишутся на чернобыльской земле. Тогда я услышала звук… Звук, с которого начинается для меня книга, все ранее услышанное, увиденное вдруг собралось в один пучок и ударило точечным светом: так вот о чем должна быть моя книга.
Чернобыль — не просто катастрофа, это — граница между одним миром и другим, это уже новая философия, новое мироощущение. Новое знание. Белорусы сегодня называют себя «черными ящиками». «Черные ящики» записывают в самолетах информацию о полете, если самолет терпит аварию — ищут «черные ящики». Белорусы записывают эту информацию, информацию для всех. Для человечества.Вот почему я пишу о том, что меня не оставляет чувство: я записывала не прошлое, а будущее. Мир после технологии…
Но беда в том, что никакие технологические катастрофы не меняют сознания людей. Чума в средневековой Европе могла опустошить страну получше Чернобыля («черная смерть» в XIV веке выкосила в иных местах до двух третей населения), города оставались пустыми, трупы хоронить было некому, и чудом выживший монах предрекал, что теперь-то наконец человек изменится. А он все не меняется. И после ГУЛАГа, Освенцима… Польская поэтесса Вислава Шимборска пишет: «Где Хиросима, там вновь Хиросима и производство предметов ширпотреба». Это — самое страшное.
Я не имела ответов и те, с кем встречалась и кого записывала, не имели ответов. Мы вместе пытались найти слова, уследить за возникающими чувствами. Рано или поздно мы осознаем, что развитие идей и чувств будет сейчас двигаться под знаком Чернобыля. Случилось нечто, для чего человек еще не приспособлен — не годится ни наше зрение, ни наше ухо, ни наше обоняние, даже нашего словаря не хватает. Весь внутренний инструмент требуется устроить иначе. Нам надо увидеть, потрогать, ощутить. Ничего из этого невозможно. Радиация неслышима, невидима. Таинственна. Мы переместились в другое время, во время новых вызовов, космических. Это то, перед чем остановилась сегодня культура. Молчат философы. Молчит искусство. Новые вопросы ждут новых ответов. Старые формулировки, сравнения — уже ловушки. Но человек устроен так, что в знакомом мире ему жить удобнее и комфортнее, ему неохота оттуда уходить.
А мир меняется… И я бы уточнила, что меняется не природа человека, а его мироощущение: кто он, зачем, его место на земле и в космосе, его пределы и возможности. Вот это меняется, и на это мы должны надеяться. Чума могла убить пол-Европы, но не всех, в газовых камерах можно было сжечь сотни тысяч людей, но не всех. А Чернобылем человек замахнулся на все живое. Если он не перестанет царствовать в природе, воевать с ней, смотреть свысока на букашек-таракашек, то он обречен. Когда-то это были всего лишь благие намерения чудаков. А теперь?
«Хоронили лес… Деревья упаковывали в целлофан и заваливали в могильник. Ночью не мог заснуть. Закрою глаза: что-то черное шевелится, переворачивается… Как живое… Живые пласты земли… С жуками, пауками, червяками… Они маленькие и большие, желтые и черные. Такие разноцветные. Я убивал их десятками, сотнями, тысячами, не зная даже, как их зовут. Просыпался от нелепого сна: на земле больше никого нет, я остался один?..»
«Мы проезжали мимо необычного кладбища, на научном языке оно называется биомогильником. Кладбище для животных. Десятки их остались в зоне. Под землей в железобетонных контейнерах лежат тысячи расстрелянных собак, кошек, коров, лошадей… Современные капища. И ни одного имени. Лишь однажды на деревенском заборе прочитал: «Прости, Шарик!»… Впервые человек замахнулся на всю жизнь. В этом смысле Чернобыль дальше Холокоста».
Я помню свои ощущения в Чернобыле. Там даже звуки другие. Все без человека. Дома без человека. Пространство вместо жизни. Мелькнет в сознании: а где-то сейчас люди убивают друг друга — в Боснии, Чечне, Алжире. Убивают после Чернобыля… А там никого убивать не хочется. Даже муху или мошку. Пусть мухи летают, осы жалят, тараканы ползают. Это — жизнь! Чувство жизни обострено, а как иначе среди стольких ликов смерти, когда тебя может убить вода, земля, трава… Только там постигаешь: в каком прекрасном мире мы еще недавно жили. Его больше нет.
— Существует мода на Апокалипсис. Сколько человек живет, столько его пугают концом света.
— Да, репетировали, воображали, пугали. Но такого представить не могли…
«Я вышла замуж, но я боюсь любить. Я из Чернобыля, он — ликвидатор. Я не знаю: можем ли мы любить? Имеем ли право? От нас рождаются только уроды…»
«Так страшно иногда бывает, что я готов сойти с ума. Как сошел с ума главный инженер чернобыльской станции Николай Фоменко».
«Задумываться мы стали… года через три. Когда один заболел, второй… Кто-то умер… Сошел с ума… Покончил с собой… Тогда начали задумываться… А поймем что-нибудь… через двадцать—тридцать лет. Если выживем…»
Как добыть из этого ужаса смысл? И где границы ужаса, которые, может, способен человек понять?
— Мне запомнилась ваша мысль о том, что искусство наше о страдании и любви человека. А почему только человека, а не всего живого?
— Помните, у Канта: «Мы никого в мире не уважаем, кроме человека». А у меня после Чернобыля жизнь растений, цветка уравнялась с человеческой жизнью. Сейчас такое странно слышать, но когда-нибудь так будут жить. Нам, людям эпохи войн и революций, этого сразу не принять. Но во время встреч с учеными меня поразил один факт: в первые дни и недели после катастрофы, когда обсуждалась идея переселения людей из зараженных мест, существовал проект вместе с людьми переселить и животных. Тогда возник вопрос, как переселить всех? Может быть, как-то можно переселить тех, кто на земле, а как быть с теми, кто в земле — жучками, червяками? А тех, кто наверху? В небе? Как эвакуировать майского жука или синичку? Как поступить с ними? У нас нет средств передать им нужную информацию. Эти подробности и разговоры ученых меня волновали. Значит, уже сегодня, сейчас наши отношения с этим вторым миром (я бы так его назвала) обсуждаются как философская проблема. Этот мир к нам приближается, прежней непроходимой бездны между нами нет. Это — все жизнь. Единая жизнь. Происходит перестройка чувств. Их преображение.
Я писала книгу и все время об этом думала. Увидела мир другими глазами… Мы ведь ищем себя всюду. Я это обрела в работе…
—
Читая вашу книгу, думаешь: никакие прогрессы, никакие демократии не решат всех проблем бытия. Мы скоро забудем, какие мы недавно были? Откуда мы? А Чернобыль с нами останется, Чернобыль останется вместо истории.— Погружаешься в материал и вытягиваешь вереницу смыслов…
Первое, так это то, что после Чернобыля осталась мифология о Чернобыле. Там, где сознание беспомощно, не движется, вступает в свои права подсознание. Страхи, сны, предсказания, даже анекдоты — все меня интересовало. Иррациональное — это заглядывание за край, за предел, куда обычным способом не заглянешь. Вопрос не праздный: за что пытается удержаться человек? Какие ищет объяснения? Что любопытно, упоминают религию, философию и искусство, а не физику и математику. Мир физики кончился, отсюда появившийся вкус к метафизике. Реальность, похоже, ускользает.
«Чтобы понять то, что случилось, существуют два пути — философия и религия, а искусство это не может пережить, оно способно только представить».
«Так был потрясен, что неожиданно начал писать стихи, хотя далеко не мальчик».
«Я стала ходить в церковь, только у религии есть ответы на эти вопросы».
Событие как бы находится еще вне культуры. Человеку нечего воздвигнуть внутри себя как точку опоры. Мир покачнулся… Политики никак не отреагировали, но мгновенно утеряли свои прежние измерения такие слова, как: «далеко» и «близко», «свои» и «чужие», «военный атом» и «мирный атом». Мир стал теснее. Изменились и наши отношения со временем, с этой таинственной материей бытия и небытия. Слова «всегда» и «никогда» вдруг наполнились смыслом, некой вещественностью. Кто нынче воскликнул бы вслед за Пушкиным, что и у «гробового входа младая будет жизнь играть»?
И в то же время люди смотрели на горящий реактор и сажали картошку… Ловили рыбу…
Опять-таки повторю, совпало две катастрофы: социальная — на наших глазах ушел под воду гигантский социалистический материк и космическая — Чернобыль… Первая — понятна: вдруг захлопнувшиеся границы и новые государства, двуглавый орел вместо серпа и молота, остановившиеся военные заводы, безработица и высокие цены, незнакомое слово «рынок» вместо кроваво обжитого «социализм», а вторая — зиверты и кюри, военные посты и колючая проволока, странные, еще даже не названные болезни и мертвая земля с оставленными домами, в которых вместо людей поселились звери. Я не забуду эти сюрреалистические картины: едешь по уже проросшему кустами асфальту, а из деревенской хаты то выпрыгнет прямо из окна испуганный заяц, то выскочат из темного дверного проема дикие кабаны. Мирно пасутся косули в центре деревни: возле братской могилы и памятника Ленину. Заходят олени…
Время там остановилось, время стало там тем, что оно и есть, — вечностью. А мы онемели…
— Для одних эта земля конец света, а для других — полная свобода. Или убежище. Есть такие, которые сами едут туда, или те, что жили там раньше, назад вернулись. А многие не могут уехать, потому что нигде их никто не ждет. Их забыли. У государства новые проблемы. Как они все-таки там живут? Как справляется их психика с этим кошмаром?
— Чернобыль — уже метафора, символ. Но для всех разный. В Киеве или Минске — один Чернобыль, в самой зоне — другой. Где-то в Европе — третий. В самой зоне поражает равнодушие, с которым чаще всего говорят о нем. Для людей здесь — это обыкновенная жизнь. В мертвой деревне живет старик. Один. Спрашивают у него: «Вам не страшно?» А он: «Чего страшно?»
Одни хотят забыть и жить, будто ничего не произошло, другие считают, что в доме повешенного не говорят о веревке и лучший способ забыть — это не говорить, третьи ощущают себя жертвами, это уже способ их существования, утешиться они могут только своим страданием. Но во всех живет страх. Явный страх, подпольный страх. Много самоубийств… Пьют… Политики отыграли «чернобыльскую карту» и вспоминают о ней все реже. Неожиданно хлынули тысячи беженцев (от знакомого страха в страх неведомый): из Душанбе, Фрунзе, Грозного… Бегут от войны или из бывшего СССР — самые слабые, не нужные и неприкаянные, выброшенные на обочину перемен и передела, из тех миллионов русских, что остались за пределами России. А теперь их отовсюду гонят: еще одна Россия! Целая страна — двадцать пять миллионов. Чернобыльская страна. Десятки национальностей. Снова оживают пустые города и деревни. Там рождается новый дух…
«Здесь не страшно… Здесь не стреляют… Я больше всего человека боюсь… Человека с автоматом…»
«Мы — не русские, мы — советские. Той страны, что была нашей родиной, нет. Нет у нас домов, нет у нас земли — все забрали. А здесь не заберут, тут остались только мы и Бог. Ходили по пустым улицам, зашли в пустую хату — икона лежит на белой скатерти. Стали жить…»
«Здесь чувствуешь себя свободным человеком… Здесь ты не коммунист, не демократ, не националист, не фашист… Здесь ты — свободный человек».
На чернобыльской земле живет дочернобыльский человек. Обживает и вживается в новую реальность.
В голову не приходит что-нибудь придумывать. Собираешь детали… Доверяешь деталям… Ищешь детали… Однажды пришла в дом к умирающему вертолетчику. Встретил словами: «Как хорошо, что вы успели! Застали меня… И есть кому рассказать… Мы мало поняли, но все видели, запомнили. Напишите…»
—
Как вы считаете, надо закрыть все атомные станции? Или мы должны с ними жить?— Я не знаю, как поступить с атомными станциями. Я — не физик. Но я бы их закрыла. Хотя это не дело искусства…
—
Мне в книге не хватает «злых» героев. Таких, как Василий Борисович Нестеренко, бывший директор Института ядерной энергетики Академии наук Беларуси. Это человек, который борется: «За Чернобыль когда-нибудь придется отвечать… Наступит такое время, что придется отвечать, как за тридцать седьмой год… Надо оставлять факты…» Он рассказывает историю Чернобыля как историю преступления. Другие же только страдают и философствуют.— (Голос из зала).
—
Я вам отвечу вместо автора. «Злых» героев и «злых» книг у нас достаточно. Хватает! А вот такой книги еще не было, где человек бы думал… Остановился… В себе остановился… Именно такая книга сейчас нужна. Десять лет только и делаем, что кого-то ругаем, а ничего не поняли.А я хочу поговорить с человеком… С вечным человеком…
«Я — жена ликвидатора. Мой муж умер. Знаете, как умирают наши мужья? Они умирают на ходу — шел и упал, уснул и не проснулся. Нес медсестре цветы — и остановилось сердце.
Как им жить? От одной памяти можно умереть…
Он приехал… был как во сне, как в бреду… Рассказывал и рассказывал…
Мальчишки-солдаты разутые-раздетые… Лежат в траве. Загорают. Чуть не сапогами поднимал. Они: га-га!
«Нина, как хорошо, что у нас с тобой уже двое детей. Они останутся…»
Из деревень многие уезжали на своих машинах. Машины — зараженные. Команда: «Выгружайся!», а машину закапывают. Стоят, плачут. А ночью ее выкапывают
Голуби, воробьи… Аисты… Бежит-бежит по полю, хочет взлететь. А взлететь не может…
«Нина, как хорошо, что у нас с тобой уже двое детей. Они останутся…»
Простите. Я хотела спросить… Я хотела сказать, что я боюсь искусства об этом… Я боюсь читать вашу книгу… Мне кажется, я все знаю… Но я знать этого не хочу…
Нет, не все… Не все… Один мне рассказывал, что там интересно было, весело. Стихи читали, пели под гитару. Туда поехали лучшие инженеры, ученые. Московская элита. Они читали стихи… Пугачева в поле выступала. «Если вы не уснете, я буду петь, мальчики, вам до утра». Она называла их героями…
Мне кажется, я все знаю…»
— Разве я могу что-нибудь добавить? Что искусство может добавить к самой жизни? Спасибо!
—
Вы все время пишете о катастрофах — война, самоубийство, Чернобыль. Вас можно назвать писателем катастроф?— Нет, хотя я — отражение того, что вокруг. Той жизни, что вокруг.
Это — мы. Но какая тоска. Все время тоска. Тоска по человеку, с которым можно говорить о другом…А вдруг он уже где-то есть?