Из книги
Марк Харитонов
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 1998
Марк Харитонов
Времена жизни
Из книги
Ночь
1
На улице светло — не от луны, от снега. Луны еще не видно. Снег светится на дороге, на крышах домов, его сиянием полон воздух. Наливается сиянием облачная пелена.
2
Тени ночных ветвей ложатся на светящееся стекло и, не покидая его, сквозь себя пробираются в комнату, подрагивают, пристраиваясь, на стенах. Собака у порога вздрогнула, повела ухом, не раскрывая глаз, засопела снова. Вздох воздуха, электрическая дрожь в напрягшихся проводах. Томление соков, на зиму замерших в ветвях — и уже ощутивших готовность ожить, тронуться, наполнить собой темные недра.
3
И каждую ночь эта репетиция рождения и смерти.
Сказка
1
Конечно, что принцессу кто-то превратил в лягушку — это сказка, но на самом деле принцессы бывают, и короли, и королевы. Не у нас, у нас их уже не осталось, но есть ведь такие страны, в которых они еще существуют. Даже по телевизору однажды показывали: на вид совсем обычная девочка, безо всякой короны, и даже не в платье, а в джинсах. На улице никто бы не узнал, что это принцесса. Вполне могла бы убежать из своего дворца, чтобы никто не узнал. Интересно ведь: идешь по улице, и никто не догадывается, кто ты на самом деле.
2
Они встретились возле речки на лугу. У нее был веснушчатый нос, волосы только начали отрастать после стрижки, ноги в цыпках, на обеих коленках ссадины. Сарафан в мелкий цветочек. Она рассматривала что-то в траве и трогала босой ногой.
Оба они были босые.
— Наступи на это, — сказала девочка.
Он пригляделся и увидел в траве черный слизистый комочек.
— Зачем? — сказал он.
— Она к твоей ноге присосется, — сказала она.
— Сама наступи, — сказал он.
Она посмотрела на него, прищурясь, поковыряла в носу и сказала:
— Калабуда малам.
— Чего? — сказал он.
— Ничего. Это на заморском языке. Значит: “Ну и дурак”.
— На каком заморском?
— На каком, на каком! Страна есть такая. Где заморцы живут.
— Где? — не столько спросил он, сколько по-дурацки повторил слово.
— Там, — она неопределенно махнула рукой в сторону речки.
3
Главное, он ведь всегда и сам знал, что не все еще страны открыты, должны быть совсем неоткрытые, небольшие, их просто никто пока не заметил. Ведь даже в обычном дворе есть такие места, о которых никто не догадывается, и там можно найти сокровища, например стеклянный шарик неизвестного происхождения и даже настоящий компас, валявшийся в зарослях пыльной бузины, между забором и сараем. И если, скажем, просто поплыть вниз по реке, она будет становиться все шире и шире и, наконец, вольется в какое-нибудь море. Он уже обдумывал такое путешествие. Можно было бы самому построить лодку, вроде тех, что он научился складывать из бумаги, только, конечно, из настоящего материала, непромокаемого, прочного, покрасить такой же непромокаемой краской, он уже придумал для нее мотор с часовой пружиной.
4
Значит, заморская страна была на самом деле недалеко, и она была восхитительна. В языке этой страны любое слово что-нибудь значило для способных понять, даже то, что другим казалось бессмысленным.
И кала бурум здесь значило: воздух синий.
А малакуя было: небо распускается, как цветок.
И ланка бина было: у коровы на рогах солнце.
5
Они прыгали и кричали с конопатой принцессой заморской страны, они играли и бегали по зеленому лугу, где бродили громадные, до неба, коровы, и у стреноженной кобылы в большом животе лежал вверх ногами еще не родившийся жеребеночек. Кошка кралась в зарослях, охотясь за невидимым зверем, в голубых глазах собаки отражались цветы, божья коровка ползла по листу крапивы, не обжигаясь, куст акации был увешан свистульками, воздух трепетал прозрачно, и принцесса все собиралась прочесть самое смешное в мире стихотворение, но никак не могла. Оно состояло всего из одной строки, потому что следующую просто невозможно было выговорить, от первых слов живот начинал наполняться смехом, который невозможно было удержать внутри.
6
Речка стекала по круглой земле за невидимый край. Сказочная страна окружала их, как небо вокруг. Сказочными были деревья, дома и животные. Травы и цветы были такие новенькие, что даже еще не имели названия. Над цветами, как шары, колыхались разноцветные запахи. Из земляных норок, из-под травяных корней смотрели на них блестящими крохотными глазами любопытные обитатели. У пролетавшей птицы были разноцветные крылья, одно красное, другое зеленое, а тело переливалось радугой. Она летела к себе в дом, куда-то все выше и выше — туда, где над синим куполом распускался громадный цветок. В сладкую его сердцевину, жужжа, забиралась головой и всем мохнатым туловищем пчела, полная меду, и с одной стороны цветка было солнце, а с другой луна.
Исчезнувшая страна
А. Эппелю
Никогда не знаешь, как сложится этот путь, успеешь ли ты дойти вовремя. До школы далеко, дорога полна опасностей и соблазнов. Надо миновать три длинных одноэтажных барака, два слева от дороги, средний сдвинут вправо, но торец его слегка вдается в общий двор, так что приходится делать зигзаг: направо, налево, опять направо. Когда-то бараки были крашены желтой краской, со временем цвет стал неопределенным, краска местами неровно выцвела, местами в грязных разводах, из-под осыпавшейся штукатурки проступает дранка. В палисадниках под окнами вскопаны грядки, первыми начинают слабо зеленеть редиска и лук, осенью красиво цветут астры и золотые шары. Какое сейчас время года?.. Воздух прохладный. Между крюками, вбитыми в стены, двумя электрическими столбами и перекладиной детских качелей протянуты в разных направлениях веревки, подпертые там и сям неустойчивыми наклонными рейками, на них всегда сушится белье. Чтобы пройти совсем коротким путем, можно поднырнуть под рубашки с обвисшими рукавами, под наволочки и детские пеленки — а там напрямик дальше. Но сокращать дорогу почему-то опять не хочется, тянет углубиться заново в неисследованный лабиринт. Внутренность скрытной домашней жизни, убогое ношеное исподнее вывешено здесь напоказ, без смущения. Взметнуло ветром подолы, визжат девчонки, спешат одернуть, а тут — смотри сколько хочешь. Мужские трусы и белые кальсоны с болтающимися завязками, обширные женские рейтузы, лиловые и розовые, узнаваемая тельняшка безногого инвалида Фимы, который постоянно скрипел на своей тележке под ногами очереди у винного магазина, балагурил и сквернословил для снисходительной общей потехи, зарабатывал на угощение. Девичья шелковистая комбинация, которую на ходу приятно задеть щекой. Под провисающие до земли простыни и пододеяльники вовсе не поднырнешь — лабиринт здесь становится непроглядным, призрачным, неизвестно, сколько придется еще блуждать в поисках выхода. Безгрешная белизна, очищенная от грязи и от стыда житейской укромности, сладкий запах стираной свежести, запах яблока или арбуза, оттаивающий после утренних приморозков. Когда пододеяльники изнутри надувает ветер, морщины разглаживаются, белые тела обретают живой объем. На простыне распростерта широкая тень, прищепленная за веревку двумя раскоряченными рукавами, — женщина, приподнявшись на цыпочки и расставив руки, закрепляет белье на веревке. Надо скорей бежать, покуда она не увидела тебя поверх простынной завесы, не опознала. Но свернуть некуда, трепетный лабиринт не выпускает, хриплая матерщина несется вслед. Чувство противней, чем страх, гонит напролом, сквозь завесу, как сквозь стену. Шаткая рейка падает вместе с бельем на землю. Преступление совершено, ругань звучит уже в отдалении, можно перевести дыхание за углом барака. Женская матерщина пугает не так, как мужская. Когда эта подвыпившая грузная сторожиха честит на весь двор бессловесного мужа, соседи появляются у окон, как театральные зрители. За тобой она вряд ли погонится, а
от тех же ящиков чужих, опасных
погонится — не настигнет. На опухших-то ногах, да такая тяжеловесная. Но если успела узнать, она еще заявится к вам домой, не столько с жалобой, сколько с надеждой получить законный откуп от мамы. Маме не впервой откупаться. К живущим в двухэтажном кирпичном доме ИТР — инженерно-технических работников — отношение здесь особое. Вы вроде бы и свои, но только отчасти. Как для этих знакомых собак у мусорных ящиков. Ты можешь их вовсе не опасаться: подойдут, обнюхают, даже подставят головы, позволяя себя почесать за ухом. Черная гладкая Альма, грязно-белый лохматый Фимка, кривоногий пятнистый Бенц. Даже если не всегда окажется при себе бутерброд, чтобы отщипнуть положенную дань, — проводят еще немного, без злобы и недовольства, а там отойдут. Но когда облаивают посторонних прохожих или отгоняют
собак — ощутишь, как приятно сознавать свое преимущество, свою законную защищенность. Так дворовые хулиганы могли защитить тебя от приставших на другой улице: ты был их, местной собственностью, обижать тебя вправе были только свои. Между улицами и дворами здесь были особые счеты, доходило до нешуточных побоищ на пустыре за стадионом, а то и до поножовщины. Толик Барыгин, появившись в классе после месячного отсутствия, показывал желающим страшные красные швы на правом боку; потом он и вовсе исчезнет надолго в колонии. Ты мог при этих стычках быть не больше чем зрителем, если угодно, воодушевленным болельщиком; но для самой здешней жизни ты останешься посторонним, как ни подлаживайся к общим вкусам и представлениям. Выпускай из-под кепки чуб, носи пальто нараспашку (если не видит мама), демонстрируй уменье свистеть сквозь зубы — ценить тебя будут больше за содержимое твоих карманов. При тебе ли еще зажигательное стекло? — скорей зажигательное, чем увеличительное. Даже в нежаркий солнечный день оно собирало бледное, поначалу расплывчатое пятно в яркую жгучую точку; мельчайшие заусеницы и посторонние пылинки высвечивались в этой точке на поверхности обструганной деревяшки, сияющая дымная струйка поднималась из нее, и вот она становилась черной. Но особенную цену, конечно, имел твой перочинный нож с двумя лезвиями, большим и маленьким, да вдобавок еще шилом и штопором. В пазах застряли навсегда хлебные крошки, поскрипывают песчинки. Чтобы попользоваться им по очереди, тебя снисходительно принимали играть в тычки или ножички. Попадешь удачно, и нарезай себе одну за другой доли владений внутри очерченного на земле неровного круга, стирай подошвой черту чужих, отмененных границ. Не так просто удавалось втыкать тот же нож в землю разными искусными способами; самый трудный из них назывался “слону яйца качать”: нож раскачивался за кончик лезвия двумя пальцами так, чтобы потом воткнулся, перевернувшись. Самодельной заточкой, с рукояткой, обмотанной черной изолентой, это получалось почему-то гораздо лучше. Вдоволь попробовав и не выдавая зависти, с усмешкой возвращали тебе твой тяжелый роскошный нож. Открыто отнять его во дворе у тебя не могли, тут многие знали, что начальником у их отцов был твой папа. Ты согласился обменять его добровольно и долго не признавался потом в утрате — не родителям, нет; не признавался в чем-то себе сам. Не получалось все-таки стать действительно своим для обитателей здешних бараков — а ведь они были тем самым народом, о котором торжественно говорили по радио и писали в газетах, который назывался двигателем истории в школьных учебниках, который делал для вас все, начиная с кирпичей для вашего дома ИТР на одном из местных заводов. Их жизнь была более настоящая, чем твоя. Она время от времени вываливалась во двор вместе с пьяными крикливыми перебранками, шумными свадьбами, проводами в армию, с плясками и пением под баян. За вколоченным в землю столиком вечерами и по выходным усаживались пожилые играть в домино, здесь же и выпивали. На самодельных скамейках сидели молодые мамаши с детьми на руках. Патефонная музыка слышалась из открытого летом окна: “Трудно, друг мой, жить без друга в мире одному”, “Расцветали яблони и груши”… у вас тоже были такие пластинки. Но пластинки — что! Невозможно было по-родственному ощутить надышанную, теплую, тесную жизнь, что затаенно проходила за низенькими, чуть не у самой земли, оконцами в свете вечерних ламп под оранжевыми матерчатыми абажурами…Настойчивый, повторный стук в ближнее окно. Круглое лицо прижато к стеклу. Приплюснутый нос побелел, как поросячий пятачок, губы расплющены. Зина Кукина, белобрысая прыщеватая одноклассница, покривлявшись, делает пальцем знак: заходи. Ей почему-то снова не нужно в школу. В окне еще с прошлой, а может, позапрошлой зимы осталась вторая рама, осколки елочных шаров утоплены в грязной вате, на подоконнике миска, в которую стекает по нитке влага всегдашней сырости. Заходи, чего покажу, — повторяет она знаком и мимикой. Нет, с этой девчонкой надо быть настороже, от нее можно ждать всякого. Она уже не раз обещала тебе показать что-то особенное, да с таким насмешливым, откровенным намеком: неужели не хочешь? а может, трусишь? Покажет она тебе на самом деле потом и не здесь, у нее было свое затаенное логово за дальним сараем, в кустах пыльной замусоренной бузины, и это обернется еще одним из разочарований. Но нельзя было все-таки не поддаться, когда она в первый раз поманила тебя вот так же и повела в барак, держа за руку, тайком, чтобы никто не видел; на ходу оборачивалась со все более многообещающим подмигиванием, прикладывала палец к губам. От этого подмигивания внутри все томительно замирало, жар ее влажной руки передавался телу. После уличного света едва удавалось различать хлам, загромождавший тесный проход в коридоре, вдоль ряда дверей: табуретки, тумбочки с примусами и керосинками, ведра с помоями, старые доски, и пахло неописуемо: керосином, конечно, — чем же еще могло пахнуть от керосинок на тумбочках? сыростью пахло и, конечно, помоями — чем еще могло пахнуть от ведер?.. Но действительной тошнотой дохнуло из комнаты, когда с той же коварной ухмылкой Зина открыла одну из дверей. Там мать ставила клизму ее больной бабушке, вот что она позвала тебя посмотреть. И при случае сладострастно, как уже посвященному, добавляла потом разных подробностей. К кровати, где лежала ее бабушка, приделаны были бортики из грубо оструганных досок, чтобы она не свалилась, потом сверху, над ногами приколотили еще две поперечных доски, для верности, потому что она иногда впадала в беспокойство, а смотреть за старухой все время некому было. Нескольких добавочных досок хватило, чтобы оформить вскоре окончательный гроб, в котором ее и вынесли из барака. Та же Зина, серьезно поджав губы, несла перед гробом застекленную иконку с искусственными цветами и ягодками из конфетной фольги. Но что же значила непонятная власть, которую сохраняла все-таки над тобой эта прыщеватая вредина с кривым верхним зубом, знавшая о жизни с детства больше тебя? Ты тянулся ее слушать, не признаваясь в возобновлявшихся приступах тошноты, не находил в себе решимости ее оборвать. И разве что отворачивался, когда она кричала при тебе непристойности вслед тихой тоненькой Лизе Шлиппе, проходившей мимо с нотной папкой в руке. Лиза была уже почти взрослая, она жила с мамой в одном из бараков, обе считались не просто немками, но вроде бы и дворянками. Невозможно было завести на глазах у всех знакомство с этой семьей. Они были здесь еще более чужие, чем ты, сомнительно чужие, старались, как пугливые мышки, незаметней прошмыгнуть в свою дверь и на дворе не показываться. Из Зининых дразнилок можно было понять, что эти немки и общим сортиром ухитрялись не пользоваться…
О, еще и этот сортир по пути! Не совсем, впрочем, по пути, он был вон там, за бараками, возле сарая, но как же было его миновать? Хотя туда тебе ходить не полагалось, и брезгливость приходилось преодолевать, но дворовые сотоварищи зазывали. В перегородке, отделявшей мужскую половину от женской, там проделаны были для подглядывания дырки, затыкаемые обычно комками газет. Затычки выковыривались, конечно, и восстанавливались тут же снова, едва кто-то за перегородку входил; ими пользоваться не получалось. Но можно было втихомолку глянуть, что отражается по соседству в отблескивающем, кишащем белыми личинками зловонном месиве, когда там присаживались над дырой. У твоих сотоварищей это называлось “смотреть телевизор”. Настоящего телевизора у них тогда еще не было…
То есть что значит “тогда”? Какое сейчас время? Часов на руке нет, их подарят только к совершеннолетию… Ты что-то вообще путаешь. В какую тебе, вспомни, смену, первую или вторую? Когда-то у вас была даже третья, классов на всех не хватало. Но сколько с тех пор прошло времени?.. сколько времени? Ты слишком давно здесь не был. Разберись, наконец, с этим словом: давно. Опаздываешь, скорей всего, безнадежно — и попробуй объясни себе теперь сам, зачем так долго сюда шел. Где твой всегдашний портфель с оборванной ручкой (она была приделана проволокой и сверху обмотана изолентой, пачкавшей руку), где еще более давняя отцовская полевая сумка с тремя отделениями, особыми узкими вставочками для карандашей и ручки, плексигласовым прозрачным окошком?.. Э, про что еще вспомнил! Когда это было!.. Занятия кончились, школа уже пуста. В безлюдных, наизусть памятных коридорах гулко отдаются шаги. Так ведь и знал, так и чувствовал. Это случалось уже не раз все в тех же, повторявшихся снах, где надо было зачем-то снова сдавать экзамен, не совсем даже понятно, какой. Вроде по математике. Но для чего его было сдавать еще раз, ведь ты школу давно закончил и вполне это сознавал? Взбрело почему-то на ум явиться не по обязанности — по собственной воле… должно было получиться как-то само собой… знал ведь когда-то все эти правила, теоремы, формулы. И вот, оказывается, — безнадежно забыл. Ничего уже не вспомнить, не решить даже самой простой задачи. Но всякий раз удавалось, наконец, с облегчением вспомнить, что экзамена никакого сдавать не нужно…
Какие, в самом деле, экзамены! Они, как уроки, тоже давно кончились. Какую дверь ни откроешь — пусто, пахнет все еще не просохшими после мытья полами. Опоздал, вот ведь как просто. Считай, пронесло… Но и не они же были тебе нужны, не в них теперь дело… о них ты, можно считать, не думал. Отчего же это непонятное, сосущее чувство? Можешь ли ты припомнить по-настоящему, зачем снова, как наяву, проделал весь этот путь?.. Сейчас, сейчас… надо, наверное, подойти сюда, к этому вот коридорному окну…
Почти вплотную напротив — дом, двухэтажный, кирпичный, маленький. Он кажется странно знакомым — как забытая, не совсем уже понятная фотография… Да что же ты, в самом деле не узнаешь?.. Минуточку… неужели это тот самый — твой дом, из которого ты вышел когда-то… уже не подсчитать, когда? Он словно невообразимо уменьшился, усох от времени. Так усыхают, уменьшаются с возрастом старики. Клумба перед подъездом школы — ее можно перепрыгнуть с разбега… два мусорных бака поодаль. И ничего больше. Ничего, кроме клумбы и мусорных баков, здесь просто и не могло поместиться. Бараки давно снесены, в этом можно не сомневаться — но как они могли умещаться на таком замусоренном, занюханном, крошечном пятачке? Тут и для одного дома нет места… действительно нет. А ведь помещались же на пути между школой и домом, не один — целых три барака, с двумя входами в каждом, с восемью окнами в ряд, с палисадниками под окнами. На подоконниках стояли где цветок в горшке, где полусгнившая луковица в банке. Раздвигались и задвигались занавески, выглядывали неясные лица. И между бараками простирался двор, с качелями и скамейками, сарай был на задах, заросли бузины и тот самый невообразимый сортир. Целая населенная густо страна — даже мысленно не втиснешь теперь заполненную ее жизнь между сдвинутыми почти вплотную кирпичными двухэтажками. Время может сжиматься в памяти, в этом каждый не раз успевал убедиться. Время, говорят, вообще существует лишь в человеческом воображении, большая часть его просто исчезает куда-то из жизни. Но неужели невозможно вернуться хотя бы в пространство — настоящее, только что памятное до мелочей пространство? Соприкосновения с памятью, вот чего оно не смогло выдержать — сморщилось и исчезло.
Обращение к Богу
Сидя на стульчаке, вспомнил о Боге и обратился к Нему.
И смутился: не кощунство ли в такой миг обращаться к Богу?
И увидел себя с Его высоты:
Дитя человеческое, извергающее кал,
Не подлежащее упреку в своей младенческой беспомощности.
Болезнь по воскресеньям
— Да, здесь свободно, садитесь, — сказал небритый мужчина и приглашающе подвинул к себе поближе кружку с остатком пива. Молодой человек с подносом в руках все еще оглядывался в поисках более подходящего места. Мужчина наблюдал за ним взглядом тревожным и выжидательным. Мало того что он был небрит: обширный синяк на левой скуле частично заклеен был пластырем, рядом с пивной кружкой стояла уже опустошенная рюмка. — Садитесь, тут будет нормально, — поощрил он еще раз.
Какая-то искательность была в его голосе.
Молодой человек молча поставил на столик свою кружку, разместил рядом тарелки с помидорным салатом, сосисками, хлебом.
— Я понимаю, вас может смущать мой вид, — усмехнулся как бы виновато небритый. — Не обращайте внимания. Я почти ничего и не пил — разве это считается? А что выпил, считай, не подействовало. Я в этом заведении вообще первый раз. Просто со вчерашнего дня на больничном. Сегодня ведь вторник, я вроде не путаю?.. Время стало растягиваться как-то совсем безразмерно… Боже, сколько еще терпеть!
Он вскинул брови, страдальчески морща лоб, помотал головой, отхлебнул еще немного из кружки.
Молодой человек коротко посмотрел на него сквозь очки, отправил в рот кусок помидора и начал равномерно жевать. Стекла его очков были затемнены, никакого выражения во взгляде, да и самого взгляда они различить не позволяли — это было удобно.
— Я понимаю вашу реакцию, — добровольно признал небритый. — Еще раз: не обращайте внимания. На меня, на этот мой разговор. Если бы можно было кому-нибудь объяснить, как невмоготу стало выдерживать одному в четырех стенах, включать то телевизор, то радио, дожидаться, вдруг случайно услышишь слова. Не с зеркалом же разговаривать. Другим рассказать некоторые вещи попросту невозможно. Вы вправе ответить мне: “Ну и не рассказывайте, никто же вас не просит”. И будете совершенно правы, я заранее соглашаюсь. И не навязываюсь, не подумайте. Но что же делать, когда становится совсем мучительно?.. Если б вы могли себе только представить! — Он поглядел с тоской на молча жующего собеседника. — Ищешь хоть какого-то облегчения, на что-то надеешься… Вы, надеюсь, не врач?
Тревожно выдержал паузу; молчания оказалось ему достаточно.
— Вот кого бы я действительно поостерегся — врача. Тот заведомо понял бы все не так, по-своему. В меру способностей. Я от них, можно сказать, в последний момент ускользнул. Нет, в принципе я ничего против врачей не могу иметь. Но медицинское знание по сути формально, поверхностно. При всех их подробных анализах, просвечивании внутренностей, с этими даже объемными цветными картинками, как теперь. Понять некоторые вещи может лишь человек, испытавший изнутри то же. Хотя встречу с таким человеком можно только вообразить. Вот ведь несбыточная надежда. Можно сказать, мечта. Мы все друг для друга слишком закрыты, поверхностью кожи, дополнительными оболочками. А вы для надежности еще и стеклышки свои затемнили.
Глаза у него были и впрямь измученные. Но смотрел ли на него сквозь свои стеклышки молодой человек с зализанными редкими волосами? Он аккуратно отрезал ножом сосисочный кончик, поднял на вилке, что-то дожевал, прежде чем отправить новую порцию в рот.
— Я отдаю должное вашему удивительному умению слушать, — сказал небритый. — Редкое достоинство, особенно в таком молодом возрасте. Молчание ведь ощущаешь, как пустоту, тянет ее заполнять, заполнять словами. С вами бывало такое? Особенно в дороге, да? со случайным попутчиком, когда знаешь, что никогда с ним больше уже не встретишься. Я сам предпочитал обычно не говорить, слушать. И уж тем более снисходительно, помнится, смотрел на бедненьких старичков, которым лишь бы рассказать кому-нибудь о своих болезнях. Даже если не ждут ни сочувствия, ни помощи — лишь бы их выслушали. Уже легче. Но я-то далеко еще не в том возрасте — и вот что со мной творится. Сам от себя не ждал. Болезнь ослабляет психику. Да если еще боль!.. Но про свои боли я бы и говорить не стал, мужчина все-таки. Хотя без болей у меня тоже не обошлось, с них все и началось. Обычные, знаете, головные боли, и сперва вполне, я бы сказал, терпимые. К тому же случались они всего раз в неделю. Почему-то каждый раз по воскресеньям…
Он задержал на собеседнике многозначительный взгляд, дожидаясь реакции. Тот без заметного выражения на лице прожевывал очередную порцию пищи.
— Я тоже не сразу обратил на это внимание. Необъяснимая периодичность. Как по расписанию, утром, часов в восемь, начнет накаляться, а к вечеру отпускает. И на неделю оставляет в покое. Можно было бы и потерпеть, я уже потом подумал: пусть лучше бы так и тянулось. Удовольствия мало, но жить можно. Хуже самой боли было это изматывающее ожидание: пройдет день, другой, третий, а там ведь опять начнется. Перепробованы были, конечно, всякие известные средства, потом начал ходить по врачам. Вот это можно считать, наверно, первоначальной ошибкой. Чем больше меня лечили, тем приступы становились невыносимее. Не знаю, можете ли вы себе представить: этакие жужжащие сверла вгрызаются понемногу в мозг, все глубже, все глубже, и в самую середку закладывают… как это назвать?.. вещество боли? Да, другого слова подобрать не могу: именно вещество. И оно уже изнутри начинает разъедать череп. Удивления достойно, как он еще выдерживал… Да что я об этом! Никому не пожелаешь, но это как раз многим знакомо. Один врач за другим предлагали свои объяснения, подыскивали свои средства — мучения только нарастали.
Он опять глотнул немного из кружки, облизнул пересохшие губы.
— Пока я не вышел, наконец, на человека, который серьезно принял мои слова. Насчет воскресной периодичности. Не стал отмахиваться, говорить про нервы, про психическое самовнушение и прочую муть. Называть его имя я, пожалуй, лучше не буду. Он в некоторых кругах человек, я знаю, известный, и относятся к нему по-разному. У него имелась целая концепция о соответствии миров внешних и внутренних. Ну, упрощенно говоря: вроде того, что каждый мир существует внутри другого мира, но сам для кого-то является соответственно внешним. Внутри одного живем мы, сам этот мир — внутри еще какого-то. А внутри нас живут органы, внутри них — миры более мелкого масштаба. Именно миры, каждый по-своему самостоятельный, иногда самовольный. И в то же время взаимодействия, соответствия, взаимосвязи, силовые линии, черт знает что — проходят через все уровни, соединяют их… Я понимаю вашу гримасу, — уловил он, наконец, слабое шевеление на лице слушателя. Впрочем, тому, возможно, попалось что-то неприятное в помидорном салате; он, морщась, рассматривал мелочишку в пальцах, потом брезгливо отбросил в сторону. — Можно относиться к нему как угодно. Но он мне помог! Помог! Не берусь сказать, чем именно. И даже не уверен, что он сам мог бы наверняка сказать, вот ведь в чем фокус. Свой метод он называл комплексным: и порошки давал собственного изготовления, и сеансы проводил какого-то особого массажа. А может, главную роль сыграли эти вот разговоры, которыми он свои сеансы сопровождал. Как будто они отвлекали от боли — она стала отпускать во время первого же воскресного сеанса, через неделю прошла совсем, и уже не вернулась. Да…
Покачал опущенной головой, то ли усмехаясь собственному воспоминанию, то ли набираясь духу для дальнейшего сообщения.
— Зато еще спустя ровно неделю — я сумел отдохнуть единственное воскресенье, лишнего не получил — на меня обрушился приступ жесточайшей астмы. — Для успокоения он отхлебнул еще немного из кружки. — Надеюсь, этого вы себе представить не можете — и не дай вам Бог испытать. Вот когда я пожалел об утраченной головной боли. Та была, конечно, мучительна, и все же ее можно было терпеть. Она должна была кончиться, она не заставляла тебя раз за разом почти умирать от удушья. Еще немного, казалось, и я бы просто не выдержал. Спасло меня на первый раз лишь то, что воскресенье успело кончиться. Даже вызвать по телефону доктора я не мог, он спокойно уехал на дачу
. На другой день он меня принял без очереди, рассказ об этой новой напасти выслушал с веселым каким-то удовлетворением. “Очень, — хохотнул, — интересно. Думаешь, что уловил, на какие точки воздействовать, а откликаются соответствия совсем другие”… Я знаю, что вы сейчас думаете. Я в тот момент подумал, помнится, то же самое. Но не удирать же было. С ожиданием такой астмы! А он: “Не волнуйтесь, — говорит, — с астмой мы тоже справимся”. У меня, поверьте на слово, шевельнулось уже тогда что-то вроде предчувствия, но еще неотчетливого. “Может быть, — говорю, — вернуть как-нибудь головную боль?” Вроде бы шутя, с кривоватой, наверно, усмешечкой. Но на самом деле я, право, чувствовал уже больше, чем он. Врач — он есть врач, даже если такой. Засмеялся, похлопал успокоительно по плечу. Оценил шутку.Небритый попробовал потянуть губами еще из кружки, но там оставалась уже только пена.
— Нет, надо этому человеку безусловно отдать должное, от астмы он меня в самом деле избавил. Я отблагодарил его, как мог. Набор коллекционного коньяка преподнес, он это любил, то, се. И с благодарностью распрощался. Он даже, кажется, не вполне поверил, что все так эффектно закончилось. Раз-другой потом сам мне звонил, намекал, что, если у меня проблемы со средствами, он готов помогать мне бесплатно. Случай мой его, конечно, заинтересовал, любопытно было проследить, поупражняться дальше. Как будто таким исходом он был даже разочарован. Как будто заподозрил все-таки, что я утаил от него дальнейшее. Симулировал, так сказать, исцеление. Но разве я теперь стал бы ему рассказывать, что со мной происходит по воскресеньям? Такого и рассказать невозможно. Не испытавшему этого не понять…
Он еще раз выжидательно посмотрел на молодого человека. Тот покончил с едой, неторопливо потягивал пиво.
— Думаете, ваши очки добавляют вам непроницаемости? — с неуверенной усмешкой сказал небритый. — Зачем они при таком тусклом свете? Если признаться начистоту, мне еще на расстоянии почудилось в вас, представляете, что-то близкое. Когда вы у стойки заказывали что-то, спиной ко мне, движения у вас мне показались не совсем обычными. Я подумал: вдруг родственная душа? Не единственный же я, в самом деле. Я вас, не обессудьте, приманивал взглядом… можете усмехаться. Но действительные встречи в реальности вряд ли возможны. Мы все друг для друга непроницаемы, как ни пытаемся объяснить, рассказать что-то. Обыкновенных слов оказывается недостаточно, вот в чем проблема. А может, слов для этого просто еще нет. Внешне и у меня проявлялось только в движениях. Поначалу это казалось похоже на нервный тик… Да что я! Какой тик! Скорей, судорога, внезапная. Точно дергает тебя вдруг электрическим током. Вы только попробуйте представить себе: идешь по улице, останавливаешься, чтобы пропустить машину. И вдруг тебя именно передергивает. Нога в тот, в первый раз мгновенно сунулась прямо под колесо — и тут же отдернулась. Никто не успел ничего понять, ни я сам, ни водитель. Он проехал дальше, словно не сумел поверить в это дерганье, решил, что почудилось. Но как же много в тот миг мне одновременно успело открыться! Остановившийся зрачок я увидел отчетливо, как под увеличением. Губы, сложенные трубочкой для свиста… он подсвистывал арии из приемника. Увидел движение ресницы, отдельные пылинки и царапину на автомобильном капоте. И одновременно воспринял всю улицу с домами вокруг… прохожих, слава Богу, поблизости не оказалось. Две вороны пролетали с криком над головой… Нет, об этом мгновении можно рассказывать без конца, всего не переберешь, не исчерпаешь, поверьте. Голос из приемника пел арию по-итальянски, я этого языка не знаю и сейчас ни слова воспроизвести бы не мог — но в тот миг я все слова понимал, именно понимал отчетливо. И нездоровый сбой различил в работе мотора, как бы покашливанье — правильных слов для этого я просто не знал никогда, я вообще в моторах не смыслю, но неисправность почувствовал, понимаете? И движение крови в своих сосудах ощутил, и напряжение пульса. Боли я, можно сказать, не воспринял. То есть она, допустим, была. Электрический разряд… как же не было… вспышка молнии. И, конечно, испуг… Но слова опять не совсем подходят. Невероятное потрясение, вот что это было такое. Особенно в тот первый раз… так внезапно. Это и потом повторялось внезапно, но все-таки внутренне я уже был как бы готов. Ситуации возникали чудовищные, небезобидные. Вот так же, представьте, идет по улице молодая женщина, ест мороженое — а у тебя вдруг рука дергается, и прямо к ней, к животу… Вы, кажется, смотрите понимающе на этот мой фингал. Нет, это в другой раз, это именно позавчера. Там было другое. Но эта женщина… она шла одна… Я вдруг ощутил и понял женское существо, целиком, понимаете? Вместе с завязью новой жизни, в сочной темноте внутри тела… О, Господи, слова мне, увы, не даются! Рассказывать можно о всем понятных вещах. О своей личной, обыденной жизни. Кто я, с кем живу, как другие терпят мою болезнь. Но кому это может быть интересно? Для меня самого эта жизнь потеряла значение. Невыносимо терпеть неделю до воскресенья, вот в чем подлинный ужас. Слава Богу, совпало так, что меня в эти дни терпеть на самом деле никому не приходится. Одиночество тоже вещь не слишком веселая: когда задыхался, как прежде, и некому было рядом помочь, позвонить врачу. Но кто бы меня, такого, теперь выдержал! В одиночестве легче по воскресеньям обезопасить себя, избежать недоразумений. Я приспособился в эти дни выбираться за город. О, посмотрели бы вы на меня в лесу! Я становился, наверно, временами похож на глупую молодую собаку. Вдруг ноздри вздрагивают, я кидаюсь к кусту, ничком падаю. Бусинки маленьких глаз смотрят на меня из прикорневой ямки. Даже у зверька не хватает реакции вовремя юркнуть в укрытие. Но я на какой-то миг знаю, как называется этот зверек, чувствую его запах, слышу биение сердца. Слух — о! — и слух открывается. Я слышу движение соков в стволе дерева… дыхание пор, шевеление корней под землей… Вы вправе не верить мне. Слова сплошь и рядом какие-то не те. Но они тоже на миг словно мне открывались. А потом — потом все пропадает. Пробуешь что-то вспомнить — где там! Ничего по-настоящему не вернуть… Я знаю, вы мне сейчас скажете: такое у всех бывает спросонья. Привиделось что-то необыкновенное, просыпаешься — не поймать даже хвостика. А некоторые, если совсем болезненно затоскуют, известным уколом могут себе помочь, да? Но это именно не химеры. Это принципиально другое, противоположное. Тут самая что ни на есть реальность. Предельная реальность. Даже когда летаешь взаправду… буквально позавчера такое со мной случилось. Я сорвался с большой высоты. Потом сам поверить не мог, что остался живой. Нет, синяки не от этого. Я не то чтобы управлял полетом — тело управляло само собой. Время словно потеряло вдруг свое измерение. Я увидел перед собой птицу, она раскрыла беззвучно клюв, лапки прижаты, в перьях греются мелкие насекомые. Я увидел струи, потоки воздуха, они были разноцветные: слегка желтоватый, слегка голубой. И вдруг — чей-то голос! Отчетливый, понимаете? “Профиль ветра, полет в никуда, синяя тень накаляется до черноты”… Меня больше всего пронзило сознание, что эти слова не могли быть моими, потому они, наверно, так и остались в памяти. Другие же не оставались. Я еще не понимал, что случилось. Наугад, не зная зачем, вскарабкался на обрыв, прошел еще немного — и увидел у костра небольшую компанию. Они как раз собрались разводить костер, машина была неподалеку, играл приемник с какой-то невнятной музыкой. Если б не прозвучали те слова так отчетливо, я бы поостерегся подходить к людям. Надо было, видите ли, выяснить, не слышал ли их здесь кто-то, не произносил ли… Представляю, какое впечатление я на них произвел… еще не вполне опомнился. “Вы, может, про те стихи?” — переспросила меня девушка… девушка была с ними. Мне почему-то самому не пришло в голову, что это прозвучали стихи, по радио, их сразу же выключили или переключили, им не нужны они были. И никому объяснить было невозможно, при чем тут стихи, зачем они мне нужны. Не хватало только к ним приставать. Одна лишь собака смотрела на меня понимающим взглядом. Таким понимающим!.. Я единственный раз ощутил — как же это назвать?
— что-то вроде встречного сознания… только бессловесное… как бы тление без огонька. Слов у нее не было даже таких зачаточных, как у меня. Такого со мной еще не случалось: второй приступ почти без перерыва. Собака — что! Собака все-таки не человек. Вот… — Он завернул рукав клетчатой рубашки на правой руке, показал следы красных отметин в желтых йодных пятнах. — Но ведь существовали, значит, слова! Как же их было найти, где? Я стихами никогда не интересовался, у меня дома и книг настоящих нет. Наугад разве найдешь? Можете смеяться: я эти два дня включал телевизор, радио — оттуда лезло что-то совсем непереносимое. И до воскресенья еще надо дожить. Но вдруг, я подумал, встретишь на самом деле… как-то стесняюсь это слово произносить… поэта?.. Пусть не того, другого. Да хотя бы случайное понимание? Возможно такое ведь, правда?.. вы кому это?..Молодой человек не смотрел на него, он оживленно жестикулировал, оборотясь к кому-то, появившемуся во входных дверях, помогал себе преувеличенными движениями рта. Одутловатый толстяк в джинсовой куртке, с неряшливыми рыжими бакенбардами на щеках отвечал ему энергичными знаками понимающих пальцев.
— А… вот, значит, в каком смысле, — уяснил положение небритый. Приподнял перед собой пустую рюмку, поискал в ней взглядом остатки, хотя бы на донышке. Не нашел, но все-таки подержал перевернутую над открытым ртом, дал стечь последней капле. — Поэт, не поэт… да с ними тоже бывает, наверно, не каждый день, — сказал он сам себе, без особой надежды прислушиваясь к воздействию капли. — А если у них только по пятницам?
И приподнял вопросительно брови.
Мысль о Ньютоне
Яблоко упало на темя
Сморщенное усохшее на ветке
Как неразвившаяся идея
Соловьи
Оказывается, соловьи тоже учатся у мастеров
А также у природы
Знаменитые курские певуны
Славились “лягушковыми” коленцами
Россыпи гремушки кваканье
В соловьиной аранжировке
Вызывали восхищение знатоков
Совершенствовались
Передавались из поколения в поколение
Война повыбила лучших
Потом повырубили леса
Осушили болота
Не у кого стало учиться
Каждый сам по себе
В меру способностей
Пробует возобновить умение
Надеясь на появление гения