Роман. С немецкого. Перевод Е. Михелевич
Фридрих Дюрренматт
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 1998
Перевод Е. Михелевич
Фридрих Дюрренматт
Ущелье Вверхтормашки
Роман. С немецкого. Перевод Е. Михелевич
Кажется, нет в двадцатом веке более известных швейцарских имен, чем Макс Фриш и Фридрих Дюрренматт. Очень разные как писатели, они пользовались широчайшим признанием среди читателей и зрителей чуть ли не всех стран и континентов, кроме разве что… Швейцарии. Нет, их, разумеется, и дома очень хорошо знали, всё издавали, ставили, даже почитали, — но как-то дистанцированно, словно не родные это сыны, прославившие свое отечество, а — по-нашему — диссиденты. Конечно, они давали основания опасаться себя, — пожалуй, больше своим поведением — критическим, независимым, чем книгами, в которых, правда, при всей их общечеловеческой «прописке» тоже можно было разглядеть не всегда приглядную «швейцарскость».
Поразительно, что и внешняя канва их земного бытия полностью совпадает, хотя шли они по жизни отнюдь не рука об руку. Вернее, дружба их связывала только поначалу, когда младший на десятилетие Дюрренматт почтительно взирал на своего уже известного и очень благоволившего к нему старшего коллегу. Но потом пути их настолько разошлись, что, живя в одной маленькой Швейцарии, они после многих лет впервые увиделись в 1987 году в Москве, во время Всемирного конгресса деятелей культуры против ядерного вооружения. Десятилетняя разница в продолжительности жизни между ними так и сохранилась: пяти недель не дожил до своего восьмидесятилетия Макс Фриш (15.V.11 — 4.IV.91), трех недель не хватило до семидесятилетия Фридриху Дюрренматту (5.I.21 — 14.XII.90).
Редкий случай, но и у нас в стране книги обоих писателей издавали и пьесы ставили с давних пор почти по мере их рождения на свет. Ну, бывали, естественно, перерывы, по счастью не слишком длительные: что-то не то кто-либо из них сказал (например, по поводу наших, то бишь советских, действий), что-то осудил (скажем, Берлинскую стену), не с тем заявлением выступил (то есть не поддержал, к примеру, вступления наших войск в Чехословакию), не того, кого надо (нам), поддержал, выступил в защиту чуждого нам нашего же соотечественника… Да мало ли что может сорваться с языка или соскочить с публицистического пера человека, не присягавшего на верность Программе и Уставу КПСС. В самих же художественных произведениях эти шумные, но преходящие грозы не занимали существенного места (а когда занимали, пекущиеся о знакомстве русскоязычной аудитории со значительными новинками зарубежной литературы переводчики с разрешения авторов — а то и без оного — купировали соответствующие огрехи мировоззрения западного интеллигента).
«Ущелье Вверхтормашки» (Durcheinandertal) — последний роман (1989) Фридриха Дюрренматта. Автор еще увидел свою книжку. Пересказывать его нет смысла — вот он перед вами, да Дюрренматта и не перескажешь, надо просто читать и наслаждаться этой захватывающей интеллектуальной игрой, неожиданными перевоплощениями, психологическими вывертами, тонкой иронией, забавными шутками, юмором, сарказмом — этими постоянными спутниками зоркого художника, который довел свое мастерство до блеска, осветившего и его последнее творение.
Е. Кацева
Он был похож на Бога из Ветхого Завета, только без бороды. Когда девочка его заметила, он сидел на каменной кладке, ограждавшей от осыпей дорогу, поднимающуюся по ущелью вверх, к пансионату. Девочка окликом остановила пса. Ее огромный пес — больше сенбернара, короткошерстый, черной масти с белой грудью — тащил вверх по дороге тележку с молочным бидоном, позади которого и стояла девочка. Ей было четырнадцать лет. Она сняла с бидона крышку, зачерпнула половником молока и пошла к нему. Сама не зная, зачем. Безбородый Бог взял половник и выпил молоко. Вдруг девочка перепугалась. Закрыв бидон, она повесила на его край половник, махнула рукой Мани, и тот помчался к пансионату с такой скоростью, словно тоже перепугался.
Безбородый Бог обладал чувством юмора. Выслушав просьбу Моисея Мелькера, он разразился таким хохотом, что гости пансионата, все еще танцевавшие, сбились с такта, а трое чехов-музыкантов — пианист, скрипач и виолончелист — прекратили играть. Правда, расхохотался он лишь после того, как Мелькер удалился — в полной уверенности, что получил отказ. Безбородый Бог и глазом не моргнул. А задним числом хохотал он главным образом потому, что Мелькер говорил о Великом Старце, и Безбородый Бог решил, что Мелькер имеет в виду его самого, лишь потом он уразумел, что Мелькер называет Великим Старцем истинного Бога. Того, что с бородой. Недоразумение это имело вполне понятную причину. Моисей Мелькер побаивался произнести слово «Бог» и поэтому всегда называл его Великим Старцем, ибо представлял его себе не иначе как могучим стариком с окладистой бородой, а что обычный человек в состоянии представить себе Бога, для Мелькера было «просто постулатом христианской веры». Враждебной вере и ее подрывающей была, наоборот, абстракция, верить можно было только в конкретное существо, а существо не может быть абстрактным, потому он и побаивался самого слова «Бог», оно было затаскано, в большинстве своем люди понимали под этим словом нечто неопределенное, расплывчатое, а для Мелькера он был, напротив, Великим Старцем. Поэтому неудивительно, что Безбородый Бог смешался, когда Моисей спросил его, сознает ли он, что пользуется благоволением Великого Старца, и не хочет ли из благодарности к Великому Старцу помочь устроить «Приют Отдохновения» для миллионеров, также пользующихся Его благоволением. Лишь по ходу беседы смущение Безбородого Бога уступило место веселому изумлению — как же, он, оказывается, могущественнее самого Бога! Нет, он не создал весь мир за шесть дней и не нашел, что это хорошо, как сделал Бородатый Бог, он создал его за несколько минут, даже секунд, лучше сказать — за долю секунды, точнее — за доли долей секунды, одним словом — сразу, не сходя с места, в один миг — и нашел, что получилась отличная шутка. Да и вообще — если выйти за рамки теологии — Безбородый Бог могущественнее Бородатого, ведь по отношению к нему никому не придет в голову задаться вопросом, может ли он, всемогущий, создать камень, который не сможет поднять, или может ли он отменить уже свершившееся: о его могуществе не задумываются теологи, а выражается оно в его неуловимости. Никакое правительство, никакая полиция не пытались его схватить, слишком много нитей сходилось к нему. Кому только банки, принадлежащие ему, равно как и банки, связанные с ним, не открывали номерных счетов, в каких только транснациональных компаниях он не владел контрольным пакетом акций и в каких только крупномасштабных спекуляциях оружием не принимал участия, какое правительство не подкупал и какой папа Римский не просил у него аудиенции? Его происхождение терялось во мраке неизвестности. О нем ходили легенды. Согласно одной из них он прибыл в Нью-Йорк в 1910 или 1911 году из Риги или Таллинна без гроша в кармане и «в течение десяти лет спал в Бруклине на голом полу». Потом стал портняжничать и вскоре подмял под себя текстильную промышленность, однако сказочное его состояние родилось в результате краха нью-йоркской биржи в октябре 1929 года — он скупил акции всех обанкротившихся фирм. Никто не знал его истинного имени, а те, кто знал о его существовании, называли его Великим Старцем. Он говорил только на идиш, но, видимо, понимал речь на всех языках, равно как и его секретарь Габриэль, альбинос с голыми веками, всегда в смокинге, всегда с ниспадающими на плечи седыми волосами, всегда в возрасте около тридцати или тридцати с гаком, который владел всеми языками и переводил краткие указания своего шефа, даваемые на идиш, на язык тех, кто просил совета у Великого Старца. При этом просители дрожали от страха. И не без основания. Ибо его совет мог быть доброжелательным, а мог быть и коварным. Великий Старец был непредсказуем и ни на кого не похож. Многие предполагали, что он помимо всего прочего владычествует над Восточным и Западным побережьем Америки. Это кроме всего прочего. Правда, доказательств ни у кого не было. Некоторые считали Иеремию Велиала, торговца коврами, просочившегося в Штаты из Бухары через Берингов пролив, его ближайшим сподвижником. Другие же полагали, что оба — одно и то же лицо, но были и сведущие люди, утверждавшие, что на самом деле нет ни того, ни другого, так что оставалось сомнительным, знал ли кто-нибудь, что за молчаливый старик поселился со своим секретарем в огромном пансионате с островерхой крышей, построенном в нижней части ущелья Вверхтормашки в середине прошлого века, и занял весь верхний этаж в Восточной башне. Он и появился в здешних краях как-то странно. Просто вдруг оказался тут. Официанты автоматически принялись обслуживать его и Габриэля. Решили, что он — один из обычных постояльцев, то же самое подумали и портье, и директор Гебели, которому принадлежал пансионат. На старика никто не обратил особого внимания, и когда он вновь исчез, все тут же забыли о нем. Он был для них просто одним из гостей. Не в лучшей форме: какие-то нелады с пищеварением, сердце тоже не тянет, да и возрастной диабет дает о себе знать. Ему явно пошли на пользу здешние тихие леса, пешие прогулки к целебному источнику — всегда в сопровождении Габриэля — и три стакана целебной воды каждое утро, равно как и ежедневный концерт преимущественно классической музыки в четыре часа пополудни.
Если уж в пансионате никто не подозревал, что среди постояльцев находится Великий Старец, то в деревне, расположенной в том же ущелье, — горстке ветхих полуразвалившихся домишек — и подавно никто не мог знать о его пребывании. А то бы вновь немного оживилась вера в его существование. В настоящее же время лишь несколько старушенций время от времени посылали свои многостраничные домыслы в центры общественного мнения, однако неизвестно, попадали ли эти послания в Южную Калифорнию, Западную Австралию, а тем более в Антарктиду, на плато короля Хаакона, куда они были адресованы: их не отсылали обратно, но на них и не отвечали. Вот и старуха — вдова Хунгербюлера — только потому могла поддерживать эту одностороннюю ежедневную переписку, что была она единственной состоятельной, можно даже сказать — богатой женщиной в деревне. Ее супруг, Иво Хунгербюлер, сорок лет назад продал свою обувную фабрику неподалеку от Санкт-Галлена и был единственным человеком, построившим себе тут виллу, никак не вписывавшуюся в общий облик ущелья. Фабриканта этого все считали помешанным, ибо кому еще могло прийти в голову поселиться в этой деревне и выстроить тут виллу. Что он и впрямь был не в своем уме, выяснилось после торжественного освящения виллы, протекавшего весьма пристойно, если не считать того факта, что фрау Бабетта Хунгербюлер устроила своему мужу сцену, когда он прожег сигарой дыру в старинном персидском ковре. Она при гостях сказала ему: «Ну что ты, что ты, папочка». Едва последние гости ушли, он повесил сперва жену, а потом и себя самого на притолоке двери, которая вела из гостиной в сад. Один из гостей, забывший в доме ключи от машины, вернулся и обрезал обе веревки. Обувщик был мертв, — правда, врач счел, что Иво Хунгербюлер сломал шею уже при падении, а его вдова, хоть и осталась жива, но утратила дар речи. С тех пор она и писала письма Великому Старцу. Сама же деревня, насчитывавшая восемьдесят семей, была расположена прямо напротив пансионата на другой стороне ущелья, прорытого рекой в горе. Ущелье это имело весьма странную форму. Солнечный склон его был сплошь покрыт лесом, выкорчеванным лишь на плато с пансионатом, парком, плавательным бассейном и теннисными кортами. Лес поднимался круто вверх по склону, внизу — чистый ельник, выше — лиственницы, и завершалась гора отвесной каменной стеной Шпиц Бондер — местом тренировок скалолазов. А теневая сторона, где расположена деревня, наоборот, была голой, крестьянские домишки лепились по горе без всякого плана и смысла, склон тут был слишком отвесный, чтобы его обрабатывать, а место слишком низкое, чтобы привлечь горнолыжников. Из деревенских жителей только семьи Претандер и Цаванетти пользовались некоторой известностью в округе. Один из Претандеров был некогда членом Национального совета, а один из Цаванетти — кантональным ветеринаром. Теперь же только деревенский староста носил фамилию Претандер, а много лет назад Претандером звали и местного священника, тихим голосом вещавшего Слово Божие. Да кто же поймет это слово, если даже церковный попечитель кантона не понял бормотанья Претандера, со вздохом пожал плечами, но оставил священника на его посту. Однако после кончины старого Претандера не нашлось претендентов на его место, так что теперь раз в месяц присылаемые из кантона священники, сменяя друг друга, читали здесь проповеди перед пустыми скамьями, на которых лишь иногда оказывался кто-нибудь из курортников. Старенькая, покосившаяся церквушка с протекающей крышей была слишком заурядна, чтобы ее взяли под охрану как памятник старины, и слишком мало посещаема, чтобы удостоиться ремонта. В то же время епископ в столице кантона подумывал о том, чтобы построить возле целебного источника часовню для паломников, хотя вся округа здесь была сугубо протестантской. Директор и владелец пансионата Гебели заверял, что чудеса не заставят себя ждать, вот и дочь его уже начинает кое-как передвигаться. Однако Рим отказал. Так что строить католическую часовню не стали, а протестантскую церковку начали мало-помалу растаскивать, так как жителям очень была нужна древесина. А нужна она была потому, что многие зарабатывали на жизнь, изготавливая крестьянские комоды, шкафы и стулья «под старину», а также трости и фигурки оленей — большие, используемые в качестве подставок для зонтов, и маленькие — для пепельниц. На рога больших оленей вешали шляпы, а об рога маленьких стряхивали пепел. К церкви лепился обветшавший домик священника, а к нему — деревенские кабаки «У Шпиц Бондера», «У швейцарца», «Битва под Маргартеном», «Генерал Квизан» и «Олень». Среди горстки домишек лишь кондитерские, гараж, подворье старосты и склад пожарной охраны выделялись своим благополучным видом. Кондитерские содержались в хорошем состоянии потому, что поставляли в пансионат хлеб и булочки; плюшки и рогалики давали возможность диабетикам, с давних пор составлявшим значительную часть летних постояльцев, объедаться сладостями, что было бы неуместно в самом пансионате. Гараж — потому, что отдаленность пансионата вызывала необходимость иметь поблизости стоянку такси, а подворье старосты потому, что он поставлял в пансионат молоко: летом — на тележке, зимой — на санках, в которые запрягался огромный короткошерстый и крупноголовый пес черной масти с белой грудью. Староста и сам не знал, откуда тот взялся. Этого вообще никто не знал, да такого пса никто никогда в глаза не видел. Просто он вдруг оказался в хлеву у Претандера, и когда тот вошел, пес так бурно обрадовался, что свалил старосту с ног. Поначалу Претандер побаивался пса, но потом привык к нему и в конце концов просто не мог без него жить. К тому же склад пожарной охраны был все еще в приличном состоянии потому, что в нем хранился подаренный кантональными властями современный пожарный насос с механическим приводом. Подарен он был не для того, чтобы оградить от пожаров саму деревню, для этого, по мнению пожарной охраны кантона, вполне хватило бы старого ручного насоса, а ради сохранности пансионата. Поэтому кантональная служба подземных сооружений установила гидранты вокруг главного здания и его двух флигелей с башенками. Деревня жила за счет пансионата, поставляя туда летом необходимый персонал: прачек, горничных, рассыльных, садовников, кучеров для прогулок в коляске и поездок на праздник Первого августа (пирамида гимнастов из местного спортивного общества). Курортники буквально опустошали деревню, увозя с собой все поделки местных мастеров, видя в них изделия народных промыслов. Зимой, когда пансионат пустел, деревня вновь погружалась в болото нищенского прозябания.
* * * Моисей Мелькер обратился со своей просьбой к Безбородому Богу вечером того дня, который предшествовал исчезновению Безбородого из пансионата. Точнее — около полуночи. Великий Старец сидел рядом со своим секретарем и разглядывал собравшееся здесь общество: люди не слишком богатые, но состоятельные, у всех нелады со здоровьем, были тут и хромоногие храбрецы — жертвы горнолыжного спорта, а также пожилые супружеские пары. Некоторые кружились в танце, другие устало покоились в мягких креслах, в то время как трое чехов, приезжавшие сюда каждое лето, которым давно здесь все обрыдло — и пансионат, и деревня с этим дурацким ущельем и торчащей в небо голой горой, — играли и играли, машинально, словно сквозь сон, и после последних танго и даже буги-вуги принялись за поппури из Шуберта — «Форель», «Песнь моя, лети с мольбою», «В путь» и «Ave Maria». Мелькер смахивал на светлокожего дикого негра — приземистый, с толстыми губами и коротко подстриженной курчавой черной бородкой. Возможно, Великий Старец разразился несколько запоздалым хохотом именно из-за теологических рассуждений Мелькера, поскольку Безбородого вообще забавляли всякие теории насчет Бородатого, но возможно также, что опытного знатока человеческих душ рассмешила психологическая основа теории, зародившейся в голове Мелькера. Незаконный сын батрачки протестантского вероисповедания и батрака-католика Мелькер вырос в Эмментале. Его приемные родители, которых он, сирота, долгое время считал родными отцом и матерью, любили выпить, но мальчишку ни разу даже пальцем не тронули, поскольку друг друга лупили так отчаянно, что у них уже не было сил приниматься еще и за него. Никогда потом он не был так счастлив, как в те ночи, когда они колотили друг друга в кровь: хоть у него ничего за душой не было и сам он был никем, но чувствовал себя в безопасности. Потом в нем принял участие деревенский священник. Моисей был единственным учеником, который не шалил и не засыпал на уроках Закона Божьего для малышей и потом, на занятиях с будущими конфирмантами. Священник послал его в Базель продолжать образование. Он обучился на миссионера в миссионерской школе Святого Кришны, но его все же не послали обращать язычников в христианство, убоявшись, что их отпугнет его внешность. Однако мысли Моисея были направлены не на тех язычников, которых имели в виду миссионеры. Его вдохновил вывод, который он извлек из библейских слов: «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное». Это означает, что счастлив лишь тот, кто беден, ибо бедность его предначертана ему Великим Старцем (так Мелькер именовал Бога с бородой), а богатому, чтобы стать счастливым, нужно снискать Господне благоволение. И Моисей Мелькер решил наставлять на путь истины людей богатых. Его книги «Таинственный назарянин», «Небесный ад», «Позитивная смерть», «Смелый грех» и, прежде всего, его «Теология богатства» произвели фурор. В то время как Барт отверг его теорию, а Бультман написал, что ему абсолютно безразлично, на каком основании он попадет в рай, лишь бы туда попасть, некоторые обнаружили в его теологии богатства теологию бедности, а именно — ее неотвратимости, и состоит эта неотвратимость в выводе автора, что благоволение Господа ничем не может быть обосновано. Лишь самые отверженные могут его удостоиться в полной мере (Кайетан Зенземан сделал из этого самые неожиданные заключения об образе жизни Девы Марии до Благовещения и был за это отлучен от церкви). Тем, что Мелькер изымает бедность из сферы Господнего благоволения, переводит ее из области непредсказуемого в область предсказуемого, предначертанного, бедность сама по себе становится благом, даруемым Небесами, а бедняк провозглашается спасенным и тем самым только за ним признается верность суждений и право на революцию. Так что теология Мелькера, подобно философии Гегеля, раскололась на правое и левое крыло. Сам Мелькер никак на эти придирки не отреагировал. Его теология представлялась автору узкими мостками над пропастью. Но поскольку из пропасти поднимался запах пота, вызванный борьбой между его необычайным уродством и его же чудовищной чувственностью, ему понадобились еще одни мостки: обожествление двух покойных жен — Эмилии Лаубер и Оттилии Ройхлин, а также ныне живущей супруги Цецилии Ройхлин, сестры покойной Оттилии, обожествление, напоминающее почитание Девы Марии Римскими Папами. Трем своим женам он обязан роскошной виллой, в которой обитал на Гринвиле в Эмментале. Покойные жены были столь же богаты, сколь уродливы, а третья — богаче и уродливее своих предшественниц. Первая имела фабрику резиновых изделий, вторая была совладелицей сигарного концерна, третья — после смерти сестры — единственной владелицей этого концерна. Первая сломала шею, когда залезла на дуб, утверждая, что она — архангел Михаил, вторая утонула в Ниле во время свадебного путешествия. Однако Моисей Мелькер не радовался свалившемуся на него богатству, да разве кто-нибудь лишь по любви женится на трех сказочно богатых, влиятельных, но уродливых женщинах. Он чувствовал, с каким недоверчивым прищуром глядели на него люди, когда он подкатывал на своем «роллс-ройсе», и, чтобы опровергнуть это недоверие, Моисей всюду заявлял, что он гол как сокол, и называл себя Моисей-бедняк. А мнимое его богатство на самом деле, мол, все еще принадлежит частично двум его покойным вдовам, как он выразился, ибо обе покойницы на Небесах как бы являются его вдовами, а оставшаяся часть принадлежит его не менее любимой еще живой Цецилии. Даже деньги, полученные за опубликованные им книги, принадлежат его супругам, поскольку без их капиталов он ни за что не мог бы написать свои пухлые тома. Великий Старец понял все до конца. И мостки над пропастью рухнули. Моисей Мелькер просто не мог себе представить, что как раз уродливые мужчины могут возбуждать даже самых красивых женщин. Его чувство собственной сексуальной неполноценности было так велико, что на него угнетающе подействовало даже покорение им сразу двух миллионерш, правда, таких же уродливых, как он сам, которые, однако, легко могли бы найти себе красавчиков. Ибо едва он покорил первую, как в пропасти опять началось брожение. У него возникло мрачное подозрение, что Эмилия Лаубер вышла за него не из-за его мужских достоинств, не из-за бушевавшей в нем сексуальной неутоленности, а соблазненная его религиозными теориями, с помощью которых он пытался выбраться из болота своих комплексов. И то, что она впоследствии вообразила себя архангелом Михаилом, неминуемо должно было привести его в бешенство. Если Великий Старец считал вполне вероятным, что Моисей Мелькер помог своей первой супруге свалиться с дуба — то ли вскарабкавшись вслед за ней наверх, то ли подпилив сук, на котором она имела обыкновение сидеть (кто стал бы расследовать случившееся в семье такого богобоязненного человека?), то уж в том, что вторую супругу Мелькер своими руками столкнул в Нил, Великий Старец был просто уверен. Лишь Оттилии Ройхлин мог прийти в голову такой маршрут свадебного путешествия — посещение Абу-Заабаля, затем из Ассуана в Луксор. Перед монументальными статуями Рамзеса Второго Моисей Мелькер наверняка производил впечатление выродившегося шимпанзе. Великий Старец мысленно представил себе Оттилию Ройхлин. Это была уродка с возвышенным складом души и сильной волей. Великий Старец уважал ее в той же степени, в какой презирал Моисея. Ему импонировала ее самостоятельность, она могла выбирать себе мужчин по вкусу и настроению — кто бы отказался начать более приятную жизнь с помощью ее миллионов. Однако рядом с красавцем супругом ее уродливость сильнее бросалась бы в глаза, а выйдя за Моисея, она доказала, что не придает внешности никакого значения. Этого унижения Мелькер вынести не смог. Где-то под Идфу, в лунную ночь, Моисей и Оттилия Ройхлин были одни на палубе. Моисей, злобно ощерившись, разбежался и едва не свалился за борт вслед за ней. Никто не услышал громкого всплеска. От неожиданности Оттилия даже не вскрикнула. Под тяжестью драгоценностей она камнем пошла ко дну. А Моисей в ту же минуту начисто забыл о содеянном. Мостки теологии моментально перекрыли пропасть, едва он решился на поступок. Он вернулся в каюту и начал писать свой бестселлер «Ведомый двумя ангелами» — хвалебную песнь двум убиенным им женам и посвященную им же. Этот бестселлер впоследствии был переведен на три десятка языков. Лишь на следующее утро, ближе к полудню, он смятенно сообщил капитану, что его супруга исчезла из своей каюты. Начавшиеся тут же поиски ничего не дали, никакого подозрения не возникло. Его печаль была искренней. Он ничего не помнил. Но когда вернулся в свою виллу на Гринвиле и вошел в спальню, вдруг все вспомнил. На супружеском ложе возлежала в прозрачной шелковой сорочке Цецилия Ройхлин, его пышногрудая свояченица с тремя подбородками. На жирных складках ее живота покоилось несколько коробок шоколадных конфет, она курила сигару и читала криминальный роман. Цецилия Ройхлин взглянула на Моисея, но не прервала своих занятий. По ее взгляду Мелькер понял, что она все знает. Он нырнул к ней в постель и в свой третий брак.
Это, естественно, всего лишь гипотезы, пытающиеся объяснить смех Великого Старца, равно как и два трупа в глубине подсознания теолога — тоже гипотезы, мир не так ужасен, как его представлял себе Великий Старец, хотя чаще всего — еще ужаснее. Однако если допустить, что история, которая здесь рассказывается, представляет собой переплетение и взаимопроникновение нескольких историй, когда одно проистекает из другого и возникает благодаря ему, а не является просто набором никак не связанных между собой историй, то и причину этого смеха нужно искать в некой задней мысли, пришедшей в голову Великому Старцу — то ли благодаря личности самого Мелькера, то ли благодаря его трем бракам или же его теологии. Все может быть. Во всяком случае, на место действия был вызван один из совладельцев адвокатской конторы «Рафаэль, Рафаэль и Рафаэль», — правда, так и не удалось выяснить, кем именно он был вызван. Известно было только, что вызван был один из трех Рафаэлей, причем никто не мог сказать, который — старший, средний или младший; даже в их адвокатской конторе на Минерваштрассе 33/а в Цюрихе никто этого не знал, некоторые утверждали, что существует лишь один адвокат с такой фамилией, другие — что старший и средний Рафаэли неотличимые друг от друга близнецы, а младший вообще умер, были и другие версии. И если никто не знал, кто именно вылетел на место, то и тот, кто летел, тоже не знал, куда летит, ибо место назначения то и дело менялось, а к кому летит, выяснить было невозможно. Окон в самолете не оказалось, попасть в кабину пилота было нереально, к тому же при наборе высоты к шампанскому подмешали снотворное, хотя стюард не появлялся. Ухабистая взлетно-посадочная полоса, на которую самолет в этот раз сел, граничила с площадкой для гольфа. Выйдя из самолета, адвокат оказался на зеленой лужайке. Кругом валялись биты для гольфа, многие уже покрытые ржавчиной, а также шары. Солнце стояло низко над горизонтом, видимо, день клонился к вечеру. В конце лужайки виднелось белое длинное здание, которое благодаря куполу, возвышавшемуся над одним из его флигелей, слегка смахивало на нечто ватиканообразное. Стояло оно на самом краю крутого обрыва, и вид у него был необычайно заброшенный, все окна выбиты. Видимо, здание это некогда служило гостиницей, но, очевидно, очень давно, ибо пустые помещения были густо оплетены паутиной, а из гнезд, прилепившихся над оконными и дверными проемами, вылетали птицы. В одном из коридоров по полу бродил огромный паук величиной с ладонь. Туалет носил следы былой роскошной отделки, но загажен до предела. Под куполом располагался парадный зал с огромной буфетной стойкой, очевидно не использовавшейся в течение многих месяцев: вся она была покрыта плесенью и засижена мухами. Вода в Тихом (или Атлантическом) океане ближе к горизонту казалась более светлой. По фуникулеру к кромке воды со скрипом и скрежетом спускалась кабина, навстречу ей — с таким же скрипом и скрежетом — двигалась другая, пустая, а на пляже лежал босой мужчина с грудью, заросшей густой седой шерстью, облаченный лишь в поношенные брюки от вечернего костюма. Лицо мужчины прикрывала широкополая соломенная шляпа. Возможно, то был Великий Старец, а возможно, и кто-то другой. Он спал на тюфяке, сквозь дыры которого вываливался конский волос. Худощавый человек в накинутом на голое тело врачебном халате, абсолютно лысый, с глазами необычайно глубокой синевы, глядевшими из-за стекол золотых очков без оправы и придававшими ему сходство с портретами кисти Эль Греко, стоял рядом со спящим и набирал шприц. Ближе к крутому обрыву на берегу валялись намокшие порнографические журналы, «Краткий атлас Штилера о частях земли и строении вселенной», изданный Юстусом Пертесом в 1890 году, «Словарь разговорного языка Майера в восемнадцати томах 1893-1898», «Философия в будуаре маркиза де Сада», бесчисленное множество телефонных справочников, третий том церковной догматики Карла Барта «Учение о сотворении мира: о Божественном Промысле», пачки биржевых отчетов, журнал «Шпигель», том «Biblia Hebraica ad optimas editiones imprimis Everardi Van der Hooght»1, другие брошюры и книжонки, а также кучи невскрытых писем. Весь пляж был завален этими бумагами, которые то и дело слизывала приливная волна. Меж бумагами повсюду поблескивали бесчисленные карманные и наручные часы из цветных сплавов, серебра, золота и платины. Солнце поднялось выше. Значит, был не вечер, а утро. Скрипучий фуникулер вновь заработал, из спустившейся на пляж кабины вышел альбинос с длинными седыми прядями, ниспадающими на воротник смокинга, и вывалил из корзины для бумаг новую порцию невскрытых писем. Фуникулер опять заскрежетал. Человек, лица которого было не видно из-за соломенной шляпы, проснулся и начал смеяться. Тогда худощавый лысатик всадил ему шприц, и тот вновь заснул. Адвокат вошел в кабину фуникулера и поднялся вверх.
Только вернувшись к себе в офис на Минерваштрассе, адвокат сообразил, почему Великий Старец вызвал его к себе (если, конечно, это был он): Великий Старец поручил адвокату купить пансионат вместе со всем инвентарем, хотя адвокат не знал, для чего он старцу понадобился и откуда взялись деньги, которые внезапно оказались в его распоряжении. Директор пансионата Гебели тоже не знал, с какой стати он должен вдруг продать пансионат -ведь его дед основал его, отец унаследовал и сам он продолжал вести дело, причем пансионат приносил теперь невиданные прежде доходы, да и по отношению к деревне Гебели ощущал некоторые обязательства. Но сумма, предложенная ему нотариусом в столице кантона по поручению адвокатов с Минерваштрассе, была до такой степени сказочная, что он даже согласился на условие по окончании летнего сезона тут же выехать из пансионата, в котором и сам проживал. Гебели разузнал, где налоги поменьше, и перебрался в Цуг, а у адвоката после покупки пансионата словно пелена упала с глаз: барон фон Кюксен провернул выгодную сделку. Хотя для адвоката оставалось загадкой, как он об этой сделке узнал и каким образом она удалась. Однако самым загадочным для адвоката было то, что он вообще знал о существовании этого барона, ведь тот был лихтенштейнцем, жителем карликового государства размером в 169 квадратных километров, где налоги были до того низкими, что оно, как магнит, притягивало капиталы богатых особ. Этот барон фон Кюксен, уже под семьдесят, возводил свой род к Пипину Среднему, прадеду Карла Великого, а про князей, правящих Лихтенштейном, говорил: «Ну что ж, их худо-бедно еще можно отнести к родовой аристократии». Барон был мужчина дородный и видный, не по-современному элегантный, носил монокль и шиньон соломенного цвета, причем каким-то непонятным образом никогда не казался смешным. Его приемный сын Оскар был не менее элегантен, хотя и на современный лад. Он принадлежал к тем безликим молодым людям, которых вечно путают с другими, столь же безликими; наш мир, по всей видимости, просто кишмя кишит неизменно гладко выбритыми и причесанными на пробор, стройными, в меру надушенными оскарами, всегда в темном костюме и при галстуке. В Вадуце он работал в антикварной лавке фон Кюксенов, где продавал мебель обедневших австрийских аристократов, а также фальшивые лихтенштейнские почтовые марки с изъяном. Если же кто-то из покупателей интересовался еще и другими редкостями, шофер вез его в замок «Под Тремя Сестрами» (разве кто-нибудь знает географию этого карликового государства?), где барон фон Кюксен жил в окружении своих знаменитых сокровищ. Здесь приезжий мог сколько угодно восхищаться полотнами Тициана, Рубенса, Рембрандта, Брейгеля, Гойи и Эль Греко — все поддельные, но имеющие свидетельства всемирно известных экспертов о том, что они, вероятно, могут оказаться и подлинными. Потрясенные возможностью заключить чрезвычайно выгодную сделку посетители бродили по галерее барона. Цены на поддельные шедевры были высокие, но ведь те могли оказаться и подлинными, и посетители погружались в такое глубокое раздумье, что не слышали собачьего лая, доносившегося из парка: барон держал знаменитый собачий питомник, и его доберман-пинчеры пользовались такой же известностью, как и его поддельные полотна. Что же касается стычки между бароном и его приемным сыном, по ходу которой барон ударил того по голове фальшивым полотном Франца Гальса — портретом черноволосого меннонитского священника с толстыми губами и короткой курчавой бородкой, — то случилась эта стычка из-за выходца из Зарганса по имени Эдгар, который все чаще вместо Оскара встречал посетителей антикварной лавки любезной улыбкой, а те всякий раз принимали одного за другого. Не слишком уж важная причина, особенно по сравнению с последствиями инцидента: благодаря реставрации картина получила свидетельство, удостоверяющее подлинность шедевра Франца Гальса, после чего фонд Гульбекяна приобрел его за 4 миллиона долларов, а Эдгар стал вторым приемным сыном барона.
Торжество барона, возомнившего себя одним из самых удачливых дельцов в своей сфере, длилось лишь до конца ноября. В одном из пентхаусов на берегу Гудзона его принял какой-то невзрачный азиат неопределенной расы: черные как смоль пряди липли к лысине и казались нарисованными углем, сюртук был застегнут на все пуговицы, а под ногтями сажа, словно он только что вылез из камина, возле которого сидел. Этому сказочно богатому киргизу, самоеду, тунгусу или якуту — кто бы ни был этот трубочист по национальности — фон Кюксен попытался выдать мастерскую подделку «Шабаша ведьм» за подлинного Гойю. Он впервые проявил такую неосторожность, ибо поверил намеку адвокатской конторы «Рафаэль, Рафаэль и Рафаэль» на Минерваштрассе 33/а в Цюрихе, где фон Кюксену дали понять, что один из клиентов их конторы проявил интерес к этой картине. Урок был дан сокрушительный. Трубочист оказался настолько информированным не только о самом бароне, но обо всем Лихтенштейне, что фон Кюксен уже ждал в любую минуту появления полиции. После чего те четыре миллиона, которые барон заполучил у фонда Гульбекяна, перекочевали в карман трубочиста, а фальшивый Гойя стал его собственностью. В Клотене багровый от бешенства барон взял такси и помчался на Минерваштрассе. Дом под номером 33/а оказался старым, окруженным высокими елями особняком, обветшавшим до такой степени, что, казалось, вот-вот рухнет. Монокль барона угрожающе заблестел. Дверь открыл рыжеволосый юнец. И барон оказался в полуразрушенной комнате, стены которой были обшиты панелями, перед лицом сразу трех адвокатов, похожих на Зевса и отличавшихся друг от друга только цветом волос — один был рыж, второй сер, третий сед — и представившихся Рафаэлем, Рафаэлем и Рафаэлем. Младший Рафаэль шепелявил, средний хрипел, а старший то и дело ковырялся в своем слуховом аппарате — тот непрерывно свистел. Барон опустился на стул. Шепелявый открыл совещание. Он поблагодарил барона. Его Гойя, переданный доверенному лицу их клиента в Нью-Йорке, оказался подлинником и был только что продан на аукционе Кристи за 12 миллионов долларов. Затем второй адвокат заявил надтреснутым голосом, что фон Кюксен за эту мастерскую подделку принят в постоянные члены первого — ммм! — синдиката Соединенных Штатов, распоряжениям которого, передаваемым через их контору, он, барон, не должен оказывать противодействия. После этого старший Рафаэль прошептал едва слышно, поскольку ему мешала говорить выпадающая челюсть, что теперь фон Кюксен может удалиться.
Адвокатская контора «Рафаэль, Рафаэль и Рафаэль» и в дальнейшем не сидела сложа руки. Она завязала доверительные отношения с другими адвокатами, а те побеседовали с членами Национального совета и совета кантонов. Доверительные беседы множились, один из членов Национального совета получил официальный запрос, из Национального совета пожелание ответа на этот запрос просочилось в исполнительные органы. И если «Рафаэль, Рафаэль и Рафаэль» еще в какой-то степени представляли себе, кто такой Великий Старец, то уж адвокатам, с которыми они наладили связь, они расписывали Старца как человека, хоть и не совсем свободного от криминальных пятен, но все же вполне добродетельного, и этот образ, согласно последовавшим затем рекомендациям, вскоре облагородился до такой степени, что вообще переместился в область благотворительности, так что речь уже не шла о какой-то конкретной личности, а всего лишь о крайне туманной идее некоего неформального объединения мультимиллионеров филантропического толка, основавших в Америке «Бостонское общество морали», альтернативное известному «Обществу морального возрождения» в городе Ко, Нормандия. После этой как бы гомеопатической подготовки был образован почетный комитет во главе с бывшим членом Национального совета, в состав которого вошли действующие члены Национального совета и совета кантонов, банкиры, видные общественные деятели и даже один профессор теологии, не имевшие ни малейшего представления о том, для чего они понадобились. «Бостонское общество морали» было столь же туманным образованием, как и большинство объединений с добрыми целями. Все эти господа, явившись на Учредительное собрание, растерянно жались к стенам, прежде чем приступить к основанию европейского филиала американского «Общества морали», не подозревая, что в самой Америке такого общества и в помине не было. Потом бывший член Национального совета подписал Учредительный акт, в котором он именовался председателем правления, и в своей застольной речи подчеркнул, что главное — это основать «Общество морали» и на Европейском континенте, а уж цель этого общества потом найдется.
Моисей Мелькер давно позабыл о своем разговоре с Великим Старцем, хотя и не мог избавиться от смутного ощущения, что никак не вспомнит чего-то очень важного. Надежду устроить приют отдохновения для миллионеров он оставил. Когда земля сотрясается, реки выходят из берегов, лавины низвергаются, склоны гор осыпаются, вулканы исторгают магму, людей охватывает страсть вспомоществования и жажда благотворительности. Повсюду собирают и жертвуют деньги, радио подливает масла в огонь, передавая победные сообщения о собранных средствах — один миллион, два миллиона, два с половиной, три миллиона, — персонал фирм и школьники вносят свою лепту, певцы и певицы жертвуют гонорары за концерты, писатели устраивают публичные чтения, художники пишут картины, композиторы сочиняют траурные кантаты, мир источает жалость. Но если в беду попадает миллионер, то с богачом Великий Старец (с бородой) расправляется безжалостно. Однако Великий Старец (без бороды) не обманывался на его счет. Моисей Мелькер жалел самого себя. Он тоже нес свой крест, он тоже был миллионером. Благодаря трем женам, из которых третья, еще живая, тиранила его больше, чем покойницы, причем Моисей Мелькер изо всех сил избегал применять этот глагол к своей семейной жизни. Он просто растворился в ней. Из любви, как он себя уверял, на самом же деле из страха. Цецилия Мелькер-Ройхлин знала о нем все. Знала и о том, как он поступил с Лизи Блаттер, официанткой в «Медведе», неделю спустя после его визита в пансионат. Как-то в субботний вечер Моисей Мелькер, видимо, потерял контроль над собой. Мостки над пропастью зашатались, и бездна вновь забурлила. Разве кому-нибудь придет в голову изнасиловать официантку и потом бросить ее мертвое тело в Грин, прозрачную горную речушку, которая, извиваясь, течет мимо Гринвиля и Маттена и впадает в Эмме. На закате ему просто захотелось прогуляться. Да и не насиловал он ее. Лизи была ненасытна. Но потом сказала: «Неудивительно, что он никак не угомонится, при его-то старухе. Сразу видать — изголодался». Только после этих слов он на нее набросился и задушил. А вот швырять ее в речку не стоило. «Не видать тебе меня, как своих ушей», — расхохоталась она в лицо эгглерову батраку Зэму, когда они повстречались с ним на мостике, и потащила Моисея вверх по течению реки, под ивы. Он долго потом смотрел на ее труп в воде. Начали звонить колокола в Гринвиле, в Маттене, немного погодя — и в Бубендорфе. В Бубендорфе всегда немного запаздывали. А уж после донесся колокольный звон и из Нидеральмена. Словно хоронили кого. Слезы текли по лицу Моисея Мелькера. А Грин все текла себе и текла не торопясь. Речка была мелкая, тело Лизи лежало в небольшой котловине. Иногда к нему подплывали форели, и оно слегка покачивалось в воде. Колокола в Гринвиле умолкли, за ними и остальные. Теперь звонили только в Нидеральмене. Там у них исповедовали экуменистическую религию. Когда Мелькер подошел к мостику, Зэму все еще стоял там. Моисей остановился рядом. И оба стали смотреть на воду. Солнце уже зашло за Хубель. Труп Лизи приплыл вниз по течению. Зэму сказал: «Господи помилуй». Теперь уж и колокола в Нидеральмене умолкли. Экуменистическая служба началась. На Моисея Мелькера тяжко давило его богатство. Ведь он женился на Эмилии Лаубер, Оттилии Ройхлин и Цецилии Ройхлин, а не на такой ненасытной бабенке, как Лизи Блаттер, чей труп с открытыми глазами спокойно скрылся под мостиком, вновь появился и поплыл дальше, к впадению в Эмме. В нем было что-то торжествующее. Зэму пробормотал: «Боже милостивый» и побрел по воде за трупом. Моисею Мелькеру вдруг пришел на память старик, с которым он заговорил в пансионате. Моисей пошел домой, разделся и полез в постель к Цецилии. Она вставала с кровати всего один раз за то время, что прошло после его возвращения из Египта. Ради венчания в церкви надела подвенечное платье своей сестры Оттилии. Потом опять улеглась, курила сигары, ела шоколадные конфеты и читала. С криминальных романов она переключилась на научную фантастику. А расплылась она до такой степени, что для него почти не оставалось места в супружеской постели. И по-прежнему облачалась в шелковые ночные сорочки. Моисей понял, что она уже обо всем знает. Он лежал рядом с ней и ждал, когда заявится полиция. Но полиция не заявилась. И на второй, и на третий день тоже. Вообще не пришла. Через неделю у Цецилии кончились конфеты. Почта не привезла их вовремя из Берна. Моисею пришлось вылезть из кровати и спуститься в деревню. Он купил в кондитерской Беглера два килограмма шоколадных конфет и проронил как бы невзначай, что в деревне, слава богу, все спокойно. Вовсе нет, господин миссионер, возразила фрау Беглер и рассказала, что неделю назад был арестован батрак Эгглера. Зэму во всем сознался. Мол, Лизи Блаттер сказала ему: «Не видать тебе меня, как своих ушей», и тогда он взял ее силой, потом задушил и бросил тело в речку. Когда полицейский повез его в Берн, чтобы сдать в следственный изолятор, Зэму на станции спрыгнул под поезд «Берн-Люцерн» и помер на месте. Растяпа-полицейский не пристегнул его к себе наручниками, потому что Зэму вел себя смирно и сам во всем признался. Слава богу, а то этот растяпа тоже попал бы под поезд. Мелькер купил еще два килограмма шоколадных конфет, отправился в трактир «Медведь» и заказал мясное ассорти по-бернски. Теперь он понял, почему на него свалилось богатство. Потому что спасти его могло только благоволение Великого Старца (с бородой). Признание Зэму было для него знамением. Значит, он жил под знаком Господней милости, и тут уж не играло роли — грехом больше, грехом меньше, пусть даже смертным. Он с аппетитом поел. Потом вернулся на виллу и вручил Цецилии четыре килограмма конфет. Добавив, что завтра наверняка привезут еще из Берна. Она взяла одну конфету, сказала, что бернские лучше, открыла новый научно-фантастический опус под названием «В пузыре времени» и процедила, что Мелькер вполне мог бы принести ей конфеты до того, как отправился лопать свое ассорти.
Ванценрид был чемпионом Швейцарии в тяжелом весе среди боксеров-любителей, однако нет нужды останавливаться на его биографии более подробно. Уже его первая попытка выступить в качестве профессионала окончилась нокаутом в первом же раунде, от которого он пришел в себя после комы лишь спустя месяц. Вероятно, его сообразительность от этого уменьшилась, но если исходить из ее уровня до комы, это представляется едва ли возможным. Его попытка стать вышибалой в веселом доме провалилась из-за того, что он боялся отпора со стороны тех, кого должен был вышибать. Поэтому он никого и не вышибал. Не удалась и третья его попытка найти свое место в жизни. Правда, в течение года дела его шли неплохо, но потом у него переманили сразу трех шлюх. В течение двух недель. Полиция к нему прицепилась, и больше никто не захотел с ним работать. Тогда Ванценрид попробовал заняться мелким уголовным бизнесом, для чего сколотил группу приблатненных парней — настоящих профессионалов-уголовников привлечь в свою банду было ему не под силу. Однако совершенные ими взломы банковских сейфов и разбойные нападения свалили на него, и, хотя доказать ничего не смогли, подозрение осталось. Приблатненные парни зарабатывали у него меньше, чем получали в отделе социальной помощи, так что предпочли честную жизнь. Полиция насела на Ванценрида пуще прежнего. В Цюрихе земля горела у него под ногами. Подавленный сидел он перед тремя адвокатами Рафаэлем, Рафаэлем и Рафаэлем в их конторе. Все трое были похожи друг на друга как однояйцовые близнецы. Лет тридцати с гаком. Слегка разжиревшие, покрытые горным загаром, с расстегнутыми воротничками и золотыми цепочками на шее. Приведенные ими доказательства того, что именно им совершены еще не расследованные до конца взломы банковских сейфов и разбойные нападения, были неоспоримы, хотя на самом деле он не был к ним причастен. Кто-то его заложил. Их долг — выдать его полиции, сказал первый Рафаэль. Двенадцать лет тюрьмы, заявил второй, и есть всего один выход — третий. Должность вполне солидная, уточнил первый. Ночным портье — второй. В одном из пансионатов — третий. Ванценрид кивнул. Все три Рафаэля закурили длинные толстые сигары. Впредь держать язык за зубами, сказал первый. Никому ни слова — второй и выдохнул колечко дыма. Не то, добавил третий и задул спичку. Ванценрид опять кивнул. И сразу согласился с тем, что до этого ему придется лечь в частную клинику в Тессине. Несмотря на кому. Его физиономия была слишком известна полиции.
Моисей Мелькер прилетел за океан самолетом авиакомпании «Свисс Эйр» по приглашению с неразборчивой подписью и чеком одного из нью-йоркских банков и выступил с докладом — вернее, проповедью — о горестной роскоши богачей и благостной нищете бедняков перед избранным обществом, состоявшим главным образом из вдов. Успех превзошел все ожидания. После доклада в его честь был дан роскошный обед, а сам он оживленно поболтал с дамами. После этого облетел вдоль и поперек весь континент, останавливаясь то в одном, то в другом городе, то в одном медвежьем углу, то в другом. Он все еще не знал, кто его пригласил. Окон в самолете не было. Стюарда тоже ни разу не видел, но, когда входил в самолет, бокал шампанского всегда стоял наготове. Он стоя выпивал его, усаживался, пристегивал ремни и засыпал. А когда просыпался, его встречала очередная провожатая, которая и доставляла прямо с аэродрома в зал, где он делал свой доклад, затем в отель и на следующее утро — к трапу самолета. Он перевидал множество этих провожатых. И никак не мог запомнить их лица. В каком-то отеле Санта-Моники (если этот город и впрямь назывался Санта-Моника) он, утомленный обедом, разулся, сидя на кровати. Когда поднял голову, на кожаном диване прямо перед ним сидел мужчина весь в белом, чьи черные как смоль волосы никак не вязались со старым лицом. Все в нем не вязалось с этим лицом — ни его молодые руки, ни его стройная фигура — ее стройная фигура, как вдруг понял Мелькер, ибо на диване сидела женщина. Да и лицо ее вовсе было не старое, а, скорее, красивое и как бы вне возраста: это была та самая провожатая, с которой он попрощался у дверей отеля, и роль всех предыдущих играла она же. Меня зовут Уриэль, сказала она и протянула Мелькеру карманные часы. От моего клиента, добавила она. Мелькер поглядел на часы. У них была одна стрелка и шестьдесят одна цифра. Стрелка стояла чуть выше пятидесяти восьми.
— Эти часы для тебя, Моисей, — сказала она.
Мелькер задумался.
— Мне как раз чуть больше пятидесяти восьми, — сказал он.
— Вот видишь, — засмеялась она. — Это твои часы.
Моисей заметил, что если уж он получает в подарок такие странные часы, то хотел бы знать, кто же такой этот ее клиент, который их ему дарит. У нее только один клиент, ответила она, — тот, которому принадлежит самолет. Иногда он заказывает ей часы на сто часов, в каждом часе сто минут, а в минуте сто секунд, в другой раз — только на пятнадцать часов, причем в каждом часе триста минут, и каждая минута должна длиться сорок пять секунд, но и секунды неодинаковы, некоторые длятся три с четвертью секунды, другие — семь минут, а однажды она изготовила для него такие часы, у которых один день длился тысячу лет, и она не знает, есть ли у ее клиента нормальные часы, да это и неважно, клиент — он и есть клиент, он у нее один-единственный. И вновь Мелькеру показалось, будто перед ним сидит мужчина с молодым телом и старческим лицом. Когда рано утром провожатая заехала за ним, чтобы доставить его к самолету, он уже позабыл о случившемся вечером, равно как и о часах, тикавших где-то в его багаже. Ему лишь померещилось, что эту даму он уже где-то видел.
* * * У Крэенбюля все дела покатились под гору. Даже «Гранд-отель» в Хабкерне обанкротился, но это был сущий пустяк по сравнению с крахом, который постиг его в Карибском море. Один соотечественник, занимавшийся в тех краях строительством, уговорил его взять в свои руки отель «Сто бунгало» на одном из необжитых островов, — мол, отелю дозарезу нужен директор. Причем Крэенбюль так и не узнал, кому именно понадобился директор, и согласился просто потому, что у него не было другого выхода. Однако «Санчо Панса» на Ямайке тоже обанкротился, не говоря уже об отеле «Генерал Саттер» в Сан-Франциско. Так Крэенбюль оказался заперт в Карибском море, как в мышеловке. Обещанные постояльцы из Америки не появились, да и кому захочется ехать на этот остров, где черные наглеют день ото дня. За время, прошедшее после визита последней группы туристов, больше никто такого желания не изъявлял. С директором банка из Майами произошел, вероятно, просто несчастный случай: когда он отдыхал под кокосовой пальмой возле плавательного бассейна, кокосовый орех свалился ему на голову. Парень, который влез на пальму, хоть и срубил орех своим мачете, вряд ли собирался попасть в голову директора банка. Тем не менее Крэенбюль приехал в Майами на похороны, но вдова покойного отказалась выслушать от него слова соболезнования в присутствии крупнейших банкиров Соединенных Штатов, и с тех пор бунгало стояли пустые, лишь огромные жабы, словно завороженные светом, собирались по ночам вокруг низеньких фонарей перед дверью бунгало, штук по десять вокруг каждого. Потом из Манхеттена пришло известие о приезде владельца отеля. Однако лишь при условии, что в одном из бунгало к его приезду будет встроен камин. Приехал он ночью в сопровождении свиты. Парни, приехавшие с ним, плескались в плавательном бассейне, побросав туда предварительно всех жаб. Наконец его допустили к хозяину. У потрескивающего камина сидел едва различимый сквозь клубы дыма, заполнившего бунгало, широкоскулый человек с раскосыми глазами, лицом, измазанным сажей, и черными как смоль прядями волос поперек лысины. Одет он был в выпачканный сажей некогда белый купальный халат, на котором его руки оставили черные отпечатки. Крэенбюлю дали прочесть какую-то бумагу. В ней тот парень, что залез на пальму, признался: убийство банкира он совершил по заказу Крэенбюля. «Трубочист» показал пальцем на стол у закопченного окна, на котором высилась куча белых холщовых мешочков, тоже покрытых сажей. Другие мешочки валялись на полу по всей комнате.
— Кокаин, — сказал «трубочист», — обнаружен в твоем бунгало.
Крэенбюль сказал, что он невиновен. «Трубочист», почти невидимый из-за дыма, заметил, что он это знает, но его невиновность невозможно доказать, тот парень сознается в чем угодно, а если откажется от своих показаний, то станет на голову короче. Не везет Крэенбюлю, вечно не везет. Всю жизнь. «Трубочист» умолк. Крэенбюль понял, что выхода нет, и принял его предложение.
В конце марта Моисей Мелькер вернулся рейсом авиакомпании «Свисс Эйр» на четырехмоторном винтовом самолете. Летел он опять первым классом. Сидел у окна, дремал после обильного ужина и поглядывал в окно. Вдали виднелась Гренландия. Между айсбергами мелькало какое-то судно, казавшееся игрушечным. И вдруг Мелькер заметил, что рядом с ним в кресле с откинутой назад спинкой скорее лежал, чем сидел, какой-то долговязый тощий субъект в костюме английского покроя, совершенно лысый, в очках с золотыми дужками, но без оправы и записывал что-то в блокнот справа налево.
— Ваше лицо бросилось мне в глаза, — сказал субъект. — В нем все так восхитительно несовместимо. Я просто очарован вашим лицом. На женщин вы наверняка производите колоссальное эротическое впечатление. Не поменяться ли нам лицами? В моей клинике на улице делла Коллина в Асконе. У меня же лицо самое заурядное. Из-за него ни одной женщине не придет в голову сбиться с пути, как при виде вашего, господин Мелькер.
— Вы меня знаете? — изумился Мелькер.
— А как же! — осклабился субъект. — Ваши доклады имели такой успех по всей Америке. Хотя ваш английский звучит весьма старомодно. Где вы ему обучались?
Моисей Мелькер гордо объявил, что знает наизусть «Паломничество» Баньена.
— Наизусть! Черт меня побери! — изумился субъект. — «Паломничество» Баньена? Я бы порекомендовал вам почитать Хайсмит. А также Эмбле и Хэммита. Или же полистать научно-фантастические книжонки вашей Цецилии.
— Она читает только по-немецки, — заметил Мелькер, удивившись, что этот типчик знает имя его супруги.
— Ну так как насчет обмена? — спросил тот. — Предлагаю за ваше лицо сто тысяч долларов. Сама операция не будет ничего стоить. Я сделаю ее сам, чтобы все было в лучшем виде. И одновременно сделаю операцию и себе. Мы с вами сидели бы рядышком на двух операционных креслах. Я закажу кресла такой конструкции, чтобы мы сидели голова к голове, щека к щеке. А работаю я обеими руками одинаково. И могу оперировать одновременно обоих. Если вам будет угодно, можно покончить с этим делом прямо в Цюрихе. В университетской клинике. Чтобы и студенты чему-то научились.
— Нет, — возразил Моисей Мелькер, — я останусь со своим лицом.
— Но ваши сексуальные инстинкты вполне могут вновь взбунтоваться, господин Мелькер, — сказал субъект. — Как было недавно, в эпизоде с Лизи Блаттер. Ведь именно так звали девицу, чье тело поплыло вниз по течению речки Грин? У нее был такой умиротворенный вид. И глаза широко открыты.
Мелькер посмотрел в окно.
— Я — Михаэль, — сказал субъект.
Теперь не видно было ни айсбергов, ни судов, ни Гренландии. Только небо. Кресло рядом с Мелькером опустело, и когда он поздно ночью вернулся в Гринвиль, то еще в деревне увидел, что свет в его спальне горит. Цецилия Мелькер-Ройхлин горой жира лежала на супружеском ложе в прозрачной ночной сорочке, курила сигару, читала детективный роман и жевала шоколадные конфеты.
— Иди ко мне, мой шимпанзе, — сказала она, — лезь под одеяло и молись Великому Старцу, чтобы я не навалилась на тебя и не помогла тебе поскорее приобщиться к наслаждениям Его рая.
* * * Бывший член Национального совета получил от некоего нотариуса в столице кантона извещение о том, что «Швейцарское общество морали» купило на весьма выгодных условиях пансионат и сдало его в аренду на летний сезон с 15 мая по 15 октября Моисею Мелькеру, а на зимний сезон барону фон Кюксену. Старик пенсионер, чья память на недавние события сильно ослабла, позабыл, что был избран председателем правления «Швейцарского общества морали», более того, уже и понятия не имел, что такое общество вообще существует. Он прочел письмо нотариуса, отложил его в сторону и забыл о нем, так что у конторы на Минерваштрассе 33/а оказалось достаточно времени все основательно подготовить. Крэенбюлю было приказано явиться в пансионат, он приехал и, сокрушенно покачивая головой, обошел всю его территорию. Против главного здания вдоль опушки леса на склоне Шпиц Бондера тянулся длинный флигель, в подвале которого находились прачечная и котельная, на первом этаже — кабинет врача и комнаты для массажа, грязелечебница и сауна, а на втором и третьем — комнаты для менее состоятельных гостей. Флигель соединялся с главным зданием подземным переходом. Перед входом в пансионат — площадка с музыкальным павильоном, где летом в послеобеденные часы играли некогда те три чеха, которых Великий Старец услышал в зале ресторана. Крэенбюль с помощью двух раздувшихся от пива толстяков, прибывших из Лихтенштейна, привел в порядок пансионат, но действовал так, чтобы в деревне никто ничего не заметил. Ставни оставались закрытыми. Кожаные кресла, диваны, вольтеровские кресла и роскошные кровати вынесли по подземному переходу и спрятали на чердаке флигеля. Какое-то рекламное агентство в Базеле взялось вербовать постояльцев. На глянцевой бумаге. С иллюстрациями Эрни. «Приют нищеты». В начале мая Моисей Мелькер был письменно извещен о том, что его желание создать приют отдохновения для миллионеров осуществлено приверженцами его теологии, 15 мая состоится открытие пансионата, его присутствие обязательно. Ему не нужно заниматься решением организационных проблем и следует сосредоточиться исключительно на задаче спасения душ, предоставив все остальное «Обществу». Если бы Моисей Мелькер не выкинул из головы свою встречу с Уриэль в Санта-Моника (если это и в самом деле была Санта-Моника) и его странный разговор с Михаэлем на обратном пути из Соединенных Штатов, он бы призадумался и, весьма возможно, догадался бы, что попался в сеть, сплетенную не по злобе, а потому, что Великий Старец (если это был он) по своей натуре склонен плести такие сети. Он плел их просто так — как паук плетет паутину, вовсе не имея в виду какую-то определенную муху, а только мух как таковых; в натуре же Мелькера было попадать в сети, точно так же как мухи попадают в паутину — по воле случая или по необходимости, это уже вопрос философии, ничем не доказуемый вопрос веры. В пансионат Моисей Мелькер прибыл 13-го. С Цецилией. К его удивлению, даже замешательству, она сама захотела ехать с ним. А вот на чем ехать, оказалось проблемой. Из почтения к своей первой супруге Эмилии Лаубер Мелькер продолжал пользоваться ее «роллс-ройсом». Теперь эта машина выглядела памятником старины. Войти в него можно было не пригибаясь, и если открыть заднюю правую дверцу, наружу выдвигалась лесенка. Тонны шоколадных конфет, съеденных Цецилией Мелькер-Ройхлин, почти лишили ее возможности влезть в «роллс-ройс», но она в него все же втиснулась. Сын хозяина гринвильского гаража Август повез их в пансионат, причем Мелькеру пришлось сесть впереди, так как рядом с Цецилией места не было. В восемь часов утра они выехали из Гринвиля, до Майрингена катили с ветерком, но перевалы «роллс-ройс» еле преодолел. В пять часов вечера, смертельно усталые, добрались до места. Из флигеля к машине приплелся некий тип в шлепанцах и рабочем комбинезоне.
— Есть тут кто-нибудь? — спросил Моисей.
— Я есть, — процедил сквозь зубы этот тип и недоверчиво оглядел «роллс-ройс».
— Я — Моисей Мелькер, — представился тот и вышел из машины.
— Вижу, — опять процедил тип в шлепанцах.
— Мы наконец приехали? — спросила Цецилия. Она до того наелась вишнями в шоколаде, что язык у нее еле ворочался.
— Приехали, приехали, — подтвердил Мелькер. — Пора позвать сюда портье и рассыльного.
— Нет тут ни портье, ни рассыльных, — отрезал тип.
— Как это нет? — удивился Моисей Мелькер.
— Здесь «Приют нищеты», — заявил тип. — Пансионат теперь так называется. Так окрестило его рекламное агентство в Базеле.
Но Моисей Мелькер запротестовал:
— Ведь послезавтра в пансионате — (в «Приюте нищеты», поправил его тип), — ну ладно, в «Приюте нищеты» должно состояться открытие, — продолжал Мелькер. — У меня были основания ожидать, что прибудет множество постояльцев. И понадобится обслуга, много обслуги. Кто же так глупо распорядился?
— «Швейцарское общество морали», — ответил тот.
— Это общество не имеет здесь никаких прав, — возразил Мелькер.
— Именно оно-то и заправляет всем, — заявил тип. — Оно наняло на работу и меня, и вас тоже.
— Что случилось, когда меня наконец проведут в Восточную башню? — раздался требовательный голос Цецилии изнутри машины. — И куда подевались рассыльные?
— Восточную башню велено не сдавать внаем и не посещать, — откликнулся тип. — Я могу предложить вам комнату только в Западной башне.
— Чье это распоряжение? — спросила Цецилия.
— Опять-таки «Швейцарского общества морали», — ответил тип.
Цецилия велела Августу везти ее обратно в Гринвиль. Август извлек из машины чемодан Мелькера, закрыл багажник и уехал.
— Придется мне обходиться без супруги, — вздохнул Моисей Мелькер.
— Не вешать носа, — проронил тип в шлепанцах.
— А кто вы, собственно, такой? — спросил Мелькер.
— Директор Крэенбюль, — бросил тот и трусцой вернулся во флигель. Мелькеру пришлось самому тащить чемодан в главное здание. Лифт не работал. Чемодан оттягивал руку — ведь Мелькер взял с собой и рукопись «Цена благоволения», собираясь еще поработать над ней. Добравшись наконец до верхнего этажа, он услышал пение, доносившееся из Восточной башни. Охваченный внезапным и необъяснимым духом противоречия, он потащился с чемоданом в Восточную башню, открыл дверь и вошел. За столом сидели три раввина. Все трое в черных шляпах, длинных черных лапсердаках и темных очках, все трое пели. Борода у среднего была седая, у правого рыжая, у левого черная. И у всех троих веером через всю грудь. За их спинами было окно. Моисей Мелькер присел на чемодан и стал слушать пение раввинов. Потом пение прекратилось. Раввин с седой бородой снял темные очки, но глаза его оставались закрытыми.
— Моисей Мелькер, — начал он, — нарушил запрет и вошел в комнату, предназначенную не для него.
— Прошу прощения, — пробормотал Мелькер. — Меня сбило с толку отсутствие обслуживающего персонала.
— Сбило с толку? — удивился раввин с рыжей бородой и снял темные очки, не открывая глаз. — Моисей Мелькер собирается возглавить обитель утешения и молитвы для богатых и требует, чтобы был обслуживающий персонал?
— Но ведь для этого как раз и нужен обслуживающий персонал, — заявил Мелькер. — Как этого не понять? Я все еще в растерянности. Ведь возглавляя обитель молитв, приходится решать и организационные вопросы.
— Тебе не хватает веры, — заговорил третий, чернобородый, и снял темные очки. У этого глаз вообще не было, лишь пустые глазницы. — В «Приюте нищеты» богачи сами будут себя обслуживать.
Моисей Мелькер встал. В ужасе от своего безверия он помчался в Западную башню с чемоданом в руке, несмотря на его тяжесть.
Гости прибыли главным образом из Соединенных Штатов. В основном — вдовы богачей, предводительствуемые вдовой одного из президентов. Но и Европа была представлена, причем не только вдовами, но также и крупными промышленниками, владельцами банков, генеральными директорами, инвесторами и спекулянтами, магнатами рынка недвижимости, биржевиками. По приезде одни растерянно переминались возле своих чемоданов на площадке перед пансионатом — погода стояла вполне сносная, другие плотной толпой заполнили музыкальный павильон, так много их приехало — целое стадо паломников стоимостью в несколько миллиардов, жаждущее новых развлечений. Водители, доставившие их сюда в такси и роскошных лимузинах, длинными колоннами спускались в ущелье, держа путь домой. Все были встревожены отсутствием персонала. Наконец в портале главного здания появился Моисей Мелькер. Все умолкли. Моисей Мелькер умел говорить так, что слушатели думали, будто он верит в то, что говорит. Для начала он привел слова Иисуса, сохраненные для нас тремя евангелистами: «Удобнее верблюду пройти сквозь игольное ушко, нежели богатому войти в Царство Божие», а также ответ Христа на растерянный вопрос апостолов, кто же может спастись: «Человекам это невозможно, Богу же все возможно». Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное, продолжал Мелькер. Нищие — чьим духом? Разве духом Великого Старца (Мелькер имел в виду Бога с бородой)? Тогда они были бы не блаженными, а злосчастными. Нет, блаженны нищие человеческим духом, то есть бедняки, ибо дух человека — деньги, pecunia по-латыни, и слово это происходит от pecus, что значит «скот». Деньги — это скотство. Обмен «животное на животное», «верблюд на верблюда» превратился в обмен «животное на деньги», «верблюд на деньги», «стоимость на стоимость». Человек все оценивает деньгами. Поэтому все, что он делает, покоится на деньгах, и культура, и цивилизация, и поэтому же все, что человек делает и осуществляет благодаря деньгам и при их помощи — хорошее и плохое, весь этот мощный кругооборот сделок, дающих хлеб нашим братьям или несущих им голод, сделок с тем, что нас одевает, и с тем, что раздевает, с жизненно важным и смертельно вредным, с непреходящими и с преходящими ценностями, с необходимым и излишним, с искусством и безвкусицей, с кинематографией и порнографией, с любовью самоотверженной и продажной, — все это суета сует, и движет всем этим тщеславие Человека, а не Великого Старца. Но если бедняк, у которого ничего нет за душой, попадет в рай, то тому, кто богат, дорога в рай заказана: собственность приносит ему не счастье, а несчастье, он придавлен своей собственностью, ибо любая собственность — это тяжкий груз, в чем бы она ни состояла — в капитале или в культуре. Потому богатый юноша и удалился от Христа опечаленный, что был очень богат. Он с радостью стал бы бедным, с радостью продал бы все свое имущество и роздал деньги нищим, как потребовал от него Иисус, — но чего бы он добился? У бедных богатство тут же утекло бы между пальцев без всякого толка и смысла, и они вновь впали бы в нищету. Кому предназначено Царство Божие, того Великий Старец не отдаст силам ада. Ну, а тот юноша, он, конечно, стал бы нищим, обанкротился, утратил платежеспособность, разорился, вылетел в трубу. Но душа его все равно не попала бы прямиком в рай: ибо нищим он стал не по воле Великого Старца на Небесах, а по воле самого юноши, то есть по воле человека. Преднамеренно. Дабы ускользнуть от того, что было ему предназначено свыше: быть богатым. Иисус искушал его, ибо не только Дьявол, но и Иисус, странствовавший по земле в рубище, тоже подвергает человека искушению. Потому-то христиане и должны молить Господа: не введи нас в искушение! Богатый юноша устоял перед искушением изменить своему сословию, ходить в лохмотьях, как Иисус, стать бродягой. Вот почему богатство — это крест христианина, и удел богача печаль, весельем наделены лишь бедные и нищие. Горе вам, христиане, горе!
Моисей Мелькер умолк. Рухнул на колени. На площадке воцарилась мертвая тишина. Из деревни донесся одинокий собачий лай. Потом вновь тишина. Моисей молча глядел на толпу — на владельцев универмагов и средств информации, на хозяев фабрик, банков, недвижимости, воротил гостиничного бизнеса, на всех этих собственников, столпившихся перед ним. Он глядел на них, они — на него.
— Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас, — прошептал он, и все услышали его шепот. — Человекам это невозможно, а Великому Старцу все возможно. Но на меня сейчас глядит бог Маммон, а не Великий Старец! — вскричал он, вскочив на ноги и ощутив свою власть над толпой. — Откуда бы ни взялось богатство, которое меня окружает, громоздится вокруг и раздавливает, — говорил, ораторствовал, проповедовал он ледяным голосом, делая наводящие ужас паузы, — откуда бы ни проистекал этот поток, который валит меня с ног и перехлестывает через голову — золото, валюта, грязные деньги, пакеты акций, облигаций, займы, номерные счета, векселя, из каких бы источников, чистых или грязных, из каких бы кровавых или бескровных дел, из какого бы добродетельного или порочного лона, из каких бы законных или преступных блужданий он ни проистекал этот поток, бурля и клокоча, — в глазах Великого Старца это всего лишь отбросы, мусор, грязь под ногами. Этот поток им продуман и сочтен слишком легким испытанием. И все же вы, выплеснутые сюда этой жижей, не погибшие люди. Хотя вы как бы сброшены со счетов, в то же время как бы и приближены к Нему Его неизъяснимой милостью, ибо она и есть то невозможное, что возможно только Великому Старцу, то абсолютно незаслуженное, ибо если бы милость была заслужена, она была бы не милостью, а вознаграждением. Милость — это и есть то самое игольное ушко, сквозь которое проходит не только верблюд, но и все, здесь собравшиеся и стенавшие под заклятием богатства. У Великого Старца последние становятся первыми, бедные — богатыми, и бедные будут взысканы его милостью, а богатые прокляты. Но кто ею взыскан, тому Божья милость не нужна, поскольку она ему дана изначально. И поэтому же за богатыми, проклятыми, сытыми остается право на Божью милость, которой они и будут увенчаны, поелику только они, отбросы человечества, действительно в ней нуждаются. Добро пожаловать в «Приют нищеты»! — так закончил свою речь Моисей Мелькер.
* * * Мало-помалу они поняли, что никакой обслуги не будет, что им придется обходиться своими силами, что они обрушились в нищету. Поначалу робея, они внесли в дом свои вещи, начали помогать друг другу, таскать чемоданы, распределять комнаты, советоваться, исполнились благодарностью к Моисею Мелькеру, помогавшему им, такому же беспомощному, как они сами, и сплотились под руководством разбогатевшего и слегка впавшего в маразм английского фельдмаршала. Он поговорил по телефону с главой федерального военного ведомства, тот позвонил в столицу кантона дивизионному полковнику, и уже на следующий день прибыли два грузовика со всем необходимым. Потом каждый день приходило по грузовику. Оздоровительный аспект уступил место душеспасительному. Врачу, обычно в летнее время курировавшему пансионат, было отказано за ненадобностью, вода целебного источника использовалась как питьевая. Это было символом нищеты: у кого в кармане пусто, пьет не вино, а воду. Миллионеров и вдов-миллионерш охватило повальное увлечение жизнью бедняков: генеральные директора стелили постели, владельцы банков пылесосили, промышленные магнаты накрывали на стол в общем зале, крупные менеджеры чистили картошку, вдовы миллионеров готовили еду и трудились в прачечной, нефтяные шейхи и владельцы танкерных флотилий косили траву на газонах, пололи и перекапывали грядки, пилили, приколачивали, строгали, красили — и платили за такую жизнь огромные суммы. Возникли и проблемы, ибо работу, которую раньше выполняла деревня, теперь делали постояльцы, которые при этом улыбались, смеялись, напевали, дурачились, горланили и визжали. Для деревни это было трагедией, ведь прежде пансионат и деревня составляли единое экономическое целое. Учение Моисея Мелькера, которое он пропагандировал каждодневно при утренней и вечерней молитве, принесло счастье не деревне, а пансионату. Постояльцы занимались делом, а деревенские потеряли работу. Увлечение бедностью, предполагающее простую пищу, разорило деревенские кондитерские: вместо булочек и кексов им приходилось выпекать лишь простой хлеб. Кондитерские опустели. Пользование такси застопорилось, поездки гостей на знаменитые курорты кантона прекратились. Никто уже не покупал крестьянских шкафов, комодов и столов со стульями, а также больших и маленьких оленей. Кто хочет жить в бедности, не швыряет деньги на ветер. Деревня утратила всякий экономический смысл. 15 октября пансионат закрылся. Утешившиеся гости разъехались по домам, закаленные бедностью, которой вдоволь насладились, и вновь взвалили на себя груз своего богатства. Но и зимой деревне нечего было делать в пансионате. Если раньше сторожа нанимали в деревне, крестьянские дети играли в вестибюле и бегали по коридорам, а мужчины рыскали по винному погребу, теперь место сторожа занял здоровенный детина с каким-то странно застывшим лицом, который говорил по-немецки на цюрихском диалекте и гнал в три шеи всех, кто появлялся поблизости, ибо синдикат не без задней мысли приобрел пансионат при посредничестве «Швейцарского общества морали». Среди членов синдиката всегда находились люди, которым надо было на время исчезнуть. Раньше это не было проблемой: кого слишком уж интенсивно разыскивала полиция, можно было без труда устранить: разве отыщут его на дне Гудзонова залива, реки Ист-ривер, озера Мичиган, а тем более Тихого океана? Синдикат действовал наверняка, там не терпели халтуры, но его методы отпугивали, первоклассные асы преступного мира, работающие без сучка без задоринки, стали редкостью, а иметь дело с дилетантами повредило бы реноме синдиката и снизило его годовой оборот. Так что пансионат был для синдиката находкой. Выжидали лишь начала зимнего сезона. Когда пансионат закрылся, туда сплавили профессионалов, находившихся в розыске ФБР. Асы-киллеры и звезды киднэппинга разместились в комнатах и роскошных апартаментах, где летом жили богачи. Благостное веселье нищеты сменилось томительной скукой, хотя прежний уют и роскошь обстановки были восстановлены. Синдикат знал, чем он обязан обеспечить своих, но не принял в расчет фон Кюксена. Тот хоть и был в курсе дела, но, живя в окружении шедевров искусства и литераторов из Санкт-Галлена и даже из Цюриха, которых он заманивал к себе всегда роскошно накрытым столом в замке у подножия Трех Сестер, прислал в пансионат книги по искусству и сочинения классиков. Мафиози, еще владевшие итальянским, растерянно перелистывали «Божественную комедию», «Песнь о Роланде» или «Обрученные» Алессандро Мандзони. Ирландские гангстеры гасили сигары о переплет романа Джойса «Поминки по Финнигану», уголовники с Западного побережья пытались читать по слогам Шекспира и «Потерянный рай». Завзятые гангстеры, сидя в глубоких креслах, мрачно взирали друг на друга и швырялись фолиантами. Покидать стены пансионата им запрещено, их никто не должен видеть, официально пансионат был закрыт. Скука одолевала крутых парней. Телевидения в этом ущелье еще не было. Лишь завывание холодного ветра, за которым следовала метель, сменявшаяся мертвой тишиной последующих ночей, потом опять снегопад и опять мертвая тишина. За плотными шторами резались в карты, пили, курили, — в общем, зверея от безделья, мрачно убивали время. Летом пансионат вновь заполнился богачами, на этот раз еще более богатыми, а когда снова наступила зима, синдикат послал сюда двух специалистов высокой пробы, которые сделали катастрофу неизбежной. Натуры, высоко одаренные в своей области, особенно сильно разлагаются от скуки. Жертвой ее пала Эльзи, пятнадцатилетняя дочка деревенского старосты, в красной шапочке, красном пуловере и голубых джинсах, как-то ноябрьским холодным и бесснежным утром появившаяся перед дверью в кухню, стоя на тележке с бидоном молока, которую тащил огромный пес.
Джо-Марихуана и Джимми-Большой были самыми знаменитыми киллерами Североамериканского континента. Оба высокие и худощавые, но если первый пользовался известностью, то второй — дурной славой, первый был моралист, а второй — эстет. Джо-Марихуана был обязан своим прозвищем манере засовывать в мертвые уста каждой своей жертвы самокрутку с марихуаной, — не потому, что сам курил марихуану, а потому, что хотел дать знать всем: покойник был плохой человек. Кроме того, он прикреплял к груди своих жертв записку, в которой сообщал, на каком основании их прикончил. Однако никогда не указывал истинную причину, известную только синдикату, а называл ту, которой — при его репутации — было достаточно, чтобы брать кого-то в перекрестье нитей оптического прицела: изменял жене, не чтил мать, атеист, скупердяй, педераст, коммунист и т. д. Из-за этого журнал «Тайм», объявивший Джо-Марихуану человеком года, написал, что тот по своим моральным принципам, в сущности, мог бы пристрелить всех, живущих в Соединенных Штатах. Оставалось загадкой, почему полиции никак не удавалось его схватить. После очередного убийства он вел себя крайне легкомысленно, хотя в то же время и остроумно. И шел на все, чтобы оставить на трупе свой знак, даже если для этого надо было пробраться в дом скорби, в морг судебных медиков или еще куда-нибудь. Никто из его «клиентов» не был защищен от него и после смерти. Даже когда полиция эксгумировала тело Пепе Рунцеля по заявлению его жены, утверждавшей, что ее муж не покончил с собой, и гроб открыли, то обнаружили в зубах у Пепе самокрутку, а на груди — записку: «Хозяин борделя». В противоположность Джо Большой Джимми не был популярен, более того, полиция долгое время сомневалась, что такой вообще существует, считала, что речь идет о нескольких преступниках. Для Джимми жертвы были безразличны, его интересовала сложность задачи. Его жертвы находили в запертых изнутри кабинках общественных туалетов, в охраняемых полицией больничных палатах, якобы спящими в салонах первого класса самолетов или же сникшими в своих креслах сената или конгресса. Исполнив свою задачу, он укрывался в каком-нибудь борделе и сидел там часто неделями, время от времени отпуская какое-нибудь замечание или проговариваясь во сне, так что полиция мало-помалу утвердилась во мнении, что Большой Джимми действительно существует. Узнав об этом, синдикат предпочел на зиму укрыть его вместе с Джо в пансионате. Заточение далось моралисту легко, а эстету тяжко. Джо стремился к духовной концентрации, Джимми — к эмоциональной разрядке, первый жаждал медитации, второй — женщин. Джо время от времени исчезал ночью, чего никто не замечал, сидел на стропилах полуразвалившейся церкви или в одной из комнат пустого дома священника. Большой Джимми подкарауливал девочку, дважды в неделю доставлявшую в пансионат молоко, — короткие темные, небрежно причесанные волосы, голубые глазки, простодушная и свежая, не подозревающая, что сквозь щели закрытых ставней за ней следят закоренелые преступники, изнывающие от похоти и приговоренные к противоестественному воздержанию.
* * * Так что ничего избежать было нельзя. Большой Джимми хотел лишь опередить других, а Джо только пытался ему помешать, поэтому, когда все стали чесать об Эльзи языки, он и пригрозил, что свернет шею любому, кто станет приставать к девочке. Но оба они не приняли в расчет пса. А тот, стараясь защитить хозяйку, перевернул тележку с бидоном и вцепился зубами в зад Джо, пытавшегося спасти девочку, в то время как Большой Джимми валялся с ней в луже молока, а в лесу над пансионатом кто-то пьяным голосом громко декламировал:
И милый лебедь,
Пьян поцелуем,
Голову клонит
В священно-трезвую воду2.
Крику и воплей хватало, причем не разобрать было, кто больше кричал и вопил — Джо, Джимми или девочка. Наконец Джимми скрылся в доме, а девочка убежала вниз по склону. Пес же не отпускал Джо, он с такой силой вгрызся ему в зад, что даже сторож Ванценрид не смог оторвать. Только бандит по кличке Алый Цветочек освободил Джо от озверевшего пса, разрядив в него свой кольт Магнум фирмы «Смит и Вессон», хотя в самого пса и не попал: тот пастью схватил пистолет и помчался вниз по склону, таща за собой перевернутую тележку.
Ванценрид позвонил фон Кюксену. Барон погрузился в раздумье. Его сделки обрели недавно новый оттенок. Став членом синдиката, он начал продавать наряду с подделками, про которые туманно намекал, что они, вероятно, могут оказаться подлинниками, также и настоящие подлинники, утверждая, что они поддельные. Продавал он их только тем, кто навел справки в синдикате и знал, что картины эти подлинные, но краденые, зачастую из вилл тех, кто летом приезжал сюда утешаться от тоски богатства весельем нищеты.
Фон Кюксен подумал, не стоит ли сообщить о происшедшем на Минерваштрассе, затем решил действовать самостоятельно. Около полудня к пансионату подкатил «эстон мартин» и два «кадиллака». Из «эстона» вышел фон Кюксен, из «кадиллаков» два его приемных сына. Барон — светловолосый господин с моноклем, поблескивающим в глазу, в белых перчатках, с сукой породы доберман на поводке — впервые прибыл в пансионат. Ванценрид провел его в вестибюль.
— Мне следовало бы, собственно, позвонить в Цюрих, — сказал Ванценрид.
— Следовало ли? — переспросил барон.
— Таков приказ,- признался Ванценрид.
— Почему ослушался? — пожелал уточнить барон.
Ванценрид забормотал, мол, Лихтенштейн ближе и потому он подумал…
— Осел не думает, а повинуется, — отрезал барон: он почувствовал, что сторож врет.
На диване лежал кверху задом Джо-Марихуана и стонал.
— Где остальные? — спросил фон Кюксен, и, поскольку Ванценрид ничего не ответил, барон приказал громким и властным голосом:
— Всем явиться!
Вестибюль медленно заполнился хмурыми субъектами, кое-кто из гангстеров прихватил с собой автомат. Видимо, что-то не ладилось. Использовать зимой пансионат как укрытие было гениальной идеей то ли «трубочиста» в пентхаузе на берегу Гудзона, то ли адвокатской конторы «Рафаэль, Рафаэль и Рафаэль», но надо было бы заранее предусмотреть возможность происшествия, о котором сообщил Ванценрид. Следовало учесть скуку как негативный фактор. Может, «трубочист» в Нью-Йорке или адвокаты с Минерваштрассе хотели таким способом сдать всю банду. А может, просто не предусмотрели скуку, может, он сам, фон Кюксен, виноват в происшедшем, прислав сюда книги классиков. Боже мой, какие у них физиономии, эти не могли не озвереть со скуки. Может, стоило бы все же известить троих Рафаэлей, но, с другой стороны, может, они как раз и хотели, чтобы он действовал самостоятельно, может, адвокатская контора на Минерваштрассе 33/а хотела, чтобы он вызвал полицию. Но тогда он, барон фон Кюксен, взявший в аренду пустой пансионат, сгорит ярким пламенем. Нужно поскорее вынуть шею из петли. В Нью-Йорке он кое-чему научился. И второй раз не допустит, чтобы синдикат обвел его вокруг пальца. Джо-Марихуана застонал. Граф приблизился к нему. Рана и впрямь была нешуточная. Видимо, пес был настоящий кровопийца. Барон спросил, что он мог бы сделать для Джо, о кантональной больнице, пожалуй, не может быть и речи.
— Боже упаси, — простонал Джо и назвал частную клинику в Асконе на улице делла Коллина.
Но пес-кровопийца как-никак укусил человека, да и девочка была изнасилована. Удивительно, что полиция до сих пор не явилась. Оставался лишь один выход. Барон взял с собой добермана для своей личной безопасности, теперь собака поможет ему выпутаться из неприятного положения, в котором он оказался по милости синдиката. Закурил сигарету, огляделся и спросил:
— Кто?
Молчание.
Барон остановил взгляд на Ванценриде и приказал:
— Кругом!
Ванценрид повернулся к нему спиной.
Барон приказал:
— Спустить штаны!
Ванценрид повиновался.
Барон приказал:
— Нагнуться!
Ванценрид нагнулся. И тут его осенило. Он догадался, что скоро его будут оперировать во второй раз, но не там, где в первый. Догадка оказалась верной. Доберман впился в него зубами. Барон позвонил по телефону и сообщил местному полицейскому, что пес деревенского старосты укусил сторожа пансионата. Сторож сильно пострадал. Полицейский был не в курсе, что удивило фон Кюксена, — может, и не стоило натравливать Берту — так звали суку — на сторожа. Он посоветовал господам — так он выразился — запереться в погребе, сел вместе с доберманом в машину и вернулся к себе в Лихтенштейн. Оскар отвез Ванценрида в кантональную больницу, а Эдгар, бледный как смерть, на втором «кадиллаке» повез Джо в Аскону. «Господа» последовали совету барона.
* * * Между тем Эльзи уже давно была дома. Староста Претандер колол дрова в сарае. Человек он был замкнутый и грубоватый, но упорный, на его круглом как блин лице бросались в глаза густые пшеничные усы, а жесткие волосы на голове топорщились, как стерня. Он был бы веселым человеком, родись у него сын. Но родилась дочка. Жена давно умерла, кроме Эльзи, у него никого не было, а Эльзи — девочка, и потому он был груб и резок с ней, так что при виде ее лишь спросил, где пес, где Мани, и не обратил особого внимания на уклончивость ответа — не знаю. Решил, что пес никуда не денется, и когда тот явился с кольтом «Смит и Вессон» в пасти, с грохотом волоча за собой перевернутую тележку, он подумал только: слава Тебе, Господи, с Мани ничего не случилось, видать, вспугнул браконьера, хороший пес, умный. И даже не заметил, что Мани вернулся домой без бидона.
Около двух часов пополудни полицейский Лустенвюлер въехал в деревню на джипе. Полицейским он сделался лишь благодаря протекции своего отца, правительственного советника Лустенвюлера, поскольку был на 15 сантиметров ниже нормы. Но всю свою жизнь он ровно ничего не делал, только жрал, а потому и хотел стать полицейским или сторожем на железной дороге, чтобы и впредь ничего не делать, кроме как жрать. Но поскольку железная дорога наотрез отказала, оставалась одна полиция, где его в конце концов сплавили на отдаленный полицейский участок в ущелье Вверхтормашки, что в двенадцати километрах от деревни. Лустенвюлер притормозил перед домом старосты, но не вышел из джипа, а только посигналил. Огромная голова Мани высунулась из конуры и вновь скрылась. Дверь дома распахнулась, на крыльцо вышел староста.
— Привет, — поздоровался с ним полицейский.
— Чего надо? — спросил староста.
Из конуры опять появилась голова Мани.
— Ничего, — ответил полицейский.
— Значит, и говорить не о чем, — буркнул староста и вернулся в дом. Из конуры вылез Мани, потянулся и потрусил к джипу. Лустенвюлер вдруг перепугался и со страху окаменел за рулем. Пес обнюхал джип, повернулся и трусцой вернулся в конуру. Лустенвюлер посигналил. Еще раз и еще. Староста вновь вышел из дома.
— Теперь что? — спросил он.
— Надо с тобой поговорить, — ответил полицейский.
— Тогда входи, — сказал староста и хотел было вернуться в дом.
— Не могу, — замялся полицейский. — Твой пес…
— Что — Мани? — спросил староста. Пес опять вылез из конуры.
— Он кусается, — выдавил Лустенвюлер, с опаской глядя на приближающегося пса.
— Чушь, — отрезал староста. Пес завилял хвостом, неожиданно прыгнул в джип и облизал Лустенвюлеру лицо.
— Мани, на место! — спокойно скомандовал староста.
Пес поплелся в конуру.
— Видишь, какой послушный, — заметил староста.
Но Лустенвюлер настаивал на своем:
— Он укусил сторожа в пансионате.
Из дома вышла Эльзи.
— Неправда, — сказала она, — неправда, на меня напали двое парней, один из них меня… в луже молока… Лустенвюлер видит, как я выгляжу, вся взлохмаченная и исцарапанная. Только отец ничего не видит. А пес укусил второго.
— Девка, — набросился на Эльзи староста, — что там у вас стряслось?
— Бидон перевернулся, — сказала Эльзи, — и я с первым парнем повалилась в лужу…
Староста вошел в дом и вынес кольт.
— Его принес Мани, — сказал он и опять накинулся на Эльзи: — А ты заткнись, пес имел дело с браконьером.
— Нет, со сторожем, — гнул свое Лустенвюлер. — Мне позвонили из пансионата. — Потом спросил: — А что, черт побери, случилось в луже молока? Полиция должна знать все.
— То и случилось, что должно было случиться в луже молока, это и полиция может сообразить, — ответила Эльзи.
Лустенвюлер задумался.
— Ты так полагаешь? — спросил он, помолчав.
— Не задавай глупых вопросов, — отрезала Эльзи.
— Так, значит, парней было двое? — опять спросил Лустенвюлер.
— Двое, — спокойно подтвердила Эльзи и вошла в дом.
— Двое, — повторил полицейский и покачал головой.
— Эльзи несет чушь, — сказал староста.
— Странно, — пробормотал Лустенвюлер и поехал вместе со старостой в пансионат.
* * * Главный вход был заперт, дверь на кухню тоже, рядом они обнаружили лишь пустой бидон и остатки пролитого молока. Покричали. Никто не появился.
— Странно, — опять пробормотал полицейский, после чего оба поехали в участок. За двадцать с лишним лет службы в полиции Лустенвюлер превратил свой офис в кухню: стены увешаны колбасами и окороками, во всех углах что-то булькало, варилось, жарилось, кипело, мариновалось, столы завалены фаршем, луком, чесноком, зеленью, крутыми яйцами, кочанами салата вперемешку с полицейскими донесениями, фотографиями преступников, наручниками и револьвером, а также заставлены открытыми банками с тунцом, сардинами и анчоусами.
— Я приготовил мясной суп с сельдереем, репчатым луком, чесноком и белокочанной капустой, — сказал Лустенвюлер и налил себе полную тарелку из клокочущей на плите кастрюли, потом поставил ее на письменный стол и начал есть, прерываясь только для того, чтобы печатать на машинке протокол, а также налить себе вторую, а потом и третью тарелку супа. Затем он взял в руки готовый протокол, пробежал его глазами, стряхнул с листа брызги супа и сказал старосте, чтобы тот подписал свои показания. Потом отрезал кусок сала от висевшего на стене окорока. В эту минуту в дом вошел расфранченный и благоухающий Оскар фон Кюксен.
— Пса надо ликвидировать, — категорически потребовал он.
— Да кто вы такой? — осведомился Лустенвюлер, жуя сало.
— Представитель лица, взявшего в аренду пансионат, — ответствовал Оскар.
— Это который проповедует «Блаженны нищие»? — спросил Лустенвюлер, продолжая жевать.
— Нет, тот арендовал пансионат на лето, — ответил Оскар. — Зимой его арендует мой отец, барон фон Кюксен.
— Странно, — опять пробормотал Лустенвюлер, жуя. — Он ведь из Лихтенштейна.
— Пса надо ликвидировать, — повторил свое требование Оскар.
— Мани ни в чем не виноват, — подал голос Претандер. — Я — староста деревни. Пес принадлежит мне.
— Он прокусил зад моему сторожу, — заявил Оскар.
— Из-за того, что мою Эльзи изнасиловали, — выпалил староста. Это у него как-то само собой вырвалось, причем он отнюдь не верил в то, что сказал.
— Странно, — в третий раз пробормотал Лустенвюлер.
— Пес вернулся домой с кольтом в пасти, — сказал староста, — марки «Смит и Вессон».
— Кому пес вцепился в зад, тот не станет вытаскивать кольт и насиловать девчонку, — возразил Оскар, а Лустенвюлер в это время намазал хлеб маслом и положил сверху ломтик сала. — Если девчонка утверждает, — продолжал Оскар, — что пес вцепился в другой зад, а не в зад сторожа, то я могу лишь заметить, что этот второй, столь же истерзанный зад мог быть обнаружен, но его нет в наличии.
— Если то был браконьер, — взорвался наконец староста, — то его зад, естественно, исчез вместе с ним, и Мани не в чем винить. А вот с пансионатом дело нечисто: если там, кроме сторожа, никого нет, почему он один выпивает два бидона молока в неделю, столько одному не осилить.
— С таким скандалистом, как вы, я не намерен более дискутировать, — отрезал Оскар. — Имеет место нанесение тяжелой травмы, мы подадим на вас в суд. — С этими словами он вышел, сел в «кадиллак» и укатил в пансионат.
— Ты все еще утверждаешь, что Эльзи изнасиловали? — жуя, спросил Лустенвюлер.
— Меня интересует только пес, — ответил староста. — Пес не виноват.
— Но он не виноват только в том случае, если Эльзи действительно изнасилована, — возразил Лустенвюлер. — Тогда имеют место развратные действия, и я должен подать в суд. Где-то у меня есть еще одна банка бобов.
— Ладно, — кивнул староста. — Подавай.
— На кого? На сторожа? — спросил Лустенвюлер, роясь в куче банок в дальнем углу, причем несколько банок с грохотом раскатилось по полу.
— Не на сторожа, а на браконьера, — возразил староста. — Но Мани не виноват.
— Прекрасно, как тебе будет угодно, — заметил Лустенвюлер, — но я должен внести в протокол и то, что сказал представитель лица, взявшего в аренду пансионат. Я тут один, мне понадобится на составление протокола несколько дней, так что известят тебя нескоро.
— Но ты напишешь и про то, что Мани укусил браконьера? — спросил староста.
— И браконьера, и сторожа, — ответил Лустенвюлер и открыл банку с бобами. — Но в наличии у нас только один укушенный, а должно быть два. Чертовски сложно все это изложить на бумаге.
— А если ты ничего не напишешь? — спросил староста.
— Тогда задница сторожа и пес старосты будут в полном порядке, — ответствовал Лустенвюлер, вываливая бобы в кастрюлю с мясным супом.
— Вот ничего и не пиши, — заключил староста и пошел домой.
Однако он не учел соображений барона фон Кюксена, а тот не учел характера старосты. Для барона все происшествие было верхом глупости. Он был убежден, что либо «трубочист», либо клиент Рафаэлей, либо же они оба, если вообще они не одно и то же лицо, заманили его в ловушку, тем более что на Минерваштрассе 33/а его встретили не три Рафаэля, а три других господина, все трое — неимоверной толщины и различались лишь двойным, тройным и четверным подбородками. Двойной подбородок заявил, что барону надлежало немедленно информировать их, тройной — что барон испортил все дело бредовой идеей натравить еще и псину, а четверной приказал, чтобы фон Кюксен сам загладил причиненный ущерб. Кроме того, барону сразу же показалось, что дом по Минерваштрассе 33/а выглядит как-то иначе, чем прежде, пожалуй, еще обшарпаннее. Барон даже вернулся на тротуар, прежде чем войти внутрь, однако номер дома был тот же. Не он, а синдикат совершил ошибку, а что Рафаэли теперь пытаются свалить вину на него, типично для этой шушеры, присвоившей 60 процентов от продажи его подлинных картин. И что теперь они ведут с ним переговоры через каких-то подставных лиц, тоже наглость. Но он-то вляпался из-за них в пренеприятную историю. Изнасилование несовершеннолетней неизбежно попадет в суд. Хотя самое худшее его доберман все-таки предотвратил. Идея эта была вовсе не бредовая, и он продемонстрировал присутствие духа. А теперь нужно опередить жалобу старосты в суд. И он подал в столице кантона исковое заявление на возмещение причиненного ему ущерба.
Декабрьским утром смущенный Лустенвюлер протопал по наконец-то выпавшему глубокому снегу к старосте и заявил, указывая на Мани, который, виляя хвостом, бросился ему навстречу, что пса придется пристрелить, такому опасному зверю нельзя бегать где вздумается, он получил на этот счет из столицы кантона решение суда. Уж не тронулся ли умом наш Лустенвюлер, удивился староста, ведь он сам только потому и не обжаловал то, что сделали с Эльзи, чтобы Мани никто ни в чем не обвинил. А я и не писал жалобу на пса, возразил полицейский, это сделал фон Кюксен, — закон есть закон. Мани придется пристрелить, да он и сам его побаивается, уж больно этот пес огромный. Староста спокойно процедил — и это его спокойствие казалось особенно угрожающим потому, что он взял в руки охотничье ружье — пусть Лустенвюлер убирается подобру-поздорову, иначе он будет стрелять. Но не в собаку. Я этого не слышал, заявил полицейский, вернулся по снегу к своему джипу и уехал.
— Эльзи! — позвал староста, но ее нигде не было. Проклятая девчонка, подумал он, если бы я только знал наверняка, что тогда произошло. Но Эльзи не появлялась. Когда полицейский прикатил на джипе, девочка бросилась по глубокому снегу к крутому спуску и спряталась за сугробом. Внизу, в глубине ущелья, на кантональном шоссе снега не было, зато на дороге к пустому пансионату нетронутый снег лежал толстым слоем.
Никому уже не нужно было молоко, сторож лежал в больнице. Эльзи в толстом красном пуловере и красной шапочке потопала по глубокому снегу вверх, к пансионату, но перед выходом в парк остановилась, поглядела на главное здание, немного постояла. Пансионат, освещенный солнцем, резко выделялся на фоне снега и был хорошо виден сквозь деревья парка. Кто-то лизнул ее руку, то был Мани, отправившийся искать девочку. Она велела ему идти домой, и пес кувырком скатился вниз по заснеженному склону. Эльзи добралась до пансионата, заметила цепочку свежих следов и пошла по ним. Следы привели ее к двери на кухню. Эльзи остановилась, подождала, робко позвала «Алло!», еще постояла, обогнула пансионат, проваливаясь в глубокий снег, вернулась к цепочке следов, чужих и своих. Внезапно налетел ледяной ветер. Пансионат уже не был освещен солнцем, оно переместилось выше по склону и освещало теперь лес, и голые скалы Шпиц Бондера сияли в его лучах.
Деревня давно уже лежала в тени. Староста вырезал из куска дерева Мани. Как только тот появился в его доме, староста начал работать резцом. Скульптурный портрет Мани изображал его сидящим, и Мани оставался бы вечно живым, но точная копия никак не получалась. Голова Мани выходила не совсем похожей, он пытался ее подправить, а когда голова наконец получалась, все остальное оказывалось несоразмерно большим, и он принимался уменьшать тело и лапы, а когда наконец вроде бы приводил их в соответствие, голова опять казалась несоразмерно большой. Таким манером фигурка собаки становилась все меньше и меньше, размером она теперь походила на черного сенбернара, а видом — на мопса. Староста никак не мог сосредоточиться на работе и в конце концов отложил инструменты в сторону. Надо было все начинать сначала. Что-то он сделал неправильно, не только при резьбе, но и с Эльзи. Никогда они с ней не ладили, и вот теперь он не знает, куда она подевалась. Пес тоже где-то пропадал, но потом вернулся и лежал перед дверью дома. Староста пошел по деревне, проваливаясь в снегу. Пес залаял ему вслед. Почему-то остерегся пойти с ним. Деревня казалась вымершей. Улица не очищена от снега. Один раз он даже провалился до пояса: спуск в чей-то погреб был засыпан так, что казался частью улицы. Перед гаражом стояли два такси с метровыми шапками снега на крышах. Из пивной «Битва у Маргартена», шатаясь, вышел Цаванетти и заковылял в свою антикварную лавку. Значит, кто-то здесь еще живет и дышит. Жизнь теплилась и возле почты. Вдова Хунгербюлер явилась опустить свое ежедневное письмо. Из школы донесся голос, декламирующий стихи:
Друзья мои, простимся! В чаще темной
Меж диких скал один останусь я.
Но вы идите смело в мир огромный,
В великолепье, в роскошь бытия!
Все познавайте — небо, земли, воды,
За слогом слог — до самых недр природы!3
* * * Голос принадлежал Адольфу Фронтену, учителю здешней школы. Он приехал в деревню из столицы кантона и застрял тут. Это и есть Мудрость Провидения, считал он, у этой деревни такой вид, словно кто-то сверху опорожнил ею свою прямую кишку. Однако она все же лучше других захолустных дыр, поскольку здесь нет причин воздерживаться от пьянки. Великану с огненно-рыжей шевелюрой и такой же бородой, белоснежными кустистыми бровями над ярко-синими глазами и лицом, так густо усыпанным веснушками, что он говаривал о себе — матушка позабыла обтереть его при рождении, — было уже под шестьдесят. Когда-то он писал удивительно трогательные рассказы: «Праотцы сыновей Зеведеевых», «Что было бы, если бы архиепископ Мортимер забеременел?», «Тихо, но ужасно», «Жалоба скота и женщин», «Молчание труб иерихонских» — в общей сложности меньше пятидесяти страниц. Получил премию Маттиаса-Клаудиуса, объездил при финансовой поддержке общества «Pro Helvetia» и «Института Гете» Канаду, Эквадор и Новую Зеландию, поколотил по пьянке инспектора гимназии и стал учителем сельской школы в ущелье Вверхтормашки, откуда с той поры больше никуда не выезжал. И если прежде он был одним из первых, кто под влиянием Роберта Вальзера ввел простодушие детского восприятия в швейцарскую литературу, то теперь Фронтен объявил все свои литературные произведения дерьмом. Правда, писать не перестал. Наоборот. Он писал постоянно, писал, когда вслух декламировал стихи, писал, когда пил, писал даже во время школьных уроков, вырывал листки из блокнота и отшвыривал их в сторону, они валялись повсюду — в школе, на улице, в лесу за пансионатом на другой стороне ущелья. Но писал он лишь отдельные фразы, которые называл «Опоры мысли», такие, например, как: «Математика — зеркальное отражение меланхолии», «Физика имеет смысл лишь как каббала», «Человек придумал природу», «Надежда предполагает ад и его создает», иногда записывал и отдельные слова, например: «Ледоставня», «Апокалипсо», «Сапогоня», «Автоматерь». Иногда приезжал его издатель, энергичный, спортивного вида мужчина. Он собирал листки, подобранные и сохраненные школьниками, — на этих записках они могли немного подзаработать. «Опоры мысли» были уже изданы в пяти томах. Критики были в восторге, лишь один из них утверждал, что Конрадин Цаванетти четырнадцати лет может до того точно воспроизводить почерк Фронтена, что автором многих фраз (например: «Учителя даже пускают газы на чистом немецком», «Сверху пьют, снизу стишки пописывают») является, скорее всего, этот шалун. Издатель объявил о новом романе Фронтена, тот опроверг это сообщение и стал еще более ярым мизантропом. Его коллеги по писательскому союзу называли его «Рюбецаль из ущелья Вверхтормашки». Когда в деревню наезжали критики, Фронтен исчезал, в журналисток он молча упирался взглядом, а если одна из них ему нравилась, он тащил ее в свое жилище, валил на кровать, овладевал силой, а потом прогонял прочь, так и не сказав ей ни слова. Собрание деревенской общины вновь и вновь не утверждало его в должности учителя. На его уроках все ходили на голове. Если он писал, а ученики поднимали слишком большой галдеж, он прямо с ноги швырял в класс один из подбитых гвоздями и вечно не зашнурованных башмаков. Как-то раз башмак попал в Эльзи — шрам у нее на лбу все еще был виден. Ученики с грехом пополам овладевали чтением, письмом и таблицей умножения. Но поскольку другого учителя найти не удавалось, он оставался и продолжал писать и пить. Кроме того, он был полезен деревне в роли писаря. Староста относился к нему приязненно, хотя Фронтен говорил на правильном литературном языке, а старосте этот язык давался с большим трудом. Он поднялся на второй этаж, где над классной комнатой жил Фронтен. Тот сидел за столом в кухне, рядом стояла наполовину опорожненная бутылка рома. Он писал. Староста сел к столу напротив него. Фронтен налил себе рому, продолжая писать, потом поднял глаза, открыл окно, выбросил в него все, что написал, закрыл окно, достал вторую рюмку, поставил ее на стол перед старостой, наполнил ромом и вновь сел.
— Ну, рассказывай, — сказал он и внимательно выслушал старосту, который подробно изложил свои заботы.
— Претандер, — сказал Фронтен, — в это дело я не хочу вмешиваться. Тебя интересует судьба собаки. А я ненавижу собак. Гете тоже ненавидел собак, он даже ушел с поста директора театра из-за того, что в нем должна была выступать и потом действительно выступала собака. Возможно, Мани — исключение, возможно, этот пес — поэтическое создание, вроде Мефистофеля в образе пуделя. Но спасти его уже не удастся. Слишком сильно он впился зубами в свою жертву. Правда, я не могу поклясться, что он вцепился именно в тот зад, в какой следовало, потому что в такой свалке было не разобрать. Выбрось распрю с пансионатом из головы. Что Эльзи — девка не промах и охоча до мужиков, это факт, и что зад сторожа пострадал, это тоже факт, а факты лучше не трогать.
— О какой свалке ты говоришь? — спросил староста.
— Я в то утро в лесу за флигелем декламировал стихи:
И милый лебедь,
Пьян поцелуем,
Голову клонит
В священно-трезвую воду2, —
ответил Фронтен, — которые сами по себе бессмысленны, ибо лебеди не целуются, а отвратительный эпитет «священно-трезвая» совершенно не вяжется с прозрачной водой озера. Но еще бессмысленнее то, что произошло на моих глазах в пансионате перед дверью в кухню. Ох, Претандер, Претандер.
Он умолк, налил себе еще рому и продолжал молча сидеть.
— Что же? — спросил староста. — Что же ты видел?
— Они валялись в луже молока, — ответил Фронтен. — Эльзи, два парня и пес. Я слышал дикие нутряные вопли, долетавшие в лес высоко над пансионатом. Похоже на Вальпургиеву ночь, хотя на дворе было утро.
Он опять налил себе рому.
— Но ты, Претандер, не вмешивайся. Эльзи как-нибудь сама справится. По чести сказать, ей даже и справляться-то нет нужды, она сильнее нас всех. А пес — это правда, что он к тебе сам приблудился?
— Он просто случайно забрел в наше ущелье, — ответил староста.
— Как и я, — ввернул Фронтен. — Я тоже случайно забрел в ущелье Вверхтормашки. А что еще остается делать в этой стране, староста, как не осесть здесь?
Потом он сидел, уставясь в одну точку перед собой, забыв о старосте и не замечая, слушает ли он его еще или уже ушел. Вдруг подошел к окну, распахнул его и крикнул: «Проклятая госпожа фон Штейн!»
Староста был слишком крестьянином, чтобы выйти из себя из-за возможного насилия над Эльзи, но той не было шестнадцати, и, значит, имело место развратное действие, как сказал Лустенвюлер, поэтому староста сердился на себя за то, что не подал жалобу на обидчика. В действительности же он тревожился только о псе, на которого могли свалить всю вину, что и произошло на самом деле. Теперь нужно было спасать пса. Эльзи, слава богу, и впрямь изнасилована, школьный учитель видел это своими глазами. Но поскольку староста был крестьянского склада, он не особенно торопился с подачей жалобы и только в конце февраля поехал с почтовой машиной в соседнюю деревню, а оттуда поездом, останавливающимся у каждого поселка, в столицу кантона. Он попросился на прием к начальнику кантонального управления — тот обязан выслушивать любого деревенского старосту своего кантона, хотя их больше двух сотен. Но уж деликатничать с ними было вовсе не обязательно.
— Претандер, — набросился на старосту начальник управления, которому подчинялись также юридическое и полицейское ведомства кантона, прежде чем староста вообще успел открыть рот и изложить свою просьбу, — эта история мне слишком хорошо известна, у меня уже давно лежит на столе требование арендатора пансионата о возмещении ущерба, твой окаянный пес разделал под орех его сторожа и все еще бегает на свободе, а этот бедолага все еще не может сидеть, известная часть тела у него разорвана в клочья, и сомнительно, удастся ли ее вообще подштопать. Доходит до тебя, Претандер? Ты даже представить не можешь, что тебе светит. А я тебе добра желаю. Прояви добрую волю и пристрели пса.
— Пускай добрую волю проявляют эти типчики из пансионата, — возразил староста. — Они изнасиловали Эльзи, а Мани только защищал ее.
— Изнасиловали? — опешил начальник управления. — Это кто же? Ночной сторож? Это у него же зад разодран в клочья.
— Нет, Эльзи изнасиловал кто-то другой, — сказал староста. — А Мани вцепился в сторожа по ошибке.
Начальник управления наморщил лоб.
— И об этом ты сообщаешь только теперь? — спросил он.
— Я думал, что Мани ничего не будет, если я об этом не сообщу, — пояснил староста.
Начальник откинулся на спинку кресла.
— Претандер, — сказал он, — нам с тобой нет нужды обманывать себя, у девушек в этом возрасте бывают самые неприличные фантазии.
— У меня есть свидетель, — ввернул староста.
— Вон оно что, есть свидетель, — машинально повторил начальник управления. — Кто же это?
— Учитель Фронтен, — ответствовал староста.
— Ах, этот сочинитель! Так-так, значит, сочинитель, — протянул начальник управления. — Если ты хочешь подать жалобу на развратные действия, тебе следует вручить ее вашему участковому полицейскому, он доложит о ней прокурору, а тот сообщит в суд вашего округа.
— Значит, все начинать с начала? — возмутился староста.
— Порядок есть порядок.
— Хорошо, я подам эту жалобу, — сказал староста.
— Претандер, — опять принялся за свое начальник, — ты упрям как осел и собираешься впутаться в историю, которая и для тебя, и для всего вашего ущелья добром не кончится. Не могу сказать, почему. Ты-то полагаешь, что если я — начальник управления кантона, да еще и возглавляю суды и полицию, то знаю все дела лучше, чем ты. Ни черта я не знаю! Уверяю тебя, староста, наша страна — самая загадочная страна в мире. Никто не знает, кому что на самом деле принадлежит и кто с кем играет, чьи карты в игре и кто тасовал колоду. Мы делаем вид, будто живем в свободной стране, причем не уверены даже в том, принадлежим ли мы еще самим себе. История с Эльзи и твоим псом мне совсем не нравится, а уж от укушенного в зад ночного сторожа просто жуть берет. С каких это пор ночной сторож позволяет кусать себя в зад? А потом — этот барон фон Кюксен! Разве такой титул вообще существует? Вдобавок он еще и житель Лихтенштейна. А тамошним жителям угодно считать себя одновременно и австрийцами, и швейцарцами, а кроме того — еще и лихтенштейнцами. Но что понадобилось этому лихтенштейнцу в вашем ущелье? За этим кроется что-то такое, до чего мы лучше не будем докапываться, ведь и в сейфах наших банков мы тоже не роемся. Пусть тайное остается тайным. И судебное разбирательство ничего не изменит. Не подавай жалобу, даже если все, что ты рассказыва ешь, — чистая правда. Девичья невинность все равно когда-нибудь пойдет прахом, а с этим лихтенштейнским бароном я сам поговорю и готов держать пари, что он тоже заберет свое заявление. Только пса тебе все же придется пристрелить. Я, как глава полиции, вынужден это потребовать. Весной опять откроется «Приют нищеты», и из-за твоего Мани в опасности окажутся куда более ценные зады, чем задница сторожа.
— Пса я не пристрелю и жалобу в суд подам, — уперся староста. Начальник управления встал с кресла.
— Тогда я прикажу его пристрелить. А ты кати в свою деревню, да побыстрее, мне пора, в «Медведе» меня ждут партнеры по картам.
(Окончание следует)