Ответы на вопросы Михкеля Муття. С эстонского. Перевод Веры Рубер
Леннарт Мери
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 1998
Перевод Вера Рубер
Леннарт Мери
При виде бескрайности моря становится легче
Ответы на вопросы Михкеля Муття
М. М.
: Ощущаете ли вы себя все еще эстонским писателем?Л. М.: Как это ни странно, ощущаю! Мне недосуг ходить на собрания Союза писателей: но я по-прежнему считаю, что это мой дом. Оказываясь там, я удивляюсь, как тесно в нем стало, но, конечно же, понимаю, что плата за аренду помещений помогает сохранить Союз и журнал “Лооминг”. Да, я чувствую эту связь! Что и говорить, сейчас много писателей, которых я никогда не видел, имена которых на слуху только теперь. И это здорово! Мы же помним, что в советское время вступить в Союз писателей было не так-то просто. Но писательская организация не упускала из виду развитие литературного процесса, и если кто-то выделялся, привлекал к себе внимание, то рано или поздно ему предлагали подать заявление в Союз. Правда, Харальду Раяметсу, одному из самых блестящих знатоков эстонского языка, я, в бытность мою секретарем СП Эстонии, предлагал это трижды. Он холодно смотрел на меня — а знакомы мы с 1948 года — и отвечал: “Леннарт, ты же меня знаешь, я не вступлю ни в одну организацию”. Мне всегда казалось, что, действуя от имени Союза писателей, кое-какие дела можно было решать эффективнее и безопаснее, чем без его поддержки. Но Раяметс был непреклонен, и его верность своим убеждениям навсегда останется для меня прекрасным примером стойкости.
Союз писателей был частью моего дела (чуть не сказал — “жизни”, это прозвучало бы смешно). Человек может жить со спокойной совестью, если он смеет сказать: мы делали, что могли, и даже больше.
М. М: Недавно, готовясь к докладу, я проштудировал эстонскую путевую прозу и обнаружил, что вы у нас единственный видный писатель, который внес свой вклад в литературу только книгами путешествий. Неужели вас не привлекали другие жанры?
Л. М.: Каюсь, но мне больше всего нравилось путешествовать. И если в советское время эта страсть могла претвориться в такую форму опыта, которая, материализуясь в книгу, обеспечивала житье-бытье, да к тому же минимально связывала с советской системой, то, конечно же, этой возможностью следовало воспользоваться. Первую свою вещь я задумал не как книгу, а как радиопередачу. Я побывал в Средней Азии, не совсем туристом. Я передвигался на своих двоих, мог в любую минуту свернуть налево и направо, постучать в любую дверь и задать любой вопрос, и ночевал в домах сельских жителей. Знакомство с совершенно новым миром так потрясло меня, что, вернувшись домой, я стал писать о своих впечатлениях. Вечером я решил, что продолжу завтра, а на третий день сказал жене: “Позвони врачу, мне кажется, я надолго заболею гриппом”. Я получил больничный лист и за две недели написал что хотел. И не знал, что мне с этими записями делать дальше. Для радио история получилась слишком длинной. Я взял стопку исписанных листов (назвать ее рукописью я не решался), отправился в город и, увидев на дверях вывеску “Советская женщина”, почему-то туда зашел — а я и вправду робел — и стоял в дверях, пока одна из дюжины дам не обратила на меня свой пресыщенный взгляд и не спросила: “А вам что угодно?” В ответ я сбивчиво пересказал, о чем написал. Дама еще раз взглянула на меня: “Мы вполне могли бы использовать нечто подобное, сократите до шести страниц и сосредоточьтесь на вопросе плодотворного влияния советской власти на жизнь женщин в Средней Азии”. А я написал страниц триста! Пятясь, я вышел из комнаты, опечаленный донельзя. А потом встретил на автобусной остановке Хийу одного своего друга, и тот посоветовал: иди в издательство. Через неделю я получил открытку: “Просим зайти для заключения договора”. Шел 1958 год. Книг тогда выходило очень мало.
Когда книга “По следам кобр и каракуртов” увидела свет, я испытал вполне типичные чувства. Мне казалось, что изо всех книг, выставленных в витрине книжного магазина, все смотрят только на нее. Сам я раза три прошел бочком мимо витрины, скосив глаза на свою книгу. Через некоторое время я неожиданно получил письмо от профессора Аристэ. А Эраст Пармасто написал рецензию, отметив: сразу видно, что Леннарт вырос в городе, ему не хватает красок для описания природы. Что правда, то правда. Получая образование, я четырежды менял язык. Когда в студенческие годы я стал для заработка пописывать в газету “Эдази”, Эно Рауд ночь напролет редактировал мой первый опус. (Назывался он “Великий английский социалист-утопист Роберт Оуэн”.) Позднее, когда стали выходить тетрадки “Толкового словаря эстонского языка” А. Саарестэ, я принялся всерьез изучать эстонский. Для меня это было так же необходимо, как для музыканта — владеть инструментом. Эстонский язык и по сей день — моя головная боль.
М. М.: И все же, разве у вас никогда не возникало желание написать что-нибудь другое — стихи или роман, неужели вы не испытывали такой внутренней потребности?
Л. М.: Возможно, иногда я и ощущал это прекрасное чувство. Но для меня самое большое очарование таится в случайных встречах со случайными людьми. А во время путешествий случай всегда гарантирован, и мне сами шли в руки увлекательные судьбы и захватывающие события. Хороший рассказчик может покорить тебя за пятнадцать минут. Например, я по сей день считаю, что те, кому посчастливилось лично знать Юхана Смуула, должны бы ценить его больше как рассказчика, а не как писателя. А другой мой друг, художник Антс Вийдалепп, умеет рассказывать так пластично и красочно, с такими неожиданными концовками, что я не могу не задать себе еретический вопрос — а не лучше ли он в роли мастера слова, нежели мастера кисти. И быль всегда интересовала меня больше выдуманных миров. Во всяком случае, талантливый рассказчик доставляет мне эстетическое наслаждение.
М. М.: А как обстоят дела с вашими знаменитыми речами? Всегда ли вы пишете их сами, в какой мере пользуетесь помощью других?
Л. М.: Я хорошо помню, как осенью 1991-го мы с министром иностранных дел Геншером на самолете немецкого правительства летели из Москвы в Таллинн. Уже сам самолет напоминал министерство иностранных дел. Поначалу мы сидели вместе. Затем Геншер перешел в хвостовой салон, где располагался его секретариат. Один из его советников подсел ко мне, и я, имея в виду распорядок работы, спросил: и как только их министр справляется со всем этим? Советник ответил, что в зависимости от характера речи предварительно определяются максимум три задачи. И три разные бригады начинают писать. Затем собирается так называемая группа планирования политики, которая сравнивает эти три варианта и на их основе создает свой. Подготовленный доклад передается человеку, который текст — этого я никогда не забуду — “геншеризует”. Заметив, насколько я ошеломлен услышанным, советник добавил: “Не думайте, что это уже все. Геншер всегда несколько фраз вычеркивает и что-нибудь дописывает”. Мы в нашей маленькой Эстонии не способны на что-то подобное!
Когда-то мой интерес к составлению речей был очень велик. Но со временем он притупился, у меня все меньше охоты возиться с ними. Порой у меня возникает опасение — а не говорил ли я уже так или иначе о том, о чем мне представляется важным сказать. Кроме того, у нас в Эстонии существует ползучая цензура. Я не вхожу ни в одну политическую партию, и одним из последствий ползучей цензуры стал и тот факт, что за границей опубликовано раз в десять больше моих речей, чем на родине. Иногда это смешит, но чаще огорчает. Для кого же я работаю, если не для своего народа?
Сейчас меня больше интересуют пресс-конференции. Высокое напряжение, которое может возникнуть. На конференции необходима максимальная сосредоточенность.
М. М.: А цензура ли это, может быть, просто хамство?
Л. М.: Думаю, что говорить можно все-таки и о цензуре, поскольку за этим всегда кроется та или иная политическая цель. Конечно, цели эти могут быть наивно глупыми, не имеющими ничего общего с реальным миром, окружающим Эстонию.
М. М.: Как бы вы прокомментировали такой парадокс: большинство работавших рядом с вами людей вспоминают вас добрым словом как харизматическую, исключительную личность и считают время, которое они проработали с вами, для себя очень полезным и плодотворным в духовном смысле. И в то же время известно, что, например, ваши пресс-секретари в Кадриорге долго не задерживаются.
Л. М.: Еще до принятия закона о языке я считал необходимым, чтобы мы пользовались всеми богатствами эстонского языка. Когда, например, наутро после землетрясения в Японии мне дали текст, где говорилось, что президент был “землетрясением шокирован”, я там же написал: требую, чтобы в этом доме знали эстонский язык!
Действительно, пресс-секретари менялись, и я должен сказать, что каждый из них был отменным работником в той или иной области. Я по сей день благодарен моему первому пресс-секретарю, который — после того как он ушел и почувствовал себя свободным — дал дивное интервью, где упрекнул меня, что я хожу по дому с отверткой в кармане. Это правда! Я трижды напоминал, что парадную дверь следует привести в порядок. А потом взял отвертку и стал сам чинить. Вот тогда все забегали.
Допускаю, что в этом смысле порой я бываю не очень приятным человеком. Но… я стараюсь исправиться!
М. М.: Изменилось ли положение эстонского писателя в обществе?
Л. М.: Оно стало нормальным, таким, например, каким было положение Диккенса в Англии. Свое лучшее разрешение политика находит в парламенте. В политике писатели не нужны. За исключением, конечно, тех случаев, когда отсутствует демократический парламент. Художественное созидание связано прежде всего с чистой творческой радостью писателя, и его творческая радость пробуждает или не пробуждает у читателей радость познания. А в советское время у писателя, театра или даже у графического листа Пеэтара Уласа, на котором нарисован большой самовар, была другая задача — та, которую в нормальных государствах выполняют парламенты, политические партии, газеты, если угодно. Думаю, что сейчас писатель больше, чем прежде, пользуется специфическим языком литературы. В советское время он прибегал к языку политики, журналистики, языку партии.
М. М.: Не означает ли это, что теперь писателю нет смысла вмешиваться в проблемы внутренней и внешней политики?
Л. М.: Нет, так упрощенно я не думаю. Например, в советское время эстонский язык был преимущественно — хотя, понятно, не только — объектом защиты писателей. Язык был проблемой политической. Кто еще должен был защищать его, если не писатели? И задача защиты прекрасного родного языка стоит перед ними и сейчас.
М. М.: Сейчас для защиты языка существуют соответствующие учреждения и чиновники.
Л. М.: У нас долго сохранялась иллюзия, что достаточно восстановить независимость, и жизнь гармонично и последовательно продолжится с того, на чем ее прервали полвека тому назад. Что сейчас мы будем строить государство так же быстро и стремительно, как в начальные годы первого периода независимости. Но нет сомнения, что по сравнению с 1920-ми годами чиновничество нашего государства неквалифицированно. Когда Эстония в то время заявила о своей независимости и с оружием в руках встала на ее защиту, народу в целом не пришлось переходить из одной правовой системы в другую. Царская Россия была, несомненно, правовым государством с хорошо функционировавшей системой судов. За годы с 1918 по 1925 Эстонская Республика была построена на правовой основе — непрерывной и мощной, корни которой уходили в римско-германскую правовую систему. Напротив, в 1990 — 1991 мы перешли с одной планеты на другую. Именно поэтому строительство Эстонской Республики занимает так много времени.
М. М.: Должен признаться, мне трудно согласиться с той ролью, которую уготовил писателям господин президент: заниматься лишь сохранением красоты языка и созданием метафор и довольствоваться радостью, получаемой от процесса творчества.
Л. М.: Наоборот, я был бы очень рад, если бы просвещенная часть эстонского общества, люди творческих профессий действовали намного активнее для возвращения Эстонии присущих ей черт. Чтобы голос просвещенной части эстонского общества звучал в обществе в целом намного громче.
М. М.: Но почему не в политике?
Л. М.: Кто был Мартти Ларни?
М. М.: Кажется, писатель.
Л. М.: Этот вопрос я задавал и в Финляндии. Девять человек из десяти ничего не слышали о нем, а в Советском Союзе он был самым известным финским писателем. Я просто хочу напомнить о документах 1940 года, где особое внимание уделялось “привлечению левой интеллигенции”. Или обратимся к Франции: тот же Барбюс или “Кларте” в целом — они, я в этом не сомневаюсь, в душе были людьми честными, но стремились играть руководящую политическую роль, а не выполнять предназначение интеллигенции. И в 1939 году, когда разразилась война между Францией и Германией, они молниеносно были готовы призвать французов обратить свои штыки против международной плутократии, а не бороться против Германии. Иными словами, даже в такой стране с вековыми традициями политической культуры, как Франция, интеллигенция оказалась просто наивной, популистскими лозунгами ее легко заманили на путь, где она собственными руками была готова уничтожить демократию, за которую, по своему разумению, боролась. Нечто подобное мне запомнилось и в Эстонии. Лето 1940-го. На тротуаре улицы Рюютли стоят мужчина и женщина, супружеская пара, оба поэты. Женщина хочет примкнуть к колонне демонстрантов, к слову, неплохо инсценированной. Муж держал жену за руку, и поэтому в тот раз единение отпало! Знаешь, я боюсь тех образованцев, которые, не разбираясь в сложностях политики, первыми присоединяются к популизму и первыми же попадают в его ловушку. А ею в том или ином виде является любая тоталитарная система.
Но я скажу еще кое-что, об этом я редко говорил. Целью Эстонской Республики является не рыночное общество, как вещь в себе, целью может быть только демократическое общество. Свободный рынок лишь средство на этом пути. Когда средства достижения цели входят в противоречие с самой целью, необходимо выбирать новые.
М. М.: Неужели существует опасность, что просвещенная часть эстонского общества, в том числе писатели, может впасть в такую наивность?
Л. М.: Опасность эта всемирная. Искушение найти магический кристалл, с помощью которого все сущее можно превратить в золото, — оно так же старо, как… осеннее яблоко, которое созревало в раю. Яблоки созревают осенью.
М. М.: В раю времени не существовало.
Л. М.: Согласен, время началось с отлучением от рая.
М. М.: Вы говорите о писателях. Но грань между писателем и журналистом во всем мире все более стирается. Есть просто автор.
Л. М.: У нас в Эстонии настоящих журналистов почти нет. Эстонская журналистика в большой своей части всего лишь продолжение индустрии развлечений. И в этом таится страшная опасность. Для того чтобы делать что-то во благо себе, своей семьи, волости и государства, нам прежде всего нужно разобраться в существе проблемы, а вот информируют нас об этом почти так же скудно, как в советское время. На наших глазах взбивается пышная пена, а стоит ей осесть, и оказывается, что капля на дне так и осталась каплей.
М. М.: Если вернуться к литерату-ре — есть ли что-либо, о чем вам хотелось бы обязательно написать? Или вы не желаете говорить об этом?
Л. М.: Нет, в этом у меня комплексов нет. Честно говоря, больше всего мне хочется читать. Иногда я думаю о том, каким будет 2001 год. Сначала я хорошенько высплюсь, буду спать столько, сколько человек вообще способен спать, под завязку. А потом разузнаю у друзей, какие книги следует прочесть. Думаю, меня обязательно потянет к книгам по исторической генетике: они впервые позволяют придать доисторическому периоду более точные параметры, то есть рассматривать историю квантиактивно. Например, утверждать, что в году 500-м после рождения Христа к населению Эстонии прибавилось пятнадцать процентов кельтов (конечно, это только пример). Сейчас подобные выводы мы можем делать довольно точно. Помимо того что такой подход к истории сам по себе увлекателен, он имеет и выход в политику: мы станем лучше понимать, что самоидентификация маленького народа ни в коей мере не связана с чистотой его крови. Подобное толкование свидетельствует о тупоумии толкователей, но в Эстонии оно, к сожалению, бытует. Я был бы рад, если бы мы поняли, что эстонская культура, эстонское самосознание только потому смогли противостоять времени, что никогда не находились в состоянии обороны, наоборот, всегда все впитывали в себя, проглатывали, переваривали и переиначивали по своему образу и подобию.
М. М.: У вас не появляется желание переписать свои ранние произведения? Например, путевые очерки?
Л. М.: Это я делал уже в советские годы. Например, книга “В страну огнедышащих гор” вошла основательно переработанной в “Сближающиеся берега”, поскольку спустя десять лет я снова побывал на Дальнем Востоке и получил массу впечатлений и нового материала.
М. М.: “Плаваете” ли вы в Интернете?
Л. М.: И да и нет. Порой я брался за невозможное — сам отвечал на пришедшие в мой почтовый ящик письма. Иногда это продолжалось до зари, а потом прерывалось на долгие дни. Моя одиннадцатилетняя дочь Тууле знает Интернет раз в десять лучше меня.
М. М.: Я понял, что у вас очень мало времени для чтения?
Л. М.: А что, уже заметно?
М. М.: Каковы ваши контакты с художественной культурой в более широком смысле?
Л. М.: Меня очень интересует, как складывалась жизнь и ее высшая форма, если так можно сказать. Доисторический период настолько неизмеримо длиннее последующих, что нам даже представить себе невозможно. Это — подлинная история. То, что мы сейчас видим вокруг себя, особенно это касается культуры и науки, является профессиональными и узкими частями целого. На высоком уровне можно познать лишь малую толику этого целого. Меня же интересует только феномен человека. Где берут начало зоология, деятельность мозга, медитация, письменность и т. д. Приведу простой пример. Охотник, незнакомый с повадками зверей, умирал с голоду, так и не оставив в истории никаких следов. Рыболову нужно было точно знать, что именно сегодня он должен отправиться в путь: через две недели начнется путина, и, если он не окажется в нужное время в нужном месте, его семье придется голодать. И т. д. и т. д. История сводится к потребности человека самоопределиться во времени и пространстве. Если бы со смертью человека умерли бы и его знания, это было бы катастрофой. К счастью, еще до появления письменности человек научился аккумулировать знания и передавать их из поколения в поколение. Этим знаниям придавалась определенная форма, которую мы теперь воспринимаем как искусство. Очень древние, дошедшие из эпохи неолита, сказания сохранили у остяков красивый миф о сотворении мира и о потопе. Миф дошел до нас благодаря определенным канонам, первый из которых гласит: миф никогда не похож на лист из гербария. Всякий раз, когда он проявляется в каком-нибудь ритуале, это означает, что он уже приспособился к новому времени, к новой среде. В конечном результате миф воссоздает человека. Вот это-то и интересует меня в культуре и искусстве.
К тому же я стар, чтобы профессионально овладеть каким-нибудь узким видом искусства. Хотя я и сейчас очень интересуюсь архитектурой и строительным искусством шире1. А еще рисованием, акварелью. Правда, за последние сорок лет так и не выбрал время, чтобы купить краски. Но почему-то мне кажется, что еще успею.
М. М.: Не вызвана ли любовь к акварельным краскам любовью к морю?
Л. М.: Я и горы люблю. Когда я строил дом в Нымме, то песок из ямы под погреб не вывез с участка, а ссыпал в углу сада. На этой куче посеял газон и посадил горную сосну. Когда я ступал на склон — не скажешь ведь: взбирался, — то, хотя высота горки была всего-то метра полтора, какое чувство охватывало меня, когда я глядел на сосны в своем саду! Вспомни хотя бы пейзаж нашей Южной Эстонии. Высота холмов всего тридцать—сорок метров, но какие поразительные синие дали открываются с них! А если говорить о море… При виде бескрайности моря на душе становится легче.
Одно обстоятельство не выходит у меня из головы. В советское время примерно девяносто девять процентов побережья Эстонии было для людей закрыто. Как и место неподалеку, которое одно время в документах называли Рамсай, на деле же это коса Рамси. Самая западная оконечность эстонского материка, а за нею остров Вормси. Я наслаждаюсь этими местами, хотя в последнее время все реже. Морской берег сам по себе — символ свободы, во всех литературах, во всей поэзии. Вспомни Тристана и Изольду или парус надежды и безнадежности у Лермонтова… Все это было закрыто. Я знаю, пройдут десятилетия, прежде чем посредством искусства мы сумеем поделиться с миром нашим опытом — что значит жить у моря, не ощущая его как крепкую нить, которая связывает тебя с миром.
М. М.: Жить у моря, не видя моря?
Л. М.: Представь себя в другой политической ситуации: жить под небом, не видя звезд.
М. М.: Разве их можно закрыть?
Л. М.: Кто-нибудь подумал уже и об этом.
М. М.: Если в Эстонии атомное оружие и не появится, то базы НАТО все-таки будут. Давно ли советские солдаты ходили по эстонской земле? Не возникнет ли — хотя бы на эмоциональном уровне — протест, если вскоре здесь снова окажутся чужие солдаты, например тысяча чернокожих солдат?
Л. М.: По-моему, это даже очень здорово. Их можно было бы узнать уже издали, даже на том берегу залива Паслепа, если бы их там построили в шеренгу — ведь у них поблескивали бы глазные яблоки. А опасности, что мы могли бы потерять свой финно-угорский идентитет, я, честное слово, не вижу.
М. М.:
Не потеряем ли мы себя в мире в двадцать первом веке?Л. М.: Возьмем США в 1950 году. В чем тогда заключалась цель многих национальных меньшинств Америки? Как можно скорее уподобиться англосаксам. Немало жуликов разбогатело на том, что продавали неграм крем, якобы отбеливающий кожу. Сейчас мы наблюдаем обратный процесс, настолько мощный, что в конгрессе прозвучало предложение — не следует ли принять закон и объявить английский язык государственным. А все потому, что во многих частях США люди вдруг обнаружили, как важно сохранить французскую культуру в Луизиане, пуэрто-риканскую, еврейскую или русскую в Нью-Йорке. Полиция Нью-Йорка ищет полицейских, владеющих русским языком. Именно идея многоликости завоевывает сейчас мир.
Этот процесс происходит в мире, происходит в Европе, происходит в Эстонии. Посмотри, на какое своеволие претендует волость Вырумаа, или как сформировало себя Сааремаа, и как эффективно заставил считаться с собой город Пярну. Ничего подобного в предвоенной республике не было. Сейчас местное самосознание в Эстонии уже во всеуслышание заявило о себе. Однако мы не сумели дать положительную политическую оценку этой сверхважной тенденции.
М. М.: Вполне возможно, что когда-нибудь Россия вступит в Европейский Союз, станет частью цивилизованной Европы. Тогда мы должны будем открыть свои границы и России, чтобы товары и люди смогли свободно перемещаться: это, как известно, является краеугольным камнем Общего рынка. Разве не должны мы оставшиеся до этого время и ресурсы использовать для преуспеяния нашего зажиточного среднего класса и для развития культурной базы, укрепляя тем самым носителя эстонства? Вместо того, чтобы увеличивать расходы на оборону? Иначе скоро уже некого будет защищать.
Л. М.: Если Россия станет членом Европейского Союза, частью цивилизованной Европы, то нам не нужно будет опасаться, что русские заполонят Эстонию. Ведь немцы не заполонили Голландию, Данию или Бельгию.
М. М.: Но названные государства развиты и зажиточны, за долгие годы независимости их культурная самость окрепла, им и впрямь не грозит мирное нашествие многочисленного народа.
Л. М.: Допускаю, что воля эстонца жить суверенным государством значительно слабее, чем у голландца или бельгийца, или — зачем ходить за примером так далеко — у финна. Ну что ж, в таком случае ясно, что государство Эстония было в Европе всего лишь переходным явлением. В таком случае моя дальнейшая деятельность теряет всякий смысл. В таком случае моя жизнь с начала до конца не удалась. Но ты же видишь, я сижу здесь, на солнцепеке, в хорошем настроении и не теряю присутствия духа, уже по одному этому ты можешь судить, что такой опасности я не предвижу. Государство создается один раз и теоретически навечно. Это похоже на возникновение жизни — само по себе это великое таинство, но, возникнув, она несет в себе смысл вечного существования. Еще мутны и не отстоялись рассуждения о нашем очень коротком времени, оно действительно недостаточно, чтобы понять, что есть культура, что есть народ и что есть государство.
С эстонского. Перевод Веры Рубер
1 Вместе с архитекторами В. Кюннапуу и Л. Мери получил архитектурную премию за проект “Arctic Center” в самом северном городе Финляндии — Рованиеми.