Латышская проза и поэзия на исходе века
Это сладкое слово «свобода»
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 1998
Это сладкое слово “свобода”…
Латышская проза и поэзия на исходе века
Семь лет, прожитые Латвией после восстановления независимости, принесли глубокие изменения в жизнь общества. Отразились они, разумеется, и на литературе. О пути, пройденном латышской прозой и поэзией за эти годы, о сегодняшнем дне латышской литературы и о ее перспективах журналист Евгений Глухарёв беседует со знатоками этой литературы и одновременно ее активными действующими лицами — Гунтисом Берелисом и Юрисом Кронбергсом.
Гунтис Берелис (1961) — прозаик, эссеист и ведущий латышский критик 90-х годов, автор монографии по новейшей истории латышской литературы, уже переведенной на английский язык.
Юрис Кронбергс (1946) родился в семье латышских эмигрантов в Стокгольме. Будучи прекрасным поэтом и переводчиком, он “по совместительству” занимает пост атташе по культуре посольства Латвии в Швеции. Издал семь авторских сборников стихов и полтора десятка сборников переводов латышских поэтов на шведский, а также датский и норвежский языки. В Швеции в 1997 году Ю. Кронбергс выпустил 300-страничную антологию латвийской литературы, представляющую 40 прозаиков и поэтов Латвии, составленную и почти полностью переведенную им самим, а в Латвии получил премию за лучший поэтический сборник предыдущего года, вышедший на латышском языке. В настоящее время готовит два издания на родном языке — новый сборник своих стихов и антологию шведской поэзии, в Швеции осенью должен выйти сборник поэзии Г. Годиньша в переводах Ю. Кронбергса.
Кому-то, возможно, покажется, что при публикации слишком большое место заняло изложение содержания упоминаемых произведений. Причина этого столь же проста, сколь и печальна: разрыв литературных связей внутри бывшего Советского Союза сделал практически недоступным для российского читателя творчество авторов ближнего зарубежья. Но интерес к ним, к счастью, остался. Вот и приходится удовлетворять его если не переводом, то хотя бы пересказом…
Корр.: Давайте начнем с литературной ситуации в Латвии. Как она менялась после обретения страной независимости и как выглядит сегодня?
Ю.К.: Изменений было много, и весьма разнообразных. В первые годы “поющей революции” газеты и журналы опубликовали массу плохих стихов, что отражало возникшую ситуацию, когда вдруг стало возможным говорить о том, что раньше запрещалось, поднимать какие-то национальные темы (например, появились стихи о латвийском флаге), касаться болевых точек прошлого (скажем, депортации в Сибирь).
Г.Б.: В то же время оригинальной прозы выходило так мало, что эти публикации можно было пересчитать буквально по пальцам одной руки. В 1991 году вышло всего три-четыре книги новой прозы. Зато хлынул поток не изданной в свое время латышской эмигрантской литературы и произведений запрещенных писателей 20—30-х годов.
Ю.К.: И еще начались усиленные поиски довоенных переводов иностранной литературы. Они отличались высоким качеством, и делать новые просто не было необходимости. Это было удобно. Одно время складывалось впечатление, что рижские книжные магазины целиком заполнены литературой вчерашнего дня. Кроме того, стало возможным приобщиться к западной модернистской традиции, недоступной в советское время. И журнал “Грамата”, ставший прибежищем новых философов и теоретиков литературы, местом “встречи” современных течений, начал из номера в номер публиковать прозу, стихи, литературные манифесты модернистов. А потом общую картину дополнил сегодняшний постмодернизм. В итоге латышский читатель за пару лет наверстал все, что было им упущено. Впрочем, и в советское время были люди, имевшие доступ ко всему этому: тогда ведь, как ни парадоксально, не было ничего и было все, тот, кто действительно хотел получить определенную информацию, в большинстве случаев мог ее добыть.
Г.Б.: Другой примечательной чертой этого периода был уход с литературной арены писателей старшего поколения. В 90-е годы умерли два больших писателя — Маргерс Зариньш и Висвалдс Ламс, десять лет ничего не публиковала Илзе Индране, ни одного романа не выпустила Регина Эзера, несколько лет не печатался Андрис Колбергс, Зигмундс Скуиньш, последний роман которого был опубликован в 1984 году, в девяностые выпустил только мемуары, Миервалдис Бирзе писал дневники, семь лет ничего не писал Албертс Бэлс, занятый депутатской работой…
Корр.: Но Бэлс, кажется, в последние годы вполне компенсировал эту паузу?
Г.Б.: Да, за три года он выпустил три романа. Действие первого из них (“Осиянные солнцем”) происходит во время Второй мировой войны. Первая и третья части романа описывают повседневную жизнь некой латышки, жизнь, в которой, по замыслу автора, отражается все, что пришлось испытать латышскому народу. Средняя же часть представляет собой как бы надстройку над двумя остальными. Там наряду с вымышленными персонажами фигурируют реальные личности. Кульминацией повествования становится альтернативный вариант исторического развития, который, пока Господь куда-то отлучился, разыгрывают на небесах перевоплотившиеся в ангелов бывшие римские легионеры: что было бы, если бы войну выиграл Гитлер. И выводы автора весьма пессимистичны: кто бы ни победил, Гитлер или Сталин, Латвии все равно пришлось бы плохо. Следующий роман Бэлса (“Черный знак”) о 60-х годах. И хотя написан он необыкновенно концентрированно — нет ни одной лишней фразы, ни одного лишнего слова, каждое предложение буквально вибрирует, — для тех, кто знаком с творчеством Бэлса, очевидно, что этот роман свидетельствует о его упадке как художника. Герой книги — молодой писатель, которому не дают печататься и которого в конце концов случайно убивают русские хулиганы. И что хуже всего, роман почти граничит с расизмом: из книги следует, что во всем плохом, что было в Латвии, виноваты только русские. Но автор настолько перегибает палку, что, когда появляется, например, некий демонический персонаж из русских спецслужб, который хочет убить героя, персонаж этот оказывается не страшным, а просто смешным. А в целом, я бы сказал, что в этой книге совсем нет воздуха. Недавно вышел самый свежий роман Бэлса — “Латышский лабиринт”, который я еще не успел прочесть. Но я должен сказать, что не один Бэлс нарушил затянувшееся молчание писателей старшего поколения. Регина Эзера выпустила книгу “Яйцо дракона”. Она состоит из нескольких новелл, связанных между собой лишь временем действия, — события происходят в полнолуние (яйцо дракона и означает полнолуние), и луна творит страшные дела с людьми: кто-то умирает, кого-то убивают и т.д. Пожалуй, это одна из лучших книг Эзеры. Две книги под общим названием “Билле” выпустила Визма Белшевица. Она пишет о своем детстве. Очень простые книги, но это как раз та простота, которая и есть высшее искусство.
Ю.К.: Я бы добавил, что Белшевица — один из наших больших поэтов — этими описаниями детства выдвинулась в число ведущих прозаиков Латвии. И достойно восхищения, что, несмотря на все, что ей пришлось испытать, она сохранила внутренний покой и огромную любовь к жизни, без которых была бы невозможна сама интонация ее прозы.
Корр.: Вы говорили о временном исчезновении с литературной сцены писателей старшего поколения. Но ведь им на смену довольно быстро пришло новое, молодое поколение, не так ли?
Г.Б.: И сейчас в латышской литературе сложилось несколько странная ситуация, когда практически невозможно найти хотя бы двоих значительных прозаиков в возрасте сорока-пятидесяти лет: или те, кто старше, или молодые — кому тридцать — сорок. Это поколение, мое поколение (у меня первая книга вышла в 1989 году) появилось в начале 90-х. Нас обычно объединяют понятием “постмодернизм”, хотя это мало что говорит: это ведь не литературное направление, сознательно созданное кем-то, а нечто ограниченное, как сама реальность, то есть система, которая не имеет границ, а лишь изменяется. И эта система входит в нас и нами перерабатывается.
Корр.: Чем, по-вашему, можно объяснить отсутствие значительных прозаиков между сорока и пятидесятью?
Ю.К.: Проза в советское время пострадала гораздо больше, чем поэзия. Поэт мог хотя бы изобрести собственный язык, чтобы говорить между строк. Поэзию отличал более высокий градус достоверности. И она могла развиваться гораздо стабильнее, чем проза, был ряд поэтов старшего поколения, на которых могли равняться и у кого могли учиться те, кто шел за ними.
Корр.: Но среди прозаиков старшего поколения тоже, наверное, есть немало писателей, у кого молодежь могла бы поучиться?
Ю.К.: Да, но она, видимо, иначе на это смотрит.
Корр.: И как же начинали эти молодые писатели, как они появились в литературе?
Г.Б.: Начинали со сборников рассказов, выходивших с большим опозданием и большими трудностями из-за издательского кризиса: старые государственные издательства умерли (или дышали на ладан), а новые еще не родились. Да и сегодня, кстати, эти трудности сохраняются.
Корр.: Но в Латвии ведь сейчас огромное число издательств?
Ю. К.: Рост числа издательств в Латвии действительно был лавинообразный: практически кто угодно мог основать издательство или, найдя спонсоров, начать выпускать книги. В прошлом году в стране было 370 книгоиздателей. Однако очень немногие из них выпустили хотя бы по одной книге.
Г. Б.: Это даже не издательства, а многопрофильные фирмы, имеющие лицензии на издательскую деятельность. По-настоящему активно работают лишь два или три десятка издательств.
Ю.К.: Дело в том, что выпуск книг не приносит сегодня больших прибылей — цены не могут быть высокими, так как зарплаты у потенциальных читателей очень маленькие.
Г.Б.: Хотя, конечно, и тридцать издательств для Латвии — огромное количество, и конкуренция между ними весьма велика. Правда, к сожалению, эта конкуренция касается литературы не латыш-ской, а переводной, прежде всего так называемых “женских романов”. В Латвии почему-то совсем не идет фантастика, не особенно популярны детективы, а вот эти романы просто заполонили книжный рынок. Любопытно, что и в латышской литературе стали появляться огромные, толстые книги, написанные женщинами пенсионного возраста. Они многое испытали, пережили и теперь садятся за машинку и пишут книги по 500, 700, а то и 900 страниц, где подробнейшим образом рассказывают свою родословную и описывают все, что произошло с ними в жизни. Журнал “Карогс” раз в полтора года проводит литературный конкурс. Это очень важное событие в литературной жизни Латвии. Там хорошие премии, и шесть романов-лауреатов потом выпускаются отдельным изданием или публикуются в журналах. Как члену жюри этого конкурса, мне приходится читать немало таких “романов о жизни”. Обычно их авторы публикуют одну книгу, которую писали в течение многих лет, и на этом все кончается…
Ю.К.: Тут надо сказать еще вот о чем. Появление огромного количества новых издательств, многими из которых руководят неопытные энтузиасты, породило проблему редакторов. Здесь, в Швеции, издательства, во всяком случае, крупные — располагают очень компетентными редакторами. И значение их для развития литературного процесса чрезвычайно велико. Недавно ушел на пенсию один из редакторов издательства “Боньер”, проработавший в отделе поэзии тридцать пять лет. Его задачей было не только разыскивать новые дарования, но и при необходимости говорить: “Стоп! Может, тебе не стоит сейчас издавать эту книгу, может, стоит еще подумать, осмыслить что-то и выпустить ее через год-другой?” В Латвии тоже появятся такие редакторы, но пока читателю приходится самому выискивать новые таланты, продираясь через груды посредственной литературы.
В советское время были почти полностью уничтожены литературоведение и литературная критика. Кроме того, обстоятельства заставляли писателей и критиков держаться вместе, сплоченно. Невозможно было представить себе, чтобы кто-то в семидесятые годы написал отрицательную рецензию, например, на сборник стихов Имантса Зиедониса, хотя даже он, как и любой другой поэт (особенно тот, кто пишет много), мог выпустить плохой сборник. При советском режиме подобная лояльность была, вероятно, необходимой и, уж безусловно, вызывала симпатию, только вот вопрос: способствовало ли это развитию литературы.
Еще одно важное изменение: поэты, публиковавшиеся в советское время, занимали в определенном смысле привилегированное положение — в Латвии тогда считанные издательства выпускали латышскую литературу, не существовало нормальной журналистики, религия преследовалась властями, а потому, как я уже говорил, поэты научились говорить, а народ читать между строк. (У нас, кстати, оказалось очень мало написанного “в стол”. Правда, если рассматривать лагерь, где сидел Кнутс Скуениекс, как такой “стол”, нашлось все-таки с тысячу стихотворений, которые он написал за те семь лет. Кроме этого был, пожалуй, лишь один роман Албертса Бэлса да одно стихотворение Визмы Белшевицы, которое она спрятала в переплете толстой книги… Вот, кажется, и все.) Поэт в те годы олицетворял собой собирательный образ национального сопротивления и национальной самоиндентификации. Поэтому он приобрел тот статус, который на Западе имеют кинозвезды. Теперь все изменилось, поэт перестал быть пророком, многие его прежние функции перешли к журналистам, экономистам, юристам, и поэзия стала занимать примерно то же маргинальное положение, какое она занимает здесь, в Швеции. В прошлом году в Латвии было выпущено, по-моему, 2200 названий книг, из которых 500 пришлось на собственно латышские (это не только художественная литература). То, что продается так много книг, когда людям материально приходится тяжело, обнадеживает. Но мечтать о ситуации, когда поэт вновь станет центральной фигурой в обществе, больше не приходится — это полная утопия, чуждая действительности.
Корр.: 500 латышских книг в год — это, конечно, прекрасно. Но если львиную долю беллетристики составляют упомянутые вами “женские романы”…
Г.Б.: Нет, определяющими для литературного процесса они, конечно, не являются, я бы назвал их “литературой фона”. Более примечательно другое. Нет практически ни одного реалистического романа, посвященного сегодняшней жизни. Или обращение к прошлому — или элитарная проза, ни слова о настоящем. Впрочем, одно исключение есть. Андрис Колбергс (1938), еще в советское время снискавший известность своими детективами, выпустил очень хороший роман “Ищите женщину” (1996). Колбергс сейчас вообще, мне кажется, стоит особняком среди писателей старшего поколения: остальные или, как я уже сказал, перестали писать, или пишут какие-то, извините, совершенно дурацкие вещи. Сюжет романа Колбергса вкратце таков: убивают помощницу депутата сейма, и автор, распутывая эту историю, углубляется в недавнее прошлое. Обнаруживается и длинная рука КГБ (помощница когда-то была агентом Комитета, а теперь работает на кого-то в ФСБ), и коррупция в латвийском правительстве, и манипуляции с законодательством, организуемые международным бизнесом, и многое другое. Сюжет очень увлекательный, автор хорошо знает криминальную среду (в книге есть и романтическая история о “домушнике”, которого убивают, и взрывающиеся машины — в Латвии это тоже бывает, как и в России). Словом, это, по-моему, единственный заслуживающий внимания роман о Латвии наших дней.
Корр.: А чем вы объясняете это отсутствие интереса к сегодняшнему дню?
Ю.К.: Одна из причин, думаю, в том, что нашу действительность не так легко отразить. Это требует и личной зрелости, и определенной дистанции по отношению к событиям. И еще надо учесть, что многие молодые дарования оставляют литературу, потому что не могут достаточно заработать литературной деятельностью. Скажем, Айварс Озолиньш (1957), написавший главный роман латышского постмодернизма “Дукт” (1991), работает сегодня политическим комментатором крупнейшей латышской ежедневной газеты. Некоторые поэты ушли в рекламу. Такова реальность, как ни грустно.
Г.Б.: А по-моему, это связано все с тем же отсутствием поколения сорокалетних. Молодые еще не успели написать серьезные романы, ограничиваясь в основном сборниками короткой прозы. А впрочем, не знаю, я и сам удивляюсь: газеты полны интересных сюжетов, а все пишут о чем-то совсем другом. Хотя сейчас, правда, появилась пара интересных писательниц.
Корр.: Кстати, ведь в конце восьмидесятых в Латвии родилось вполне реалистическое течение, которое назвали “прозой рассерженных девушек”. Именно тогда вышел, например, первый роман Гундеги Репше. Что стало с участницами этого течения и с ним самим?
Г.Б.: Увы, девушки, на которых возлагались такие большие надежды, перестали писать. Единственная, кто печатается, это Гундега Репше (1960), пожалуй, самая яркая сейчас “звезда” нашей литературы. Причем не только среди женщин. В 1996 году Репше выпустила роман “Апокриф теней”. Его герой держит жену взаперти в квартире, как в тюрьме, но женщине удается бежать. Вырвавшись на свободу, она находит любовника, который по профессии оказывается… полицейским. Думаю, здесь дает о себе знать весьма ощутимый в произведениях Гундеги нерв феминизма: для женщины и замужество, и весь большой мир — тюрьма. Героиня кружит по всей Латвии, всюду чувствуя себя в огромной тюрьме, а в конце улетает в какую-то Норвегию. Но Норвегия в романе — это утопия, идеальная земля, где живут настоящие люди, где любят по-настоящему и т.д. В аэропорту ее ждут оба мужчины — муж и любовник, но тут появляется автор и говорит, что ожидание их напрасно, она, наверное, не прилетит. Что за этим — смерть или какая-то другая, высшая жизнь, — остается неизвестным.
Корр.: Мы, кажется, незаметно перешли к тому, что пишут латышские писатели сегодня. Кого еще, кроме Репше, вы бы отнесли к наиболее интересным современным прозаикам?
Г.Б.: Самое большое открытие девяностых, безусловно, Янис Эйнфелдс (1967) с его книгой рассказов “Дитя луны” (1995) и романом “Книга свиней” (1996)1. Охарактеризовать его творчество очень трудно: это хоть и похоже на притчу или что-то сюрреалистическое, в действительности не является ни тем ни другим. Какой-то сознательно создаваемый большой хаос, постоянная игра символов. Мир, совершенно непохожий на наш, но очень ограниченный, естественный.
Ю.К.: Я тоже считаю, что Эйнфелдс — большой и очень своеобразный, я бы даже сказал, уникальный талант. А прекрасную характеристику ему дала принадлежащая к тому же поколению Нора Икстена (1969), которая написала, что он “с помощью мастерской иронии и блистательных метафор дает разрез человеческого бытия через прошлое, настоящее и будущее, и если, согласно постмодернистским теориям, писатель записывает то, что диктует история литературы, то о Янисе Эйнфелдсе можно сказать, что это писатель, который записывает то, что диктует Создатель”.
Г.Б.: Икстена, кстати, тоже относится к числу наиболее интересных авторов. Она чем-то похожа на Эйнфелдса, но несколько романтичнее. Тексты ее новелл, а она выпустила два сборника — “Проделки и забавы” (1995) и “Вздорные романсы” (1997) — рождаются как бы из ничего и так же непонятно исчезают. Рассказ может вдруг оборваться на середине, тут же начинается другой рассказ или сон, причем сон и явь перетекают друг в друга. Действие происходит в декадентски эстетизированном мире и построено на эффектных метафорах.
Ю.К.: Я бы добавил, что Нору Икстену отличает особая убедительность интонации. И хотя она вроде бы задерживается на внешних деталях, лежащих на поверхности, под этой поверхностью ты ощущаешь внезапно открывающиеся головокружительные пропасти.
Г.Б.: Пять лет назад сборником рассказов “Каугемс и другие” дебютировал Янис Веверис (1960). После этого Веверис выпустил роман “Вино зеркал” (1995), где мы снова встретились с героем рассказа, давшего название сборнику, — молодым писателем-пьяницей. На протяжении всего романа Каугемс пьет так же, как пили в рассказе, и постепенно появляется ощущение, что так хорошо, как пили в эпоху социализма, уже никогда больше пить не будут. По-моему, это лучшие описания пьянства во всей латышской литературе… Но, конечно, там не только пьянство. Роман построен очень сложно и не случайно называется “Вино зеркал”. Каугемс все время живет воспоминаниями, и они отражаются одно в другом, накладываются друг на друга, умножаются, через всю его жизнь проходит большая любовь. Первая часть романа, думаю, была бы интересна российскому читателю. Действие ее происходит, по-моему, в семидесятые годы в Москве, начинается у Литературного института, а продолжается в поезде Москва—Петушки. Появляется там и сам Ерофеев, хотя и не называемый по имени, но узнаваемый, и два молодых латышских писателя, имеющие вполне реальных прототипов, постоянно фигурирует какая-то Машенька (ассоциация с Набоковым)… Это как бы путешествие к святым местам, но, когда персонажи доезжают до Петушков, оказывается, что там пустота и даже водки нет. Такие литературные ассоциации и коллизии постоянно подстерегают читателя и в остальных трех частях романа, действие которых происходит уже в Латвии в разное время и заканчивается в наши дни. Книга, хотя и сложная, но очень увлекательная, причем для постмодерниста Веверис, я бы сказал, неприлично сентиментален. В то же время там есть и ирония, и самоирония, и автор, как это сейчас принято, сам появляется на страницах романа (в не слишком приличном виде). Но все же ностальгическая нота преобладает.
Ну а самый молодой из нового поколения, о ком следует сказать, — это Паулс Банковскис (1971). Он начал писать очень рано и пишет много, но порой неровно. Можно сказать, что он родился под знаком Борхеса. Первая его книга — “Дерево святого Бокасина” (1996) — состоит из четырех больших рассказов, представляющих собой как бы четыре разных пути развития сюжета. Это вполне классическая притча или аллегория, вместившая в себя и элементы детектива, и набросок романа, и мысли о Боге, и отзвуки латышской прозы конца тридцатых, и многое другое. В центре произведения — книга, которую герой создает по старинным образцам и которая, если ее открыть, позволяет перенестись в то время, о котором идет речь на данной странице. Поэтому действие происходит то в наше время, то в период борьбы с хиппи, то в сороковые. Рассматривается некий альтернативный вариант исторического развития (почти как у Бэлса): что было бы, если бы Гитлер не напал на Советский Союз, а двинулся на Запад, причем герой оказывается немецким солдатом, участником этого подробного описываемого похода. И во всех хитросплетениях фигурирует упомянутая книга, за которой охотятся, из-за которой убивают
и т. д. А персонажи словно ходят по кругу: разные периоды истории оказываются связанными между собой и как бы закольцованными. Конец же наводит на мысль, что все это происходило лишь в чьем-то сознании. К сожалению, текст неровный, — там, где движущей силой повествования является мысль автора, возникает ощущение встречи с настоящей прозой, когда же дело доходит до реалистических описаний, сразу чувствуется, что это бутафория, “мультик”.Ю.К.: Я бы среди самых молодых прозаиков назвал еще Иеву Мелгалве (1981). Ее “Ледяное сердце” — состоящий из 33 коротких прозаических фрагментов роман, как она его называет, — это поразительное отображение периода взросления, ожидания весны, пусть и несущей гибель этому ледяному сердцу, которое будет растоплено солнечными лучами. Это фантастический символ превращения ребенка во взрослого, и он прекрасно, без всяких штампов, реализован в тексте.
Корр.: Сегодня многие латышские прозаики уходят в элитарную литературу, в разного рода литературные игры. Похоже, это сознательное стремление — настолько массовый характер приобретает явление. Чем вы это объясняете?
Г.Б.: В том-то и дело, что это происходит неосознанно. Все почувствовали необходимость поисков нового, но чувствуют ее по-разному. Молодые писатели непохожи, каждый движется в своем направлении. Но появились они почти одновременно, в конце восьмидесятых — начале девяностых. Я считаю, просто настало время, когда нужны перемены в литературе, а писатель — как раз и есть тот человек, который слышит этот голос, идущий из глубин самой литературы и требующий перемен. И те, о ком мы говорили, не следуют за литературой Запада — новое приходит естественным путем, органично. Вообще, такая смена парадигм происходит примерно каждые 25 лет. Последний раз такое было в конце шестидесятых, когда проза тоже кардинально изменилась.
Ю.К.: Что касается запретного плода… Элитарная литература в советский период действительно вызывала противодействие, в то время как известный тип социально ангажированной литературы пользовался поддержкой. И то, что многие авторы сегодня пишут именно так, а не иначе, может быть реакцией на недавнее прошлое.
Корр.: В определенной степени это относится, видимо, и к ситуации с языком. Некоторые латышские писатели сегодня заявляют, что слово не имеет собственной ценности. И возможно, утонченные, порой весьма сложные, но по большому счету ничего в себе не несущие литературные игры — один из способов заявить о бессмысленности всего и вся?
Ю.К.: Я думаю, ситуация с языком в Латвии напоминает ту, что была после Второй мировой войны в Германии, когда возникла группа “47”: слишком многие в предшествующий период публично лгали, лгали слишком часто и слишком красиво. И теперь люди сознательно избегают громких слов, предпочитая маленькие буквы — и в прямом смысле, на письме, и в переносном. И потом, понятно, что, когда поэт освободился от этого бремени — быть гласом народа, каковым он должен был быть в советское время (сегодня ведь народу проще говорить самому за себя), — он смог в большей степени отдаться собственно игровой стихии.
Г.Б.: Сами по себе эстетические, языковые эксперименты нужны — они задают направление для развития “нормальной” прозы, но беда в том, что этой “нормальной” прозы сегодня в Латвии практически нет.
Корр.: Это немного странно, потому что многочисленные в начале девяностых годов публикации произведений латышских эмигрантских писателей, большей частью продолжавших как раз классическую реалистическую линию, казалось бы, должны были укрепить ее в сегодняшней прозе, а получается, что эта преемственность утрачена. Кстати, кто из эмигрантов, на ваш взгляд, оказал особенно сильное влияние на современную прозу и чье влияние ощущается сегодня?
Ю.К.: Думаю, что в качестве непосредственных предшественников современных латышских прозаиков надо назвать таких авторов, как Дзинтарс Содумс (1922), реформатор современной латышской поэзии, давший толчок развитию послевоенного модернизма в лирике, а также, может быть, Илзе Штипсна и Таливалдис Чичаука, живущий в Торонто и пишущий абсолютно сюрреалистическую прозу. Ну и, конечно, Аншлавс Эглитис, хотя, впрочем, не думаю, что его влияние было таким уж сильным. Вот уж кто умел ярко и с юмором описывать свое время — события, среду, ситуации, человеческие типы! А последние десять лет принесли с собой столько драматизма и абсурда, что тут есть о чем написать. Кстати, в новой поэзии мне тоже не хватает именно умения прямо и смело взяться за окружающую действительность.
Г.Б.: Но главная проблема — в отсутствии денег на ее — поэзии — издание. Выпуск каждого поэтического сборника — чудо. И, конечно, те, кого надо публиковать, найти этих денег не могут, а находят графоманы.
Корр.: Что-то уж очень мрачную картину вы нарисовали. А молодым талантам в таких условиях вообще, получается, не напечататься?
Г.Б.: До застоя дело, конечно, не дошло, и есть хорошие молодые поэты, которых печатают и читают, но если уж говорить о молодых, то среди них нет таких ярких личностей, которые были в свое время чуть ли не культовыми. Эти молодые поэты, на мой взгляд, не отличаются друг от друга. Если я не знаю автора стихотворения, я не могу его определить: это мог бы написать любой из них. Хотя сказанное отнюдь не значит, что это плохая поэзия.
Ю.К.: На молодых поэтов сегодня обрушился такой поток информации, такой поток разных стилей, что нужно время, чтобы все это переварить. Может показаться, что молодые поэты никак не могут найти себя, а потому периодически экспериментируют в сюрреалистическом, абсурдистском или визуальном (используя различные графические комбинации букв) плане. Кроме того, надо учитывать, что окружающая действительность была хаотичной, нестабильной, изменчивой. И молодые поэты, пришедшие на смену певцам “поющей революции”, обратились к собственному внутреннему миру. Очень немногие пишут социальную лирику или стихи, комментирующие политические события. Возможно, это происходит потому, что весь сегодняшний мир может восприниматься как некая самопародия, сатира, так что трудно его комментировать, но, я думаю, тут есть и психологический момент: в этом внешнем хаосе человек ищет себя как личность, поэтому наша лирика носит личный, интровертный характер. Даже наш крупнейший модернист XIX—XX веков Александрс Чакс при сравнении с европейскими модернистами и футуристами выглядит самым мягким, больше всех обращенным в себя.
Словом, хотя в латышской литературе нет какого-то единого поэтического направления, этот уход в себя, в глубины собственного “я”, мне кажется, является характерной чертой молодого поколения лириков. Кстати сказать, авторы старшего поколения, жившие под цензурным гнетом, “впадают” в некую “новую пустоту”, но это получается неинтересно, шаблонно и тоже не вписывается в изменившуюся ситуацию. А вот стихи такого поэта, как Ингуна Янсоне (1963), я считаю свежим ветром в поэзии Латвии. Она одна из немногих, кто умело использует реалии внешней жизни для описания глубинного, сокровенного.
Корр.: А в поэзии тоже отсутствуют значительные авторы в возрасте от сорока до пятидесяти?
Ю.К.: Нет, здесь это как раз наиболее сильная группа. Трое поэтов чуть старше или чуть младше пятидесяти — Улдис Берзиньш (1944), Янис Рокпелнис (1945) и Леонс Бриедис (1949), остальные моложе лет на десять. Берзиньш, который каким-то чудом не разделил судьбу Скуениекса, стал легендой задолго до выхода своего первого сборника. Он, кстати, появился лишь в 1980 году, спустя семнадцать лет после журнального дебюта поэта, что не помешало Берзиньшу оказать значительное влияние на развитие латышской поэзии в конце шестидесятых — начале семидесятых. Но публикации его самых сильных стихов, на сюжеты из латвийской истории, пришлось ждать еще много лет.
Корр.: В комментариях к антологии латышской поэзии вы пишете, что Берзиньш — это латышский Эзра Паунд и Велимир Хлебников в одном лице…
Ю.К.: Да, его стихи — ритмично пульсирующие, кипящие, подчеркнуто личностные — насыщены реалиями истории и культуры, фольклором, диалектами, разговорной речью. Они пропитаны ароматами прошлого и настоящего. Берзиньш полиглот: он переводил с тюркских языков, с английского, польского (первый в СССР сборник поэзии Виславы Шимборской в его переводах вышел еще в 1980 году), со шведского, исландского (отрывки из “Эдды”), персидского и древнееврейского — Книгу Иова и Псалтирь. И успевал заниматься политикой — в 1993 году был даже председателем Социал-демократической партии Латвии!
Корр.: Если уж мы заговорили о политике, то Леонс Бриедис, наверное, еще более колоритная фигура в этом плане?
Ю.К.: Вы имеете в виду его деятельность в Молдавии, где он распространял первый после войны журнал, напечатанный (кстати, в Латвии) на латинице? Это действительно дало импульс пробуждению национального самосознания, больше того — народному движению. Бриедис стал буквально национальным героем Молдавии. Но ведь и в общественно-культурной жизни Латвии он играл и играет весьма значительную роль. Сегодня он редактор “Кентаурса”, а до этого возглавлял его предшественницу “Грамату”. Кроме того, он, пожалуй, лучший у нас переводчик с романских языков, переводивший, в частности, Петрарку. Однако, прежде всего, он поэт — глубокий, мастерски владеющий формой, умеющий сочетать юмор и самоиронию.
Г.Б.: Я бы еще добавил, что стихи Бриедиса носят метафизический характер. Нескончаемая попытка выразить невыразимое. Он автор, наверное, самой большой книги в латышской поэзии: два года назад он выпустил сборник, состоящий из 375 стихотворений, написанных в течение одного года! По-моему, Берзиньш и Бриедис — наиболее серьезные поэты своего поколения.
Корр.: Вы, Юрис, в “первой тройке” назвали также Яниса Рокпелниса — еще одно известное с советских времен имя…
Ю.К.: Да, и если Берзиньш, как я уже говорил, соединяет в себе черты Паунда и Хлебникова, то модернистская поэзия Рокпелниса уходит корнями в творчество Элиота. Это попытка осознания как поэтического настоящего, так и традиции, с которыми он полемизирует. Ироничная поэзия, полная парадоксов и юмора (порой черного), поэзия полифоничная, точная — каждое слово подобрано идеально. Я бы назвал его певцом города, но певцом весьма скептическим. В прошлом году он выпустил прекрасную книгу репортажей и интервью, в центре которых — рижские знаменитости, “Коренные рижане”.
Корр.: Вы говорили, что в отличие от прозы в латышской поэзии тон задает именно среднее поколение и за Берзиньшем, Бриедисом, Рокпелнисом идет целая группа поэтов лет на десять моложе. Хотелось бы побольше узнать о них. Мне, например, очень жаль, что русскому читателю почти незнаком такой блестящий поэт, как Петерис Бруверис (1957). Он просто поражает то необычайно драматической, даже трагической экспрессивностью, как в “Письме девушки однокласснику в Афганистан”, этом крике души, измученной отчаянием и неизвестностью, то мастерской сатирой, как в убийственном памфлете “Швеция — шестнадцатая советская республика”, где автору снится, что скандинавская страна вошла в состав СССР, после чего врагов народа, от шведской буржуазии до реакционной интеллигенции, начинают высылать в “романтические” районы Восточной Сибири, а газета “Стокгольмская правда” наносит уничтожающий удар по шведским писателям, не усвоившим метод социалистического реализма… А ведь все это было написано еще в восьмидесятые годы. Интересно, чем занят Бруверис сейчас?
Г.Б.: Он очень увлечен историей древних балтийских народов, исчезнувших или уничтоженных, изучил мертвые языки и даже пишет на них стихи. Выпустил четыре сборника. Очень активно работает как переводчик. Бруверис переводил даже тувинских шаманов с оригинала, умудрившись найти адекватные латышские варианты ритуальных текстов!
Корр.: Почему, кстати, чуть ли не все лучшие латышские поэты так много занимаются переводами?
Ю.К.: Если оглянуться назад, определенную роль здесь сыграло возвращение из лагеря Скуениекса. Он стал важной движущей силой этого течения, но главное заключалось, пожалуй, в том, что эти поэты, будучи в советское время лишены возможности выезжать за границу, хотели “привезти” мир к себе домой, в Латвию. Недаром они стремились переводить поэзию малых народов СССР непосредственно с языка оригинала, не обращаясь к русскому. Это немало способствовало и развитию латышской литературы. Райнисовский перевод “Фауста” Гете означал не только возможность приобщения широкого читателя к великому литературному произведению, он обогатил язык. Райнис использовал старые, полузабытые слова. Обращался к диалектам, и часть этих слов закрепилась потом в языке. Сделанные в семидесятые годы Майей Зильмане переводы французской лирики были очень важны для многих поэтов. Так что это и сознательная культурно-политическая акция, и необходимость. Необходимость для многих: для Берзиньша, для которого язык — это среда обитания; для Скуениекса, который если не пишет сам, то переводит; для Бриедиса, который своим журналом “Кентаурс” продемонстрировал стремление к тому, чтобы латышская культура не замыкалась в самой себе.
Корр.: После этого естественного отступления вернемся все-таки к Бруверису. От гражданской лирики он совсем отошел?
Г.Б.: Иногда пишет что-то такое, чего раньше не мог бы напечатать. Бруверис сегодня больше занимается историей, чем политикой.
Ю.К.: Отошел от политики и еще один из ведущих латышских поэтов — Гунтарс Годиньш (1958). Что может вызвать удивление: в восьмидесятые годы он писал весьма вызывающие стихи на злобу дня, нередко использовавшиеся даже хард-роковыми группами, в последние годы советской власти редактировал журнал “Авотс”, почти каждый номер которого содержал прежде не публиковавшиеся материалы, знакомя с эмигрантской латышской литературой и запрещенными ранее для обнародования историческими фактами и документами, наконец, он активно участвовал в создании Народного фронта. Теперь же Годиньш заявляет, что он “просто человек”, частное лицо, которое смотрит на происходящее со стороны. Хотя можно сказать, что это тоже способ отстоять свою независимость: человек, который не хотел быть рупором коммунистической партии в советское время, не хочет быть рупором никакой другой партии сейчас. По сути, годиньш продолжает свою борьбу за свободу, только раньше это была борьба за свободу родины, а
теперь — за свободу личности.Гунтарс достаточно дерзок, чтобы быть самим собой и по-своему заниматься вечными вопросами — жизнью, смертью, любовью, временем. И сочинением стихов. Его негромкая, тонкая поэзия может быть сомневающейся и печальной, а может — веселой, сатирически-ироничной. В формальном же плане это разрыв с классическим рифмованным стихом. На мой взгляд, в современной латышской поэзии вообще произошел полный распад традиционной четырехстрочной строфы. Аманда Айзпуриете (1958) — еще один из сегодняшних поэтических лидеров Латвии — часто пишет сложные по композиции стихи, не связанные жесткой рифмой. Ее стихи нельзя отнести ни к будничному реализму, ни к исповедальной лирике, при всей их непосредственности и прямоте в них есть что-то неуловимое и загадочное. Причем она не стремится к этому сознательно, это возникает само по себе. Скажу еще, что и Годиньш, и она тоже много переводят. Гунтарс с эстонского и финского, а Аманда — с английского, немецкого, украинского и русского (в частности, она переводила Кафку, Рильке, Ахматову, Мандельштама, Бродского).
Г.Б.: Если мы говорим о тех, кто задает тон в сегодняшней латышской поэзии, то надо назвать еще два имени. Это Юрис Куннос (1948) и Эдвинс Раупс (1962). Куннос относится как раз к тем поэтам, о которых я говорил, что они не могут достать деньги на издание своих стихов. Печатается он в основном в периодике. Он отталкивается от каких-то древних языковых пластов. Придумал очень интересную вещь, создав образы трех поэтов, которые пишут в манере, совершенно непохожей на его собственную, и которых он обычно как бы сводит под одной крышей, публикуя всех вместе.
Ю.К.: Добавлю, что Куннос — очень искренний, естественный поэт. Ему свойственны нестандартное мышление, полное отсутствие каких бы то ни было поэтических штампов. А язык у него действительно очень необычный — и лексика, и синтаксис, и орфография: он, например, вместо “ks” пишет “х”, вместо “и” постоянно ставит знак & и т.д. Вообще, я даже не знаю, можно ли отнести его к тем, кто задает тон сегодня, потому что уж очень он своеобразен и не похож на других. И труднопереводим, хотя и очень интересен.
Корр.: А Раупс?
Г.Б.: Раупс по темпераменту сильно отличается от большинства латышских писателей. Я бы назвал его латышским испанцем (он, кстати говоря, очень любит Испанию и переводит с испанского). Пока он выпустил три небольшие книги стихов, заставившие говорить о нем как об одном из самых многообещающих современных поэтов. В его стихах есть какой-то потусторонний ритм, и когда он сам их читает, что бывает нередко, этот ритм просто завораживает слушателей. А вот сказать, о чем стихи, довольно трудно — часто это какие-то странные фантазии…
Ю.К.: Но вообще он пишет и на вечные темы — любовь, смерть и обращается к сегодняшним проблемам, отпуская довольно едкие, иронические комментарии по поводу многого из того, с чем латыши сталкиваются сегодня в окружающей действительности.
Корр.: Может быть, тогда именно он, учитывая к тому же его возраст, сможет стать лидером и ориентиром для молодого поколения латышских поэтов? Гунтис ведь отмечал отсутствие центральных, культовых, как он сказал, фигур в сегодняшней латышской поэзии.
Г.Б.: Что касается Раупса, как говорится, поживем — увидим, а вот одного поэта, который в силу своего огромного поэтического диапазона мог бы стать таким центром нового поколения, мы, я думаю, должны сегодня вспомнить. Это Клавс Элсбергс1, но его, к сожалению, уже больше десяти лет нет с нами.
Ю.К.: Да, в стилистическом отношении его творчество было очень важно для более молодых поэтов, поскольку он в каком-то отношении продолжал французскую школу модернизма (Аполлинер и др.), несколько отличаясь от модернизма Чакса: не было свойственных тому головокружительных сравнений, было больше игры на французский манер, больше изящных описаний “невыносимой легкости бытия”. При этом его нельзя было упрекнуть в несерьезности.
Корр.: А как чувствуют себя сегодня известные поэты старшего поколения, продолжающие писать, — Имантс Зиедонис, Марис Чаклайс?
Ю.К.: Зиедонис по-прежнему пишет много, хотя и не занимает того центрального положения в латышской литературе, которое занимал прежде. Тем не менее не так давно вышло его многотомное собрание сочинений. Чаклайс, на мой взгляд, полностью утратил то значение, которое имел раньше. Белшевица, я считаю, сейчас переживает ренессанс благодаря своей прозе — книгам о Билле. Кроме того, в советское время она подвергалась преследованиям и опубликовала не так уж много книг. Долгое время ее как бы не существовало, и о ней очень мало было написано. По сути ее открывают только сейчас. Снова актуален и Скуениекс: с одной стороны, потому что стала возможной публикация его лагерных стихов, с другой, потому что модернистская эстетика и прежде играла в его творчестве особую роль.
Г.Б.: И все-таки я бы сказал, что настоящий перелом в латышской поэзии произошел в восьмидесятые годы, хотя в то время его, наверное, почти никто и не заметил. А сегодня то, что сделали тогда Берзиньш, Бриедис, Зиедонис, Куннос, существует как само собой разумеющееся. Тогда это было открытием, а сегодня этим открытием пользуются все.
Корр.: Давайте подводить итоги. Что, с вашей точки зрения, можно рассматривать как потери на пути, пройденном латышской литературой за семь лет после восстановления независимости, а что — как обретения?
Ю.К.: Потери, наверное, заключаются в том, что литература, как я уже говорил, отошла на второй план, утратив прежнюю роль в жизни общества. Но за то, чтобы она занимала центральное место в народном сознании. как это было в советское время, приходилось платить слишком высокую цену. Обретения — это, например, то, что народ теперь более естественным путем может знакомиться с мировой литературой, что писатели могут ездить за границу, смотреть мир, встречаться с коллегами из других стран (в частности, живя в прекрасном Балтийском центре писателей и переводчиков в Швеции, на острове Готланд), что они имеют доступ к книгам и журналам, выходящим за рубежом, что могут писать без цензуры. Но очевидно, что эта новая свобода не такая уж простая вещь. В советское время писатели ведь были лишены не только свободы, но и ответственности. Все было, в сущности, очень просто: был внешний враг — московские власти, и всегда можно было на кого-то свалить вину. Теперь, когда писатель в большей степени предоставлен самому себе, ситуация труднее. Борьба за читателя приобретает совсем иной характер, конкуренция за то, чтобы быть изданным, очень жесткая. Сама эта перестройка трудна. Для меня, выросшего в Швеции, всегда было само собой разумеющимся, что для того, чтобы заниматься поэзией, я должен иметь еще какую-то профессию. В Латвии же утрата профессионального статуса может у многих вызвать чрезвычайно болезненную реакцию: как это так? кто же теперь будет писателем? Но ведь нельзя же каким-то законодательным образом установить, кто может считаться писателем, а кто нет. Такое возможно только в тоталитарных государствах. Так что, я думаю, и потери, и обретения состоят в одном и том же: писатель теперь более одинок.
Корр.: В заключение — ваш прогноз. Увидим ли мы в скором времени новые значительные произведения латышской литературы?
Г.Б.: Я думаю, что-то интересное будет. Если говорить, например, о прозе, то есть новый роман у Гундеги Репше, написан, но еще не опубликован первый роман Норы Икстены, есть новый роман у Банковскиса, есть неоконченный роман у Вевериса, есть что-то неоконченное у Эйнфелдса… Думаю, это поколение изменит имидж латышской литературы. Это будет видно лет через десять. Пока они выглядят слишком молодыми и потому несколько ненормальными.
Ю.К.: В общем-то будущее непредсказуемо. Может быть, как раз сейчас кто-то где-то пишет нечто такое, что через полгода выйдет в свет и своей новизной или разоблачительной силой произведет впечатление разорвавшейся бомбы. Предсказать это невозможно, причем невозможно сегодня в силу совсем иных причин, чем раньше, — тормозов больше нет.
г. Стокгольм
1
Клавс Элсбергс (1959—1987), латышский поэт, трагически погибший при не выясненных до сих пор обстоятельствах.