Повесть
Александр Хургин
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 1997
И он видел её своими глазами, видел от начала до конца, во всех подробностях и даже, как ему показалось, в несколько замедленном темпе, в растяжку. То есть она произошла перед ним так подробно и так близко, что непонятно до сих пор, как не зацепила его самого. Хотя — что значит, не зацепила? Зацепила, конечно, но зацепила лишь своим откровенным присутствием, своим действием, своей необъяснимой фантазией. Именно фантазией, и я бы даже сказал, изобретательностью. Причём изобрести она, оказывается, может не только общий, так сказать, сюжет, но и массу мельчайших мелочей, деталей, нюансов — нюансов, без которых не бывает настоящей литературы, настоящей музыки, настоящей жизни и настоящей смерти. И никаких сомнений в том, что это была она — самая что ни на есть настоящая, у него тогда не возникло. И позже не возникло. Поскольку не нашлось для такого возникновения ни веских причин, ни поводов.
Потом, когда всё уже произошло и свершилось, и нельзя ничего исправить и ничего вернуть, обнаруживается обычно Бог знает сколько всякого, на что никто в обыденности и каждодневности не обратил бы своего внимания, а после того, как она — смерть — побывала на месте происшествия, все только и делают, что удивляются и произносят одну и ту же фразу: «Ну надо же — всё как будто специально, как будто кто-то всё продумал, просчитал и подстроил, и сознательно организовал все эти ужасные непоправимые совпадения». Конечно, организовал. Она и организовала. Никто другой до такого не додумался бы, а если бы и додумался, то вряд ли смог всё осуществить, ничего не забыв, не упустив и не перепутав, всё предусмотрев — до последнего штриха, до последней точки и кочки, и ямы, и колдобины. Свидетелям остаётся только ходить вокруг да около и удивляться. Или не удивляться, а сокрушаться и возмущаться человеческой безответственностью и халатностью, и недопустимо легкомысленным отношением к порученному делу. Мол, если бы да кабы все выполняли своё жизненное предназначение, оговоренное и предписанное должностной инструкцией, то никаких неожиданных и случайных смертей не происходило бы в нашей жизни, а если бы они все-таки происходили, то было б их несравнимо меньше, то есть они случались бы, возможно, но исключительно в качестве большой редкости и из ряда вон выходящего события, и такое редчайшее в своей исключительности событие, конечно, запоминалось бы современниками крепко-накрепко и передавалось бы даже из поколения в поколение. И на таких печальных и поучительных примерах эти последующие поколения учились бы и приобретали свой собственный жизненный опыт, используя по прямому назначению опыт отцов, дедов, прадедов и других, ещё более отдаленных во времени своих предков. В общем, ничего не остаётся свидетелям, а то, что остаётся — чушь собачья, яйца выеденного не стоящая и ничего не значащая в процессе жизни и смерти, а также и в других важнейших процессах бытия.
…Хождение пешком через мост было придумано Калиночкой со скуки и утренней тоски по прошлому и настоящему: в качестве хоть какого-то развлечения, развлечения, скорее даже, не для души, а для тела. Потому что с душой не было у него каких-либо неразрешимых проблем, в то время как тело Калиночки окоченевало за время длинных зимних ночей и становилось к рассвету малоподвижным и практически неуправляемым. И Калиночка долго не знал, что делать со своим неповоротливым телом по утрам и как снять с себя эту ночную холодную окаменелость. А потом он придумал ходить пешком через мост вместо того, чтобы ждать на морозе троллейбус, влезать в его металлическое остывшее нутро вместе с целой толпой таких же утренних пассажиров и потом ехать в гуще чужих дыханий и самому дышать смесью паров, испускаемых лёгкими тех, кто стоит рядом, прижимаясь к себе подобным что есть мочи из-за недостатка площади и объёма без всяких, самых элементарных удобств, в тесноте, унижающей чувство элементарного человеческого достоинства, не говоря уже про другие, более тонкие чувства, свойственные человеку как венцу природы. И ещё по одной причине не любил Калиночка троллейбус. Почему-то у людей, там ездивших, всегда находил он в лицах и фигурах, и в одежде кучу каких-то дефектов и какого-то брака, на который в обычной обстановке, на улице, скажем, или в каком-либо общественном месте он в жизни бы не обратил внимания, а если бы и обратил, то ничего такого не заметил бы. А в троллейбусе вот замечал, и казалось ему, что все эти пассажиры есть не что иное, как отходы от доброкачественного человеческого материала — красивого и даже прекрасного во всех отношениях и аспектах. И среди этих человеческих отходов и сам Калиночка ощущал себя таким же. Да он, собственно, и был таким же, потому что все люди по большому счёту одинаковые, хотя, конечно, и имеют для всеобщего удобства в общении и быту видимые отличия друг от друга. И как раз эти отличия виделись в транспорте особенно отчётливо. Самих людей порой рассмотреть было невозможно из-за тесноты и скованности движений, а отличия их так и лезли в глаза, раздражая нежную слизистую до рези и до слёз какими-то грубыми неумелыми швами на разорванной или разрезанной одежде, оборванными карманами и пуговицами, пришитыми нитками разных цветов, да и сама одежда пассажиров часто бывала старая, засаленная, изношенная до неприличия, а если не изношенная, то таких древних фасонов и расцветок и такого сукна, что в каких шкафах всё это довисело до наших дней и по какой причине не было истрачено молью, нельзя себе ни представить, ни вообразить. Очевидно, эти люди обладали каким-то особым нафталином, действующим на моль убийственно. А на утренних пассажирах мужского пола часто была надета обыкновенная рабочая одежда из отечественной джинсы, так называемая спецовка, полученная на заводах и фабриках для работы в цехах, и по назначению не использованная, а сбережённая и носимая повседневно на улице, так как надо же в чем-то добираться всё на те же заводы и фабрики, чтобы работать там и, когда придёт срок, получить новую рабочую одежду, новую спецовку, и тогда в этой, нынешней, работать у станков, верстаков, печей и прессов, а во вновь полученной ходить по улицам города и ездить в общественном транспорте на работу каждое утро и с работы после окончания трудового дня. Но не только на одежду обращал внимание Юрий Петрович, не только одежда пассажиров ранних троллейбусов останавливала на себе его взгляд. У него создавалось ощущение, что он видит и всё то, что скрыто у этих людей под одеждой, и от такого видения ему совсем становилось не по себе, поскольку одежда была всё-таки лучше тел, в неё одетых — тела представлялись Калиночке ещё более изношенными, бесформенными и несвежими. Такими же бесформенными и такими же несвежими, как лица, пристроенные природой над телами. Вообще, когда-то Юрий Петрович Калиночка имел одно тайное, что ли, пристрастие, о котором не вспоминал до тех пор, пока не попадал в поезд. Попадая же, ложился на полку, а напротив, в полуметре от него ложился на свою полку согласно купленному билету сосед по купе. Ложился, закрывал глаза и засыпал. А Юрий Петрович рассматривал его спящее лицо и застывшее под воздействием сна тело. Рассматривал тщательно, не церемонясь и подолгу, разглядывая всё, что только удавалось разглядеть в тусклом освещении вагона. И всегда люди, попадавшие по воле случая в одно купе с Калиночкой, имели какие-то смятые лица, плохо обтянутые кожей с глубокими порами, которые выделяли из себя жирную блестящую влагу. Тела тоже казались сбитыми косо, на скорую руку и без соблюдения основных пропорций. Вечно животы лежали рядом с телами и даже не рядом, а поблизости, бёдра возвышались над всем остальным, руки непонятно как свешивались с плечей в попытке обнять животы или же валялись вдоль тел беспомощными расслабленными плетьми. И эти тела, и эти лица рассматривались Калиночкой не для чего-то, не в каких-то целях, а так — ни за чем. По пристрастию, в общем. И что интересно, в троллейбусе ему часто казалось, что он видел всех этих пассажиров в разное время и в разных поездах и рассматривал спящими, а теперь всего лишь узнаёт их, попав с ними в один троллейбус.
А уж когда в троллейбусе ловили вора — а воров ловили в последние годы всё чаще и чаще — Калиночка просто начинал бояться, что сойдет с ума — такой вокруг поднимался крик, визг, ругань, такая завязывалась возня и драка. Бить воров обыкновенно пытались женщины и у них это в общем-то получалось неплохо. Наверно, воры не хотели обострять и без того пиковую ситуацию и женщинам не отвечали ударом на удар, хотя, ясное дело, им ничего не стоило смазать приставшую бабу по физиономии. Но они не делали этого, а лишь скандально, зэковским, приблатнённым говорком, отнекивались, крича — ты чё в натуре, какой кошелёк, кто? Да я спиной стоял. А друзья вора, которые прикрывали его, толкаясь и создавая излишнюю давку и неразбериху, поддерживали попавшегося коллегу, говоря — да ты сама воровка, ты сама, думаешь, мы не видим? И всё это в условиях, когда не то что размахнуться, вздохнуть глубоко не всегда представлялась возможность. Мужчины в разборках чаще всего не участвовали, считая, что бабы есть бабы, а с бандитами лучше всего не связываться, потому что связываться себе дороже. Это когда-то карманник не шёл на драку или убийство, а сейчас ткнут ножом прямо в толпе, не выходя из троллейбуса, спрыгнут на первой же остановке и поминай как звали, подыхай. Пока кто-нибудь поможет, пока «скорая» приедет — сто раз успеешь на тот свет попасть и не вернуться.
После такой поездки дискомфортное состояние в теле Калиночки только усугублялось и закреплялось, как изображение на фотографии закрепляется закрепителем, называемым фотоспециалистами фиксажем. И, понятно, что Калиночке было трудно прожить день, начинавшийся с долгой неподвижности его тела, неподвижности, добровольно удлинённой на время поездки в троллейбусе, которое равнялось пятнадцати минутам, а иногда доходило до получаса из-за медленной езды по обледенелым улицам и из-за долгого стояния на каждой остановке в ожидании, пока пассажиры утрамбуются и позволят автоматическим дверям закрыться в целях техники безопасности уличного движения и сохранения жизней тем же самым пассажирам.
И два года назад, переехав мост через широкую и полноводную реку Днепр, скованную по причине суровой зимы льдом во всю свою длину и ширину, за исключением разве что прибрежных промоин, образованных тёплыми в любое время года стоками канализационных вод, и выйдя из троллейбуса на волю, Калиночка ещё продолжительное время и расстояние передвигался на плохо сгибающихся ногах, ощущая скованность и разлад с окружающей средой обитания. Тогда он и придумал преодолевать мост своим ходом, чтобы пользуясь его достаточной протяжённостью, разминать члены, приходить в себя и заодно – в соответствие со всем, что попадается на пути и с чем неотвратимо сталкиваешься и соприкасаешься в течение всего длинного дня, полного всяческих неожиданностей и сюрпризов непредсказуемого характера.
И Калиночка выходил из своего дома, можно сказать, на автопилоте — поскольку сам он собой управлял без должной уверенности — и команды, поступающие к его конечностям и прочим органам из обоих полушарий головного мозга, выполнялись упомянутыми органами и конечностями с большим трудом и недостаточно точно. И он шёл и шёл, и шёл по скользким тротуарам и заснеженным обочинам дорог, шёл медленно, но упорно и в нужном ему направлении, и сбить его с привычного пути не смог бы ни один человек на свете. И два человека не смогли бы его сбить, и три. Хотя, конечно, дороги были очень и очень скользкими и не убирались с тех самых пор, как стали скользкими из-за очередного наступления зимы в соответствии с календарём и реальными погодными условиями. Мост, конечно, тоже не убирался, и хождение по нему, если честно сказать, удовольствия не доставляло. Пешеходная дорожка на мосту была такая узкая, что вдвоём по ней не пойдёшь, только в колонну по одному, а проезжую часть отделял от неё обыкновенный бордюр, удвоенной, правда, высоты. Иными словами, два бордюрных блока были положены друг на друга, отгораживая собой проезжую часть моста от пешеходной и заодно ограждая едущие по мосту автомобили, автобусы, троллейбусы и весь прочий транспорт от падения с моста в воду во время различных аварийных ситуаций и дорожно-транспортных происшествий. И пешеход, в частности Юрий Петрович Калиночка, шёл по пешеходному тротуару моста, находясь в непосредственной близости от железного потока автомобилей, движущихся в правом крайнем ряду. И понятно, они выбрасывали в атмосферу, а точнее, в лицо Калиночке, облака выхлопных газов и, случалось, из-под их колёс вылетали и летели во все стороны комья чёрного колкого снега, и, попадая, залепляли глаза, рот, нос — чем мешали дыханию и, естественно, зрению. А слуху досаждал здесь, на мосту, стойкий, сливающийся в один сплошной гул, грохот. Машины ревели своими моторами внутреннего сгорания, стучали колёсами на ямах, стыках и ухабах, мост дрожал под тяжестью их непрерывного поступательного движения мелкой и крупной дрожью одновременно. Калиночка ходил обычно по правой стороне моста — так, чтобы машины обгоняли его, а не неслись навстречу. Потому что когда они неслись навстречу, создавалось ложное впечатление, будто несутся они прямо на тебя и обязательно на тебя наедут. Если не все, то одна какая-нибудь шальная — точно. А идя параллельно движению, легко можно было вообще машин не видеть — поднять воротник пальто, втянуть голову, насколько это возможно, в плечи, глаза опустить и идти так, глядя себе под ноги. Чтобы не поскользнуться, не оступиться и не упасть. Наверно, все эти неудобства и их преодоление помогали Калиночке прийти после ночи в себя, размяться и отделить новый день от ночи, и подготовить себя к его проживанию.
И это ему удавалось как нельзя лучше. Он приходил на службу в очень даже взбодрённом состоянии, хотя часто засыпанным снегом и пылью и всегда пахнущим бензиновой едкой гарью. Но к этому он быстро привык и приспособился, и перестал обращать на свой внешний вид внимание. Щётка в конторе была, и он брал её с полки, выходил на лестницу и чистил там по возможности свой костюм. Иногда и ботинки протирал Калиночка мокрой тряпкой, но это только если они уж очень были загрязнены и имели по-настоящему непристойный вид, бросавшийся в глаза окружающим и вызывавший на их лицах осуждающее выражение, а у некоторых женщин — даже презрение и брезгливость.
Вообще-то, если быть до конца честным и откровенным, то на мнение окружающих людей, независимо от их пола, возраста и иных отличительных признаков, было Калиночке наплевать. И не потому совсем, что он относился к людям с презрением или с какими-то иными нехорошими чувствами, а потому что были они ему безразличны и не близки. Так же, как и он им. И естественно, что в такой ситуации он не придавал никакого значения их мнению и позволял себе выглядеть так, как мог или так, как случалось ему выглядеть в какой-то данный конкретный момент. Кстати, чистил он одежду и обувь, только если сам чувствовал в этом потребность и необходимость, а если не чувствовал, то никакие взгляды, никакой шёпот за спиной не могли его на это подвигнуть. Потому что относился Калиночка к себе, можно сказать, наплевательски. Вещи себе новые покупал лишь после того, как старые приходили в полную и окончательную негодность — носки, и те таскал на ногах до тех пор, пока они не покрывались дырками и не расползались от прикосновения к ним пальцев рук. Поступал так Калиночка не от жадности или неимения средств на приобретение себе новых носков, а потому, что было ему смертельно скучно заниматься покупками, скучно и неинтересно, и всё время, на это потраченное, он считал потраченным зря, без всякой пользы, хотя понимал, что и вреда подобное расходование времени не приносит. Другими словами говоря, тяготился Калиночка собой и своими потребностями, считая эти потребности присущими не себе, а своему организму. Организм же и вовсе не заслуживал того, чтобы к нему относиться как-нибудь особенно — бережно там или с пониманием. Калиночка, во всяком случае, был в этом абсолютно уверен. Поскольку при всем желании не мог иначе относиться к шестидесяти трём килограммам мяса, крови, кишок, и прочих субпродуктов. А с тех пор, как организм Калиночки стал ещё и сбоить из-за накопленной за жизнь усталости, и показывать свой норов, не желая, к примеру, просыпаться по утрам и требуя к себе повышенного, ничем не заслуженного внимания, Калиночка и вовсе организм свой запрезирал и шёл, конечно, у него на поводу, но в самых вынужденных, что ли, обстоятельствах — вот, допустим, ходил по мосту пешком, объясняя себе, что нужно это не организму, а ему самому — Калиночке — и даже не так нужно, как доставляет какое-то — пусть несколько своеобразное — удовольствие.
Но, конечно, мало что в жизни бывает без причины и следствия. И такое отношение к себе Юрия Петровича Калиночки тоже имело свою причину, являясь следствием, хотя он над этим и не задумывался. А дело было так. Очень давно, лет, наверное, двадцать пять или, может быть, года двадцать четыре назад, Калиночке довелось посидеть в тюрьме. Совсем недолго. Но ему хватило. Всё случилось очень глупо и не очень правдоподобно. Он возвращался из общежития, где жили его приезжие однокашники, с какого-то очередного дня рождения или другого какого-то праздника. Возвращался поздно и, понятное дело, в состоянии кое-какого опьянения. Но никого не задевал, никому не мешал. Стоял себе на остановке в самом центре своего города, надеясь, что троллейбус, несмотря на явно неподходящее время, всё же придет и перевезёт его через Новый, совсем недавно пущенный строителями в эксплуатацию мост, на забытое Богом левобережье. Троллейбус, что совершенно естественно, не приходил, хотя в те далёкие годы существовало такое явление как «дежурный» троллейбус или трамвай. И эти дежурные транспортные средства курсировали ночью по основным маршрутам и направлениям один раз в час и подбирали на остановках, а иногда и между остановками, опоздавших прийти домой вовремя людей и подвозили их, если тем было по пути. Вот Калиночка и стоял на остановке больше получаса, хотя если бы сразу пошёл пешком, то подходил бы уже к дому. Но он не пошёл, поленившись, за что, можно сказать, и пострадал. И пострадал хорошо, по-настоящему. Короче говоря, подошёл к выпившему Калиночке наряд милиции в количестве двух человек. Оба сержанты. Или старшие сержанты. Калиночка в этих лычках, а тем более в их количестве, всегда путался. Ну, подошли они к нему, стали документы требовать, которых у Калиночки, понятно, не было — не ходили в то время по улицам и на дни рождения с документами в кармане. А они пристали — давай документы, а то заберём для выяснения и установления твоей сомнительной личности. Калиночка им говорит, что стоит спокойно, троллейбус ждет дежурный, чтобы домой доехать на ту сторону, а они не отстают и не уходят. Особенно один из двух этих сержантов усердствовал и всё старался запугать. А потом обыскивать полез. И достал из кармана нож. Брелок такой был у Калиночки для ключей от квартиры в виде маленького перочинного ножичка. Калиночка говорит — отдай, это ж брелок обыкновенный, мне знакомый из Польши, куда по турпутёвке отдыхать ездил, привёз. И схватил ключи, которые к ножу прикреплены были посредством колечка. А сержант кричать начал — а-а, сопротивление советской власти в лице её органов при исполнении ими служебных обязанностей! И стал Калиночке руку заламывать, заломил — потому что Калиночка ему и не думал сопротивление оказывать — и говорит кому-то, кто Калиночке был невидим, так как стоял у него за спиной:
— Будете, — говорит, — свидетелями.
Калиночка оглянулся через плечо выкрученное, видит, там двое стоят штатских. Думал, поддержат его. Стал что-то такое объяснять, а те молчат. Ну, сержант одного из них послал к телефону-автомату машину вызвать — о существовании уоки-токи тогда у нас в городе и области только по заграничному кинематографу знали, — машина приехала буквально через пять минут — видно, где-то поблизости в засаде стояла — и Калиночку затолкнули в будку, подсадив на лесенку, торчащую из неё сзади, и повезли. А в темноте машины ещё и деньги отобрали — он как раз в тот день стипендию получил — сорок три рубля, семьдесят пять копеек, так всё, что от неё осталось после дня рождения, сержант вместе с этими штатскими свидетелями у него отнял. Штатские его придержали, чтобы не мешал сержанту работать, а он — сержант — по карманам прошёлся. А второй сержант в этом всем участия не принимал. Сидел отвернувшись и смотрел в узкое окошко будки. Да он с самого начала вёл себя пассивно и хотя участвовал в задержании Калиночки, но без вдохновения и даже без необходимого служебного рвения.
В общем, привезли они Калиночку в отделение, составили протокол, что он напал на сержантов милиции с ножом, а свидетели всё это подписали, поскольку были с сержантами заодно. Это Калиночка ещё в машине ясно понял. И его посадили. В следственный изолятор. Там и начал он относиться к себе наплевательски. То есть не там, конечно, а после того, как оттуда вышел.
А в изоляторе или, говоря проще, в тюрьме, ему пришлось плохо. Там всем плохо, но ему было очень плохо. Во-первых, потому что попал он туда неожиданно для себя, с улицы, а во-вторых, потому что в детстве жил Калиночка с родителями на так называемой колонии завода ГШО. Правда, официально она называлась «жилколония». Но всё равно колония. Почему ей дали такое название, сказать теперь, по прошествии стольких лет, трудно и даже невозможно — может быть, потому что она представляла из себя десять пятиэтажных домов, плотно окруженных частным сектором. Но дело не в названии, а в том, что район этот слыл — и был — самым бандитским в городе, и постоянно кто-нибудь из соседей Калиночки садился или, наоборот, выходил из тюрьмы на волю. И вышедшие — а среди них было много малолеток, чуть ли не сверстников — рассказывали о жизни там. Наиболее красочно и сочно делал это Коля Узбек, бывший никаким не узбеком и не Колей, потому что звали Колю Семёном, и у него была мама Цецилия Аароновна Гольдштейн, а папы не было. То есть папа, понятно, был, но кто он и где, не знал ни Коля, ни его мама, поскольку молодость свою она провела бурно и счастливо. Потом, уже в наши дни, Коля сел за организацию похищения двух девиц — дочерей мэра города — с целью получения выкупа в десять тысяч зеленых. И поймался он на том, что вызывал себе на дом одно и то же радиофицированное такси. Вызывал официально, через диспетчерскую. Ну и милиция чисто на всякий случай — поскольку людей, могущих решиться на такое, было в городе раз два и обчёлся — сочла не лишним проверить, что поделывает Коля Узбек. Узнали, не вызывал ли он такси, оказалось, что как раз вызывал и оно стоит сейчас и дожидается его там-то и там-то. Ну, съездили взглянуть. И застали Колю со своими головорезами и обеих девиц, прикованных наручниками к кровати и многократно до этого изнасилованных. Понятно, что обошлось это Коле дорого. На него повесили плюс ко всему ограбление квартиры замначальника областного УВД и убийство в лифте следователя по особо важным делам майора Терёхина. Причём в последних преступлениях Коля сам на суде признался, хотя, как говорили знающие люди из Колиного окружения, ничего такого он не совершал.
А в детстве Колины рассказы наводили на Калиночку тихий ужас и он цепенел, их слушая. И застряло из этих рассказов в памяти, осев на самое её дно, очень многое. А об опущенных — просто всё. Потому что это казалось Калиночке страшнее всего другого. Потом, после детства и после того, как завод ГШО дал его матери новую квартиру в совершенно новом районе, Калиночка жил другой жизнью, но те рассказы остались в его голове и иногда, хоть и крайне редко, ему снились. И тогда он во сне вскрикивал. И просыпался от собственного своего вскрика, и вскакивал, и ходил в кухню пить воду из синего чайника.
И когда Калиночку посадили, он сразу вспомнил, что опускают тех, кто чем-нибудь не понравится хозяевам камеры, и он с первой секунды своего пребывания там старался всем нравиться и ни у кого не вызывать никаких низменных звериных желаний. Что ему в итоге удалось. Тем более сидел он недолго. Тот, второй сержант, его вытащил. Хотя никто не верил, что его отпустят, все говорили — раз попал, будь добр, отсиди. А виноват ты или не виноват, это значения не имеет. Но сержант Калиночку спас. Доложил по команде, что напарник подбивал его задержать какого-нибудь ночного лоха, с целью ограбления, а чтобы на этом деле не погореть, задержанного обвинить в нападении на милицию и посадить. Конечно, ему было трудно что-либо доказать, потому что он был один, а у того — у напарника — двое свидетелей имелось. Правда, потом выяснилось и подтвердилось, что они старые друзья и вместе служили в армии. И Калиночку в конце концов выпустили из изолятора на свободу и даже в институте восстановили. Сначала, когда на него бумага из милиции пришла в деканат — исключили, а потом восстановили. С трудом, понятное дело, но всё-таки. К слову, спасшего его от срока и от суда сержанта со временем из милиции вычистили. Намекнули, что для него же лучше будет, если он подаст рапорт об отставке. И сержант этот, который оказался слишком уж честным и принципиальным, не стал с ними связываться и против ветра плевать, а сделал, как ему советовали. Впоследствии Калиночка встречал его в городе, и он говорил большое спасибо за то, что благодаря Калиночке вовремя унёс из милиции ноги и смог хорошо устроиться в жизни, и теперь та же самая милиция охраняет его личную частную собственность и его самого, и он платит ей — милиции — заработную плату, а за хорошую и верную службу даёт самым лучшим из лучших премию.
А Калиночка после тюрьмы стал себя недолюбливать и плевать на то, что о нём думают и говорят другие, и меньше всего волновало его, что он кому-нибудь не нравится или, наоборот, нравится. Желания нравиться и страха не понравиться, которые не оставляли его в тюрьме ни на минуту, достало Калиночке на всю оставшуюся жизнь с лихвой.
И вот он ходил каждое утро пешком от своего дома, расположенного на левобережье, то есть в новой, недавней постройки, части города, до постоянного места своей службы, которое находилось в самом центре старого города. И само собой понятно, что для этого ему необходимо было преодолеть мост, что он и делал пешим порядком, несмотря на холод, гололед, ветер и прочие погодные неприятности, сопутствующие обычно зиме как самому неблагоприятному для человека времени года. Хотя, если задуматься, все времена года для человека не особенно благоприятны. Зимой холодно, летом жарко и пыльно, осенью и весной — мокро, грязно, мерзко и противно, к тому же весной прибавляется ко всем перечисленным прелестям бытия авитаминоз и, как говорили раньше, томление плоти. Но мало ли что и как говорили раньше. Раньше — это раньше. Раньше давно куда-то ушло и унесло с собой всё, что в нём содержалось, что было ему присуще, отличало его от того, что можно назвать условно «ещё раньше» и отличает от того, что есть теперь. Поэтому не стоит, скорее всего, вспоминать, как говорили тогда, в «раньше» — всё равно же сейчас говорят по-другому и понимают по-другому, и по-другому живут, думают, чувствуют. Так же, к слову сказать, как и умирают.
Но речь не об этом. То есть об этом, но и абсолютно о другом тоже. Короче говоря, даже неважно, почему ходил Калиночка по утрам через мост — потому ли, что суставы его скелета исчерпали свою природную смазку, превратив всё тело в живую окаменелость, преодолеть которую можно было только посредством движения — постепенного и длительного, и осторожного — то ли потому, что ему было приятно и полезно гулять по утрам, то ли ещё почему-нибудь. Кого в данном случае это волнует? Тут главное — одно. То, что он — некий Юрий Петрович Калиночка — изо дня в день преодолевал водную преграду в виде реки Днепр, пользуясь для этой цели мостом, построенным лет двадцать пять или тридцать тому назад и называемым даже в официальных документах «Новым мостом». Это, надо сказать, вовсе не удивительно, так как через ту же самую реку Днепр был в городе Угорске переброшен еще один мост, которому стукнуло чуть ли не шестьдесят лет. Конечно, имя «Старого моста» по праву принадлежало этому — шестидесятилетнему. Что не только правильно, но и вполне логично. Тем более что оба моста со времени своей постройки, а точнее, пуска в эксплуатацию, ни разу не ремонтировались по-настоящему, капитально, а в последние годы, годы неустойчивого переходного времени, не только не ремонтировались, но и не убирались. Или лучше будет сказать, что мосты не убирали те городские коммунальные службы, которые убирать их были обязаны.
А они на свои обязанности не обращали внимания. Поэтому в нынешнюю зиму, выдавшуюся небывало снежной и стойкой — без всяких оттепелей и резких перепадов температуры — мосты, и в частности мост новый, были завалены снегом, и машины ездили по нему скользя и буксуя при переключениях передач и торможении, а также и при обгонах. Впрочем, снегом были завалены не только мосты. Снегом были завалены все без исключения улицы города, все немногочисленные проспекты и площади, все парки и скверы, ну и, конечно, переулки, дворы, тупики. Кроме того, снег лежал слоями, пластами и кучами на крышах домов и других строений, подвергая их реальной опасности быть проломленными в один прекрасный, если так можно сказать, момент. И тут жителям и гостям города повезло, поскольку ни одна крыша в Угорске и его окрестностях не рухнула и не провалилась под непомерной тяжестью снежных покровов, хотя рассчитаны на такой дополнительный вес крыши обычных жилых домов, конечно, не были. И это вполне объяснимо, потому что в южных краях редко бывают такие обильные и продолжительные снегопады. Может, раз в сто лет, а может, и реже. И никто не рассчитывал, что этот один раз придётся именно на наши годы, когда столетие почти что, можно сказать, благополучно закончилось.
Да, крышам и, значит, домам в целом повезло больше, чем тем же самым дорогам и мостам. Потом, когда всё уже случится и будет свежо в памяти не только родственников потерпевших, но и всех остальных жителей областного центра (ведь все телестудии, какие только имелись на тот момент в городе, сделали о происшествии подробные видеорепортажи), на месте аварии кто-то привяжет к фонарному столбу бумажный венок, и он будет долго висеть, истекая красками и линяя, и превращаясь в нечто бесформенное и трепещущее на ржавом проволочном скелете двумя сосновыми лапами. А потом — уже весной — его снимут и бросят в воду рабочие, ремонтировавшие на мосту какие-то электрические или, может быть, телефонные кабеля, связывающие части города по обе стороны реки в единое и неразделимое целое. И секцию легкого бетонного заборчика восстановят рабочие. Правда, другие — из службы по ремонту дорог. Они привезут такую же точно секцию, как стояла там до катастрофы, приварят к её закладным деталям широкие хомуты и этими хомутами закрепят секцию между двумя другими — уцелевшими и сохранившимися в полной неприкосновенности. Даже следов никаких на них не осталось — ни царапинки. Потому что автомобиль марки «Жигули» прошёл точно по центру секции, выломив её собой, а к соседним секциям не прикоснулся. Калиночка видел это с расстояния, как говорится, невытянутой руки. А вообще, он всё видел, не только самый критический момент. Так у него совпало, что он как раз поднял голову — хотя до этого шёл, глядя исключительно себе под ноги и больше никуда не глядя. С самого начала моста так он шёл, чтобы меньше грязи в глаза летело. Он с той же целью и вязаную шапочку посильнее натянул — благо она у него растягивалась как угодно — хоть до самого подбородка, хоть ещё ниже. А тут — уже после того, как перевалил за средину и миновал самую высокую точку моста — Калиночка вдруг поднял голову, поправил предплечьем шапочку, сбив её чуть выше на лоб, и осмотрелся. А вернее, посмотрел прямо перед собой, вдаль. И стал тем самым единственным свидетелем, свидетелем, который и рассказал всё потом в деталях, мелочах и подробностях, потому что видел всё с самого начала до самого конца. Нет, конечно, нашлись впоследствии ещё люди, что-то видевшие и запомнившие, но они наблюдали происходящее издалека. А большинство из них обернулись уже на звук удара и зафиксировали, как бы это поточнее выразиться, только голый конечный результат. И говорили после кто во что горазд. Даже мостовые гаишники, сидящие в высокой стеклянной будке на самой середине моста — чтобы иметь возможность наблюдать его протяжённость как в одну, так и в другую сторону — ровным счётом ничего не видели. Они в этот момент были заняты каким-то своим важным неотложным гаишным делом или, может быть, что-либо горячо обсуждали: предложение какое-нибудь рационализаторское, способное привести всю службу ГАИ страны, а возможно, не только страны, но и Европы, и чем чёрт не шутит — мира к повышению безопасности уличного движения на дорогах. Ну в общем, не следили они в данный, именно этот миг, за объектом. Отвлеклись от постоянного и непрерывного бдения. Потому что нельзя же в самом деле следить за чем-нибудь или за кем-нибудь не отрываясь в течение всего дежурства. Если следить не отрываясь, никакого внимания не хватит, а если и хватит, то такого напряжения зрения и того, что с ним связано в головном мозгу, ни один человек, даже блестяще прошедший суровую медицинскую комиссию и не менее суровую школу милиции, не выдержит. Просто физически. Поэтому в том, что люди на своём посту отвлеклись и слегка развеялись, ничего предосудительного, а тем более удивительного нет и быть не может. И в том, что Калиночка поднял глаза в восемь часов тридцать одну с половиной минуты, а не, допустим, на двадцать секунд позже, его, Калиночки, заслуги нет никакой, а есть в этом либо чистой воды случайность, либо самый что ни на есть промысел Божий и перст судьбы, что в общем по большому счёту одно и то же. Короче говоря — провидение так распорядилось сложенной им же ситуацией и эта ситуация включала в себя и то, что гаишники всё до копейки проморгали, и то, что никакие другие люди не оказались в нужное время в непосредственной близости от нужного места, и то, что Калиночка там оказался. К слову, он, вспоминая это незабываемое зрелище или рассказывая виденное то по требованию следствия и телевидения, то по просьбе сослуживцев, соседей и разных знакомых, всегда думал — не дай Бог никому увидеть то, что увидел я, да ещё с такого невыносимо близкого расстояния. Запала, ему глубоко в душу та, без преувеличения жуткая, картина. Когда неожиданная смерть происходит в непосредственной близи от живого человека, она обязательно кажется ему жуткой и запоминается (конечно, если случается не на войне. Там к смерти довольно быстро привыкают, и она не затрагивает уже тех, кто был рядом и остался в живых, или, может быть, затрагивает, но не так глубоко и ощутимо) на длительное время — иногда на месяцы и годы, а иногда и вообще навсегда, до гробовой, как принято говорить в таких случаях, доски.
И Калиночка помнил о том, что довелось ему увидеть в тот день, всегда. Помнит он это и сейчас, и будет помнить, очевидно, и дальше. До тех пор будет помнить, пока память его не угаснет и очень возможно, что угаснет она не ранее, чем угаснет естественным образом вся его жизнь. Причём особой памятью Калиночка никогда не отличался. Даже в детстве, когда память у всех скорее хорошая, чем плохая, у Калиночки она была скорее плохая, чем хорошая. И выучить что-нибудь наизусть служило для него сущим наказанием и пыткой. Стихи знаменитых поэтов-классиков, и те давались ему огромным усилием воли и упорным нелёгким трудом. А тут он запомнил всё. До самых мельчайших деталей. И не только само событие, а и весь день, начиная с самого раннего утра и заканчивая поздним вечером, когда он завершил дачу всех требуемых от него показаний и пришёл домой, чувствуя тяжелую усталость, как будто работал с лопатой или киркой в руках. Хотя нет, его усталость в тот день была какой-то другой, незнакомой, и как сбросить её с себя, было Калиночке неясно и неизвестно, поскольку самый действенный и распространённый метод снятия усталости оказался в данном случае неприемлемым — сколько Калиночка ни старался уснуть, у него ничего не вышло. Не помогло ни снотворное, ни последовавшая за ним часа через полтора большая рюмка водки. Не удавалось Калиночке отключить работу своего головного мозга и главное — своего разыгравшегося воображения. А воображение его работало в тот вечер и в ту ночь, как работает киноаппарат в кинотеатре, где сеансы идут бесконечно, в том смысле, что конец фильма сменяет его же начало и снова фильм идёт, пока не кончится, и снова начинается без всяких перерывов — и так до конца работы кинотеатра, в который входят люди независимо от того, в начале сеанс, в середине или в самом своём конце. Хотят войти — покупают билет и входят.
Так и перед глазами лежащего навзничь Калиночки сменялись картины — одна за другой, одна за другой — и управлять этими картинами он не мог, он мог только смотреть их все подряд безостановочно, смотреть, смотреть и смотреть. Он мечтал — по-другому не скажешь — уснуть, но мечта его оставалась мечтой. Кстати, мечтал он, по-видимому зря, так как и во сне ему приснилось бы то же самое: те же самые картины прожитого дня. Час за часом, минута за минутой. А в кульминационный, если можно так выразиться, момент он увидел бы всё по секундам и, пожалуй, не по секундам даже, а по долям секунд — может быть, по десятым долям, а может быть, и по сотым. Другими словами, сон его ничем бы не отличался от яви, поскольку явь эта очень напоминала сон.
Вначале его уставшее, зацикленное, слетевшее с тормозов и с катушек воображение прокручивало картину непосредственно вылета «Жигулей» с моста, потом оставило её и занялось восстановлением хронологии событий всего прошедшего дня, выбрав за точку отсчёта два удара тяжёлыми, так называемыми бронированными, дверями о такие же бронированные дверные коробки и двойные провороты мощных гаражных замков, запирающихся массивными фигурными ключами так надёжно, что открыть их может только граната, взорванная на пороге. Это жильцы соседних квартир уходили делать свой небольшой немудрёный бизнес. Каждое утро они уходили в одно и то же время и каждое утро удары их дверей и скрежет их замков выводили Калиночку из тяжёлого сна, сна сорокапятилетнего человека, не слишком здорового и ведущего не очень соответствующий своему возрасту образ жизни.
Просыпался Калиночка давно уже с большим трудом и ещё с большим трудом вставал с постели. Хроническая болезнь нашего века — остеохондроз — делала процедуру вставания сложной и обременительной — а иногда физически невыносимой. Шея ныла и болела, голова на ней поворачивалась на совершенно незначительный угол, суставы ног и рук трещали, отказываясь сгибаться и разгибаться. Калиночка начинал ощущать себя отдельно от своего тела, сердился на него, проклинал его неуклюжесть и малоподвижность, злился, что вынужден таскать его — своё то есть тело — за собой, как улитка таскает за собой свою раковину, а не таскать её никак не может, поскольку без раковины просто не будет улиткой и вообще без раковины она обречена на смерть и ни на что больше.
Единственным спасением от такого утра было не спать одному, а спать с какой-нибудь женщиной. Тогда тело Калиночки мобилизовало все свои скрытые резервы и вело себя по-молодому бодро и достойно. Но это удавалось Калиночке не всегда, хотя и не так уж редко. Он был одиноким человеком, одиноким уже много лет. Да и вообще он был одиноким — по сути своей и по строению. Недаром бывшая жена сказала ему перед тем, как его оставить и уйти жить к другому мужчине, что он, Калиночка, человек непарный. И сказано это было десять или, может быть, даже двенадцать лет назад. Почему она это сказала тогда, когда Калиночка пребывал в самом полном расцвете сил и возможностей, черт её знает. Видно, она имела на такое мнение и такое высказывание какие-то основания и причины — она же знала своего мужа как нельзя лучше, знала лучше, чем саму себя. За всю жизнь никто не знал Калиночку лучше, чем жена. Мать — и та не знала. Или знала, но до каких-то определённых лет. А потом, когда её сын, её Юра, или, как она часто его звала, Юр, уехал из дому, чтобы стать в жизни человеком с большой буквы, её знание стало постепенно не соответствующим действительности, а впоследствии и ложным. Ведь в ней сохранились и жили представления о своём сыне, оставшиеся в памяти от их общего прошлого, а о тех изменениях, которые произошли в нём за годы отдельной самостоятельной жизни, она не только не знала, но и не догадывалась. Иногда чувствовала что-то при редких с ним встречах, но чувства её были смутными и неоформившимися, и она не могла даже для себя сформулировать, что именно чувствует к сыну, поскольку несмотря ни на что, она любила его как мать любит своего ребенка, любит уже потому только, что родила его. Родила бы она другого — любила бы другого. Иное дело, когда женщина любит мужчину. Женщина не знает, за что любит и не знает, почему любить перестаёт. Именно так было у Калиночки с его бывшей женой. То она полюбила его, выделив из многих своих знакомых неизвестно по каким признакам и критериям, то разлюбила спустя несколько счастливых лет, и тоже непонятно почему. Пришло время разлюбить — она и разлюбила. Но вывод о непарности Калиночки сделала всё же верный. После неё он так и не нашёл себе пару, за двенадцать лет не нашел. Хотя, если быть абсолютно точным, он её и не искал никогда. Жил какие-то периоды своей жизни в паре с той, которая была ближе и была не против, а чтобы искать — нет, этого он за собой не замечал. И до наступления того утра, о котором идёт речь, Калиночка провёл хорошую ночь с хорошей женщиной Инной, имевшей страшную фамилию Вовк, но являвшейся на деле совсем не страшной и не злой, и на свою фамилию не похожей. Она скорее была незащищённой и плохо приспособленной к современной беспринципной и обманчивой жизни. И всё у нее в этой жизни складывалось не лучшим образом, а кое-что не складывалось совсем. Как, например, не складывалась у неё семейная жизнь. Три раза выходила она замуж с очень серьёзными намерениями за мужчин, бывших от неё просто без ума, и три раза они бросали её самым неожиданным и подлым образом, оставляя ни с чем и даже не у разбитого корыта. Потому что все корыта и всю другую утварь, а также и квартиры, где они жили с Инной семейной жизнью, ведя общее хозяйство, её бывшие мужья какими-то непостижимыми в своей простоте способами оставляли себе, а она оказывалась на улице без вещей, без денег — так как все зарабатываемые деньги тратила на семью — и конечно, с сыном от первого раннего брака на руках. Не на руках в буквальном смысле слова — сыну её ко времени первого развода исполнилось уже целых четыре года, а когда подоспел третий, вообще он был взрослым школьником девяти лет и пяти месяцев от роду. Взрослым, всё понимающим и вполне самостоятельным. И ещё он был нетребовательным и бесстрашным. Никогда ничего не просил купить, хотя, конечно, и радовался, если ему перепадало что-нибудь вкусное или полезное. И ночами он не боялся оставаться один. Спокойно гасил свет и спокойно засыпал. Правда, просыпаться один не любил. Этого он не любил, пожалуй, больше всего на свете. Почему-то ему нужно было открыть глаза и увидеть, что в доме кто-то есть. Не важно, кто именно. А больше всего он радовался, если проснувшись, видел Инну. Тогда он улыбался, потягивался с кряхтеньем в постели и говорил: «Инна, привет». А она отвечала ему «привет» и поднимала с постели, и говорила «иди умывайся», и готовила ему завтрак, и сидела с ним рядом на кухне, пока он его съест, говоря серьёзным тоном, но в шутку: «Ты знаешь, — говорила, — что на западной Украине к родителям на «вы» обращаются, а ты — Инна». А сын ей тоже в шутку и тоже с серьёзным выражением лица отвечал: «Мамо, та вы з глузду з’їхали». И они смеялись этой знакомой обоим шутке так, как будто звучала она впервые. А вообще он, сын Инны Пашка, нередко шутил и шутил удачно. Как девятилетние дети обычно не шутят. Как-то он, идя рядом с Инной по улице и ёжась от холодного ветра в своей легкой, совсем не греющей курточке, посмотрел на мать сбоку и сказал невозмутимо и очень серьёзно: «Надень, — сказал, — капюшон, придатки простудишь». Где он взял эту фразу, откуда, из какого источника знаний почерпнул сведения о придатках, Инна так и не выяснила — да и не выясняла, — но такая сыновняя забота её потешила и согрела, можно сказать, до мозга костей.
Когда же сын её просыпался и никого в квартире не обнаруживал, настроение у него сразу портилось и он часто, случалось, плакал. Плакал и не мог успокоиться — потому что ему было себя жалко до слез, а потом в конце концов он всё-таки успокаивался, но глаза его оставались на мокром месте весь день и он мог расплакаться вдруг без всякой видимой причины, ни с того ни с сего. И Инна, нередко ночуя вне дома, старалась вернуться до того, как её сын проснётся. Нельзя сказать, что это ей удавалось всегда, но она старалась.
И в это утро она проснулась после короткого утреннего сна, полежала секунд пятнадцать неподвижно, дыша ровно и глубоко, затем вскочила, наклонилась, присела, нагнулась и побежала в ванную, чтобы привести себя по-быстрому в относительный порядок и бежать поскорее домой. Благо, квартиру она снимала совсем недалеко от дома Калиночки — буквально в пятистах метрах. И это расстояние Инна преодолевала за пять-шесть минут, а если ей сразу попадался троллейбус, то и вообще за три. Близость места жительства очень нравилась ей в Калиночке, и всё остальное нравилось, но не так чтобы очень. Всё остальное могло нравиться и больше.
Калиночка тоже проснулся, когда она встала, хотя спал в эту ночь совсем мало. Они с Инной всегда спали мало, так как им всегда было жаль тратить их общее время на сон, который протекал у каждого по отдельности и тем самым разделял их. Вместе люди могут делать много разного — в частности могут любить друг друга, но спит (так же как и умирает) каждый человек сам. Правда, говорят, что бывает, когда близкие или родные люди видят в одно и то же время один и тот же сон, а значит, можно считать, что они не расстаются во сне и что сон их не разделяет. Но, конечно, Инна Вовк и Юрий Калиночка не были родными, а близкими были, но не до такой степени, и Калиночка моментально после любви погружался в короткий глубокий, свой собственный сон, сон, приносивший ему отдых, но не успевавший сковать суставы конечностей и позвонки позвоночника.
— Я сейчас встану и тебя провожу, — сказал Калиночка, повысив голос — чтобы быть услышанным в ванной.
— Лежи, я сама, — ответила ему Инна сквозь шум воды в старых водопроводных трубах.
— Мне всё равно скоро вставать, — сказал Калиночка.
— Скоро — ещё не сейчас, — сказала Инна.
Калиночка не всегда её слушался и чаще всего вставал вслед за ней и выходил с ней на улицу, и провожал её немного, потом возвращался — тоже всегда пешком, умывался, брился, завтракал и уходил на работу. Но сегодня он Инну послушался и сказал «ну ладно», и остался в постели — не спать, а так, растянуть процедуру вставания, сбить темп с самого утра, чтобы потом, в течение дня, попытаться этот спокойный темп сохранить и прожить день размеренно и с каким-нибудь видимым толком. И Инна вышла из ванной комнаты уже свежая и без ночных теней под глазами, остающихся обычно у большинства тридцатилетних женщин после любви. Она их смыла, а то, что смыть не смогла, подкрасила, подмазала, припудрила. И подошла к дивану и поцеловала Калиночку на прощание молодыми прохладными губами. Сказала «привет, я позвоню» и уже из прихожей махнула рукой. Замок в двери захлопывался автоматически, и Калиночке не пришлось вставать, чтобы запереть дверь. Он тоже махнул рукой и плавно повернулся на бок, этой же самой рукой вцепившись в диванную спинку и помогая себе совершить поворот на девяносто градусов вокруг своей горизонтальной оси.
Калиночка полежал так, ни о чём не думая и ничего не вспоминая, даже приятные подробности недавней ночи он не вспоминал. Он вообще почему-то в редких случаях вспоминал Инну, если её не было под рукой или хотя бы в поле зрения. Она уходила, и Калиночка забывал о ней до следующего её прихода или следующего телефонного звонка. Он обычно и по голосу узнавал её не сразу, а с какой-нибудь третьей или пятой фразы, хотя виду, конечно, не подавал. Но Инна почти всегда, по неуверенной интонации, чувствовала, что он не узнает её и вслушивается в её голос, чтобы определить наконец, кто же ему позвонил и с ним сейчас разговаривает. Сказать, что это очень её трогало или обижало, она не могла. Инна и сама вспоминала о своём Юрии Петровиче за секунду до того, как начинала вертеть диск телефона. У неё сначала возникало желание, потом по логической цепочке — ассоциация с Калиночкой, и она тут же принималась ему звонить, чтобы он помог ей избавиться от желания. Правда, позвонив, она ловила себя на том, что Калиночка нужен ей не только для этого, что ей хочется просто его увидеть, рассказать ему о тех днях, в которые они жили врозь и не вспоминали друг друга. И она вызванивала Калиночку дома или на работе, и нервничала, если телефон не отвечал или был бесконечно занят. В ней возникало даже что-то, похожее на ревность. Но продолжалось это недолго. В конце концов она его где-нибудь заставала, говорила, что придёт и слышала его неизменное «давай». И они опять встречались у Калиночки дома, проживали вечер и ночь, как проживают их почти все мужья и жены, а утром разбегались по своим углам жизни до следующей, такой же короткой и приятной встречи. И обоих этот предосудительный с общепринятой точки зрения образ жизни устраивал, давая возможность каждому жить своей собственной частной жизнью и одновременно иметь кого-то время от времени рядом — кого-то, с кем можно поговорить обо всём, и получить всё, что требуется в постели, но о ком не нужно постоянно заботиться и волноваться, и кого нет нужды изо дня в день кормить, поить, одевать и обувать. То есть таким образом и Калиночка, и Инна давали себе возможность (и присваивали право) жить как бы в двух жизненных измерениях — одном обычном, принятом абсолютным большинством общества и, можно сказать, человечества в целом, а в другом собственном, где они позволяли себе не обращать на общество и человечество никакого внимания. Хотя Калиночка в обоих этих измерениях мало на кого обращал внимание, о чём я уже говорил раньше. Он и на Инну-то его не очень обращал. Слушал всё, что она на него вываливала после недельного отсутствия, кивал головой, поддакивал или, если нужно было по смыслу, спрашивал что-то, что-то уточнял и немедленно выкидывал из головы, о чём они говорили минуту назад. Единственное, что можно, пусть с некоторой натяжкой, считать проявлением внимания к Инне, было внимание Калиночки к её сыну и её коту. Выражалось оно одинаково и незатейливо. В дни, когда Инна обещала прийти, Калиночка заходил на уличный базарчик — тот, что тянулся от проспекта имени Правды по улице Калиновой (названной не в честь Юрия Петровича Калиночки, а в честь дерева калины), и покупал ребёнку шоколадку, жвачку или какой-нибудь киндер-сюрприз, а коту покупал куриный окорочок. И утром Инна всё это уносила. Потому что порадовать сына и кота она всегда стремилась, а средств на это у неё никогда не было. И она всегда говорила Калиночке «ну, Юр, разбалуешь ты моих типов в конец». А Калиночка понимал, что это она несерьёзно насчёт «разбалуешь» и отвечал тоже несерьёзно. Ты смотри, говорил, не перепутай, кому что. И как он однажды узнал, говорил так не зря. Сама Инна и проговорилась, рассказав ему как-то по телефону, не подумав, что пришла от него домой, быстро изжарила курицу и накормила Пашку, потому что жареную курицу он любит. «Ты что, скормила Пашке окорочок, предназначенный коту?» — спросил Калиночка. А Инна ответила: «Да, но коту тоже хватило». И сообразив, что это говорить Калиночке было не обязательно, сказала уже с отчуждением в голосе: «А что, нельзя?». «Почему нельзя? — сказал Калиночка. — Можно». И после этого случая стал покупать два окорочка. Этим внимание Калиночки к той, второй части Инниной жизни в общем-то и ограничивалось. Он, кстати, никогда не видел ни её сына, ни её кота и знал о них только из рассказов Инны. Так что, если бы вдруг оказалось, что ни сына, ни кота не существует в природе, Калиночка даже не очень бы удивился.
Он, надо сказать, вообще ничему давно уже не удивлялся. А если удивлялся, то каким-то пустячным и незначительным вещам. Вещам, которые не были достойны даже того, чтобы над ними долго задумываться. К примеру, он никак не мог взять в толк, почему это чуть не все улицы больших и малых городов — за редким достаточно исключением — живые люди называют именами умерших людей. Чаще всего, конечно, великих и гениальных и достойных вечной памяти потомков, но обязательно умерших. И когда Калиночка долго ходил по городу, в какой-то момент ему начинало чудиться, что он бродит по кладбищу. Для полноты картины не хватало только указания годов рождения и смерти тех, чьи знаменитые и громкие имена носили улицы больших и маленьких городов, и даже деревень, сёл и посёлков. И он удивлялся — мол, неужели фантазии ни у кого не хватает давать улицам нормальные благозвучные названия, радующие и ласкающие слух, и не вызывающие при этом никаких неприятных для человека мыслей о его недолговечности и бренности. Или сами они, те, кто даёт эти названия, о таких вещах никогда не задумываются, как не задумывался над ними в своей молодости или, вернее, юности и сам Юрий Петрович. Он даже гулять на кладбище ходил. Со своей первой в жизни любовью. Имени этой любви Юрий Петрович теперь, конечно, не помнил, но помнил, что у неё были холодные пальцы, холодные уши и холодный кончик носа, невзирая ни на какую жару. А грудь, наоборот, была горячая, как у больной гриппом. На кладбище они ходили целоваться. Правда, кладбище то уже не действовало и на нём никого не хоронили. А деревья там росли низкие, корявые, но с очень густой листвой и за ними хорошо было прятаться от окружающей действительности и посторонних взглядов. И они перелезали через низкий кладбищенский забор, пробирались по тропинкам между могилами вглубь до большой ограды с широченной скамейкой и сидели на этой скамейке часами, отгороженные от живого мира кладбищенскими деревьями и кладбищенской тишиной. И никакие мысли их не посещали, хотя вокруг них не было ни одной живой души, зато было полным-полно мёртвых тел, зарытых на символической в общем-то глубине. И памятников тоже вокруг было огромное количество, памятников с тусклыми истёртыми надписями. Фамилия, имя, отчество, год рождения и год смерти. Тогда Калиночка на всё это не очень-то смотрел, он смотрел на свою первую любовь, и мучил его один вопрос: если продвинуть руку от коленки вверх по ноге, она обидится навсегда или нет?
Но всё это хорошо в молодости, а после сорока на кладбище думается уже совершенно о другом. И не только на кладбище. Ведь же не просто так даже улицы, названные в честь мёртвых вызывали у Калиночки соответствующие ассоциации, и он всерьёз считал, что улицам надо давать названия типа Калиновая и никаких других.
И каждое утро выходил Калиночка на угол этой улицы, сворачивал на проспект имени Правды, названный, по его словам, тоже в честь усопшей и почившей в бозе, и шёл вдоль проспекта к Днепру пешком три длинных километра, затем он входил на мост и шёл по мосту ещё почти столько же, чтобы достичь наконец центра города, где располагалась его контора. В это утро всё так и было. Юрий Петрович не спеша, так как времени у него после ухода Инны оставалось более чем достаточно, собрался, позавтракал бутербродами с останкинской колбасой, запивая их крепким коричневым чаем, затем оделся, обернул шею толстым колючим шарфом два раза, нахлобучил шерстяную серую шапочку так, чтобы она была ниже мочек ушей, захлопнул входную дверь и спокойно, прислушиваясь к состоянию и поведению суставов ног, рук и позвоночника, спустился с третьего этажа вниз. За углом, не доходя остановки, он встретил «своих» слепых, которых встречал почти каждый божий день. Они шли втроём, держа друг друга под руку — муж, жена и их сын. Муж и жена несли в свободной руке по лёгкой алюминиевой палке, а сын был зрячий и вёл родителей на работу. Дальше по Калиновой работал небольшой завод объединения «Луч», принадлежавший обществу слепых. И, видимо, эти слепые на нём трудились, возможно, что и вместе со своим сыном, потому что на заводе сорок процентов списочного состава составляли зрячие. А жили они, скорее всего, в доме слепых, тут, неподалёку. Этот дом — обычная хрущёвская пятиэтажка — днём ничем не выделялся на фоне остальных домов той же постройки, а вечером бросался в глаза прохожим большинством абсолютно темных окон. Слепым свет не нужен — что очень в наше время экономно, — и зажигали его только их дети, родившиеся, слава Богу, зрячими, если, конечно, они имелись в семье. Увидев этих «своих» слепых сегодня, Калиночка подумал — интересно, есть ли среди них одинокие мужчины, такие, к примеру, как я, и как они в таком случае живут без посторонней помощи? И он сам же себе ответил, что, наверное, одинокие слепые — это большая редкость, потому что жить вдвоём — даже когда оба ничего не видят — гораздо легче. А жениться и выйти замуж им намного проще, чем зрячим. Им ведь внешность друг друга без разницы. Красивая женщина или страшная — всё равно её лица не увидать. Поэтому, наверно, они все и выходят замуж, хотя красивыми не бывают практически никогда. Глаза, что ни говорите, значительно украшают лицо. А когда глаз нет или когда они незрячие, лицо, даже с правильными и тонкими чертами, становится бессмысленным и невыразительным.
Наконец слепые разминулись с Калиночкой и свернули на улицу Калиновую, а Калиночка продолжил свой путь, от улицы Калиновой удаляясь.
Идти было неудобно и скользко, поэтому Юрий Петрович шёл, почти не поднимая ног. Мать, увидев эту его походку, обязательно сказала бы: «Не совай ногами». Но иначе по такому гололёду и вовсе идти было невозможно. А так Калиночка приспособился и передвигался довольно ходко. И ни разу за эту непомерно длинную зиму не упал. Что само по себе уже было немало, потому что костей народ наломал за последние месяцы уйму. В травмопунктах годичный запас гипса израсходовали, а зима же ещё не кончилась и кончаться не собиралась. Знакомый Калиночки сломал себе ногу в трёх местах, до больницы его прохожие под руки довели, а там говорят: «Давай гипс — наложим. Или плати миллион семьсот тысяч — у нас на территории больницы аптека работает коммерческая, в ней есть всё, в том числе и отсутствующий в нашей больнице гипс. Давай деньги, мы сбегаем в аптеку, хоть это в наши обязанности не входит, купим гипса и всё сделаем в лучшем виде». И пока знакомый не дозвонился до работы и не выпросил в долг у начальства нужную сумму, никто ему никакой помощи не оказывал. Несмотря на тройной перелом ноги. А как только деньги с работы доставили и заплатили травматологам, они сразу приступили к своим профессиональным обязанностям и выполнили их наилучшим образом согласно клятве Гиппократа.
С Калиночкой ничего подобного, благодаря его особой осторожности при ходьбе и малой подвижности суставов, не происходило и — он был уверен — произойти не могло. Хотя, конечно, все под Богом ходят. Калиночка в этом окончательно убедится очень и очень скоро. Притом, что он и раньше был в этом убежден. Свидетельств тому имелось много как в жизни, так и в классической художественной литературе, которую Калиночка по-настоящему уважал и ценил, и считал, что литература часто оказывается правдивее и умнее, и главное, интереснее жизни. Это действительно для него было главным — интересность. Потому что задрала его обыденность и безынтересность повседневного регулярного проживания одного дня за другим — месяцами, годами, десятилетиями. А поколения — и столетия так проживают, да какие столетия, когда две тысячи лет — и это только нашей эры — пролетели — никто оглянуться не успел. Всю мировую историю за год прочесть можно, а за три — на память выучить. Если, конечно, память хорошая, а не такая, как у Калиночки на пятом десятке лет. Он, читая историю разных государств и народов, шкурой прямо ощущал, что в промежутках между описанными историками важными ключевыми событиями — были полные провалы, целые периоды сонного, вялого, ничем не отмеченного существования. А сами эти так называемые исторические события? Что они из себя представляли на протяжении всех веков, какие только известны науке? Войны, набеги, убийства, казни, революции, реставрации и тому подобное средневековье. Обо всём об этом читать, может, и занимательно, а если среди всего этого жить, будучи обыкновенным среднестатистическим человеком? Не говоря уже о том, как приходится умирать людям, попавшим как куры в ощип в гущу таких событий. А вина их — попавших то есть — состоит лишь в том, что рождены они были родителями в неподходящее для жизни время и на неподходящей для неё территории. И таких неподходящих времен и территорий накопилось от Адама и Евы несравнимо больше, чем подходящих. И тут если начать сравнивать и выбирать, то, пожалуй, придёшь к заключению, что лучше уж скука. Хотя и скука — не выход. Скука тоже такая вещь — любую жизнь испортит и превратит чёрт знает во что. О чём опять же прекрасно говорит литература и наиболее прекрасно — литература русская. Тот же Александр Сергеевич Пушкин в своём знаменитом бессмертном романе «Евгений Онегин» — чтобы далеко не ходить за примерами. Причём, если помните, в стихах говорит. О скуке — и в стихах. Видно, говорить стихами ему было проще и удобнее. Даже о скуке. Хотя, конечно, «Евгений Онегин» не об одной скуке написан, а и о множестве других человеческих чувств, гораздо более сильных и для читателя привлекательных. Ну да это общеизвестно всем с незабвенной школьной скамьи и многажды раз доказано дотошными исследователями жизни и творчества великого поэта, имя которым легион, а название — пушкиноведы. Доказано в девятнадцатом веке, доказано в двадцатом и, судя по всему, будет неоднократно доказано в двадцать первом, потому что все эти пушкиноведы, несмотря на разницу подходов, методов и оценок, сходятся в одном — что роман А.С.Пушкина, да и всё его творческое наследие, до сих пор до конца как следует не исследовано и когда будет исследовано — неясно. И их понять можно, во-первых, потому что А.С.Пушкин на самом деле оставил богатое наследие, полное тайн и загадок, а во-вторых, всем этим учёным надо работать и надо ежедневно по нескольку раз есть и пить, потому что все они тоже люди и у всех у них (то есть, конечно, почти у всех) есть семьи, жены и дети, и ничто человеческое учёным-пушкиноведам не чуждо. Правда, нам от этого не легче и вообще никак или, другими словами, ни холодно ни жарко.
И Калиночке было тоже не холодно. Хотя и жарко, конечно, благодаря погоде, ему не было. И он понимал, что живёт, не имея настоящего интереса и именно потому он перед скукой безоружен. Но это понимание ничем ему не помогало, а только мешало ещё больше, добавляя лишних пустопорожних раздумий и таких же выводов. В общем, только голова зря бывала от них забита, а толку из этой забитости или смысла извлечь не представлялось возможным.
Потому Калиночка этим никогда и не занимался. Он не думал о том, что делает, смотрит или читает — и все. Очень простой способ. Посмотрел кино — и ладно, прочёл книжку или там газету — и Бог с ней, сделал что-нибудь — хорошо, не сделал — тоже ничего страшного, не смертельно. Всегда есть возможность сделать то же самое позже, в более удобное время. Главное никуда не спешить. Но Калиночка и не спешил. Даже если ходил очень быстро — такое с ним иногда случалось — это вовсе не означало, что он куда-то торопится. Ходил Калиночка быстро тогда, когда ему хотелось быстро пройтись. Только и всего.
Но сейчас ему этого не хотелось. Поэтому шёл он медленно, тщательно выбирая место, куда поставить ногу. Что доставляло ему, как это ни странно, небольшое, но все-таки удовольствие. Он с удовольствием разглядывал дорогу, всегда находя под ногами что-нибудь интересное или необычное. Неважно, летом, весной, осенью или зимой. Снег и лёд не были Калиночке помехой в разглядывании земли. Напротив, они давали возможность увидеть то, что без снега и льда увидеть никак невозможно. Калиночка даже жалел людей, которые никогда не смотрели внимательно себе под ноги и по сторонам. Сам-то он только этим, можно сказать, и занимался, и много чего в жизни узнал благодаря своей наблюдательности. Или, вернее, не узнал, а увидел. Да большинство из того, что произвело на него сильное впечатление, почерпнул Калиночка не из книг там или из телевизора с кинематографом, а именно из жизни, протекающей с ним рядом, на улицах, по которым ходил ежедневно. Потому что там, на улицах, действительно много чего происходило интересного и запоминающегося. Иногда события имели продолжение, развиваясь в течение какого-то времени, в несколько, как говорится, серий. К примеру, совсем недавно, проходя мимо небольшой невзрачной церкви, выкрашенной с ног до головы в зеленый цвет, Юрий Петрович обнаружил, что церковная ограда исчезла. То есть он даже не сразу сообразил, что произошло и что изменилось в привычном облике здания. Остановился, посмотрел — крест на крыше стоит, двери и окна — на месте, зелёные деревянные ворота на замке. Да, ворота на замке, а забора как не бывало. Он, забор, представлял из себя такие фигурные столбы, сложенные из обыкновенного кирпича, а между ними были установлены металлические узорчатые решётки. Узоры были плетены из стальной полосы и расположены между вертикальными, разной высоты пиками. И чередовались эти пики так, что их концы образовывали в пространстве правильную синусоиду. И вот, значит, ворота и кирпичные столбы остались стоять где стояли, а все металлические решётки, из которых собственно и состоял забор, в одно прекрасное утро исчезли в неизвестном направлении. То есть исчезли они, скорее всего не утром, а ночью, это Калиночка обнаружил пропажу утром, по пути из дома на работу. Вообще-то он и до этого слышал, что воруют металл и продают его — особенно, цветной. Говорили, что кабель телефонный и силовой электрический вырезают из подвалов километрами и сдают в пункты приёма меди и что у нового бронзового памятника героическому гетману Мазепе круглосуточно дежурит вооружённый милиционер, так как у мэрии есть опасение, что упрут его, этот памятник, позарившись на семь тонн высококачественной бронзы. Но чтоб украсть металлический забор, высотой не меньше двух метров, а длиной по окружности метров сто или пусть даже восемьдесят — это было, конечно, уму непостижимо. Это же надо было грузовики подогнать и подъёмные какие-нибудь механизмы, и бригаду рабочих грузчиков. И Калиночка подумал, что может быть, кому-либо из новых богачей понравилась ограда, и он решил оградить ею свою, допустим, дачу или свой жилой дом. И тогда, может быть, забор не украли, а купили у церкви по-честному. Но буквально назавтра, в субботу, Юрий Петрович пошёл по своему обычному маршруту, чтобы размять конечности и остальное тело, и наткнулся у церкви на целую демонстрацию. А вернее — драку. Дрались по преимуществу старушки. Стенка, так сказать, на стенку. А у ворот стоял священник с поднятым крестом и что-то говорил или пел. Другой священник появился внезапно, из-за спин дерущихся прихожан. Он подбежал к своему коллеге и стал ему что-то кричать в лицо и кричал до тех пор, пока тот не опустил ему на голову крест. Священник, которого ударили, повалился на колени и стал дико с подвыванием орать, потом вскочил на ноги и начал вырывать из рук своего обидчика крест. А тот его не отдавал. И они тащили крест каждый к себе, потом не удержались и, обнявшись, покатились по земле, попеременно оказываясь то сверху, то снизу. Дерущаяся поблизости паства, увидев, что их пастыри выясняют отношения один на один, стала опускать руки и смотреть, кто победит. Потом люди стали подбадривать возящихся в грязном снегу попов, потом начали кричать, скандируя «УПЦ КП, УПЦ КП, УПЦ КП». На что тут же последовал ответ в виде опять же скандирования «УПЦ МП, УПЦ МП, УПЦ МП». В общем, зрелище было захватывающее и достойное. Хотя в чём дело и в чём причина конфликта, а также, какое отношение к церкви имеет коммунистическая партия, Калиночка тогда не понял. Не успел понять. Потому что довольно быстро приехала милиция и при помощи спецсредств, а проще говоря, резиновых дубинок успокоила разбушевавшихся старух, а священников два милиционера подняли на ноги, растащили в разные стороны и пригрозили посадить их на пятнадцать суток, если они немедленно не прекратят конфронтацию, угрожающую перерасти в крупный межконфессионный конфликт в масштабах всей страны.
Короче говоря, всех успокоили и разогнали. А потом уже, из газет, Калиночка узнал, что представители Украинской Православной Церкви Московского Патриархата обвинили представителей Украинской Православной Церкви Киевского Патриархата (КП, выходит, означало не компартию), претендовавших на передачу им здания церкви, в краже забора, а представители Украинской Православной Церкви Киевского Патриархата устроили демонстрацию протеста, чтобы решительно опровергнуть и отмести выдвинутые против них ложные обвинения и ещё раз потребовать от городских властей передачи в распоряжение Киевского Патриархата здания церкви вместе со всей утварью и подсобными помещениями, так как Московская Патриархия, управляемая правопреемницей КГБ СССР, не имеет на него никаких законных прав.
Конечно, насмотревшись на такое и тому подобное, Калиночка жалел людей, не умеющих смотреть вокруг. А особенно было ему жалко тех, кто не имел возможности ходить пешком, а мог только ездить. Люди ведь обычно видят одно — что человек едет на машине. И на какой машине он едет, люди обращают внимание. И чем машина лучше и дороже, и красивее, и длиннее, тем её хозяину больше завидуют и думают, что хорошо бы иметь такую же красивую и мощную, и современную машину и ездить на ней самому, и возить знакомых девушек и женщин, и членов семьи тоже возить. И мало кто задаёт себе вопрос, а куда едут люди в этих машинах. И по каким делам едут. И как, каким таким чудом дались им эти машины, и что их появление принесло в жизнь их хозяев и принесло ли хоть что-то, чего не было у них раньше, и этого ли они хотели в мечтах об улучшении условий своей жизни. Юрий Петрович — когда эти новые иностранные машины появились в городе, тоже — вместе со всеми — смотрел на них, привыкал к непривычным обтекаемым формам, к необычным цветам, к забавным деталям вроде фар, вылезающих по команде водителя из крыльев и делающих машину похожей на лягушку. Но не только диковинные машины его интересовали в тот, самый первоначальный период накопления дикого капитала, особо внимательно и особо тщательно Юрий Петрович приглядывался к людям, сидящим в этих машинах. Нельзя сказать, что это было просто и доступно каждому: стекла все супермашины имели большей частью чёрного цвета и смотреть сквозь них можно было только изнутри машины наружу, а снаружи в машину они посторонних любопытных взглядов не пропускали. И вначале это воспринималось, как мера предосторожности против, допустим, жён — чтобы им никто не мог донести, что видел в машине мужа эффектную блондинку лет восемнадцати от роду, а потом стало ясно, что тёмные или, как они правильно называются, тонированные стёкла — это конечно, предосторожность, но от более серьёзных опасностей. От пули, к примеру. В надежде на то, что убийца не станет стрелять, не зная, кто именно в данный момент сидит в машине. Надежда, конечно, зыбкая и ничем не оправданная. Потому-то не в меру разбогатевшие люди предпочитали не только тонированные стёкла, но и пуленепробиваемые. И Юрий Петрович быстро для себя понял, что садящимся в эти автомобили уверенным мужчинам, а также и их блондинкам, с трудом втягивающим внутрь непомерно длинные ноги, не позавидуешь. Потому что глупо завидовать людям, боящимся, что их могут убить просто за то, что они ездят в таком автомобиле, а не в каком-нибудь другом. Да и лица этих людей вызывали у Калиночки активную неприязнь. На них, во всяком случае ему так казалось, всё было написано и характеризовало хозяев этих лиц, мягко говоря, не с самой лучшей стороны. Глядя на них, становилось понятно, что эти люди не зря защищают себя чем могут от возможных убийц, так как и сами вполне способны убить кого угодно, если это будет в интересах их дела, которое превыше всего. Что представляют из себя их дела, их, как теперь принято выражаться, бизнес, можно было только догадываться, но лучше и не догадываться. И завидовать этим людям могут одни только школьники и круглые идиоты, которые видят, на чём человек едет, и не понимают — куда. Но они часто и сами не понимают — куда едут и к чему ведут их эти поездки. А когда они видят, к чему, вернее, к какому концу приходят их знакомые, друзья компаньоны и конкуренты, они стараются убедить себя, что просто-напросто тем не повезло, потому что они и не заслуживали везения и вообще были козлами и гадами, и того, что случилось с ними, не может случиться с нами. Во-первых, мы учли все их ошибки и промахи, а во-вторых, у каждого своя судьба — у них своя, а у нас — своя.
И Калиночка очень скоро перестал останавливать взгляд на всех этих лимузинах, и на их хозяевах — тоже перестал. Они неслись по проспекту и по мосту, обгоняли пешего безлошадного Калиночку, пролетали на запрещённой бешеной скорости мимо, а он шёл себе потихоньку, никуда не торопясь и не спеша, и не глядя даже им вслед, зато глядя себе под ноги. Он считал, что это гораздо полезнее. Хотя, конечно, при хождении по одному и тому же маршруту изо дня в день, дорога становилась настолько знакомой, что все её особенности отпечатывались в мозгу Юрия Петровича, и его ноги сами ступали правильно в знакомые углубления, на знакомые горизонтальные плоскости и надёжные, посыпанные песком поверхности, удерживая таким образом весь корпус в положении достаточного равновесия. Да и центр тяжести у него был расположен низко. Из-за не очень высокого роста и широкой кости. То есть Юрия Петровича можно было назвать приземистым человеком, человеком, находящимся при земле, близко к земле, ну или не близко, но ближе, чем многие другие люди. Может быть, поэтому Калиночка часто чувствовал себя не вполне взрослым — невзирая на годы и остеохондроз. Может быть, эта относительная близость к земле приближала его и к детям, тоже из-за невысокого своего роста находящимся там, внизу, на ещё более незначительном расстоянии от асфальта, чем Калиночка. Правда, с детьми его сравнивали другие люди, сам он как-то не видел в своём поведении и в своих поступках ничего детского, но другим со стороны, возможно, и виднее. Возможно, со стороны многое видится лучше и чётче. Хотя оценивать поведение другого человека люди не способны. В принципе не способны, в силу своего устройства. И причина тут простая. Все они — люди — имеют возможность судить о других людях по себе и никак иначе. Это самый простой и доступный путь — посмотрел на другого, примерил его поступок или там поведение на себя и получил резюме: это хорошо, а это плохо. Элементарно, одним словом. Поэтому люди и недолюбливают тех, чьи поступки даже примерить на себя невозможно, потому что каждому понятно, что он бы — как и любой другой нормальный человек — так не поступил. И когда находится тот, кто поступает, да ещё у всех на виду — понятно, что это раздражает людей и злит, и выводит их из себя. И они говорят о таком человеке — ненормальный. А что такое это «ненормальный» и какие именно у него отличия от «нормального», сформулировать никто никогда не мог и по сей день не может. И каждый измеряет так, как уже было сказано, по себе. Ты такой, как я — хотя бы приблизительно, значит, нормальный, не такой — извини и иди к нетаким.
Между прочим, Юрий Петрович считал, что ничего плохого в этом простейшем и, казалось бы, неоправданном подходе нет. Он и сам по преимуществу судил о других так же. Потому что он честно и неоднократно пробовал поставить себя на место другого человека — той же Инны, к примеру. И он даже однажды увидел её квартиру и её сына Павла, и кота, который медленно проходил параллельно проёму двери, держа на отлёте свой чёрный взлохмаченный хвост. И ему показалось, что он знает, чем занимается Инна сейчас, когда не лежит рядом с ним, а находится у себя дома. И почему она занимается этим, а не тем, и как именно она это делает, и что при этом говорит, что думает и что чувствует. Но в какой-то момент Калиночка вдруг сообразил, что он всё себе представляет по своему и только по своему разумению и что всё это праздные фантазии, и ничего он об Инне не знает, кроме того, что знает. И вполне возможно, что кот у неё не чёрный, а рыжий в полосочку, а сын не худой и длинноногий, как она сама, а рыхлый и неуклюжий, и совсем на неё не похож, а похож на отца, которого Калиночка и представить себе не мог. То есть мог, конечно, но не пытался. Всё равно же невозможно правильно представить себе человека, если ты ни разу его не видел. Можно лишь нарисовать его в своём воображении, но с оригиналом такой рисунок вряд ли будет иметь что-нибудь общее.
Такие примерно мысли сопровождали Калиночку на протяжении его утреннего пути. Вернее, мысли его сопровождали самые разные — сегодня одни, завтра — другие. В голову к нему постоянно что-нибудь лезло и на ходу — особенно. И это ему не мешало, а, наоборот, помогало идти вперед, преодолевая прогрессирующие во времени явления остеохондроза. Потому что если бы на пути следования его не посещали мысли или, как минимум, размышления, ему волей-неволей опять пришлось бы глазеть по сторонам, как делал он это вчера, позавчера, неделю, месяц и год назад. Для того, чтобы занять себя и свои органы чувств хоть чем-то. А что нового можно было увидеть там, где прожил в общей сложности около двух десятков лет и где каждый день ходишь по одному, строго заданному, маршруту? Но и здесь, оказывается, могут случаться неожиданности. Как-то Калиночка решил и с работы домой пройтись пешком. Это не зимой было, а летом, при хорошей то есть погоде. И он пошёл по той же дороге, но — что естественно и понятно — в обратном, противоположном направлении. И каково было его удивление, когда он не узнал проспект имени Правды, который был, само собой разумеется, тем же самым, и в то же время совсем другим. Обратный порядок следования делал неузнаваемыми даже дома, надвигавшиеся на идущего мимо них своими не теми торцами. Да и всё другое выглядело чужим — проезжая часть оказалась не слева, как обычно, а справа, и Юрий Петрович всё время вертел головой, провожая идущие на него автомобили, потому что, как известно, привык, чтобы они его обгоняли, тротуар, всегда имевший небольшой наклон влево, к дороге, теперь накренился вправо — правда, всё равно к дороге, — остановки, по которым проще всего было ориентироваться, определяя, сколько пути уже пройдено, а сколько осталось, приближались задом наперёд в обратном порядке и о расстоянии говорили, конечно, но не сразу, а после паузы, нужной для простеньких, но всё же подсчётов. Ну, и так далее и тому подобное. В общем, Калиночка извёлся, пока дошёл пешком до своего дома, имевшего, как вдруг выяснилось, серый, обшарпанный, глухой — то есть без единого окна — торец, на котором белой краской и высотой в пол-этажа были написаны две цифры и одна буква. Буква — размером поменьше. 13а — это был номер дома, в котором жил Калиночка, жил и никогда не видел этой уродливой надписи, сделанной, скорее всего, нетрезвой рабочей рукой, рукой, принадлежащей какому-нибудь ученику маляра либо самому маляру третьего или, скажем, четвёртого разряда. А не видел он этой надписи, потому что, когда уходил из дому, упомянутая торцевая стена всегда оставалась у него за спиной и ему как-то не пришлось обернуться и взглянуть на неё — Калиночка ходил обычно не оборачиваясь всё из-за того же остеохондроза, — а на обратном пути он проезжал мимо своего дома в троллейбусе по противоположной стороне проспекта и тоже не видел этой стены. От остановки же подходил к дому с другого конца, входил в свой четвёртый подъезд и всё. Хотя, конечно, за десятилетия, которые Юрий Петрович прожил в этом доме, он мог бы знать, что написано на стене и какой вид эта стена имеет. И понятно, что он видел эту стену неоднократно, но, во-первых, раньше на ней ничего написано не было, а во-вторых, ну не останавливал он на ней свой взгляд — может быть, скользил по ней взглядом, но не видел. Бывает же так, когда читаешь, а думаешь о другом. Одну страницу перевернул, другую, третью — и ничего не запомнил из того, что прочел.
Но то, что когда-то давно эта стена не была такой серой и не имела этой неряшливой надписи, Калиночка мог утверждать авторитетно, так как что-что, а уж это он почему-то помнил. Никто не может объяснить, почему человек запоминает одно и не запоминает другое, гораздо более важное. Отец Калиночки, например, запомнил и не простил его матери увезённую кровать. Они, когда поженились, у родителей жить стали — в столице, у дедушки, значит, Юрия Петровича и у бабушки, которые тогда не были дедушкой и бабушкой, поскольку Юрий Петрович ещё не родился. А когда он родился, его мать перестала мирно уживаться со своими родственниками по мужу, потому что жить им всем впятером стало тесно и неудобно. И она решила уехать к себе на Украину, несмотря на то, что после войны никого у неё там из родственников не осталось — сестра вернулась туда позже, в пятьдесят пятом, что ли, если и вообще не в пятьдесят седьмом году. И мать списалась с подругой и спросила, можно ли у них в городе найти жильё и работу, и та ответила ей, что да, при случае и при желании можно. И мать сказала своему мужу — ты давай, доучивайся и приезжай к нам, если к тому времени не передумаешь, а мы сейчас поедем и там устроимся на жительство. И она взяла грудного сына Юру и собрала самые необходимые вещи, и сказала мужу, что раз неизвестно, где ей поначалу придётся жить и будет ли там какая-нибудь мебель, пусть он отправит на её имя кровать багажным вагоном. И муж — отец Юрия Петровича — отправил свою кровать, а сам спал на полу. Это же начало пятидесятых годов было и лишнюю кровать он не мог позволить себе купить, будучи студентом вуза. Ну, а приехав после окончания учёбы к ним, увидел он, что кровать стоит в том виде, в каком он её отправил, даже не собранная. Не понадобилась она его семье, поскольку удалось жене снять комнату с мебелью — кроватью, шкафом и этажеркой. И отец страшно обиделся, сказав, я на полу спал, а тебе, значит, кровать моя не нужна была. Мать ему говорила, что не могла же она знать, что ей так повезёт с жильём и что не отправлять же было эту кровать обратно в столицу. И он как будто согласился с её доводами, но засела у него в памяти эта невостребованная кровать, и через пятнадцать лет, уходя от них ко второй своей семье, которая существовала к тому моменту не год и даже не пять лет, отец сказал матери, что ты никогда ко мне по-человечески не относилась — кровать заставила багажом отправлять, которая тебе так и не понадобилась, а я год, считай, на полу спал, простужаясь от сквозняков и болея насморком и бронхитом.
Вот и Калиночка неизвестно зачем и почему запомнил, что вернулся он после того, как отработал по распределению обязательные три года, ни с чем, никакой карьеры не сделав, хотя ему и сулили там золотые горы. Но не получилось. Так осточертел ему маленький грязный городок, каких в Донецком угольном бассейне было бессчётно. Да и сейчас они никуда, надо полагать, не делись. А осточертел этот городок Калиночке по совершенно банальной причине: в те годы Юрий Петрович был молодым и жизнелюбивым человеком, а там не было у него ничего, кроме работы. Фильмы в кинотеатрах, и то показывали столетней давности, виденные Калиночкой в детстве и по телевизору и не по одному разу. Он не переставал удивляться, где, из каких спецзапасников эти антикварные фильмы брали. В общем, Калиночка доработал свой срок с большим трудом, а в конце просто считал оставшиеся до истечения срока дни недели, как считают их солдаты перед демобилизацией. И начальство видело, что всё ему до фонаря и что он ждёт – не дождётся того дня, когда сможет подать заявление, уволиться и сбежать. А раз начальство всё это видело и всё понимало, то, естественно, ни о какой карьере речи идти не могло и не шло. В первые месяцы попытались его куда-то там продвигать, на какие-то вакантные должности, и Калиночка поначалу испробовал заполнить собой несколько таких вакансий, но быстро заскучал и запросился назад, в рядовые ИТР – чтобы не отвечать за взрослых и плохоуправляемых людей, которые и сами за себя часто отвечать не могли, чтобы не ходить к начальству на всевозможные заседания и оперативки, где обращались с ним — да и вообще со всеми — как с нашкодившими школьниками, а то и как с преступниками, злоумышленниками или круглыми дураками. Вот Юрий Петрович и пошёл на попятную, думая, что ещё успеет начать движение вперёд и вверх по служебной лестнице, успеет где-нибудь в другом месте, более приспособленном и оборудованном для жизни. Но на деле обычно так не бывает и тот, кто тормозит в самом начале и тем более даёт задний ход, упускает что-то незначительное, но невосполнимое и чаще всего проживает потом все свои годы как Бог на душу положит.
С вокзала домой Калиночка приехал в такси, потому как, несмотря на двенадцать отосланных из города Снежное посылок, вещей у него набралось много. За три года он оброс множеством всяческих вещей, вещичек и вещиц, необходимых для жизни, как обрастает ими любой человек, даже самый неприхотливый и непритязательный. И Калиночка приехал с чемоданом и огромной неподъёмной сумкой. Кроме того, он вёз в зелёной безразмерной авоське не влезшее никуда больше зимнее пальто. И Калиночке прекрасно запомнилось, что таксист свернул с Калиновой во двор его дома, но у подъезда не остановился, побоявшись увязнуть в болоте, образованном зелёной водой, которая хлестала из горла канализационного люка. Поэтому шофёр медленно проехал вдоль дома и свернул налево, и только там остановился. Калиночка расплатился с шофером, дав ему на радостях целую трёшку, вынул из багажника свои сумки-авоськи и поднял голову, и осмотрел стену, поскольку стоял прямо перед ней и осматривать ему больше было нечего. Стена — он точно это помнил — была побелена и имела свежий, аккуратный и почти нарядный вид, хотя на улице стояла осень, и дожди шли уже чаще, чем многим того хотелось бы.
Мать встретила его с радостью, правда, и со спокойствием — мол, приехал, так приехал. Но с ней он прожил недолго, потому что женился буквально в один день и изменил свою жизнь во всём, в чём можно было её изменить. Кстати, полученный не без труда диплом о высшем техническом образовании никогда больше Калиночке не пригодился, и сейчас он даже неточно знал, где лежит эта синяя картонная книжица с выпуклым гербом несуществующей ныне страны и не потерялась ли в суете переездов с одной квартиры на другую. Когда бумажка человеку становится не нужна, она может затеряться и исчезнуть сама собой, без всякого вмешательства извне. И не только бумажки обретают такое свойство, потеряв свою нужность. Жена Юрия Петровича тоже давно затерялась для него, и он представления не имел, что с ней, где она, как живёт и живёт ли вообще. Впрочем, он точно так же для неё был потерян, и она точно так же ничего не знала о его теперешней одинокой жизни. Незачем ей было про это знать и ни к чему. Что она могла узнать нового или почерпнуть для себя полезного из нынешней жизни своего бывшего забытого мужа? Ну, жил он себе в квартире умершей матери, становился всё более тяжёл во всех отношениях — как в прямом то есть смысле, так и в смысле общения. Иными словами, он менялся с возрастом, и как все — менялся не в лучшую, а в другую сторону. Так что его жена прошлых лет вряд ли получила бы какое-нибудь удовольствие или удовлетворение от созерцания Калиночки в его нынешнем виде. Разве что позлорадствовала. Но и это вряд ли, так как злорадство не было присуще её характеру раньше — почему оно должно стать свойственно ей теперь? К тому же причины злорадствовать, собственно, и не было. Юрий Петрович Калиночка в нынешнем своём положении чувствовал себя абсолютно нормально. Пусть не с точки зрения окружающих, но о его отношении к мнению окружающих уже говорилось достаточно. А самого Калиночку его жизнь не просто устраивала по всем параметрам, он очень ею дорожил и не хотел бы променять ни на какую иную. Возможно, он в силу своего зрелого возраста стал консерватором и любые изменения воспринимал как ухудшение. Хотя то, что людям — всем, не только Калиночке — трудно даются изменения образа жизни, давно известно. И резко улучшать этот образ так же нелегко, как и резко его ухудшать. Жизнь, она требует плавности хода, иначе это не жизнь, а родео какое-нибудь или, в крайнем случае, бег с препятствиями по сильно пересечённой местности. Да ещё бег на время, где по общему мнению выигрывает не тот, кто прибежит быстрее, а тот, кто дольше удержится на дистанции. Тех, кто рад с этой дистанции сойти по собственному желанию и не сходит из-за одного лишь инстинкта самосохранения, а также тех, кто, несмотря на инстинкт, сходят, общее мнение почему-то не учитывает и во внимание не принимает.
Но Калиночка, очевидно, чувствовал, что сейчас у него всё улеглось и устоялось, а то, что обязано идти — идёт и идёт так, как может идти долго. Вот он и оберегал ту жизнь, какою жил и какая сложилась у него сама собой в течение и в результате прожитого им времени. И надо сказать, что состояние человека, не стремящегося и не рвущегося из кожи вон, чтобы изменить свою жизнь — это состояние во многом счастливого человека. Отсюда глубокие старики, если, конечно их не мучают хвори и немощь, часто бывают счастливыми людьми. Им ничего не нужно, у них работают старые, забытых конструкций, холодильники, телевизоры, стиральные машины и пылесосы, работают не самым лучшим образом, но старики притерпелись к их дефектам и приноровились к недействующим выключателям, ручкам и реле, и эти ветхие бытовые приборы и механизмы будут служить им до смерти и рассыплются только тогда, когда к ним прикоснутся руки детей или внуков умерших. Старикам даже одежда фактически не нужна, а еда нужна, но в незначительном количестве, и вкус у них притуплён, поэтому не нуждается в деликатесах, удовлетворяясь простой, самой обыкновенной пищей. И что интересно, все они, будучи молодыми и зрелыми людьми, во многом нуждались и им многого недоставало, и они от этого даже страдали и чувствовали себя несчастными и обделёнными судьбой и жизнью, и самим Господом Богом. А потом, понемногу, день за днём, желаний у них становилось всё меньше и меньше, и они — кто умом, а кто интуитивно — понимали, что минимум желаний — это совсем не так мало, и приходили к избитой веками и тысячелетиями истине, гласящей, что человеку по-настоящему нужно совсем не много и, имея одно только это немногое, он может не ощущать своей ущербности и обделённости, а скорее, совсем напротив — это осознание сделает его жизнь и спокойнее, и умнее, а может быть, и счастливее. Но приходит к этому человек обычно незадолго до смерти, если, конечно, смерть ему суждена естественная и небезвременная. В этом, наверно, и состоит главная мудрость всего нашего существования, что потребности у нас отнимаются постепенно — по одной, в течение лет, и перед смертью их — потребностей — и вовсе у нас не остаётся, в том числе не остаётся потребности жить. Не зря же большинство стариков, проживших много лет, не боятся смерти и ждут её прихода без страха, суеты и прочих эмоций. А ведь они прекрасно понимают, что смерть — это навсегда, и понимают — что означает слово «навсегда». Хотя, вполне возможно, перед смертью им что-то открывается, что именно, никто, к сожалению, не знает. Кроме них. Но их знание ничем не может помочь тем, кому ещё не время, это знание не передается от человека к человеку.
Калиночка это давно для себя понял, дойдя до всего своим умом. Причём по большей части, во время пеших утренних походов. Единственно, что оставалось ему неясно, как принимают смерть гибнущие неожиданно и, как принято думать, случайно. Умирают ли в полном неведении, как бараны на бойне, переживают ли смертный ужас (почему-то же существует это ужасное словосочетание) или, может быть, и их в последний момент, в последний миг существования что-то успокаивает и позволяет уйти на тот свет легко, достойно, без истерики. А то что же это за жизнь была такая, если в конце её страх, ужас, истерика, обморок. Тут Калиночка, сколько ни раскидывал мозгами, ни до чего додуматься не мог. То ему казалось одно, то совсем иное, а то чудилось что-либо третье. Или заводила его эта тема в какие-то дебри, в которых сам чёрт ногу сломит, а зачем ему нужно было обо всём этом думать — одному Богу известно. Но хотелось ему, к примеру, знать — те, кто умирает от того же рака в муках и в мучениях — они как свою смерть воспринимают? И что чувствуют? И думают ли, за что выпало им такое наказание и кто определил меру. Судя по его матери, ничто подобное её не занимало. Так как она до последнего часа не верила, что у неё рак — не верила ни после обследования в онкодиспансере, ни после операции, длившейся считанные минуты, так как нечего там было уже удалять — метастазы расползлись по всей брюшной полости и перекочевали из неё в лёгкие и в пах, — ни после пушки, ни после химии. Всем говорила, что у неё доброкачественная опухоль, только растёт она быстрее, чем хотелось бы и, возможно, придётся делать ей вторую операцию, если, конечно, эффект от пушки и химии не оправдает надежд её лечащего врача. И перед самым концом — буквально за полчаса — говорила, что ничего, это ухудшение временное и пройдёт, и она обязательно поправится. Действительно ли она верила в это или пыталась обмануть себя и заодно смерть, и насколько ей это удалось — Юрий Петрович так и не понял. Хотя всё происходило у него на глазах от начала болезни и до конца жизни матери. Известен ему был и другой случай, случай родной сестры матери, а его родной тётки, которая умерла от той же болезни, двумя годами раньше. Та наоборот, всё знала с момента установления диагноза и до смерти что-то делала, с кем-то беседовала, давала какие-то советы и рекомендации товарищам по несчастью, а за два месяца до смерти вдруг стала что-то такое писать и отсылать в газеты, и газеты, как это ни удивительно, это публиковали и даже выписывали какие-то гонорары, которые получала её дочь, так как сама она давно уже не выходила на улицу, будучи инвалидом первой группы. Последние две статьи вышли уже после её смерти, причём одна из них о раке и о новом, прекрасно себя зарекомендовавшем средстве, изобретённом и изготовленном киевскими учёными. Правда, надо отметить, что тётке повезло. У неё совсем не было болей. Бывает такая форма этого неизлечимого заболевания, когда проходит оно безболезненно. Редко бывает, но бывает. И все знали, что тётка больна и больна неизлечимо, но когда она умерла, показалось, что смерть наступила внезапно и нежданно, буквально в один день. И в этот день она ещё шутила и рассуждала о чём-то масштабном — то ли о геополитике, то ли об экономике всей страны. И опять же никак не объяснялось её поведение и никак невозможно было понять — что она, легкомысленно пренебрегает приближением конца жизни, демонстрируя абсолютное к нему безразличие и чуть ли не презрение или ей действительно не страшно, несмотря на относительную молодость и избыток сил, причём как физических сил, так и моральных.
Но сегодня Калиночка ни о чём таком не думал, а о чём он думал, не так уж в данном случае важно, по крайней мере, он никак не думал, что столкнётся со смертью — прямо на дороге или, точнее, на мосту — и эта смерть тоже будет плохо объяснимой, внезапной и страшной даже во внешнем своём воплощении, страшной для живых больше, чем для умерших, страшной уже тем, что умершие, то есть погибшие, не могли видеть, что с ними происходило и как это происходящее выглядело со стороны, хотя Юрий Петрович прекрасно понимал, что они пережили всё изнутри, и это было последним из того, что они пережили. И он ставил себя мысленно на их место (что невозможно) и, конечно, ужасался, не зная, что ставит себя на место, которого не существовало. То есть оно существовало, но представлялось Юрию Петровичу по не зависящим от него причинам в ложном свете.
А утро было самым обыкновенным и ничего не предвещало. И Калиночка ничего не предчувствовал, хотя интуиция у него была развита, можно сказать, не в меру. То есть он иногда просто предсказывал то, что впоследствии и происходило. Так было когда-то с его женой. Калиночка увидел, как её подвозил домой сослуживец на своей машине. Увидел и сказал — поменьше с ним катайся. Ревнуешь? — спросила жена. Нет, сказал Калиночка, просто у меня впечатление, что он свою машину грохнет. Жена тогда поиздевалась над его претензиями (которых, к слову, и в помине не было), а назавтра этот её сослуживец перевернулся на ровном месте и разбил машину вдребезги. И сам, понятное дело, пострадал, хотя говорили, что для такой аварии он, можно считать, отделался лёгким испугом. Жена тогда сильно разнервничалась и сказала вначале, что это он — Калиночка — всё накаркал, а после ещё и упрекала, что он не предупредил об опасности. Если ты порядочный человек и мог что-то предвидеть, ты обязан был предупредить его и уберечь от аварии. Калиночка говорил ей, что он это самое и сделал, предупредив её, и она, если отнеслась к его словам серьёзно, могла передать их своему сослуживцу из уст, как говорится, в уста, а почему она этого не сделала, ей виднее. Тогда, надо сказать, они сильно поругались. Чуть ли не впервые. А так крупно — точно впервые.
И ещё много раз интуиция подсказывала Калиночке, чего не надо делать. Правда, что надо делать, она не подсказывала практически никогда. Но и предостережений, раз Калиночка им следовал, было достаточно. Древние же говорили «умному достаточно», а древние глупостей не говорили. Или их глупости до нас не дошли, а дошло то, что полезно всем людям, независимо от века проживания, уровня развития цивилизации, культуры и производственных отношений. Универсальные, одним словом, мысли дошли до нас и сохранились в неприкосновенном виде. Потому что чего к ним прикасаться, если они были совершенны три тысячи лет назад, совершенны и сегодня. Это же не технические достижения, подверженные прогрессу — достаточно, между прочим, медленному. От изобретения колеса до изобретения той же шестеренки прошло тысячелетий, небось, пять, не меньше. А мысль, она или сразу рождается совершенной, или грош ей цена. И на заре цивилизации мыслей было высказано столько, что человечеству их хватит до конца света. Было бы желание эти мысли постигать и ими пользоваться. Но желание это просматривается смутно. Нет, конечно, оно было и есть, и будет, но остроты в нём почему-то всё меньше. Может быть, потому, что век всего человечества, живущего сегодня, тоже не бесконечен, и оно уже достигло того возраста, когда желания начинают притупляться. Человечество состоит из человеков, и раз желания имеют свойство исчезать на протяжении жизни одного отдельного человека, то, наверное, это же самое происходит и с человечеством в целом. И мы наблюдаем сейчас исчезновение желания как пользоваться мудрыми мыслями, накопленными не самыми худшими представителями наших предков, так и мыслить собственными силами. Ну, мыслить — это дело такое, необязательное и не всем нужное. Хотя и в наше время некоторые люди мыслят изо всех сил и все свои мысли записывают в блокноты, а с некоторых недавних пор свободно публикуют (речь, понятно, идет о территории, равной 1\6 части суши нашей планеты, на других территориях начали самые противоречивые мысли публиковать несколько раньше), и уже наладился кое-какой свободный обмен умными мыслями между теми, кто мыслит, поскольку они читают результаты мыслительной работы друг друга — коль уж есть публикации, но это опять же ничего по большому счёту не дает, так как за пределы замкнутого круга мыслящих-читающих-мыслящих ничего практически не просачивается. То есть никто ничего не скрывает, и каждый может ознакомиться с самыми свежими достижениями современного мыслительного процесса, но — никто не хочет. И никому до этих достижений нет никакого дела и касательства. У всех есть дела куда более важные и куда более срочные.
Конечно, это достаточно самодельный подход к проблеме и выводы из неё тоже самодельные, к философии отношения не имеющие — это Калиночка прекрасно знал и понимал. И в великие мыслители, а тем более философы никогда не лез и не претендовал, чтобы кто-то его таковым считал. И сам себя не считал он ни мыслителем, ни философом и вообще никем себя не считал Калиночка. Он просто ходил подолгу пешком, и голова его сама приноровилась в такт шагам что-нибудь думать. И думала себе. А Калиночка это всего лишь принимал как непреложный факт своей натуры, как одну из привычек, не лучшую и не худшую, чем другие его привычки, и не задумывался над тем, вредная эта привычка или полезная. Задумываться над полезностью привычек считал Юрий Петрович излишним. Привычки — они привычки и есть, и раз человек к ним привык, значит, они ему зачем-нибудь, да нужны, что-нибудь, да дают. И кому-то может казаться чья-то привычка — скажем, привычка почёсываться — отталкивающей и неуместной, а человек, может быть, получает от этого удовольствие, не сравнимое ни с чем, ни с какими другими распространёнными и признанными абсолютным большинством самых разных людей наслаждениями. И очень даже возможно, что он, почёсываясь, способствует работе своего мозга или успокаивает себе нервную систему, или, может быть, вспоминает о чём-то приятном. У каждого ведь есть, что вспомнить, и делают это все по-разному.
Но о привычках — это так, к слову пришлось. О полезности — тоже. Потому что Юрий Петрович Калиночка никогда не давал себе труда задуматься не то что над полезностью привычек, он над полезностью собственных поступков никогда не задумывался. Делал то, что казалось ему правильным в данный момент в данной ситуации и обстановке, а будет ли ему от этого польза, подумать чаще всего не успевал. И потом никогда не жалел и себя не грыз за то, что поступил так, а не иначе. Даже если ошибочность поступка становилась впоследствии очевидной и бесспорной. Иногда у него пытались выяснить и дознаться — почему всё-таки он сделал то, что сделал. А он говорил — отстаньте. Сделал и сделал. И какая кому разница — почему, и какое кому дело, зачем мне это понадобилось. Раз сделал — значит, было нужно. Может быть, не мне. Может быть, кому-то другому. Но кому-то это точно оказалось и нужным, и полезным. Мне — вредным, кому-то полезным. Так всегда бывает и в природе, и в жизни, так как жизнь есть неотъемлемая часть природы, а природа — неотъемлемая часть жизни. То, что приносит вред одному, идёт на пользу другому. Закон сохранения энергии, скрещённый с законом подлости, являющимся основным законом жизни значительной части населения страны. Значительной, но надо признать, что только части. Другая часть с этим основным законом сталкивается редко или не сталкивается вообще никогда и считает этот закон несуществующим и надуманным. А проще говоря, выдуманным неудачниками. Они — те, кто не сталкивался — не знают, что законы нельзя выдумать, что они или есть и тогда от них никуда не деться, или их нет и тогда никто не способен их выдумать и имитировать. Хотя, никто не спорит, бывает, что законы распространяются не на всех и не на всё, а действуют в сфере своего влияния, в своей, что ли, среде, а на то, что находится вокруг, за её пределами, не распространяются и своего воздействия не оказывают. И люди, на которых законы не распространяются — не все законы, а некоторые, тот же закон подлости, к примеру — живут, их не замечая. И выходит, что законы не замечают их, а они платят им тем же. Идиллия, одним словом, и всеобщая гармония. Хотя, конечно, и не для всех.
Но Калиночка к счастливчикам как раз не принадлежал. Это точно. Он это знал и с этим мирился. Более того, счастливчиков он недолюбливал. Они ему казались самонадеянными болванами и своей самонадеянностью портили настроение и выводили из состояния душевного покоя. Причём именно самонадеянностью, всегда сопутствующей глупости, а не тем, что были счастливчиками. Чувство зависти Юрию Петровичу было неведомо. Это может показаться странным, потому что всем это чувство ведомо — в разной степени, но ведомо. И тем не менее. Юрий Петрович не только не страдал от него, но действительно, на самом деле, никогда его не испытывал. Даже в детстве. А в детстве оно знакомо, можно сказать, всем. Ну лишен он был этого. Как бывают люди лишены слуха или чувства юмора, или, допустим, вкуса. Но, возможно, Калиночке уже в теперешнем его возрасте стало казаться, что в детстве он никому не завидовал. Это вполне возможно. Память у Юрия Петровича была очень избирательная и, как вы, наверное, помните, не очень хорошая. Так что вспомнить что-либо и выстроить из своих воспоминаний стройную и правдивую картину он не мог. Не зря же Калиночка завидовал — вот, всё-таки и он завидовал — людям, сумевшим написать мемуары. Читал их и — нет, пожалуй, всё-таки не завидовал, а удивлялся — как они всё так хорошо и главное подробно смогли запечатлеть в своей памяти и потом, через многие десятки лет, воспроизвести на бумаге. Да ещё так воспроизвести, что это небезынтересно читать посторонним людям, ничего из той, старой жизни не знавшим или знавшим и помнившим описанные времена, но по-своему, по-другому. Калиночка иногда, прочтя очередные воспоминания, тоже пытался вспомнить что-нибудь из прошлого, из своего детства, например — не для того, чтобы об этом написать — таких мыслей или желаний у него слава Богу не возникало, — но ему не удавалось извлечь из памяти то, что извлечь хотелось. А хотелось — что-нибудь ценное, известное ему одному, и чтобы воспоминание выстраивалось в стройную, хронологически ясную картину, имеющую начало и конец, следствие и причину, и развитие. Но как раз этого ему дано не было. Зато какие-то куски, запомнившиеся наобум, без какой бы то ни было системы, всплывали сами, без желания Юрия Петровича. Всплывали и загораживали собой то, что оставалось вне досягаемости и как бы вне памяти. Скажем, первые классы школы он не помнил, можно сказать, вообще. Все забылось вчистую. Кроме, пожалуй, одного воспоминания. Да и то Юрий Петрович не был уверен, что не узнал о нём позже, из рассказов матери. Воспоминание это было, мягко говоря, не из приятных. Потому что никакой приятности в побоях быть не может. А речь как раз о побоях. Юрий Петрович помнил и даже ощущал, как били его толпой, а он не мог ничего — ни убежать, ни ответить, ни просто узнать, за что его бьют все, у кого есть хоть маленькое желание бить. Он только пришёл в школу, первый раз в первый класс — второго сентября. Да, именно второго. Родителям сказали, что принять его в первый класс не имеют права, так как до семи лет их сыну на первое сентября сего года не хватает больше двух месяцев, и Калиночку первого сентября отвели в детский сад. А вечером к ним домой пришла учительница по имени Татьяна Дмитриевна — имя тоже запомнилось Калиночке — и призвала родителей к ответу. Мол, на каком основании они не привели ребёнка в школу, в первый класс «а», который она будет вести четыре начальных года. И родители наскоро собрав Юрия Петровича — благо московская тётка подарила ему летом набор под названием «Первоклассник» — отправили его назавтра в школу со старым кожаным портфелем отца, бившим Юрия Петровича при ходьбе по щиколоткам. Ну, а после уроков Калиночку били. Не за что-то, а просто так, ради всеобщего веселья. Подошли толпой, окружили и стали как-то шутя и с радостью бить. Прямо на школьном дворе, под школьными окнами. И взрослые видели, что его бьют — Калиночке несколько раз попадали снизу по подбородку, его голова подпрыгивала на тонкой шее, и он видел стоящих у раскрытого окна во втором этаже мужчину и женщину. Они не могли не заметить избиения и заметили его, они, можно сказать, наблюдали за ним, но ничем не помогли избиваемому и никак не наказали избивающих. В общем, первоклассник Юра Калиночка был бит жестоко и не без последствий. Под обоими глазами у него недели две синели, потом зеленели и желтели два здоровенных фингала, а копчик болел ещё дольше, да всю жизнь, можно сказать, болел. Особенно на погоду — по копчику его кто-то ударил ботиночным грубым рантом. Так били по мячу, играя во дворе в футбол, и называлось это «бить пыром». И с этого первого школьного дня почувствовал себя Юра Калиночка чужим, и чужим не кому-то, а вообще, в целом. И это нехорошее чувство сопровождало его потом, как говорится, с песней по жизни всегда и везде.
Может быть, потому и запомнил Калиночка то избиение, что во все последующие времена и годы люди постоянно усматривали в нём какие-то чужие черты характера, черты, не присущие остальным. Сам Калиночка ничего такого за собой не замечал при всём желании. Пробовал иногда от нечего делать найти в себе что-либо, чего не было в характере большинства его знакомых и что могло бы восстановить это большинство против него. Пробовал честно, но безуспешно. Единственное, что мог бы он с натяжкой поставить себе в вину, так это сомнения религиозного порядка. Во-первых, Калиночка Юрий Петрович сомневался в том, что самая правильная и верная вера — это православная вера. Он не видел в ней особых различий с католичеством, протестантством или, допустим, с тем же грекокатоличеством. И чем вызваны бесконечные вековые распри отцов всех этих церквей, не понимал. А объяснения в том смысле, что КАК служить Богу, имеет огромное всеопределяющее значение для судеб верующих граждан, просто пропускал мимо ушей. К тому же его не устраивало, что в Евангелиях разных авторов (подписавшихся, к слову сказать, одними только именами) полным-полно разночтений, несовпадений, нестыковок и неясностей. Сильно его настораживали и цифры, то бишь количество младенцев в маленьком Вифлееме, число накормленных пятью хлебами и тому подобная арифметика. А когда речь заходила о вышеупомянутых хлебах и накормленных ими пяти тысячах человек, Калиночка всегда вспоминал анекдот о еврейской свадьбе, когда купили чекушку водки все пили-пили, пили-пили и ещё стакан дворнику налили. А кроме этих сомнений, возникших, надо сказать, не так уж давно, поскольку впервые Евангелие Калиночка прочёл всего лет десять назад — когда это стало можно и нетрудно и даже модно — никаких чуждых для своего народа черт он в себе не обнаруживал. А эти, обнаруженные, можно было и не учитывать, потому что мало ли людей вообще ни во что и никому не верят, всех и вся в чём-нибудь подозревают и чувствуют себя при этом распрекрасно и комфортно, и вполне частью своего народа, причём всегда — далеко не худшей его частью.
И всё-таки, причины, по которым достаточно много народу старалось держаться от Калиночки подальше, имели место быть. Тем более что и он тоже сторонился довольно многих. Нет, конкретной причины или повода почти никогда не бывало, но возникало стойкое ощущение неприятия того или иного человека и ничего с этим нельзя было поделать. Очевидно, и Калиночка вызывал аналогичные нежные чувства и такую же реакцию у настроенных против него людей. И, наверно, ничего в этом особенно плохого нет. Другое дело, что людей таких набралось немало, а точнее сказать — много, и с течением жизни становилось всё больше. Причём тут имела место ещё и одна странность — те, с кем Юрий Петрович чувствовал себя хорошо, в большинстве куда-то исчезали, отдалялись, терялись, а те, кого он на дух не выносил, сопровождали его по жизни неотвязно или, как говорил он сам, конвоировали. А попадались среди них и такие, что девались куда-то на месяцы или годы, и Калиночка о них забывал напрочь, а они вдруг всплывали откуда-то со дна и снова вертелись вокруг и портили кровь, и мешали жить одним только своим присутствием. Их назойливость была органична и непобедима, прилипчивость не вызывала ничего, кроме восхищения, спрятаться от них не смог бы даже человек-невидимка. Но Калиночка от них и не прятался, он, если мог и хотел, мирился с ними, а если не мог и не хотел, то, посылал по известному всем адресу, посланные шли и через какое-то время возвращались как ни в чём не бывало. Юрий Петрович снова их терпел, пока мог, потом снова посылал или гнал от себя и всё шло заново по тому же самому кругу. Но в конце концов ему многих удалось от себя отвадить и, наверно, даже слишком многих. Кого-то из них вполне можно было бы и оставить на всякий случай и для создания какого-нибудь разнообразия жизни. Разнообразия Калиночке в последнее время ощутимо не хватало. И создать его было некому. Собственные же способности Юрия Петровича, видимо, иссякли и выдохлись. Несмотря на его уверенность в том, что человек — существо самодостаточное. Может, не всякий человек, но при наличии у него головы на плечах и мозгов в голове — обязательно и непременно. И Калиночка много лет был именно таким. Он и сейчас не стал другим, только иногда накатывала на него тоска, от которой хотелось то ли выть, то ли бежать, то ли вешаться. А не делал Калиночка ни того, ни другого, ни третьего, поскольку тоска эта была явлением всё же временным и как накатывала на него, так и скатывала. Если, конечно, можно выразиться подобным образом. Да и не была эта его тоска настолько сильной, чтобы реагировать на неё какими-то кардинальными мерами и затевать с ней непримиримую борьбу не на жизнь, а на смерть и на полное от неё освобождение. Тоска — это тоже штука человеку нужная. Без тоски жить никто практически не может. Тоске подвержены все люди без исключения и без разбора. В различной, понятно, степени, но все. И все знают, что после того, как приступ тоски проходит, начинаешь как-то острее чувствовать, и жить становится веселее, несмотря на то, что лучше не становится. Многие говорят — ну и кому от этой временной остроты и такого же веселья прок, если потом снова всё сначала и в той же самой последовательности? Проку, надо признать, никакого нет. Но проку нет и во многом другом. Например, в жизни. Ну действительно, какой в ней прок, если она то длится себе и длится — хотим мы или не хотим, — то кончается независимо от нас и наших пожеланий? А иногда — и очень даже часто — вопреки им. Юрий Петрович после того, как довелось ему увидеть летящую в свободном полёте машину, в полёте, которым невозможно было управлять — хотя впечатление от него складывалось как раз противоположное, впечатление управляемого полёта, другое дело — кем управляемого и зачем. Но что управляемого — факт несомненный и очевидный. Достаточно было пронаблюдать всё самому с близкого расстояния. А расстояние оказалось настолько близким, что даже излишне. Правый бордовый борт машины пронёсся прямо на уровне груди Калиночки, и он мог бы до него дотронуться, не разгибая руку в локте. Зрение Юрия Петровича зафиксировало черноту пластмассовой облицовки фары, крыло, забрызганное примёрзшей к краске грязью, тронутую тонкой ржавчиной помятость между крылом и передней дверью, саму дверь с довольно чистым и прозрачным стеклом и лицо молодого мужчины с открывающимся медленно ртом. Лица второго человека, водителя, Юрий Петрович не разглядел из-за того, что его закрывал первый, сидящий в машине справа и бывший к Калиночке ближе. У второго Юрий Петрович увидел только волосы, слегка сбитые на сторону и падающие по косой вниз, на лицо, и руки, начиная от локтей и заканчивая кистями и очень белыми костистыми пальцами, сцепленными вокруг абсолютно чёрного пластмассового руля. Потом мимо глаз Юрия Петровича проехала задняя дверь и заднее стекло, открывшее какой-то кавардак на задних сидениях. Там были в спешке и как придётся свалены какие-то вещи или покупки, какие-то коробки и, кажется, чемоданчик-кейс.
Затем машина чуть приподняла задние колёса и вся чуть приподнялась, тут же еле заметно клюнув носом и начав опускать капот и весь передок. А колёса стали медленно отвисать от её живота на амортизаторах и, отвиснув, обнажили наросты снега и льда под крыльями, дошли до крайней нижней точки, и показалось, что машина выпустила шасси и пошла на посадку. Хотя у самолёта колёса в воздухе не вращаются, а если и вращаются, то с земли их вращения не видно. У «Жигулей», пролетевших мимо Калиночки в десяти сантиметрах, колёса вращались бешено. Если, конечно, ощущение бешеного вращения не было ложным всё из-за того же близкого расстояния. На расстоянии — имеется в виду на большом расстоянии — видится не только большое, как утверждал русский поэт Сергей Александрович Есенин. На расстоянии видится много чего. Главное — правильно расстояние, с которого смотришь, подобрать, а это удаётся не всегда и не всем. И часто бывает, что смотришь то, что тебе показывают и с того места, на котором стоял. Смотришь, а видишь не много или вообще ничего не видишь, или видишь, но не совсем то, что происходит на самом деле. И видят люди «не совсем то» на каждом шагу. И разные люди видят одно и то же по-разному. Иногда — с точностью до наоборот. Почему так бывает — никто, собственно, не интересовался и с научной точки зрения проблему не изучал. Возможно, секрет кроется именно в строении человеческого глаза или других органов зрения и восприятия. Ведь если задуматься, то никто не может утверждать, что, скажем, цвета все воспринимают одинаково. И показала мама ребёнку светофор, научила, что верхний фонарь красного цвета, ребёнок запомнил и всю жизнь будет считать этот цвет красным. А таким ли он виделся его маме, каким видится ему — определить невозможно. Хотя при помощи всяких сложных тестов и не менее сложных машин определяют параметры и нюансы человеческих органов чувств, но машина — это машина, и особой веры ей, по крайней мере, у Калиночки не возникало. Он с некоторых пор не верил даже общепринятым аппаратам, исследующим человеческий организм. Рентгеновскому, скажем, или томографу, или тому же японскому гастроскопу. Матери его, когда она стала чувствовать себя неважно, каких только исследований не делали! И все они ничего опасного не обнаружили в её внутренних органах, никаких болезней. Врачи говорили ему, что у неё здоровье находится в пределах возрастных норм и соответствует её общему состоянию и степени износа всего организма. Ну и чем это соответствие кончилось? Калиночка, когда болезнь в конце концов обнаружилась и дала себя знать, и помочь матери уже ничем стало нельзя, спрашивал у врачей — мол, как же так, вы же говорили, что у неё всё в пределах? А врачи ему отвечали — что ж делать, если все буквально исследования давали положительные результаты до тех пор, пока тайное не стало явным. Мы тут ни при чём. Если томограф, гастроскоп и рентген ничего не нашли, что же мы можем сделать? У нас, говорили, те же самые два глаза, что и у вас, и они сквозь кожный покров, жировую прослойку и мышечный внешний слой видеть не приспособлены, а если бы могли видеть, то, конечно, мы бы болезнь распознали и рассекретили вовремя и тогда, может быть, нам бы и удалось предотвратить неизбежный летальный исход. Если бы да кабы, сказал врачам на это Калиночка и ушел, не став с ними ругаться и добиваться правды. Он же понимал, что это бесполезно и смысла не имеет, что матери ничем не поможешь, а всё другое ему нужно не было. И никому не было. И не идти же жаловаться на несовершенную технику и на плохих врачей. Тем более что жаловаться в те времена он мог лишь начальству врачей, которое, разумеется, в обиду бы своих подчинённых не дало. Так что искать на них управу и бороться за торжество справедливости было себе дороже. Кроме нервотрепки и истраченного впустую времени, это занятие ничего бы не принесло. О чём Калиночка прекрасно знал и ни с кем воевать тогда не стал, хотя мать должна была благодаря этим врачам умереть и через какое-то, отпущенное ей время, умерла. Но всё равно Юрий Петрович считал, что поступил правильно. Он ещё до этого случая установил, что никакой справедливости нет и быть не должно по причине изначально несправедливого мироустройства, поэтому как только где-нибудь заходила о ней речь, уходил, самоустранялся и участия не только в борьбе, но и в разговорах о борьбе за справедливость не принимал категорически. За последние годы, пожалуй, исключение из своего этого правила сделал Калиночка один только единственный раз, совсем недавно. И то, сказать, что он принимал участие в разговоре, нельзя. Но он не ушёл, а сидел целый час, если не больше, и слушал. Случайно попал на разговор и не ушёл. Может быть, почувствовал, что уйти неудобно, а может быть, просто из интереса. Скорее всего — из интереса.
Он себе куртку купил на улице для весенне-осеннего времени. Шёл мимо универмага, смотрит, куртки продают прямо посреди тротуара. А он в тот день зарплату получил за два месяца — декабрь прошлого года и январь текущего — и, значит, деньги ему оттягивали карман. А ни куртки, ни плаща какого-нибудь у него не было. Даже старых. Он уже две зимы надевал при похолодании на пиджак свою так называемую теплую куртку и ходил в ней до радикального, так сказать, потепления. И это, естественно, не было удобно. Потому что, если зимой, в холода и морозы, мог Юрий Петрович надеть под куртку что-нибудь для утепления — свитер или душегрейку на тонком бараньем меху, хоть и старинную, но всё равно теплую, — то осенью, когда зимние холода ещё не наступили, а летнее тепло уже ушло, или весной — когда всё наоборот: ушли зимние холода, а настоящее, весеннее тепло задерживается, ходить в зимней (или пусть будет в «так называемой зимней») куртке — удовольствие ниже среднего. Потому что жарко в ней в эти переходные времена года и неудобно, и в зимней одежде начинаешь вдруг чувствовать себя неловко и неуклюже до крайности, хоть и отходил, из этой одежды не вылезая, три месяца кряду. И, увидев продающиеся на его пути лёгкие демисезонные куртки, Калиночка, почувствовал желание одну из них приобрести за наличный расчёт. А так как подобные желания посещали его крайне редко, то он тут же куртку купил, чтобы желание своё немедленно и не сходя с места удовлетворить. Но как у всех курток, пальто, плащей, пиджаков, рубах и прочей одежды, у этой куртки были длинноваты рукава. То есть, конечно, это не рукава были длинноваты, это руки у Юрия Петровича были коротковаты по сравнению со стандартными среднестатистическими руками, характерными для мужчин его размера и роста. Но в данном случае всё решалось просто и даже коротить рукава не было необходимости, так как на манжетах они имели кнопки, и если эти кнопки переставить, чтобы манжеты охватывали кисти рук потуже, всё становилось нормально. Рукав по всей длине приспускался, наезжал на манжет, плотно охватывающий кисть и от этого не выглядел длинным, а выглядел свободным. Вообще-то Юрий Петрович вполне мог рукав и закатать, но уж больно ядовитого цвета была у куртки подкладка. Настолько ядовитого, что даже невнимательный и нетребовательный к своему внешнему виду Калиночка понял: так ходить по городу неприлично. Но никаких сложностей с перестановкой кнопок на рукавах теперь, к счастью, не существовало — это в старые добрые советские времена, чтобы установить кнопки, приходилось стоять в очереди, ждать, пока кнопки появятся в доме быта, а когда они появятся и появятся ли когда-нибудь, никто ответить не мог. Сейчас всё это кануло, сейчас с этим свободно — иди, устанавливай. Тебе ещё спасибо скажут, что пришёл. А тут один из соседей Юрия Петровича — Миша Абрамкин — открыл свою частную мастерскую по установке этих самых кнопок, а также по оказанию других добрых услуг населению. Таких как заточка ножей, ножниц, маникюрных щипчиков, замена замков всех конструкций и конфигураций на сумках, кейсах, тех же самых куртках и на всём прочем. И этот Миша любил поговорить вообще и с Юрием Петровичем Калиночкой в частности, и всегда, когда встречал его, говорил «что это ты ко мне не заходишь? Заходи, если что надо заточить или замок где-нибудь заменить на аналогичный, но новый, и вообще, — говорил, — заходи. Ты ж знаешь, у меня в мастерской хорошо. Кофе есть, чай, можно и чего покрепче взять в киоске. Заходи по дороге — посидим, пообщаемся на разные обоюдоинтересные темы». Миша, он был необычный тип, и Калиночка довольно часто не без интереса с ним разговаривал, хотя разобраться в нём и его понять Юрий Петрович не пытался, поскольку знал, что один человек понять другого человека не способен в силу своего строения. Ну да об этом знании Юрия Петровича говорилось уже более чем достаточно.
Необычность упомянутого Миши Абрамкина заключалась в следующем. Во-первых, он, будучи Абрамкиным Михаилом Рафаиловичем, состоял в областной организации «Руха» и не просто состоял, но активно там работал, отвечая за национальную политику и вопросы национальных меньшинств. Этими же вопросами Миша занимался в комиссии областного совета народных депутатов предыдущего созыва, ими же обязан был заниматься после прихода «Руха» к власти, но уже в масштабах страны. Кстати сказать, с Инной Калиночку познакомил именно Миша. Она, когда у всех начало бурно возрождаться национальное самосознание и национальная гордость расцвела буйным цветом, тоже почувствовала, что в ней и то, и другое есть — и пошла в «Рух», сказав, что целиком и полностью стоит на их стороне и их заранее подготовленных позициях, хотя кое с чем и не может согласиться. И в «Рухе» приняли её с распростёртыми объятиями и предложили ответственную работу в секретариате. И какое-то время она была, как говорится, визитной карточкой областной организации «Руха», и не один мужчина вступил туда, благодаря ей. Потому что мало кто из действующих, так сказать, представителей мужского пола мог устоять, увидев Инну и особенно её ноги. Калиночка, к примеру, считал, что ноги такой длины — «це вже, як кажуть на Вкраїнi, занадто» и смахивает на ошибку природы, хотя, конечно, и очень соблазнительную ошибку и с эстетической точки зрения абсолютно безупречную. Но играть в национально-патриотические игры Инне очень скоро надоело и наскучило. Не задевали её за душу межнациональные отношения, её отношения полов больше задевали. А к каким национальностям принадлежали полы, Инну не заботило. Зато заботило, что труд в «Рухе» оплачивался символически и нерегулярно. А она в то время осталась одна с малолетним сыном и его надо было чем-нибудь кормить. Короче говоря, Миша знал Инну по совместной работе на патриотической ниве, и она как-то зашла к нему в мастерскую заточить маникюрные щипчики и ножницы, которые Миша затачивал лучше всех. Их и вообще умели затачивать два специалиста на город, если по большому счёту считать. И к ним парикмахеры и маникюрши в очередь записывались. Ну а Инна по старой памяти и дружбе к Мише заходила, и заодно он точил ей всё, что нужно было точить. Вот у Миши в мастерской Инна и встретилась с Калиночкой, и познакомилась с ним, и он ей пришёлся по вкусу и по душе и, можно сказать, понравился. Так же, к слову, как и её бывший муж-нейрохирург. С нейрохирургом её тоже Миша познакомил. Он какой-то особо тонкий и точный нейрохирургический инструмент взялся изготовить. Тогда — впервые в жизни. Этот нейрохирург стригся у своего постоянного парикмахера в салоне «Маленький Париж» и в разговоре коснулся неразрешимой проблемы с некоторыми видами инструментов для операций на сосудах головного мозга, и парикмахер посоветовал ему обратиться к Мише. Нейрохирург обратился и обзавелся не только нужным инструментом, но и женой. Инна как раз приехала к Мише в мастерскую, чтобы он важную руховскую бумагу подписал, касающуюся межнациональных отношений и отношения «Руха» к этим отношениям. Так что везло ей на судьбоносные встречи и знакомства у Миши в мастерской.
Вообще у Миши можно было встретить кого угодно. Потому что Мишина общественно-полезная деятельность «Рухом» и депутатством далеко не ограничивалась — и «Рух», и депутатство появились позже, а до них (впрочем, так же, как и во время) Миша являлся одним из первых, ещё нелегальных, организаторов городской еврейской религиозной общины. И постоянно устраивал празднования еврейских праздников в единственной, сохранившейся в городе синагоге, которой иметь своего раввина по штату положено не было. А когда Мише удалось на Пасху привезти какого-то раввина из братской Литвы, в синагогу пришли люди, к иудаизму отношения не имевшие, и сказали, что пусть этот ваш знаменитый гастролёр-раввин уезжает из города первым же поездом, а лучше — летит самолётом, или мы вам устроим такую Пасху, что никакая манна небесная вас не спасёт. И раввин улетел в свою Литву тем же вечером, а Миша и ещё один верующий еврей служили в синагоге службу вместо раввина и кантора, а пришло на ту службу человек пять или шесть, хотя по закону для отправления молитвы нужно не менее десяти человек-мужчин. Испугались люди, зная, что действия Миши вызвали недовольство властей, от которых тогда вечно ожидали всего чего угодно, вплоть до самого плохого. Но Миша, неясно почему, не боялся стоящих у власти функционеров, хоть был маленький, тщедушный, рыжий и болезненный, и имел, между прочим, семью — жену — яркую красавицу-брюнетку, которая начала блекнуть и терять краски только к сорока годам и возвышалась над Мишей, как минимум, на голову — и дочку, такую же рыжую, как сам Миша и такую же красивую, как её мать. Имел Миша и престарелую маму, и двух сестёр, и брата, который продолжал сидеть с конфискацией имущества за совершение тяжкого экономического преступления, заключавшегося в организации частной подпольной артели по производству импортных мужских рубашек и женских бюстгальтеров в особо крупных размерах в условиях конца развитого социализма. И у него тоже была хорошая дружная семья, привыкшая вкусно и разнообразно питаться, и кто-то должен был оказывать ей поддержку и посильную помощь. Но Миша всё равно не боялся властей, говоря — они не дождутся, чтоб Миша Абрамкин их боялся. Причём он как к старым властям относился без уважения и без страха, так и к новым своего отношения не изменил. Со старыми властями не ладил и с новыми общего языка не находил, с гордостью произнося любимую свою фразу: «Миша Абрамкин к властям всегда находился в оппозиции (слово «оппозиция» он выговаривал со вкусом и даже со сладострастием), там он и будет находиться до смерти». И он действительно постоянно донимал власть имущих — когда-то своим демонстративным еврейством, позже — тем же самым плюс депутатской неприкосновенностью, используемой Мишей для той же борьбы с городской администрацией за установку, допустим, памятника на месте расстрела немцами евреев в сорок первом году. И объяснить Мише, что в сорок первом году на том месте был овраг, балка, а сейчас — прекрасный, с современным оборудованием и покрытием беговых дорожек стадион университета, не мог ни один человек, какими бы ораторскими способностями он ни обладал. Миша всем говорил одно и то же: «Ну и что, что стадион? Давайте поставим памятник на стадионе. — И говорил: — Если можно играть в футбол на еврейских костях и черепах, почему нельзя, чтобы играющие об этом знали — может, им будет приятно?» Мише говорили, что и без того сегодня спорт в упадочном состоянии и надо его возрождению из пепла всемерно способствовать, а не палки вставлять в колёса. А Миша в ответ говорил: «Пусть себе играют — я не против физкультуры и спорта в частности, но пусть в перерывах смотрят на памятник».
А своим одиозным участием в «Рухе», выглядевшем с точки зрения официальных лиц и структур вызывающе, смешно и противоестественно, Миша вообще допек всех, кого только мог допечь. Вот такой человек был Миша Абрамкин. И к нему Юрий Петрович иногда заходил. И сидел, слушая его бесконечный рассказ о чём-нибудь наболевшем и ужасно важном для всей страны в лучшем случае, а то и для всего человечества. И всегда Миша спрашивал у Калиночки между делом, почему он опять не принёс ему что-нибудь наточить, заменить, или снабдить кнопками, которых у него навалом и самых различных фирм мира. И из Израиля есть, и из Соединенных Штатов Америки, и из Германии, и из Турции. И вот наконец Калиночка пришёл к Мише не просто так, а по делу — поставить на манжеты новой куртки ещё по одной кнопке, чтобы рукава застегивались туже. Пришёл и увидел в мастерской двух мужчин, о которых с некоторых пор стало принято говорить «лица кавказской национальности». Они сидели на скамеечке для посетителей и пили кофе. Кипятильник стоял в стакане и нагревал в нём воду — очевидно, для следующей порции.
— О, — сказал Миша, увидев Юрия Петровича, и добавил: — Вода сейчас закипит, уже закипает.
— А я к тебе по делу, — сказал Юрий Петрович. — Кнопки поставить.
— Кнопки — это хорошо, — сказал Миша. — Кнопки — это мы сделаем. А пока ты садись. Это вот Абдулхан, это Билал, а это, — Миша кивнул на Калиночку, — Юра. Хороший человек. Друг, можно сказать, и сосед.
Мужчины «кавказской национальности» привстали, кивнули и достали по пачке сигарет «L & M». Предложили Калиночке. Калиночка взял сигарету, хотя курил очень редко и только за компанию. Сейчас компания была налицо, и Калиночка к ней присоединился. А Миша сказал мужчинам: «Продолжайте, я слушаю. И он пускай послушает, ничего». Мужчины посмотрели на Калиночку, потом друг на друга, потом на Мишу. И тот, который Абдулхан, сказал с явным, но не сильным кавказским акцентом — с таким акцентом говорят хорошо образованные грузины или армяне. Впрочем, Юрий Петрович не знал, как отличить грузина от азербайджанца, а армянина, скажем, от чеченца. И не отличал. Но и лицами кавказской национальности их никогда не называл, а наоборот, возмущался — что это за национальность такая собирательная и кто её придумал? Да, так вот Абдулхан сказал, что вы можете нам не верить, но у нас скоро будет плёнка, и мы вам её покажем. И вы увидите, и тогда не поверить не сможете, потому что на пленке всё хорошо и отчетливо видно, и неопровержимых фактов на ней запечатлено больше чем достаточно. И самодельный электрический стул, на котором его — Абдулхан указал глазами в сторону товарища — пытали током ради развлечения, и подвал, куда наёмники гранату кинули. Им кричали — не кидайте, в подвале двенадцать детей, а они кинули. Это в Гудермесе. И самолет есть на плёнке, сбитый нашими, и документы, у мёртвого лётчика найденные, вместе с билетами на тот же самый вечер в кино. Собирался, значит, слетать, отбомбиться, а вернувшись на базу, с семьёй в кино культурно сходить — развлечься и отдохнуть.
— Вы что, из Чечни? — спросил Калиночка.
— Из Чечни, — сказал Абдулхан, и Калиночка увидел на его шее пупырчатый широкий шрам, уходящий под курткой спортивного костюма вниз. То есть он сразу заметил этот шрам, но не придал ему нужного значения.
— Беженцы они, — сказал Миша, — но пока на нелегальном положении. Документы вчера сдали, а во вторник им обещали справку, — и он рассказал, как встретил их в горисполкоме и с ними заговорил, и узнал, что их приехало семь семей, чтобы попросить в Украине статус беженцев и спасти своих детей от смерти, и тем самым спасти чеченскую нацию, поставленную на последнюю грань уничтожения. Миша рассказывал — а мужчины согласно кивали головами, ожидая, пока он доскажет, — как отвёл их в нужный кабинет, хозяин которого по долгу службы занимался миграционными процессами и делами национальных меньшинств и он, хорошо зная Мишу и Мишин характер, тут же их как подобает принял, сам лично продиктовал им текст заявлений и даже опоздал из-за них на какое-то важное совещание у высокого начальства. Потом Миша не менее подробно рассказал, как познакомил их с корреспондентом украинской службы радио «Свобода» и с редактором газеты «Город», и что как только комитет по делам национальностей и миграции выдаст справки, дающие право жить открыто в ожидании решения о предоставлении или непредоставлении статуса беженцев, в «Городе» выйдет большая статья и пройдёт передача по «Свободе».
Юрий Петрович всё это выслушал, а чеченцы и так знали. Знали, но слушали — из уважения к Мише. А Миша, высказавшись, снова обратился к гостям — мол, я весь внимание. И гости по очереди продолжили рассказывать о своей войне, повторяя время от времени, что более несправедливой войны не знал ещё мир, и что судьба несправедлива к их маленькому народу, который постоянно чем-то мешает огромной ненасытной России, и от этого все его беды и несчастья. И рассказывали они действительно страшные вещи и о какой справедливости или несправедливости твердили, было на фоне их рассказов просто непонятно. Но Калиночка всё же понял, что несправедливость происходящего у них на родине волнует их больше, чем все ужасы войны, виденной ими и, скорее всего, в
ней участвовавших, ибо не может не участвовать в войне молодой здоровый мужчина, если война идёт на его земле и на его улице. А если вспомнить, что перед Мишей и Калиночкой сидели не просто молодые мужчины, но чеченские мужчины, имеющие право и обязанные держать в руках боевое оружие с пятнадцати лет, то, конечно, участвовали и были теми самыми непримиримыми боевиками, которых не могли уничтожить и подавить регулярные федеральные войска, вооружённые до зубов и имеющие огромный численный перевес в живой силе и технике.
«Таких не подавишь», — думал Калиночка, на них глядя, а каких «таких» он не сумел бы объяснить ни другим, ни себе. Видно, мужчины гор произвели на него должное впечатление и своим видом, и своими рассказами. Главное, рассказывали они обо всём внешне спокойно, практически без эмоций, как будто читали об этом в газетах. И читали не о своих городах и селах, а о каких-то далёких чужих, незнакомых им странах, в которых идёт чужая далёкая война и где гибнут совершенно неизвестные им люди, и дела до них им никакого нет, а есть только знание о них и возможность это знание передать ещё кому-то, что они и делают в данный момент. И по их спокойствию можно было сделать вывод, что они не слишком боятся смерти и не относятся к ней как чему-то неизбежному и от этого страшному. Видимо, война и смерти стали для них обыденностью и повседневностью, и они привыкли к ним, как к составляющим их нынешнего образа жизни. Человек все же имеет способность втягиваться в насильственно кем-то измененную жизнь, и через какой-нибудь месяц ему уже кажется, будто живёт он так Бог знает сколько времени и в его душу закрадываются сомнения, а жил ли он когда-либо по-иному и если жил, то когда и как долго. И та, сменившаяся жизнь начинает представляться людям в несколько искажённом виде и слегка розовом цвете, и они перестают отличать правду от вымысла собственного воображения, да им и не нужна правда, им достаточно приятных воспоминаний, а если они не совсем приятны, механизм человеческой памяти делает их таковыми без каких бы то ни было затрат и усилий, незаметно ни для кого. Но в данном случае ничего этого от памяти и не требовалось, потому что любая жизнь без войны, какой бы она ни была плохой и пропащей, лучше жизни с войной. Здесь даже и сравнивать нельзя. И чеченцы не сравнивали, они практически ничего не говорили о том, что делали до начала военных действий, как и где жили. Они говорили только о том, что делается и творится и происходит у них дома сегодня, что творилось вчера и позавчера, и три дня назад. И все их слова были только о боях, зверствах, ненависти, голоде, разрушенных жилищах, городах, уничтоженных семьях, погибших детях и женщинах, и стариках, и опять о лжи, лицемерии, жестокости войск и русских властей, и о жестокости преступных наёмников, и снова о жестокости и несправедливости всего и всех к маленькому народу, насчитывавшему до начала боевых операций тысяч шестьсот людей, а после полутора почти лет войны сократившемуся до угрожающей, критической цифры, и теперь он не только воюет со страной, которая победила гитлеровскую Германию и милитаристскую Японию, и самого Наполеона, но и спасает себя, вывозя детей за границы и пределы войны, чтобы они выросли и не дали погибнуть нации, и не позволили исчезнуть с лица земли ещё одному народу. Они говорили, как о чём-то естественном и решённом, о своём возвращении в тот самый день, как оно — их возвращение — станет возможным и о том, как они будут жить со своими сохранёнными семьями и растить своих спасённых детей настоящими мужчинами и женщинами, которые тоже родят в свой черёд детей и продолжат таким образом род, а раз род продолжится, продолжится и не исчезнет весь народ. А что он небольшой и стал теперь совсем незначительным по количественным показателям — это неважно и ничего не меняет. Они не хотели думать о том, что без погибших это будет уже не тот, а другой народ, и что нельзя одними жизнями заместить другие, прерванные на полуслове и загубленные в угоду непонятно кому и чему. Они поддерживали в себе веру и не давали возможности развиться сомнениям. Наверно, им нельзя было сейчас ни в чём сомневаться, потому что сомневающимся всегда труднее, а здесь люди обязаны были жить, выживать как биологический вид, и от своих обязанностей отлынивать не собирались. Все сомнения и колебания в правильности собственных поступков откладывались ими на потом, отодвигались в необозримое пока будущее, где всё переменится к лучшему и где можно будет не замечать пролетающих над головой самолётов и не обращать никакого внимания на встретившихся тебе на пути людей в военной или в какой-нибудь иной форме. Иначе не может быть, говорили они, иначе будет несправедливо. И Калиночка не спросил у них, почему они уверены, что всё должно быть справедливо, потому что спросить у них такое не пришло ему в голову. Несмотря на устоявшиеся взгляды и воззрения по этому поводу. Он вообще ничего у них не спрашивал. Не чувствовал себя готовым задавать вопросы и не задавал их. Да у него и не возникало никаких вопросов, наверно, и так он услышал и узнал для одного раза достаточно и ещё не успел всё это услышанное и узнанное переварить, и оно лежало в нем, ощущаясь тяжестью где-то в желудке, как после переедания. Вот тут Калиночка осознал и прочувствовал новое современное выражение — «грузить». До этого его раздражало и резало слух, когда кто-то при нём говорил «что ты меня грузишь своими проблемами». Калиночке не нравилось такое употребление глагола «грузить», поскольку выглядело в его глазах неуместным и искусственным. Ну, не любил Юрий Петрович, когда к слову присобачивали не предназначенный для него смысл.
А тут ну просто внутренностями он ощутил, как его «грузят». И он принимает груз — хотя спокойно мог этого не делать — и груз придавливает его своей тяжестью, своей массой. Притом, что тем, кто его «грузил», кто перегружал свой груз на него, легче от этого не становилось, а становилось ещё тяжелее — это было видно, если присмотреться, по их лицам, мрачнеющим всё более и более, и по тому, как они сидели, и по взглядам, и по дыханию. Взгляды и дыхание их тяжелели по мере того, как рассказ близился к концу, хотя рассказывать они, похоже, могли бесконечно. Чтобы пересказать всё, виденное ими за последние полтора года, потребовалось бы много времени и не два слушателя, а гораздо больше. И когда в рассказе возникла пауза, и Миша снова зарядил свой кипятильник, а оба чеченца стали закуривать, Калиночка воспользовался удобным моментом и сказал, ну, я пойду. «А куртка?» — сказал Миша. «Ладно, потом, — сказал Калиночка, — в другой какой-нибудь раз».
И он попрощался с Мишей и снова закурившими чеченцами, и вышел из мастерской на хрустящую дорожку из щебня, недавно насыпанную Мишей для дальнейшего асфальтирования после полного и окончательного таяния снегов. Куртку Юрий Петрович нёс подмышкой в скатанном состоянии, и она мешала ему махать при ходьбе руками. А как только Юрий Петрович вошёл в квартиру, телефон зазвонил, и Инна с ходу поделилась с ним радостью, даже «здравствуй» сказать забыла. Радость её заключалась в следующем: на базарчике она обнаружила, что мясники продают обрезки. Всего по сто тысяч за килограмм продают, чуть ли, значит, не даром. И я купила шестьсот грамм этих обрезков, радовалась Инна, за пятьдесят тысяч, то есть мне ещё уступили, и буду теперь покупать их всегда, и Сенька всегда теперь будет сыт, а то чем его кормить, я в последнее время уже совершенно не знала и боялась, что он или умрёт у меня с голоду, или уйдёт от меня на улицу, искать другую хозяйку. Юрий Петрович сказал Инне, что он тоже рад, потому что не может видеть, когда домашнее животное плохо кормят и невольно начинает относиться хуже к людям, не понимающим, что кота, раз уж ты его завёл, надо кормить. А меня не надо, сказала Инна. А тебя, сказал Юрий Петрович, кот не заводил и кормить, таким образом, не обязан. Инна спросила, не случилось ли у него чего-нибудь, потому что судя по ответам и тону, что-то у него, видимо, случилось. Ничего у меня не случилось, сказал Юрий Петрович, абсолютно ничего не случилось и что вообще могло у меня случиться. Ну тогда я приду, сказала ему Инна, сразу и как-то очень охотно успокоившись. Давай, сказал Юрий Петрович и положил трубку на торчащий из красного телефона чёрный истертый рычаг. И тот вечер, и та ночь, и то утро ничем, собственно, не отличались от прочих вечеров, ночей и утр, проводимых Калиночкой с Инной, а утро вышло копией того утра, о котором и идёт здесь речь. Утра совершенно нелепой автомобильной катастрофы, случившейся на Новом мосту через реку Днепр с автомобилем «Жигули», в котором ехали два человека — мужчины разного возраста. Возраст, конечно, выяснился не сразу, не во время катастрофы, а потом, когда личности мужчин были установлены. А когда их машину вынесло на полосу встречного движения и потащило к пешеходной дорожке, по которой шёл себе пешеход Юрий Петрович Калиночка, и выбросило на высокий, удвоенной высоты бордюр, никто, конечно, не знал, что за люди едут в этой машине и какого они возраста. Поспособствовал же всему этому несчастью сугроб, насыпанный несколькими обильными снегопадами и раскатанный автомобильными колёсами до состояния пологого и скользкого откоса, сыгравшего роль естественного, нерукотворного, можно сказать, трамплина. И потом много об этом трамплине шло разговоров, что вот, если бы его не было и если бы снег вовремя убирали, то машина просто ударилась бы в высокий бордюр и от удара замедлила скорость своего неуправляемого движения и, может быть, тогда всё обошлось бы малой кровью — травмами какими-нибудь, сотрясениями, переломами и, конечно, серьёзным ремонтом машины. Но не смертью двух человек, наделавшей столько шума в средствах массовой информации города и в городских коммунальных службах, на которых вешали теперь всех собак. Правда, постфактум надо сказать, что шум стоял зря и недолго — может быть, дня три, а может быть, и того меньше. Потому что смерть двух ничем не знаменитых рядовых людей не может долго приковывать к себе внимание масс. Чтобы гибель производила на массы более или менее устойчивое и яркое впечатление, гибнуть должно множество народу и желательно сразу. От стихийного бедствия страшной силы или от взрыва, или от рук террористов. Или на крайний случай, в результате отказа тормозов у переполненного трамвая, как это произошло в одном из районных городов Угорской области. И этот переполненный трамвай летел под уклон больше километра, а внизу, на повороте, сошёл с рельсов и мчался ещё по асфальту метров десять, пока не врезался в бетонное ограждение и не перевернулся на правый бок. Компетентная комиссия после вычислила, что скорость в момент удара составляла девяносто километров в час. И в одночасье ушло из жизни двадцать девять человек и восемьдесят семь получили ранения разной степени тяжести, а ещё пять умерли в больнице в течение нескольких последующих дней из-за травм, несовместимых с жизнью. И был объявлен траур по всей стране и создана суровая правительственная комиссия, и все газеты писали о трагедии, публикуя на первых полосах фотоснимки разрушенного трамвая, а по телевидению показывали снятые милицией на месте трагедии кадры, где исковерканные человеческие тела были перемешаны с пылью, разрозненной обувью, вишнями, газетами, вёдрами и сумками. И семьям погибших правительство выплатило по две с половиной тысячи долларов США в валюте Украины, и высказало свои соболезнования многочисленным семьям погибших. А потом стали искать виновных в том, что трамвай с неисправными тормозами оказался на линии и, понятное дело, выяснили, что они почти все ездят с такими тормозами изо дня в день, поэтому можно лишь удивляться, как ничего подобного не произошло раньше. И конечно, виновных в конце концов нашли и лишили свободы на разные длительные сроки, чтобы пострадавшим было не так обидно. Хотя многие из оставшихся в живых пассажиров этого несчастного трамвая и другие жители города говорили, что чем хватать и сажать людей, лучше бы тормоза отремонтировали или новых трамваев накупили. Вообще тогда люди много чего позволили себе сказать. Вплоть до того, что власти города и страны и есть самые настоящие виновники, то есть другими словами убийцы. Калиночка всё это слышал сам, поскольку Инна зачем-то уговорила его поехать с ней вместе на девять дней к своей близкой родственнице, у которой погибла в трамвае дочь. И эти поминки были единственными в жизни Калиночки, где люди, выпив, не стали говорить о своём и смеяться, и рассказывать последние новости, анекдоты или ещё что-нибудь в этом роде. Все ели и выпивали практически молча, а если говорили, то только о происшествии и о погибшей, причём её мать рассказывала, как они отдыхали в городе Одессе и спрашивала у подруг дочери, любят ли её в институте и хорошие ли у них преподаватели. И ещё говорила, как бы жалуясь, что Лена не хочет почему-то замуж, хотя Олег — её парень – хороший и самостоятельный, в смысле имеет какое-то своё небольшое дело и зарабатывает неплохие деньги. А этот Олег сидел почти рядом и слушал то, что говорила мать погибшей Лены о нём, без интереса и без участия. А Калиночка про себя отмечал, что всё это говорится в настоящем, а не в прошедшем времени. Потом поминки кончились, Инна поцеловала свою родственницу в лоб и в щеку, и они уехали на вокзал, где сели в проходящую электричку, и мужик в сером полушерстяном костюме, сидевший с ними на одной скамейке, всю дорогу, до самого Угорска, рассказывал им, что раньше он никогда не потел и в любую жару ходил только в костюме. Все удивлялись, как он так может, а ему — хоть бы что. А тем летом, говорил этот мужик, стал я потеть. Видно, слабею. На пенсию, значит, ушёл и ослабел. Сорок два года на одном месте отработал, а на пенсии, дома, ключицу сломал, как дурак. И теперь вот потею в костюме, хотя для меня сорок один градус в тени — температура привычная и невысокая. И Калиночка с Инной слушали этого общительного мужика, и он отвлекал их от невесёлых мыслей о поминках и о трамвае, и обо всём, что с ним связано.
Да, такие случаи людей трогают на какое-то время. И война трогает. Когда где-то поблизости начинается война — она сразу обращает к себе взгляды всех честных и миролюбивых сил общества. Но и у этих сил через время внимание рассеивается, притупляется, и они обращаются к другим несчастьям и другим неотложным задачам, и война уходит на задний, второй или третий план и становится будничным делом, составной частью, компонентом чего-то общего и целого, многогранного и многоликого, а то и просто проходным тридцатисекундным сюжетом в телевизионных новостях, газетной заметкой, каких в той же самой газете наберётся ещё штук двадцать пять или тридцать. Потому что никому неохота во время принятия вкусной и здоровой пищи, добытой нелёгким и не всегда приятным трудом, или во время напряжённой любовной сцены помнить о смертях и несчастьях чужих незнакомых людей и их незнакомых семей, и семей их родных и близких. Если постоянно об этом помнить и не забывать ни на минуту, обязательно испортится настроение и нервная система, и как неизбежный результат — состояние всего здоровья. А жить с испорченным здоровьем можно, но удовольствия от такой жизни никакого. То есть исключения есть из любого, самого правильного правила, и существуют лица, которым болеть нравится, и они ловят свой кайф от хождений по врачам различных узких специальностей и от того, что добиваются в результате этих хождений к себе внимания. И вообще, заболевая, они обретают смысл жизни, и им совсем не важно, что состоит он в доставании лекарств и денег на лекарства, и усилий, направленных на проведение обследований и выявление дефектов функционирования собственных внутренних органов, и на попадание именно в эту больницу, а не в другую или в третью, а в больнице снова нужны усилия и способности, и прочие человеческие качества — чтобы лежать в палате на четыре, а не на четырнадцать человек и чтобы лечащий врач был тот, который хороший, а не тот, что ничего не знает и не умеет, и чтобы сестра не зажимала прописанные врачом и купленные родственниками медикаменты, и чтобы не выписали из больницы раньше времени, не проведя курс лечения в полном объёме, и чтобы записали на приём к доктору соответствующих наук, профессору и светилу.
Калиночка встречал таких людей и наблюдал, так сказать, в действии, и самому ему болеть приходилось не раз и даже не два. И он знал, что да, это затягивает и в какой-то мере увлекает человека. Увлекает, так как увлекательно быть окружённым специалистами и служить для них объектом приложения знаний и опыта, и помогать им в нелёгкой и бескомпромиссной борьбе со своей собственной, принадлежащей лично и только тебе одному, болезнью, и победить её в конце концов или умереть. Во всяком случае когда-то, выйдя из гастроэнтерологического отделения шестой горбольницы на волю, он отчётливо почувствовал, что не знает, как и для чего ему теперь жить. Болезнь была вылечена, конкретная цель достигнута. Следующей же цели Юрию Петровичу никто не поставил и что дальше делать, не разъяснил. Если, конечно, не считать целью соблюдение диеты и других предписаний врача. А их целью точно считать нельзя, потому хотя бы, что кто же их выполняет, эти предписания, выйдя из стен лечебно-оздоровительного заведения? Выйдя оттуда, начинают по возможности жить, стараясь не вспоминать о своей болезни или делая вид, что её вовсе нет и не было, и никогда больше не будет. Все это, понятно, при условии, что болезнь позволит жить, делать вид и не замечать. Вообще, тут Калиночка обнаружил замкнутый круг. Выходило, что жить и беречь здоровье скучно и неинтересно, а жить, потеряв здоровье (из-за того, что в своё время его не берёг), ещё скучнее и, можно сказать, противно до слёз. Ведь ничего же без здоровья не может человек — ни поесть, ни выпить, ни полюбить от всего сердца. Поскольку как можно любить от всего сердца, когда оно больное и хилое, и работает с трудом и с перебоями, и того гляди преподнесёт человеку обширный инфаркт миокарда. Конечно, можно возразить, что инфаркт — это крайность и не у всех бывает и что до инфаркта человека ещё надо довести, но если у него болят гнилые зубы во рту, разве может он при этом любить и быть любимым?
Зная всё о здоровье и его отсутствии, Калиночка тем не менее никак за своим здоровьем не следил и не ухаживал. Зарядки по утрам, и той не делал. Что между прочим, могло стать реальной причиной его преждевременного остеохондроза. Ему всегда было лень махать руками, не имея определённой видимой причины. Да и глупым казалось. Чуть ли не идиотизмом. «Ну что это такое? — думал Юрий Петрович. — Взрослый здоровый мужик стоит в трусах посреди комнаты и тяжело дыша производит надуманные телодвижения, пока не вспотеет и не начнет дурно пахнуть. После чего нужно идти в душ и смывать с себя липкий пот, и переменять нижнее белье, и лишний раз его стирать». А со стиркой у Калиночки всегда были нелады. Стирать он любил, только когда хотел сосредоточиться и что-нибудь важное обдумать. Лучше всего думалось ему во время глажки, но чтобы гладить, нужно иметь что-либо выстиранное. И Юрий Петрович стирал — обязательно вручную. И голова у него во время стирки — а ещё лучше во время глажки — освобождалась, и думалось ему легко и свободно, и вольно, как в дикой степи. Может быть, Юрий Петрович имел склонность и привычку о чем-нибудь непрерывно думать из-за того, что стирал и гладил себе практически всегда сам. Даже живя семейной жизнью, приходилось ему этим заниматься. Во-первых, ему не хотелось, чтобы жена ворошила его грязные носки и трусы, и прочие принадлежности туалета, а во-вторых, он и будучи неженатым юношей стирал себе всё своими руками. Мать говорила, что настоящий мужчина и это обязан уметь, и не стирала ему ничего. Из благих, так сказать, побуждений и намерений. Ну, и потому, конечно, что терпеть не могла стирать. Для неё стирка всю жизнь была хуже любого наказания. Кроме какого-то короткого времени, когда она стала жить в квартире с водой и ещё не успела свыкнуться с тем, что можно повернуть кран, и вода будет течь сколько надо. Она воспринимала это как непозволительную роскошь, говоря «конечно, так стирать можно, так стирать — одно сплошное удовольствие, отдых у моря». И в подтверждение своих собственных слов затевала какую-нибудь постирушку. Но очень быстро домашний водопровод стал делом обыкновенным и будничным, и стирать ей снова расхотелось. Зато снова пришла охота воспитывать из сына настоящего мужчину и человека с большой заглавной буквы. И она говорила ему, как по радио: «Тебе строить новую жизнь предстоит, отличную от нашей, старой, а для того, чтобы новая жизнь оказалась не хуже, а лучше той, которая уже существует, надо себя воспитывать в духе». «В духе кого-чего?» — спрашивал Калиночка. Но мать пропускала его вопрос мимо ушей и никогда на него не отвечала. Свою тираду насчёт новой жизни она произносила чуть ли не до самого отъезда Юрия Петровича из дома после окончания образования, произносила и после его возвращения, то есть тогда, когда он давно уже знал, что никакой новой жизни не существует и построить её нельзя, потому что она — жизнь — одна, непрерывная, от Адама, как говорится, и Евы до наших дней, и если она меняется в чём-то, то сама по себе и по собственному усмотрению, меняя тем самым нас. А потом уже нам начинает чудиться и представляться, что это мы изменили её, чего-то там такое построив, открыв, изменив и улучшив или, наоборот, всё испортив, разрушив, развалив и угробив. Поэтому Юрий Петрович не слишком активно реагировал на разговоры о старой и новой жизни, а услышав что-нибудь вроде «так жить нельзя», вообще уходил подальше, иногда, правда, вставив «так — нельзя, а по-другому мы не умеем, не хотим, не можем и не будем». А когда эту знаменитую крылатую фразу произнесла Инна, Калиночка ответил ей «перевернись на живот». Конечно, Инна оскорбилась и обиделась. Не потому, что предложение показалось ей неприличным или недостойным — как раз нет, для неё не существовало ни запретных поз, ни запретных, как бы это сказать, тем. Её обидело то, что Калиночка не желает говорить с нею о серьёзном, глобальном и актуальном, говорить о том, что волнует и возбуждает лучшие умы страны и не одной страны, а многих. «Значит, для тебя я недостаточно умная, — сказала Инна и перевернулась не на живот, а на бок, — значит, ты меня считаешь дурой». А Калиночка сказал, что никем её не считает и перевернул на живот. Ну и разговор перевёл на что-то другое — то ли на сына, то ли на кота. И Инна ему отвечала, вроде бы забыв обиду, и всё пошло у них, как шло обычно. Но перед уходом Инна опять вдруг заговорила о том же самом, причём заговорила какими-то дурацкими словами — типа того, что есть ли свет в конце тоннеля и должен же быть у тоннеля конец, где этот вышеупомянутый свет брезжит. Тут Юрий Петрович, хотя и скрежетнул верхними зубами о нижние, но ответил. Чтобы не поссориться с Инной из-за ерунды и чтобы не пришлось опять жить совсем одному до тех пор, пока не появится какая-нибудь другая женщина и не займет место, оставшееся в его жизни от Инны. Он ответил, что, да, конечно, у тоннеля, а другими словами, у светлого будущего должен быть счастливый конец. Вопрос состоит в том — когда именно. Но те, кто утверждают, что у любого тоннеля, как и вообще у всего на свете, непременно и обязательно есть конец и иначе быть не может — элементарно заблуждаются. Может быть иначе. Постройте тоннель кольцом, и всё. А наш тоннель так и построен. И не все об этом догадываются только потому, что находятся и движутся внутри тоннеля, а не снаружи. Если бы они смогли выбраться из тоннеля и обозреть его с высоты, допустим, птичьего полёта, вопросы отпали бы сами собой. «А ты что, выбрался и обозрел?» — спросила Инна. «Я догадался», — ответил Калиночка. А Инна сказала, конечно, что он догадливый неописуемо, но ушла без ссор и обид, и дня через три снова позвонила и сказала свое «я приду». И Калиночка рад был такому исходу и разрешению напряжённости, возникшей было в их близких отношениях, потому что Инной он всё-таки в определённой степени дорожил, может быть, не совсем осознанно, но дорожил. Во всяком случае, её наличие никак Калиночке не мешало. Скорее, помогало. Нечасто, но у него появлялось желание и чуть ли не потребность с кем-либо побыть. Обычно-то он и в общении с собой прекрасно себя чувствовал, но случались такие дни и вечера, когда нужен ему был собеседник. И может быть, даже не собеседник, а слушатель. Или просто кто-нибудь живой. А Инна, очевидно, обладала каким-то обострённым чутьём, подсказывавшим ей, когда именно Калиночке нужно человеческое присутствие, и она ему звонила, может, и не подозревая, что звонит кстати и вовремя. Так она позвонила после встречи Калиночки с чеченцами в мастерской у Миши-кнопочника. Да, она говорила о своём коте и о дешёвых мясных обрезках для него, и Калиночка отвечал ей в том же духе и предостерегал от того, чтоб давать коту мясо в сыром виде, так как он может заразиться глистами и заразить сына, и её саму. Но говоря с Инной — сначала по телефону, а позже и вживую, — Юрий Петрович обрёл своё обычное душевное равновесие, и чеченцы с их чеченскими бедами отступили на задний план, оставив на переднем вечер с Инной, её пустой трёп ни о чём и обо всём сразу, и её доброе тело, и сон на более или менее чистой постели, под тёплым, но тонким одеялом, и утро следующего буднего дня с более легким, чем обыкновенно, остеохондрозом и пешим походом по проспекту имени Правды и по Новому мосту с целью остеохондроз победить или, вернее, заставить отстать его на сегодня, и не напоминать о себе хотя бы до следующего утра. Только непереставленные кнопки на новой куртке портили немного Юрию Петровичу настроение, потому что предстояло ещё раз идти к Мише, а Калиночке в общем и нетрудно было сходить, но собраться было трудно. Он всегда долго собирался, если ему нужно было куда-либо идти — будь то парикмахерская, магазин, кладбище или мастерская. Особенно подолгу собирался Калиночка сходить в парикмахерскую постричься и на кладбище привести могилу матери в какой-нибудь порядок. Не любил Калиночка стричься, не доставлял ему радости ни сам процесс стрижки, ни колющиеся впоследствии мелкие жесткие волосы, насыпавшиеся за шиворот и раздражавшие кожу шеи, спины и груди. Поэтому он из парикмахерской всегда бежал домой и моментально залезал под душ, но ему всё равно казалось, что волосы остались на теле и смыть их не удастся никогда. А на кладбище? На кладбище Юрий Петрович собирался неделями, поскольку ехать туда было очень далеко, больше полутора часов, а транспорт в том направлении ходил ужасно. А может, так и должно быть, и нечего живым делать на кладбище. Есть специальный поминальный день, когда регулярную подачу транспорта к кладбищу и обратно городские власти организовывают и обеспечивают — вот и надо использовать его — день — по назначению. А в другие дни общественный транспорт в сторону кладбища спросом у живых не пользуется, поэтому и ходит он редко и без расписания, и от случая к случаю. И выходило, что можно ехать час — троллейбусом и трамваем, — а потом не дождаться автобуса и вернуться домой ни с чем. А в общий поминальный день Юрий Петрович и подавно на кладбище не ездил, потому что не мог ходить на кладбище коллективно. Он и в остальном был человеком неколлективным. До такой степени неколлективным, что и гриппом никогда не болел во время эпидемии, когда болело абсолютное большинство населения. Он если заболевал, то обязательно после того, как все об эпидемии забывали. Или наоборот — когда о ней ещё и слыхом не слыхивали. И Юрий Петрович, когда случалось ему заболеть этим самым ежегодным гриппом отдельно от остальных, всегда поминал бывшую свою жену и думал, что всё-таки она не совсем точно определила его сущность, и он не столько непарный человек (хотя и это тоже), сколько неколлективный. Это намного точнее. И не только потому, что самому ему и работать было удобнее — чтоб за себя одного отвечать и на себя одного надеяться, — и жить. Ну не смог бы он жить в коллективе. Он в дом отдыха однажды съездил — через неделю сбежал, а путёвка на двенадцать дней у него была куплена. Но двенадцать дней не выдержал он там прожить, на виду у толпы незнакомых людей, которые по расписанию и в строгом соответствии с установленным кем-то сверху распорядком дня ходили в столовую — завтракать, обедать и ужинать, — на пляж — принимать солнечно-воздушно-морские ванны, в кино — смотреть специально для них привезённые фильмы, на танцы — танцевать и знакомиться с женщинами для того, чтобы завязать с ними отношения и завести кратковременный летний роман. Кроме того, все желающие ездили на плановые автобусно-познавательные экскурсии, посещали исторические места и тому подобное, и прочее, и прочее, до полной одури и кружения в голове. А ещё спали днём после обеда всем четырехэтажным корпусом, называя это время мёртвым часом, и смотрели телевизионный сериал не то про Марию, не то про Изауру поэтажно, а в свободное от активного отдыха время не делали ничего, то есть бездельничали, набирая лишний избыточный вес, который ежеутренне контролировали на весах в кабинете врача. Самого врача в доме отдыха не было, а кабинет был — видимо, остался с лучших времён, и весы в нём стояли, тоже, наверное, с прежних времён оставшиеся. К этим весам и выстраивалась по утрам, в промежутке между туалетом и завтраком, длинная очередь следящих за своим весом отдыхающих. И они влезали на колеблющуюся, некогда выкрашенную белой краской плиту и двигали гири — сначала большую, потом маленькую, и уравновешивали гирями вес своих тел, и сходили на пол, уступая место на весах тем, кто стоял в очереди за ними. И Калиночка, завидев из окна эту облегчившуюся, но ещё не накормленную очередь, и понаблюдав за её вялым нестройным движением, понимал, что так и не узнает, сколько он весит. Перед завтраком весовую комнату запирали на ключ. Стоять же в очереди на взвешивание Калиночка не хотел. Он и более важных и ответственных очередей старался избегать, что ему, между прочим, почти всегда удавалось. Поскольку он обладал способностью не нуждаться в том, за чем нужно было стоять в очереди. Он и в прошлые годы советских будней умудрялся не стоять в очередях, хотя без очереди ничего практически и не продавалось населению. Но что-то всё-таки продавалось и этого вполне хватало Юрию Петровичу Калиночке для нормального существования и для того, чтобы не испытывать чувства голода. Зато времени он экономил бездну. Но в доме отдыха время экономить было вроде бы незачем, дом отдыха на то и существует, чтобы в нём не следить за временем и расходовать его не экономя. И Калиночка это понимал и был с такой постановкой вопроса согласен, и всё равно не мог занять очередь ни за чем и простоять в ней неизвестно сколько, чтобы в конце концов, став из последнего первым, взгромоздиться на весы, узнать, с точностью до килограмма свой живой вес, слезть с весов и уйти в общую домотдыховскую столовую на триста посадочных мест, и съесть положенный тебе завтрак, стоимость которого заранее предусмотрена и включена в общую стоимость путёвки. Да и есть в окружении трёхсот человек, в духоте и в шуме гнутыми ложками и полубеззубыми вилками, отгоняя от пищи мух, а от себя комаров, здоровому процессу пищеварения не содействовало. И он глядел куда-то, даже не в тарелку, а в пол между своими ногами, и что ел, не замечал и не заострял на этом своего внимания, и за едой ни с кем не разговаривал, а садился, наспех и невнимательно съедал, что давали, вставал из-за стола и уходил на улицу, на свежий морской воздух. И каждый следующий поход в столовую был для него более тягостным, чем предыдущий, и два последних дня Калиночка в столовую не ходил, а питался колбасой и хлебом, купленными в буфете. И ел он свою колбасу и свой хлеб в комнате, когда его соседи принимали пищу под гулкими деревянными сводами кормилища или загорали на пляже и не могли ему помешать есть то, что он хочет, тогда, когда хочет и так, как хочет. Скажем, отламывая, а не отрезая хлеб, а колбасу нарезав толстыми кругами. И накалывать нарезанные круги на нож, и обкусывать их по окружности, и снимать с лезвия зубами. И чтобы рядом — никого, ни одного человека, который мог бы вести с тобой беседу, смотреть тебе в рот и определять, правильно ли ты принимаешь пищу, и хорошо ли воспитан в семье и в школе. А когда один из его соседей вернулся вдруг с пляжа раньше обычного и застал Юрия Петровича за трапезой, и начал задавать вопросы, что почему это он не ходит в столовую, а принимает пищу в жилом помещении, способствуя разведению тараканов, мышей и других паразитов, и почему, когда положено находиться на пляже и загорать, и купаться в море, он — Юрий Петрович — уединился и игнорирует коллектив и общий для всех распорядок дня, у Калиночки колбаса в глотке застряла, а сосед все говорил, что не пойти ли им вместе прямо сейчас на пляж, где светит жаркое солнце юга и куда привезли пиво и мороженое, и приехал фотограф с обезьяной, рядом с которой можно сфотографироваться и стоит такой уникальный снимок не дороже, чем без обезьяны, а для стариков, инвалидов войны, чернобыльцев и детей — так даже ещё дешевле. «Пошли, — говорил сосед, — я вот за деньгами пришёл, и ты давай, бросай свою колбасу, а то пиво раскупят, не говоря уже про мороженое, и нам не достанется ни того, ни другого».
И у Юрия Петровича хватило терпения и такта вежливо и последовательно отказаться от всех предложений соседа, но когда тот, наконец, ушёл, говоря, что не понимает позиции Юрия Петровича, наверное, брезгующего их компанией и пренебрегающего обществом простых хороших людей и активным оздоровительным отдыхом, Юрий Петрович доел колбасу, собрал свои вещи и уехал. Не сразу, правда, как ему хотелось, а получив у администратора паспорт, для чего ему пришлось сначала найти так называемую кастеляншу и предъявить ей две простыни, два полотенца и матрац, а кастелянша уже написала на его карточке отдыхающего, что за ним ничего не числится, то есть что ничего из казённого имущества, принадлежавшего тогда народу, он не украл. И после этого администратор выдала Калиночке его паспорт, который по приезде взяла в залог.
До вокзала Юрий Петрович добрался на перекладных и получилось это у него, как потом выяснилось, быстрее, чем нужно. Но Юрий Петрович любил вокзалы, особенно там было ему хорошо, когда у него что-то ломалось, и жизнь теряла устойчивость. Видимо, атмосфера вокзала помогала Калиночке сосредоточиться, успокоиться и заново обрести устойчивое положение. Вокзал, как место временного пребывания всех и вся, очень этому способствовал. А суетня и толкотня, и люди, спящие на ходу, на скамейках, а то и на тюках со своими вещами и пожитками, и ругань у билетных касс, и профессионально убогие нищие, и гостеприимно распахнутые настежь двери общественных вокзальных туалетов, где вонь стоит качаясь, и даже усиленные наряды нахальной транспортной милиции, нисколько Калиночке не мешали. И Калиночка провёл на вокзале что-то около десяти часов, потому как, несмотря на множество проходящих поездов, следовавших с юга на север, запад и восток, мест в них не оказывалось или оказывалось по два-три на весь состав. Так что уехал Юрий Петрович не скоро, но даже на этом, маленьком вокзале старой сталинской постройки, где основной и самой распространённой архитектурной деталью были круглые, с разрушившейся штукатуркой, колонны, он чувствовал себя гораздо уютнее и удобнее, чем в доме отдыха, хотя никакого комфорта и никакой заботы об отъезжающих тут не наблюдалось даже под микроскопом и не всегда можно было найти в зале ожидания место, чтобы посидеть. И вещи поставить, чтобы за собой их не таскать, было некуда, поскольку автоматическая камера хранения в помещении вокзала фактически существовала, но ячейки, которые работали, все до одной были заняты, а те, что были свободны — не работали и не запирались, а у некоторых из них даже двери оказались сорванными и запирать таким образом было просто-напросто нечего. И всё равно Калиночка здесь отдыхал, как говорится, душой, уставшей в доме отдыха. Вообще, кто придумал делить дома по их узкому назначению, Калиночка всегда представлял себе не очень-то ясно. Судя по названиям этих домов, в каждом из них люди занимались каким-то одним определённым занятием. В доме отдыха — отдыхали (и всё, и больше — никаких), в доме культуры — вели себя культурно, в доме спорта, естественно, занимались спортом, в доме органной музыки играли на органе или, в крайнем случае, слушали, как на органе играют другие, в доме книги приобретали книгу-источник знаний, в доме офицеров ходили в мундирах и отдавали друг другу честь, в доме пионеров и школьников занимались авиа- и прочим моделизмом, выпуская при этом стенгазеты и подавая пример другим ребятам, для которых дом — улица или детский дом. Соответственно, дом счастья предназначался для счастья, публичный дом — для публики, а торговый дом — для торговли. Конечно, такой подход к домам самых всевозможных направлений и профилей не выдерживает никакой взвешенной критики, и Калиночка отдавал себе отчет, что так однобоко подходить ни к чему нельзя, но что-то во всём этом было, несмотря на несерьёзность — какая-то суть просматривалась — и особенно импонировало Калиночке то, что эта суть именно несерьёзная. Так как неизвестно, кто определил и сказал, что суть должна быть серьёзной. Он — Юрий Петрович Калиночка — так не считал и придерживался противоположного мнения. Или, может быть, не противоположного, но другого. Короче говоря, он считал, что суть должна быть. А какова эта суть и что из себя представляет — неважно, роли не играет и значения не имеет. С этим утверждением, конечно, можно и поспорить, но кто бы стал спорить с Юрием Петровичем, раз он никому ничего по вышеупомянутому поводу не говорил и ничего нигде не утверждал. Он так думал и считал и был уверен во всём этом абсолютно, но про себя, то есть молча. Не видел Юрий Петрович необходимости в высказывании своих убеждений вслух. У каждого, считал он, должны иметься собственные, личные убеждения, и незачем их высказывать и ими с кем-то делиться, потому что убеждения — не хлеб и не масло, и сыт ими не будешь, тем более если разделишь их на всех. Он, кстати сказать, поэтому слыл среди своих знакомых и сослуживцев человеком без убеждений. Ну, это же всегда такое складывается мнение, если человек не спорит с пеной у рта, не высказывается и не навязывает своих умозаключений другим людям. А Калиночка не высказывался и не навязывал, его даже упросить высказать своё мнение и дать какой-нибудь дельный совет было невозможно. Он чаще всего отвечал, что не может знать, а значит, и посоветовать не может, что должен делать и как поступать кто-то. Он может знать, как поступать ему самому. И то далеко не всегда. Чем его устраивала Инна (разумеется, кроме всего прочего), так это тем, что никогда не требовала от него советов и ответов на вопросы, занимающие её и не трогающие его. Хотя глупостей в своей жизни делала предостаточно и даже больше. Зато делала она их сама, по своей собственной воле и инициативе и не перекладывала потом вину за последствия ни на кого. Нет, последствиями она делилась — с тем же Калиночкой, — но делилась уже постфактум — легко, как делятся одним только прошлым, не собираясь его вернуть. В общем, она рассказывала Юрию Петровичу о своих прошедших делах и неприятностях, просто чтобы не молчать, чтобы говорить с ним о чём-нибудь, а о чём может говорить женщина, кроме как о себе? Другое дело, что большинство женщин говорят о себе, преследуя какую-нибудь цель и желая чего-нибудь от мужчины добиться или получить. Но к Инне эта женская слабость отношения не имела и свойственна ей никогда не была — прямо-таки на удивление. И она получала от всех своих мужчин лишь самый что ни на есть мужской минимум, а потом и за него расплачивалась по небывалым, невиданным ценам. А рассказывала об этом тому же Калиночке чуть ли не веселясь. Ну, или не веселясь — какое там могло быть веселье, — но без всяких трагических нот и подтекстов, и без прозрачных намёков на то, что её надо бы жалеть и беречь, и относиться к ней бережно и с любовью. Даже по-настоящему тяжелые моменты из своей богатой и многоплановой биографии вспоминала она без эмоций и в самое неподходящее для подобных воспоминаний время. К примеру, она часто рассказывала Калиночке о своём последнем на сегодня муже, кстати, звали его Пётр Юрьевич — и значит, его имя представляло собой зеркальное отражение имени Калиночки. Но это, конечно, ничего не значит и к делу не относится. Так вот Инна с удовольствием прямо рассказывала Калиночке до и после и чуть ли не во время их любви об этом своём последнем муже, с которым ей было хорошо и даже лучше, чем со всеми остальными — предыдущими и последующими мужчинами, и вообще он был (да и есть) на редкость умным и широкообразованным человеком, и профессию он имел неординарную — нейрохирург, а отделение их нейрохирургическое существовало при областной психбольнице. Не потому, что там делали нейрохирургические операции душевно больным шизофренией пациентам, а потому, что только эта больница предоставила новому отделению помещение, которое всё равно не было занято профильными больными и пустовало. Там раньше принудительно пьяниц и алкоголиков лечили, а когда принудительно лечить бросили и перешли на добровольные начала в лечении и во всём — чтобы не нарушать права этих самых алкоголиков, одно помещение стало перманентно из месяца в месяц пустовать и в нём по решению облздравотдела открыли новое отделение. Завезли импортное оборудование со склада — оно там с восемьдесят третьего года хранилось в неприкосновенности — и открыли отделение, каких во всей стране раз, два и обчёлся. И он — последний то есть муж Инны — так представлялся незнакомым людям при знакомстве: «Я, — говорил он, — нейрохирург, будем знакомы. И вы можете теперь небезосновательно говорить, что лично знакомы с нейрохирургом». А Инне, когда она его выводила из себя или раздражала после тяжелого трудового дня, он давал по голове. В буквальном смысле слова. Кулаком. Говоря, что ей это никак повредить не может, так как голова у неё сосуд пустой и смысловой нагрузки в себе не несущий. А потом он от Инны ушёл к её же, кстати, двоюродной сестре, бывшей, по словам Инны, фантастической, непроходимой дурой, дурой, каких днём с огнём не найдёшь, поэтому таких дур свет не видел. Я ему ещё тогда говорила, смеялась Инна, что шило на мыло менять — только время терять, а он не верил и давал мне по голове. Чтоб, значит, не лезла не в свои дела. Говорил — не твоего ума это дело, тем более что и ума у тебя как такового нет.
В общем, Инну можно было слушать. Даже невзирая на неподходящие время и место, выбираемые ею для своих воспоминаний. И никаких чувств, вроде чувства жалости или там сочувствия от её рассказов не возникало. А о том, как она после каждого своего мужа оставалась на улице и ни с чем, Инна рассказывала со множеством смешных подробностей, от которых сама и смеялась, поскольку Калиночка, например, не мог слушая не учитывать того, что всё это с ней происходило на самом деле и что теперь-то над рассказом можно и посмеяться, пребывая в тепле. А когда она сбегала всё бросив со снятой квартиры, оказавшейся местом весёлых собраний молодёжи с целью покурить и уколоться — вряд ли это могло вызвать у неё искренний здоровый смех.
Наверное, по той же самой привычке воспринимать всё без заламывания рук, Инна и слушала. И реагировала на всё спокойно, то есть не реагировала никак. И когда Юрий Петрович передал ей несколько самых впечатляющих мест из рассказа чеченцев, она выслушала и ни разу не перебила, но его ужаса не разделила и переменила тему разговора. А после аварии, описание которой Калиночке пришлось повторять неоднократно, подробно останавливаясь на всех виденных им мелочах, Инна вообще отказалась его слушать. Хотя именно ей он хотел рассказать всё, что увидел и что при этом почувствовал. Поделиться, видимо, хотел с ней. Но она сказала — не надо, я по телевизору видела, как их доставали. Больше ничего не хочу знать, и так всё ясно.
— Ты по телевизору, — сказал Калиночка, — а я воочию. Это разные вещи.
— Забудь, — сказала Инна.
— Не выходит, — сказал Калиночка. — Голова, сволочь, не отключается. Ты ж видела, как их доставали и вытаскивали.
И Инна сказала «поэтому и говорю — забудь, тебе же самому лучше будет».
А доставали машину из воды действительно варварски. Правда, думать о том, как будет выглядеть этот процесс со стороны и тем более на экранах телевизоров было вроде и некогда. Тогда все стремились закончить работу побыстрее и побыстрее открыть движение автомобильного транспорта по мосту. И работали все задействованные службы и исполнители хоть и без внешнего, что ли, лоска, но достаточно быстро и расторопно — так у нас научились работать далеко не все и совсем недавно, когда сама жизнь заставила научиться. Но, конечно, скрыть то, что такая работа им внове, вне привычек и годами наработанных навыков, наши люди не могли, это бросалось в глаза — то, что организм ещё сопротивляется, а руки уже делают.
Первое желание, какое зафиксировал в себе Калиночка после того, как «Жигули» густо-бордового цвета пролетели мимо него, выломили ограждение моста и пошли на вынужденную посадку, было желание не останавливаться, продолжать идти, куда шёл, не оборачиваясь, чтобы не видеть, чем кончится этот неестественный полёт. Но он, конечно, обернулся чисто инстинктивно и проследил траекторию полёта до конца, и после приземления машины, если можно так назвать удар о лёд, он смотрел на неё до тех пор, пока она продолжала движение. А двигались «Жигули» хаотически, как бы ничего не соображая, как бы потеряв сознание.
Но летели они красиво — плавно и не кувыркаясь в воздухе. Только чуть-чуть наклонившись набок и опустив нос, пожалуй, немного ниже, чем требовалось, чтобы коснуться льда всеми четырьмя колёсами одновременно. Ну, и скорость свободного полёта, а точнее, свободного падения была катастрофически высокой. И на этой недопустимой скорости машина пролетела метров, наверное, пятьдесят или больше (хотя, возможно, и меньше. С высоты моста определить расстояние более точно Калиночка не мог), коснулась сизого бугристого льда и запрыгала, маша дверями. И с каждым следующим прыжком она взлетала всё ниже и всё ниже приседала на колёса, которые, наверное, лопнули, и на третьем, кажется, прыжке захромала и ткнулась носом в промоину, и стала медленно в неё сползать. Но в самый последний момент как будто передумала и зависла брюхом на льду, опустив в воду только передние колеса и бампер. А Калиночка, досмотрев и поняв, что больше ничего, никаких изменений в картине, не предвидится, взглянул ещё раз в пролом, опустил голову и пошёл дальше, глядя себе под ноги, ускоряя шаг и понимая, что по мосту идут навстречу друг другу потоки машин и что с того момента, как несчастные «Жигули» выскочили на встречную полосу и до момента их частичного погружения в воду, мост был совершенно пуст. В обоих автомобильных потоках строго одновременно образовалось по дыре, по провалу, по паузе и именно в эту паузу протиснулся автомобиль-смертник для того, чтобы прыгнуть со снежного трамплина и слететь с моста, под которым свободно проходят все, самые большие речные теплоходы, и суда класса «река-море» тоже проходят. И непрерывность движения немедленно восстановилась — автомобильные потоки двинулись, как двигались они обычно в утренние напряженные часы будних дней недели — в два, а то и в три ряда с минимально возможными интервалами между автомобилями, эти самые непрерывные потоки составляющими.
И Юрий Петрович шёл по мосту, а слева от него, как будто ничего не случилось, продолжалось уличное движение, и водители машин, едущих по занесённому снегом, скользкому покрытию моста сейчас, крутили свои баранки и жали на педали газа, сцепления и тормоза, ни о чём таком не догадываясь и понятия не имея, что буквально минуту назад произошло дорожно-транспортное происшествие с печальным исходом для двух человек. Но всё оставалось в покое и никем не замеченным очень недолго. Что-то в потоках испортилось, заволновалось, засбоило, движение споткнулось раз, потом ещё раз, потом застопорилось в правом ряду, изломав тем самым левый, и где-то сзади заныли, запели, заиграли, заулюлюкали заковыристые клаксоны нетерпеливых машин как иностранного, так и отечественного производства. А несколько позже взвыла сирена. Это опомнились и что-то заметили из своей высоко поставленной будки мостовые гаишники и бросились в своём гаишном автомобиле к месту события, разгоняя воем сирены и проблесками мигалки со своего пути всех, кто мешал им выполнять служебный долг и должностные обязанности. И конечно, они настигли Калиночку в одно мгновение ока, а в следующее мгновение ока уже распознали в нём главного и единственного свидетеля происшедшего. Юрий Петрович даже не заметил, выпустив это из своего сознания, как снова оказался у пролома и как его начали допрашивать, и как он начал отвечать и описывать все, замеченные им подробности, позволившие впоследствии воссоздать цельную и правдивую картину автомобильной катастрофы, установить её первопричины и сделать соответствующие выводы для принятия действенных мер и недопущения ничего подобного впредь. А потом Юрий Петрович Калиночка повторял всё, виденное им, многократно по просьбам и по требованию, и оно не оставляло его, и отделаться от того, что он увидел благодаря то ли случаю, то ли неизбежному стечению обстоятельств, то ли потому, что так ему на роду было написано, у него никак не выходило. И все слушали Калиночку, разинув рты, и все задавали ему вопросы — кого какие интересовали. Одна только Инна не задавала вопросов, видно, потому, что её не интересовала смерть, а интересовала жизнь, в каких бы проявлениях она перед ней не представала. «Я женщина тяжёлой женской судьбы, — шутила на свой счёт Инна, — зато легкого поведения и характера». И Калиночка вначале не сообразил, почему она реагирует на его рассказ не так, как реагировали все остальные, и ему даже стало немного обидно, что её нисколько не трогает и не задевает то, что так сильно взволновало его самого и весь огромный город. Но обидеть Калиночку, не только Инне, а и вообще было невозможно — он никогда и ни на кого не обижался. Гораздо проще для него было не обратить внимания или забыть и то, на что он мог бы гипотетически обидеться, и того, от кого нечто обидное исходило или могло исходить в принципе. А на Инну он не только не мог обидеться, но и не успел, поскольку моментально сообразил, что относиться к случившемуся лучше всего так, как отнеслась она. И не лучше даже, а только так. И никак иначе относиться к этому нельзя. Стоило это сообразить, и ему сразу же незначительно, но ощутимо полегчало, и он перестал непрерывно прокручивать в мозгу весь тот день с утра и до вечера — непрерывность нарушилась и прервалась, и картины аварии продолжали возникать в мозгу Юрия Петровича, но эпизодически. А самое главное, он стал не так ярко и не так часто видеть в своём воображении процесс поднятия машины из воды на мост. Зрелище это было предназначено не для слабонервных, и хоть Калиночку слабонервным назвать трудно, оно произвело на него неизгладимое, как говорится, впечатление и преследовало его неотступно именно до прихода Инны. И перед ним в сто какой-то раз, без его желания, возникали матерящиеся гаишники, перекрывшие движение, и непонятно откуда взявшийся подъёмный кран «Като» с жёлтой телескопической стрелой, и неповоротливый яйцеголовый крановщик в кепке, сидящей на красных от ветра и мороза ушах, и рабочие-стропальщики, этому крановщику ассистировавшие.
Пока крановщик выбирал наиболее удобное место, повторяя всё время «не достану», пока устанавливал кран на гидравлические опоры, стропальщики медленно ругались между собой. Они не могли мирно и окончательно решить, кто пойдёт вниз на лёд, зацеплять свисающую в воду машину. «Пускай Кузьма идёт, — говорил один. — Он самый лёгкий». А Кузьма говорил: «Зато Болобок самый жирный и, если что — не утонет». Ну, а Болобок тоже не молчал. Он говорил, что для выполнения таких экстренно-аварийных ответственных работ обязаны их обеспечить лыжами или вертолётом, а без них опасность пойти под лёд и утонуть возрастает в арифметической прогрессии. Кончилось тем, что вернулся их начальник, бегавший говорить по радиотелефону к машине другого, гораздо более высокого начальника, свою машину не покидавшего. Он быстро напомнил стропальщикам, что работают они не на госпредприятии, а в приличной компании, получая ежемесячно соответственную зарплату, быстро обругал их сначала по очереди потом всех скопом, быстро запихнул двоих ближних в будку аварийного газона, быстро сел в кабину и дал приказание шофёру съехать с моста на набережную. И уже минут через пять от берега по льду к останкам «Жигулей» двинулись три человеческие фигуры — две впереди и одна несколько поотстав. Шли они неуверенно, оскальзываясь, их ноги то и дело смешно разъезжались, но они продолжали двигаться в заданном направлении и двигались даже быстрее, чем можно было от них ожидать, оставляя на льду извилистые дорожки, с высоты казавшиеся чёрными. Какое-то время они шли вместе, затем идущий сзади что-то проорал, и передние пошли в разные стороны — правый к мосту, а левый — к «Жигулям». Когда правый дошёл до моста, кран спустил ему на крюке два куска троса с крючками на конце, и он взял их и потащил. Тем временем его товарищ добрался почти до кромки льда, лёг на брюхо и пополз. Он полз по-пластунски, елозил ногами и вихлял распластанным плоским задом. Наконец дополз, приподнял голову и крикнул «давай». Но его напарник и так давал: он тащил по льду один трос, второй успев растянуть от моста по направлению к спасаемым «Жигулям». Трос, видно, весил много, потому что напарник упирался, наклонив корпус вперед, как бурлаки на Волге. В конце концов он подтащил его к месту и спросил у лежащего на льду, зачем он лёг и лежит и не холодно ли ему лежать. «Провалишься», — сказал напарник и ещё сказал «дурак». «Вставай-вставай, разлёгся тут», — сказал и подошедший чуть ближе начальник. Лежавший встал, лёд треснул, «Жигули» качнулись, съехав в воду ещё сантиметров на пять, и все трое упали на лёд, раскинув руки и ноги, чтоб распределить вес своих тел на возможно большем количестве квадратных сантиметров. «Работайте, — сказал начальник лёжа, — работайте». Стропальщики зацепили трос за задний бампер и стали отползать. «Смотри, трупы», — сказал один, тот, что тащил трос. «Ну трупы», — сказал другой, тот, что трос зацеплял. Потом они присоединили к первому тросу второй и выяснили, что и двух тросов мало. «Подвеску подтащим», — сказал начальник. «Наискось не положено, — сказали стропальщики. — Наискось трос можно порвать». Начальник ничего на это не ответил, а крикнул вверх, на мост — «майнай». И с моста выдвинулась, как антенна, длинная жёлтая стрела автокрана «Като» и стала опускать небольшой, элегантно изогнутый крюк. Он ехал на своём канате, еле заметно покачиваясь, всё приближаясь и увеличиваясь в размерах. Ехал, пока не коснулся льда и не ослабил канаты. «Ложи его», — заорал начальник крановщику. Крановщик вылез из кабины, подошёл к ограждению, перегнулся, глянул вниз и прокричал, растягивая слова: «Трос можем запутать и порвать. Сильно наискось получается». «Ложи», — повторил начальник. Крановщик влез в кабину, проворчал «ложат в штаны — это между прочим», и уложил крюк на лёд. Стропальщики взяли его за рог и поволокли, напрягая все силы, имевшиеся в их распоряжении. Крановщик по мере продвижения стропальщиков давал напуск каната. И вот они дотащили крюк и накинули на него петлю лежащего на льду куска троса. «Вира», — крикнули стропальщики, и крановщик потянул крюк, работая на подъем. Сначала напрягся первый трос, за ним — второй, потом машина тронулась с места и, обломив брюхом и передними колесами кусок истончённого незамерзающей канализационной водой льда, нырнула чуть ли не до половины корпуса, зачерпнув выбитыми стеклами и распахнутыми дверями воды, но уже оба троса натянулись до предела и выбрали провисание канатов крановой подвески и поволокли машину задом наперед. И машина взгромоздилась на лёд, истекла водой, набравшейся внутрь кабины, и поволоклась, прицепленная к крану, как сопротивляющаяся хозяину собака на длинном тонком поводке. Наконец, она подъехала к самому мосту, задние колёса оторвались ото льда, задрались, машина приняла вертикальное положение и поехала вверх, к стреле. А когда она поднялась над мостом, и стрела начала поворачиваться, чтобы поставить её на проезжую часть, а потом на трейлер, все увидели, что из салона на капот свисают два мёртвых тела с мокрыми растрёпанными волосами. И как ни странно, ушло на всю эту операцию, максимум, двадцать минут, хотя всем казалось, что и стропальщики, и крановщик, и их начальник возятся долго и бестолково. Так бывает. Когда время под воздействием неизвестных обстоятельств и физических сил растягивается или, наоборот, сжимается, и люди в нём теряют привычную ориентацию, путаются и не могут потом сказать — час прошёл или пять минут, и глядя на часы, не верят своим глазам и подносят хронометр к уху, чтобы проверить и удостовериться, что он в порядке и тикает в своём нормальном ритме.
А Калиночке к тому моменту, как машина повисла над ними, на стреле подъёмного крана, медленно проворачиваясь вокруг своей оси, казалось, что он торчит здесь уже несколько часов. И он действительно находился на месте происшествия дольше всех — минут, наверное, сорок-пятьдесят — и ему могло так казаться из-за этого и из-за мороза с ветром, и из-за всего остального и вместе взятого. И Юрий Петрович стоял в центре внимания и жалел, что ему не удалось уйти не замеченным работниками государственной автоинспекции, а ещё через секунду он пожалел, что, идя по мосту, поднял ни с того ни с сего голову и увидел, как взлетели «Жигули» на трамплине, как вылетели с моста и как сели на лёд, и как прыгали по нему то ли в высоту, то ли в длину. Потому что через секунду Юрий Петрович столкнулся глаза в глаза с двумя свисающими из машины, ввиду отсутствия лобового стекла, мужчинами. Калиночка ни на секунду не усомнился, что они мёртвые, поскольку не могли же они быть в самом деле живыми. Нижние части их тел зацепились за что-то внутри, возможно, застряв между слетевшими со своих креплений креслами и приборной доской, а верхние, вывернувшись почему-то животами наружу, повисли вдоль капота. Оба мужчины смотрели на Калиночку абсолютно стеклянными, глазами, их руки тянулись из рукавов вниз, растопырив белые пальцы, с которых стекала ледяная прозрачная вода. И тут у Калиночки в мозгу связалась и замкнулась вся цепочка. Может, оно и странно, но до этой минуты он не думал о людях, сидевших в машине. О том, что они, наверное, погибли, ибо вряд ли может остаться в живых человек, упавший с двадцатиметровой высоты. И Калиночка видел этих двоих, сидящих в летящей машине, но видел живыми, хотя и оцепеневшими — по-видимому, их начал уже охватывать ужас надвигающегося конца. Но возможно, они оцепенели просто от неожиданности и ничего ещё не понимали, кроме того, что ситуация вышла из-под их контроля и от них теперь ничего не зависит, а от кого или от чего зависит, от какой посторонней силы — покрыто мраком. И прошло ещё сколько-то времени — пролетело оно для них, как одно мгновение или тянулось бесконечно, неизвестно, — пока эта сила грохнула их об лёд и вышибла из их тел дух, который и делает тело живым, делает человеком. И сейчас Юрий Петрович стоял почти под висящей на канате машиной и смотрел в неживые глаза двух людей, превращённых в безжизненные тела совсем недавно — меньше часа назад. Это зрелище так его захватило и подавило, и так воздействовало на все органы чувств, что он даже не слышал криков стропальщиков, мол, не стой под стрелой, мудак хренов, и звукового сигнала, подаваемого крановщиком из кабины своего крана. Он стоял неподвижно на месте истукан истуканом и никак не реагировал на всё, вокруг него происходящее, а его воображение уже начало методично прокручивать случившееся, восстанавливая общую картину из отдельных кусков и бессвязных разрозненных обрывков, чтобы превратить её впоследствии в бесконечное навязчивое видение, от которого невозможно оторваться ни днём, ни ночью, ни во сне, ни наяву. И Юрий Петрович потом, когда все его чувства и ощущения не то чтобы нормализовались, но стали иногда приходить в какое-то, хотя и шаткое равновесие, благодарил мысленно Инну за то, что смогла помочь ему в обретении этого равновесия и не только в обретении, а и в поддержании, для чего достаточно было её присутствия. Без неё, когда она жила где-то там, сама по себе, было сложнее, а с ней, можно сказать, вообще хорошо. Сама Инна, правда, ничего не знала ни о том, что в чём-то ему помогла, ни о том, что ей за оказанную помощь благодарны, ни даже о том, что её присутствие теперь необходимо Калиночке гораздо острее, чем раньше и чем всегда. Он поддался в какой-то момент панике и боязни — когда ему показалось, что один он потихонечку спятит — и он даже сказал Инне, что выходила бы ты, что ли, за меня замуж, но Инна приняла это за неудачную шутку и пригрозила за такие шутки вообще перестать звонить и приходить. Угроза подействовала на Юрия Петровича удручающе — он не хотел оставаться сейчас без Инны и её помощи. И, наверно, не из-за аварии этой и всего, с нею связанного не хотел, а, видно, срок ему подошёл в этом деле. Подперло всё вместе взятое, вся предыдущая жизнь или, может быть, не жизнь, а образ жизни. Что в общем — одно и то же.
А Калиночке довольно часто помогали женщины, когда он шёл в какой-нибудь очередной разнос по какому-нибудь очередному поводу. Наверно, поэтому он женщине ни разу не изменил. Менять одну на другую — менял. По необходимости или по случаю. Например, если от него уходила одна женщина, он не сопротивлялся приходу и появлению другой. Но чтоб изменять одной женщине с другой женщиной — такого он за собой припомнить не смог бы. Возможно, именно поэтому они — женщины — относились к Калиночке скорее положительно, чем отрицательно — во всяком случае, до тех пор, пока не решали от него уйти к кому-нибудь другому. А до этого они обычно успевали сделать Юрию Петровичу много разного добра. К примеру, жена его когда-то вылечила в два счёта. У него через некоторое время после возвращения из города Снежного начались боли в желудке. Причём сильные боли, такие, что терпеть невозможно, и Калиночке ничего не оставалось делать, как немедленно обратиться к врачу. И он обратился, и врач выслушал его жалобы и написал ему направления на анализы и на рентген желудка.
Ну, сдача анализов не произвела на Калиночку особого впечатления, а вот рентген произвёл. И когда он стоял в полной темноте со стаканом белой густой дряни в руке, а его мяли невидимые резиновые руки и невидимый голос подавал откуда-то команды сделать один глоток, сделать ещё один глоток, допить всё оставшееся в стакане дерьмо залпом, Калиночке медленно, но верно становилось не по себе, и у него холодели пальцы ног, и деревенел язык, и потели холодные ладони. А когда где-то там, за пределами темноты, возникли и стали переговариваться два голоса, и Калиночка понимал из их переговоров только общие простые слова, такие как «видишь?» и «вот здесь», и «передняя стенка», а остальных слов, то ли произносимых по-латыни, то ли просто ему незнакомых, не понимал, он сразу решил, что от него хотят при помощи непонятных слов скрыть неутешительный диагноз. И Калиночке стало страшно стоять в темноте и неизвестности и он понял одно — что хочет на свет, увидеть тех, кто говорил о его болезни — возможно, неизлечимой — и по их глазам определить, насколько плохи его дела, если, конечно, они сами не скажут ему всю правду добровольно. И он хотел было уже потребовать, чтобы они немедленно включили свет и вышли из своего укрытия, но не успел. Голос в темноте сказал «сейчас делаем два снимка — и всё». Резиновые руки повернули Калиночку на четверть, примерно, оборота. «Не шевелиться и не дышать». Что-то включилось и появился звук, похожий на звук работающего вдалеке трансформатора. Затем звук оборвался, и Калиночку снова повернули — теперь другим боком. И опять подали команду «не шевелиться и не дышать», и опять возник трансформаторный звук, после чего стало светло и глаза Калиночки, уже привыкшие к темноте, вообще перестали что-либо видеть, кроме белого режущего света. «Одевайтесь, — услышал Юрий Петрович голос невидимого рентгенолога, — и завтра к трём». «Зачем?» — спросил Калиночка и попытался на ощупь пристроить куда-нибудь стакан из-под белой гадости. «Кишечник посмотрим, — сказал рентгенолог и проявился в дневном свете, стал видимым. «А что со мной?» — напрягся Калиночка. «Ничего особенного», — сказал рентгенолог. «Рак?» — не выдержал Калиночка. «Хватит с вас и язвы», — сказал рентгенолог. Но Юрий Петрович ему не поверил. «Если не рак, а обыкновенная, безопасная для жизни язва — думал он, — зачем ещё кого-то звать и показывать мои внутренности?». Так и ушёл он домой, уверенный, что заболел неизлечимой болезнью. И назавтра, когда после рентген-кабинета его отправили к терапевту и тот сказал, что у Калиночки нашли язву передней стенки двенадцатиперстной кишки, что, конечно, радовать не может, но хорошо уже то, что она хоть и обострена, а ниши нет и, надо посидеть на диете и попить лекарства: альмагель и викалин, и пока есть боли — папаверин с платифилином. «А ещё, — сказала терапевт, — я назначу вам уколы. Витамин В12 и алоэ. Походите к нам в поликлинику, в манипуляционный кабинет».
И Калиночка пил лекарства и ходил в поликлинику на уколы по два раза в день, и ему становилось легче, но он всё равно не верил, что у него нет рака, а есть язва. Не верил, пока жене по-настоящему не надоели его страдания. И она сходила к его лечащему врачу, пришла домой с бутылкой коньяка и сказала Калиночке «давай выпьем. Что-то мы давно с тобой не пили». И они выпили вдвоём почти всю бутылку коньяка и залезли после неё в постель, невзирая на ранний летний вечер, светлое время и смешанный с музыкой детский гам во дворе. Тогда всё это ему не мешало, и никаких заоконных шумов он не слышал. Зато потом, на протяжении лет, ничего так не раздражало Юрия Петровича и так не злило, как летние вечера и летние выходные дни. Когда Калиночка мечтал об одном — чтобы какое-то время было тихо. А во дворе творилось что-то совершенно невообразимое и плохоописуемое. Матерились и визжали — кто кого перевизжит — дети обоих полов и всех возрастов вплоть до старшего школьного, что-то делили между собой или что-то обсуждали — тоже, конечно, на повышенных тонах — их мамы, папы, бабушки и дедушки, а из множества окон звучала современная популярная музыка. Большинство жителей района, где жил Калиночка, происходили из окрестных сёл и веселиться предпочитали всем миром, то есть когда им было хорошо и весело на душе, они хотели, чтобы и другим, всем, кто их окружает или, может, случайно находится поблизости, было так же хорошо и весело, как и им самим. Целые поколения их предков привыкли веселиться всей деревней, всем селом и передали эту привычку по наследству своим детям и своим внукам, а те переехали жить в город. Но наследственная привычка у них осталась, и они выставляли акустические колонки своих магнитофонов в окна и включали магнитофоны на полную громкость — чтобы все слышали музыку их души. И таких веселящихся и веселящих набиралось по три-пять в каждом дворе, а так как обычный городской двор наших дней — это в достаточной степени замкнутое пространство, ограниченное стоящими параллельно и перпендикулярно друг другу многоэтажными домами, то все три-пять музык смешивались в вышеупомянутом замкнутом пространстве и их смесь тут же разбивалась о стены, рассыпалась, раскладывалась, разлагалась на низкие и высокие, и средние частоты, и долетала до слуха того же Калиночки в виде какофонии, в которой невозможно узнать ни одной мелодии, эту какофонию составляющих. Хотя, может, оно было и к лучшему, потому что каждая отдельная мелодия в силу своего примитивного построения и прилипчивости обладала ещё более мощными раздражающими свойствами и воздействием на мозги мирных жителей — обывателей и трудящихся. А в смеси они — мелодии — переносились не так трудно, даже если в них вливался известный марш Шопена в исполнении походного оркестра похоронной музыки, что случалось не так уж и редко. Двор состоял из четырех девятиэтажных домов и трёх пятиэтажных и, значит, людей там жило много. А раз много жило, значит, и умирало много. И летом почему-то всегда больше, чем зимой или осенью. Калиночке хорошо запомнился в этом смысле позапрошлый год, когда только в их доме за месяц умерло девять человек. Правда, один из них умер от употребления каких-то неочищенных наркотических средств, а другой утонул в реке, выпив лишнего. Но дело же не в этом, а в том, что похоронный марш всем до смерти, можно сказать, надоел. Сосед Юрия Петровича по балкону — у них один балкон на две квартиры тянулся и был перегорожен тонкой перегородкой из шифера — прямо зверел от этого марша. Он именно в то лето, накопив нужную сумму денег, купил себе магнитофон японской фирмы «Панасоник», о котором мечтал с юных лет. И он бережно выносил его на балкон, ставил кассету Михаила Шуфутинского или Вилли Токарева и включал на всю катушку, говоря «пускай культурно отдохнут за мой счёт, суки». Имея в виду жильцов своего дома и близлежащих окрестностей. И как только он соберётся выйти со своим новым магнитофоном на свежий воздух, чтобы его включить и послушать красивую музыку, так начинает играть похоронный марш и ломает ему все настроение души. Потому что какое может быть настроение, когда у тебя под окнами вечно непрекращающиеся похороны. Сосед говорил: «Это они мне назло мрут как мухи», — и магнитофон не выключал — чтоб знали. К слову сказать, летние утра Калиночка любил не больше вечеров. Потому что уже в пять часов хозяева начинали выводить на прогулку своих собак, и собаки перелаивались друг с другом. Кроме того, как только рассветало, за окном начинали орать на все лады птицы, а глухонемой дворник скрёб лопатой по тротуару или громко мёл жёсткой метлой, раздражая гуляющих собак и разгоняя бездомных кошек.
Из-за этих постоянно действующих внешних раздражителей, не позволяющих ни полноценно отдохнуть после трудового дня и трудовой недели, ни умственно потрудиться в своё собственное удовольствие, Юрий Петрович и недолюбливал летний период времени. Ну, и ещё из-за жары, когда настольная лампа мощностью в шестьдесят ватт ощутимо повышала температуру квартиры, и из-за пыли, которую нёс в окна устойчивый степной ветер переменных направлений, и из-за отсутствия горячей воды, которую отключали на две недели ввиду ремонта котельной и бойлерной и не давали по два-три месяца, то есть как раз до осени, а случалось, что и до зимы. И к постоянному шуму, выводившему Калиночку из себя, прибавлялся дискомфорт, вызванный ощущением потного тела и сознанием того, что смыть пот можно только холодной водой и приятного в этом мало. А главное, холодная вода почему-то не спасает от жары, а если и спасает, то на очень короткое время.
Но в тот вечер Юрий Петрович ничего не слышал и не чувствовал, хотя шум стоял во дворе обычной интенсивности, а воды не было не только горячей, но и холодной — его жена умела, если хотела, сделать так, чтобы будучи с ней, он ничего не слышал, ничего не видел и ни о чём думать не мог. И буквально на следующее утро почувствовал себя Юрий Петрович вполне здоровым и сильным, и жизнерадостным человеком и понял, что умирать пока не собирается и что до смерти ему ещё надо дожить. А до этого уже ясно представлял, как он будет мучиться от болей и как ему будут колоть морфий, чтобы боли притупились, и как он умрёт молодым, истощенный и изуродованный болезнью, и как его будут хоронить на новом городском кладбище (куда и доехать-то проблема), среди голой степи, в одной из вырытых экскаватором впрок ям. И так хорошо и достоверно всё это рисовалось Калиночке, что жить с этим действительно становилось трудновато и чем так жить, легче, казалось, оправдав собственные опасения, умереть. И если б не его жена, он, вполне возможно, и умер бы. Внушил бы сам себе, что неизлечимо болен и заболел бы на самом деле, подобные случаи медицине известны. И они не единичны, а наоборот, достаточно широко распространены и описаны в специальной литературе. А так он болезнь преодолел и выздоровел. В тот, первый раз, не окончательно, но потом, когда ему пришлось-таки лечь в шестую городскую больницу и отлежать там двадцать один день, с язвой было покончено раз и навсегда. Тем более что врачи шестой больницы диагноз «язва передней стенки двенадцатиперстной кишки» отвергли как необоснованный и поставили другой диагноз — гастрит. А гастрит лечится намного лучше, чем язва, вот они и вылечили Юрия Петровича от гастрита, и он больше им не болел, хоть и не соблюдал никогда никакой щадящей диеты и мог при случае выпить любой спиртной напиток — даже самого низкого качества — и иногда, правда, редко, курил. Чего он не мог, так это есть перец и горчицу, и пить томатный сок. От этих перечисленных продуктов его начинала мучить изнурительная изжога. Но он и не любил острую пищу, а без томатного сока жил спокойно, не вспоминая о его существовании годами. А вообще, Юрий Петрович старался свои болячки держать при себе, он их стеснялся, что ли, а может, не стеснялся, а не хотел признаваться себе, что они у него есть и что с возрастом их будет становиться не меньше, а больше и бороться с ними будет год от года труднее. Если бы он признался себе в этом и принял как нечто естественное и неизбежное, ему бы обязательно пришлось думать и рассуждать на банальную и избитую тему стакана воды, который ему некому подать сейчас и тем более будет некому в старости. И о том, кому достанется после него квартира — тоже тогда пришлось бы думать, и о том, что, узнав о его одинокой старости, её могут отнять у него те, кто занимается грязным бизнесом такого рода профессионально. На эти темы Юрий Петрович не задумывался даже во время своих пеших передвижений. Обо всём задумывался и размышлял, а об этом — нет. Не потому, что установил себе некое своеобразное табу на определённые мысли, а потому, что сами они не приходили ему в голову, вызывать же их специально и целенаправленно Юрий Петрович не считал нужным и никогда этим не занимался, но случалось, что и отмахивался от них — это если кто-нибудь подобные темы для размышлений навязывал ему своими разговорами и примерами из жизни. Калиночка предпочитал не задумываться о предстоящих бедах и тяготах заранее, считая, что такая возможность будет ему предоставлена в своё время. Когда не думать о них станет нельзя, поскольку нельзя не думать о том, с чем сталкиваешься непосредственно лицом к лицу без возможности этого столкновения избежать. Это как при заполнении анкеты. Вопросы продуманы и проставлены специальными ответственными людьми, и тебе ничего не остаётся, как однозначно, коротко и ясно на них ответить. Так, Калиночка никогда не вспоминал о том, что у него нет детей и о том, что он самый последний человек в их роду, в роду Калиночек, и после его смерти потомков у него на земле не останется. И виноват в этом будет не кто иной, как он, Калиночка Юрий Петрович, не родивший ни сына, ни даже дочери, хотя мог родить и не однажды. Если бы не позволил всего одной из своих женщин сделать аборт. Но он позволял всем делать то, что они считали нужным. А они считали нужным не рожать от Юрия Петровича детей, а делать аборты. О чём он тоже, можно сказать, не вспоминал. Но стоило ему столкнуться с необходимостью заполнить анкету — по любому, самому пустяковому поводу, и он сразу начинал думать и удивляться, что надо же, как странно, никакие войны, революции, никакие пожары и землетрясения, никакие тираны, бандиты и убийцы не смогли разорвать нить, ведущую от чёрт знает каких его дальних предков до него самого, а теперь он по собственной своей глупости или из-за лени и безразличного отношения к вопросу продления рода не переспал с женщиной, пожелавшей сделать его отцом своего ребёнка, и все вековые труды его пращуров, все их ухищрения по выживанию и сохранению своего потомства в живых несмотря на политическую и экономическую обстановку, несмотря на безжалостность врагов и сюрпризы природы, пошли насмарку. Этот факт, казавшийся Калиночке парадоксальным, он всегда обдумывал перед тем, как поставить в анкете, в графе «дети», прочерк. И если бы жил Калиночка Юрий Петрович в какой-либо другой стране, где анкеты заполняют редко и в самых крайних случаях, он бы, наверно, так и не задумался о себе как о человеке, ставшем последним в казавшейся бесконечной цепи своих родственников, цепи, берущей свое начало, возможно, от Адама и Евы, а возможно, где-то в недрах и дебрях древнего животного мира.
Но он жил не в другой стране, а в этой и в то время, когда анкеты разного содержания заполняли граждане часто и как-то походя. Поводы к заполнению существовали самые разнообразные: приём в компартию, комсомол, на учёбу или работу. Для того, чтобы доказать своё почетное право быть призванным согласно всеобщей воинской повинности в ряды армии, также требовалось заполнить массу анкет. Имелись и другие веские причины и поводы, например, получение права на покупку туристической путёвки с выездом за рубежи родины, и права быть поставленным на квартирный учёт или, другими словами, в очередь на получение жилплощади. Да чтобы в библиотеку записаться, и то анкету заполняли — правда, коротенькую, из самых основных и необходимых сведений, таких как ФИО, год, место рождения, национальность, место жительства и место работы. Ну и ещё несколько незначительных пунктов. А в более серьёзных местах — не в библиотеках — и анкеты заполнялись более серьёзного, нешуточного содержания. И Калиночка заполнил их достаточно много, поскольку неоднократно менял одну работу на другую и учился в высшем учебном заведении, и поступал в комсомол в составе восьмого «а» класса средней школы N 56, и сидел в следственном изоляторе. И в библиотеки тоже несколько раз записывался. Так что при заполнении анкет ему многое приходилось вспоминать из своей биографии и биографии своих родителей, жены и прочих родственников — вплоть до того, живут ли они — его родственники — за границей и находились ли во время войны на оккупированной врагом территории, а также имеют ли правительственные награды и психические заболевания. А ещё застал Юрий Петрович анкету, где спрашивалось, что делали родные и близкие во время Великой Октябрьской Социалистической революции, Гражданской войны и не было ли среди них репрессированных. Правда, ответов на эти вопросы тогда уже не требовали и в соответствующих графах разрешалось ставить прочерки.
С возрастом и с наступлением новых времён и новых порядков анкет, конечно, становилось поменьше, но всё равно они существовали и навевали Калиночке много неприятных мыслей и дум. И в такие моменты он чувствовал себя лучше, если кто-либо, ну, скажем, Инна оказывалась у него под боком. Потому что она вечно рассказывала ему что-нибудь занимательное, об одном из своих бывших мужей, допустим, о том же дирижёре Траваеве, и Калиночку отвлекал её рассказ или даже веселил — мужья у Инны были все как на подбор фигуры колоритные и оригинальные. И если нейрохирург давал ей кулаком по голове и считал дурой, то дирижёр Траваев носил, как говорится, на руках и называл музой. А себя он называл художником. Но успехи у дирижёра оставляли желать чего-то ещё. Тем более что человек он был честолюбивый и тщеславный, говоря, что истинная творческая личность должна быть и честолюбивой, и тщеславной одновременно. Иначе бы я (это говорил он, дирижёр Траваев) так и остался на всю жизнь вторым контрабасом и никогда бы на дирижёра не выучился. Вообще-то, рассказывала Калиночке Инна, он на дирижёра и не учился. Он за какие-то дирижёрские курсы сдал экзамены экстерном. Через каких-то своих знакомых. И после этого создал свой собственный симфонический оркестр. Не большой, а маленький, камерный, можно сказать. Или полукамерный. Примерно такой по количеству исполнителей, как «Виртуозы Москвы». Или несколько меньше. И городское управление культуры поставило этот его оркестр на свой баланс, и он руководил этим оркестром четыре календарных месяца, разучивая с ним симфонические произведения композиторов различных эпох и народов. Но вскоре оркестр этот управление культуры отменило как нерентабельную единицу, поглощающую недопустимо весомую часть всего культурного бюджета города, мотивируя своё решение тем, что если бы на концерты оркестра ходили зрители, с нерентабельностью можно было бы как-нибудь мириться, а без зрителей мириться нельзя. Траваев, конечно, возмущался и его ярость вскипала, как волна, он кричал, что взятки брать все горазды и тут как тут, а платить оркестру мизерную по сути зарплату, так их никого нету на месте. Объяснял Траваев такое свинское поведение со стороны руководства городской культурой происками и интригами его завистников. Он Инне так и говорил: «Ну все мне завидуют». И говорил, что если бы в их городе жили люди, которые привыкли слушать симфоническую музыку с детства и слушали её в зрелом и другом возрасте, недруги ни за что его бы не победили, а теперь, конечно, все оркестранты вернулись в большой симфонический оркестр при областной филармонии и в оркестр театра оперы и балета, а он остался ни с чем и не у дел, и вне контекста мирового искусства. Но твёрдо решил и поставил себе цель жизни доказать им всем — и дуре-публике, и подлецам-функционерам от городской культуры, что они не правы в своём заблуждении, считая его не способным руководить оркестром и им дирижировать. И достиг он своей цели в сжатые сроки. Он при помощи своих братьев и сестер организовал собственное дело, открыв салон-магазин по продаже и доставке населению изделий из гранита. А другими словами, памятников. Конечно, провели рекламную кампанию в средствах массовой информации, мол, изготовим памятники в присутствии заказчика с доставкой на дом, и дело быстро встало на ноги, имея постоянный устойчивый спрос, и начало приносить немалые прибыли, а вскоре и баснословные сверхприбыли. «И что ты думаешь, сделал мой муж? — спрашивала Инна. — Он на свои большие деньги отремонтировал сцену концертного зала, купил новый плюшевый занавес, заплатил директору оркестра и оркестру за то, что они один раз сыграют под его руководством первый концерт Чайковского. И организовал гастроли самого Ашкенази. Который по пути из Франции в Америку или, может быть, обратно, заехал к нам в город на один день и сыграл первый концерт Чайковского с нашим симфоническим оркестром. А Траваев ими — оркестром то есть и Ашкенази — дирижировал. И зал, ясное дело, был битком набит и благодарные зрители, особенно работники салона-магазина и их смежники, кричали браво и дарили цветы Ашкенази. И Траваеву тоже дарили и тоже кричали браво. А он стоял в чёрном фраке с палочкой в руке и кланялся вместе с Ашкенази. Но и этот факт никто не оценил по достоинству. И все говорили, что Ашкенази играл великолепно, и оркестр не ударил в грязь лицом, и непонятно только одно — зачем Траваев стоял перед ним на возвышении спиной к зрителям и махал руками, мешая наблюдать за игрой маэстро. А когда Ашкенази уехал, то весь город (включая городские средства массовой информации) сделал вид, что ничего особенного в его скудной культурной жизни не произошло и никакого триумфа Траваев не стяжал и с великим пианистом Ашкенази на одной сцене не стоял. Конечно, он упал духом, но нашёл в себе силы подняться и сделать ещё одну попытку завоевания города приступом. Он привёз на свое сорокалетие из столицы одного дружественного государства турецкого посла, который в свободное от дипломатии время играл на арфе. И состоялся ещё один грандиозный концерт. Оркестром дирижировал Траваев, а посол солировал на привезённой с собой арфе. Особый успех у публики имели «Турецкий марш» Моцарта и «Танец с саблями» Хачатуряна. Ползала занимали приглашенные Траваевым мэры Угорска и соседних культурных центров, главы администраций — от районных до областной, управление культуры в полном составе, четыре депутата Верховного совета — все от разных фракций, столичные гости и турецкие друзья знакомых Траваева из Стамбула. А в результате — ничего. Никакого общественно-политического резонанса. И после этого общегородского свинства, — смеялась Инна, — Траваев сказал, что уходит в монастырь. Потом он, правда, раздумал туда уходить, опасаясь, что без его присутствия дела в салоне-магазине могут пошатнуться и пойти менее успешно, но со мной развёлся, так как женатых в монастырь не принимали».
А рассказав что-нибудь подобное, Инна спрашивала:
— Смешно? — и не дожидаясь ответа Калиночки, смеялась сама. Потому что ей было смешно.
— Как же ты с ним жила, — спрашивал у неё Калиночка, — с таким чучелом?
— Нормально жила, — отвечала Инна, — не хуже, чем с нейрохирургом. А если сравнивать с тем, как большинство жён живёт со своими мужьями — так я жила лучше.
— Чем? — спрашивал Калиночка.
— Говорила же тебе, — объясняла Инна, — он меня на руках по квартире носил, называя при этом своей музой.
И Юрий Петрович говорил, что тогда — конечно, тогда ясно. Но по правде говоря, ничего ему было не ясно, поскольку сам он никого из женщин не называл своей музой, в услугах музы не нуждаясь, и на руках их тоже, честно сказать, не носил. Из-за остеохондроза и невыдающейся комплекции. А женщины ему все — исключая как раз Инну — встречались на жизненном пути крупных размеров. Во всяком случае, по росту. И носить их на руках Калиночке было не очень удобно. Потому что их длинные ноги и руки неизбежно болтались бы, свисая с Калиночки во все стороны, и выглядело бы это неэстетично. Плюс к тому нельзя не учитывать разницу в весе, потому что она — разница — была отнюдь не в пользу Калиночки. Почему складывалось так, что Юрий Петрович почти всегда оказывался намного ниже своих избранниц, сказать однозначно нельзя. Так как он в общем-то не испытывал любви к громоздким женщинам. Но такие уж ему попадались. А он особенно и не перебирал харчами. Он лет только в сорок сообразил, что ни разу в жизни не спал с девушкой, в смысле, с девственницей и что это такое, теперь уже никогда, скорее всего, не узнает. Сообразил и даже не пожалел об этом прискорбном факте своей биографии. И интерес к неиспытанному ощущению в нём не пробудился. Что вполне соответствовало характеру Калиночки. И действительно, почему он должен был жалеть о том, чего не было и почему оно — то, чего не было — должно было возбуждать в нём интерес? Интерес Юрия Петровича к чему-либо возбуждался нелегко и непросто, и чаще не возбуждался вовсе. Особенно это касалось бытовых каких-то пустяков. К примеру, он так и не заинтересовался вкусом всяческих бананов, ананасов, лангустов, устриц. Хотя они продавались теперь в магазинах совершенно свободно и при большом желании каждый мог их купить и попробовать хотя бы раз в своей жизни — каждый, кому это было интересно. Калиночка в число интересующихся не входил. Единственно, что он пробовал из новых импортных товаров — так это пиво. И то потому, наверное, что оно появилось в городе тогда, когда отечественного, «Жигулёвского», которое Калиночка привык пить в жару, в продаже не стало. А жара никуда не делась и вынудила его покупать пиво импортного производства. И оно пришлось ему по вкусу, несмотря на высокую цену, и он пил его и потом — тогда, когда «Жигулёвское» снова вернулось на прилавки магазинов и на лотки уличных торговцев, заняв своё законное место в товарообороте. Но пиво, может быть, пример не самый удачный. Более наглядно, допустим, то, что Юрий Петрович ни разу не подумал, как неплохо было бы съездить за границу, в страны Запада, и посмотреть, чем там живут люди и что эти странные страны представляют из себя в общем и целом. То есть, когда это было нереально, у него возникали такие мысли. А когда возможность ездить куда угодно появилась и стала нормой жизни, Калиночку ни разу туда не потянуло. Он даже как-то попытался себя уговорить, в том смысле, что, мол, помру и не узнаю, чем этот хвалёный Запад пахнет и чем привлекает наших соотечественников в качестве как временного места отдыха, так и постоянного места жительства. И Эйфелевой башни не увижу, не говоря уже про Пизанскую. Но он себя так и не уговорил. Он себе резонно возражал, что созерцание памятников старины и архитектуры ничего не даёт ни уму ни сердцу, а чтобы давало, среди этих памятников надо родиться и вырасти, чтобы их внешний вид и общий пейзаж, в каком они существуют в современном пространстве и существовали в давно прошедшем времени, вошли в плоть и в кровь человека, воздействуя на его духовный мир исподволь, постепенно и постоянно. А так — поехал, сфотографировал, купил открытку и всем потом рассказываешь, что видел своими глазами Рим и Нью-Йорк, и Монтевидео. А тебя слушают вполуха, потому что рассказать-то как следует, чтобы у слушателей что-то зашевелилось внутри и чтобы они позавидовали завистью любого цвета, мало кто способен. Чтобы рассказать, недостаточно куда-то там съездить, а съездить, чтобы потом рассказывать — и вообще глупо и не стоит ни свеч, ни выеденного яйца, ни чего другого. Впервые к такому выводу Юрий Петрович пришёл, будучи совсем молодым человеком и живя в городе Снежное Донецкой области. Тогда его непосредственный начальник — был такой Лев Акимович Урюков — поехал по бесплатной профсоюзной путёвке в Ленинград. Путёвка оказалась чисто туристическая, с напряжённой программой экскурсий. И Урюков увидел всё, что можно тогда было увидеть в Ленинграде — начиная легендарным крейсером «Аврора» и заканчивая Зимним дворцом. А в промежутках он со своей тургруппой осмотрел Исаакиевский собор (внутри и снаружи), Петергоф, Петропавловскую крепость, Кировский императорский театр и прочие памятники и достопримечательности эпохи царя Петра Первого и последующих эпох и царей. И он вернулся из Ленинграда домой подавленный впечатлениями, и всем, кого встречал — и на работе, и на улице, и у своего дома — рассказывал о поездке и о том, сколько он всего видел в городе на Неве. И про Зимний дворец, имеющий второе название — то ли «Эрмитаж», то ли «Бельэтаж», и про Исаакий, и про Петергоф, и даже про театр. И завершал свои восторженные отзывы об исторических памятниках архитектуры, осмотренных им в колыбели трёх революций, Лев Акимович одними и теми же словами: «Если бы вы видели, — говорил он, — сколько там везде чистого золота! Там столько зубов и коронок наделать можно, всему человечеству хватит, включая женщин, стариков и детей».
Вот тогда и подумал Юрий Петрович Калиночка, что стоило ли ездить чуть не за две тысячи километров, чтобы тебя сразило наповал количество золота в помещениях. А больше ничего Урюкову там особенно и не понравилось — Ленинград как Ленинград, не лучше Москвы или Киева. Хотя с Ворошиловградом, конечно, не сравнить. И даже с Донецком не сравнить. Имеется в виду, что Ленинград на порядок, как говорится, красивее в смысле общего вида улиц, проспектов площадей и мостов. Правда, неизвестно ещё, как бы этот Ленинград выглядел, если б на его величественных проспектах насыпать десяток терриконов. Или не десяток. Хватило бы и двух-трёх. Один, главный террикон, в районе Невского проспекта, где-нибудь невдалеке от моста с лошадями или ещё лучше — от Александрийского столпа, другой можно у Московского вокзала, а третий, допустим, на Васильевском острове или на Петроградской стороне. И достаточно. «И тогда посмотрел бы я на ихний Ленинград», — и такую фразу тоже произносил Урюков, но это, видимо, из чисто патриотических соображений и чувств. Потому что Урюков был патриотом не только города Снежное, где он жил и работал, но и патриотом всего Донецкого края — края чёрного, а не жёлтого золота. И он этим, можно сказать, гордился, хотя сам это золото из-под земли и не добывал. Но он занимался другим, не менее важным и нужным делом. Чем тоже по праву и не без основания гордился. Впрочем, тем, что прославленный своим величием и богатым историческим прошлым город Ленинград находится не где-нибудь, а на его родине, являясь её неотъемлемой частью и собственностью, Урюков снова-таки гордился, поскольку гордился всей своей родиной — от Москвы до самых до окраин.
Нет, конечно, Юрий Петрович не мог не понимать и не учитывать, что Урюков — это не самый типичный представитель путешественников-любителей, и что бывают другие люди, у которых интерес к посещению новых мест и городов, и стран заложен глубоко в генах и интерес этот не поддельный, а естественный и органичный, и он украшает таким людям их жизнь, делая её осмысленной и менее скучной. Вообще, есть люди-зрители. Такой тип характера и натуры. Потому что не всем же быть по натуре создателями. Да и что бы делали создатели, если бы не существовало зрителей. Для кого бы они создавали свои создания и произведения? Для себя? Можно, конечно, и для себя, но создателям почему-то хочется создавать для других. Они в этом находят своё призвание и свой смысл жизни. Так что создателями управляют зрители. Не впрямую, наверно, управляют, но всё-таки управляют. Хотя и впрямую тоже управляют. И выходит, что зрители управляют всем созданным и что они и есть хозяева жизни. Раз всё создаётся для них, для зрителей. И что смешно, Калиночка тоже относил себя к зрителям, а вот то, что всё на свете создано для него, этого он не осознавал. Он вообще не знал, что для чего создано. И считал это знание несущественным. Создано — и хорошо. А для чего и для кого — вопрос третий. Если не пятый. И между прочим, раз уж к слову пришлось, людей, уверенных в том, что всё в мире придумано, построено и сделано для них, Юрий Петрович не то чтобы не любил, но недолюбливал. С одной стороны, ему было сугубо безразлично, в чём кто-то там уверен, а с другой — ну не нравились они ему. И от тесного общения с ними его воротило. В полном и буквальном понимании этого слова. В общем, тошнило его. От морской качки не тошнило при шторме в восемь баллов, а от них тошнило. И Калиночка спасался от тошноты тем, что начинал улыбаться и посмеиваться. Потому что вспоминал обычно при виде этих, уверенных, своего соседа по общежитию гостиничного типа в том же Снежном. Он с ним в одной комнате жил больше года. И сосед его тоже приехал в Снежное по распределению после института. Медицинского. И так как врачей в районной больнице, куда его распределили, хватало и даже ощущался их некоторый избыток, ему сказали — или езжай работать в шахтный посёлок, там вообще врача нету, так же, как и фельдшера, а есть медсестра с большим опытом практической медицины, или работай патологоанатомом. У нас как раз вакансия образовалась в связи с недавней кончиной последнего. И сосед выбрал второе предложение, поскольку Снежное это был всё же не поселок на полторы тысячи человек, а хоть какой-то город. Так вот этот Калиночкин сосед спокойно работал в своём морге и потрошил трупы на полторы ставки, а манной каши в столовой никогда не брал, хотя и любил эту кашу с раннего своего младенчества. Говорил: «Я один раз взял, а она оказалась с комочками, и меня стошнило. Прямо за столом стошнило. На улицу выбежать не успел. А они, — говорил, — меня убирать заставили, а иначе грозились вызвать милицию и сдать в вытрезвитель. Я им говорю, что кашу надо без комочков варить, чтоб посетителей не рвало, а они мне — пить надо меньше».
Эту фразу: «Пить надо меньше» Калиночка слышал, повторенную очень много раз, и на месте аварии. Её произносили все подряд. И гаишники, и водители машин, остановленных гаишниками, и прибывающие по мере нахождения новые свидетели, и тощий телевизионный оператор, которого пошатывало на ветру под весом камеры, и даже стропальщики, у которых не прошёл ещё вчерашний перегар, оставшийся от послеобеденного отдыха с джином и, возможно, тоником. Все они этой фразой объясняли причину происшествия и не только её. От выпивки всё зло. Это известно каждому пьющему человеку, причём известно лучше, чем кому бы то ни было другому. Но пить из-за этого никто не прекращает. Возможно, потому, что люди тянутся к злу, сами того не замечая, да ещё и думая при этом, что стремятся всеми своими силами к добру. То есть — они стремятся к добру, а зло им в этом стремлении препятствует. А бороться со злом, само собой разумеется, трудно, потому что оно практически непобедимо. И только в русских народных сказках всё наоборот — в смысле, добро побеждает зло. Но в сказках так с самого начала задумано автором. А так как автор их есть народ, то выходит, что он — народ — вместо того, чтобы зло побеждать в своей жизни, побеждает его в своих мечтах и легендах. Что, конечно, гораздо проще. Но зла от таких побед меньше не становится, а становится только ещё больше по очень простой причине. Начитавшись этих своих сказок, народ начинает думать, что добро всё равно в конце концов одержит убедительную победу над злом и сам к одержанию этой победы никаких усилий не прилагает, справедливо считая, что зачем прилагать усилия там, где всё само собой рассосётся и образуется. Правда, оно не рассасывается и не образуется веками и тысячелетиями, но на это народ внимания не обращает, это от его всевидящего ока укрывается. Хотя народ, конечно, всё видит и всё знает, и обмануть его — весь — невозможно. Потому что народов глупых не бывает, любой, самый глупый народ обладает коллективным разумом и потому всегда умён или, правильнее сказать, мудр. И как бы он ни поступал, кому бы ни позволял собой управлять, себя вести и себя обманывать, народ всегда прав. Как покупатель.
А что касается извечной темы добра и зла и победы одного над другим, то, как уже было сказано, зло имеет в себе некую силу притяжения, свою особую гравитацию, и если эта гравитация и не на всех действует, то на многих. И, конечно, они, эти самые многие, не воины армии добра. Но они тоже зачастую надеются, что конец злу придёт-таки. Придёт каким-нибудь оригинальным способом — к примеру, чудом. А те, на кого злая гравитация не действует, утверждают, что никаких чудес не бывает в природе, и нечего ждать милости от зла, нужно брать его своими руками за горло и душить в зародыше. И не надеяться ни на какие дурацкие чудеса.
Надо сказать, что в их словах есть определённое рациональное зерно и определенная доля истинной правды. Но не вся правда есть в их словах. Ибо утверждение, что чудес не бывает — неправильное. Чудеса бывают. Редко — это да, но бывают. И может быть, надеяться на чудеса, ввиду их редкости, действительно не стоит, но и отрицать факт существования чудес как таковых тоже недальновидно. Тем более случается так — чудо произошло и отрицать, что это именно чудо, а не другой какой-либо феномен, никто бы не стал, если бы, скажем, узнал о том, что произошло, во всех подробностях и до конца. Но узнать-то тем, кому надо было бы узнать — то есть широким слоям и кругам, чаще всего и не удаётся, поскольку те, кому удаётся узнать, считают, что как раз широким слоям и кругам, знать это необязательно и, скорее всего, вредно.
Так, между прочим, случилось и с Калиночкой. И узнай Юрий Петрович скрытые от него последствия виденного, он не только удивился бы, но и возмутился, и, вполне возможно, что и растерялся. Он часто терялся, когда сталкивался с неожиданными и необъяснимыми вещами. То есть его растерянности извне видно не было никому, но сам он чувствовал, что растерян. И этого чувства ему хватало, чтоб быть не в своей тарелке и стараться из растерянного состояния куда-нибудь выйти. А что касается завершения данной истории, то очень многие — не только Калиночка — удивились бы, узнав, чем она завершилась на самом деле. И не только удивились, но и растерялись, так как объяснить ни себе, ни другим, произошедшего чуда никто бы толком не смог. Потому что чудо объяснить нельзя, а если его объяснить можно, то это что-либо другое, как говорится, по определению. Но произошло по всем приметам именно чудо. Без дураков или там натяжек. И власти решили общественности о нём не сообщать. Чем они руководствовались, принимая данное решение, известно лишь им самим, их советникам и их референтам, хотя предположить можно, что они не обнародовали продолжения и окончания истории с автомобильной катастрофой, желая всем только хорошего и только добра. Всё же понятно. Катастрофа произошла. О ней все возможные средства информации сообщили в полном объёме, ничего, так сказать, не утаив от публики. Зачем же ещё что-то добавлять, возвращаясь к пройденному и напоминая тем самым о неприятном и даже трагическом происшествии в нормальной жизни города? Тем более кончилось-то всё хорошо и, как говорится, чудесно. Чудом кончилось, если выражаться точно и однозначно, и не боясь громких истёртых веками и тысячелетиями слов. Во всяком случае, реаниматоры и хирурги охарактеризовали то, с чем им пришлось столкнуться, именно так. А уж они-то — реаниматоры и хирурги — больше других склонны считать, что чудесам нет места в нашей жизни, и если им ничего не осталось, кроме как развести руками, то и нам ничего не остаётся — разве что согласиться с ними и принять их слова на веру. И не стоит, наверное, осуждать власти за их скрытность. Власти не любят чудес вообще, а сталкиваться с ними непосредственно и лично не любят тем паче. И они спокон века норовят объявить их шарлатанством, аномальными и неопознанными явлениями природы, засекреченными достижениями современной науки и техники и всем, что на ум взбредёт. И не только норовят, но и объявляют. Вернее, объявляли. А с некоторых пор они нашли другой способ. Они не замечают чудес, делая вид, что никаких чудес не было и нет, и им про них ничего не известно. А раз нет, то и сообщать не о чем. И нечего, таким образом, отвлекать народ от повседневной трудовой жизни и построения какого-нибудь общества. Коммунистического, допустим, или правового, или, я не знаю, общества рыночных реформ, независимого от его членов. Одним словом — неважно какого. Важно — не отвлекать. И не будоражить. Это естественно. Властям отвлеченный и взбудораженный народ не нужен. Властям нужен народ спокойный. Чтоб он, в свою очередь, не отвлекал власти от повседневного напряжённого труда, направленного на благо того же самого повседневно трудящегося народа. Короче говоря, выходит, что чудо — философская категория, не нужная никому. Поскольку нарушает всеобщее общественное спокойствие и может даже повредить работе общественного транспорта в крупных населённых пунктах.
Так что Калиночка не узнал о чуде. И история, виденная им собственными глазами, закончилась для него на том, что разбитые «Жигули» погрузили на трейлер, не вынув, кстати, пострадавших людей из кабины, и увезли. Куда — об этом Калиночка ни разу даже не задумался. Для него никакого значения не имела дальнейшая судьба тел погибших и их машины. Тем более что судьба у тел всегда одна и та же с небольшими и несущественными вариациями. Нет, ему представлялось как-то перед сном, что пережили жёны или матери, или дети, узнав о такой смерти своих родных и, возможно, любимых людей. И представлялось даже, как им сообщили о случившемся. Позвонил какой-нибудь старшина или лейтенант и сказал, чтоб прибыли в морг за телами и на спецплощадку за битым автомобилем. А то и вообще никто никому не звонил, и узнали жёны о том, что они вдовы, из теленовостей. Юрий Петрович хорошо помнил, как долго операторы держали объективы своих камер направленными на номера машины. На передние и на задние. Да и в лица трупам их направляли, стараясь подойти как можно ближе, толкая друг друга плечами и мешая друг другу работать. Но, может быть, что жёны, уже ставшие вдовами, ничего об этом не зная, не смотрели местные телепрограммы, а смотрели по старой привычке Останкино, и им позвонили знакомые, и спросили, смотрели они только что девятый канал или не смотрели, и те, ничего не подозревая, сказали, что не смотрели и спросили, что такого интересного там показывали, а им, конечно, не знали, что ответить, и говорили, что, ни волноваться, ни расстраиваться нет пока никаких оснований, но там, на мосту что-то случилось и номер машины, которую показывали по телевизору, чем-то похож на номер ваших «Жигулей», хотя, ясное дело, ничего утверждать нельзя, тем более что видны были не все буквы. А могло быть и иначе. У вдов могло вообще не быть телефонов и тогда их разыскивали по документам мужей не спеша, в течение одного или двух дней, разыскивали до тех пор, пока они сами не обратились в милицию и не заявили о пропаже своих мужей, а милиция заставила написать их заявления по всей форме — с описанием внешности пропавших и обстоятельств их исчезновения — и обещала сделать то, что в её силах возможно, и предлагала позвонить через недельку или две. Потом в милиции случайно сопоставили фамилии погибших и фамилии заявивших об их пропаже и сообщили жёнам, что мужья усилиями органов правопорядка найдены, правда, посмертно. Сообщили тогда, когда те и сами обо всём уже догадались, только не хотели верить и надеялись, что их догадка официально не подтвердится.
Но Калиночка зря прокручивал эти возможные варианты продолжения событий и вообще зря дал волю своей впечатлительности и принял чужую беду так близко к своему сердцу. Зря не потому даже, что это вредило его здоровью — нервной системе и тому же сердцу, — а потому, что ничего подобного в реальности не случилось, а случилось совершенно другое. Случилось то, чего никто не ожидал и во что не сразу поверили даже самые компетентные специалисты и органы. Реальность жизни иногда оказывается менее правдоподобной, чем вымысел. Это многим хорошо знакомо по художественной литературе и по собственному жизненному опыту. Правда, никем ещё не объяснено, почему так происходит — то ли фантазия у тех, кто вымыслы производит, недостаточно развитая и богатая, то ли реальность у нас такая, что сама на себя не похожа.
Да, так вот надо сказать, что гаишники, организуя работы по ликвидации последствий аварии на Новом мосту, «скорую помощь» не вызывали. Так старший среди них по званию распорядился. Сказал — какая «скорая»? Труповозку надо вызывать, но и её не надо, поскольку всё равно ехать будем по пути мимо девятой больницы, там и выгрузим тела. И в общем, этот старший лейтенант поста был прав. Потому что быстро «скорая» б не приехала и её пришлось бы ждать вместо того, чтобы интенсивно освобождать мост и открывать прерванное движение автотранспорта. А на территории девятой городской клинической больницы дислоцировался главный судебно-медицинский эксперт всего города, являясь по совместительству и заведующим кафедрой судебной экспертизы государственного медицинского института, ныне академии. Понятно, что у него там имелась целая патологоанатомическая служба, и куда же везти тела после падения с двадцатиметровой (это на глаз, и мост, очень может быть, ещё выше) высоты, если не к нему. Тем более, всё равно по пути. Так что тела до девятой больницы ехали в своей машине, которую крановщик установил на спецтрейлер, а стропальщики укрепили и накрыли брезентом, оградив таким образом от воздействия неблагоприятных погодных условий и любопытных взглядов прохожих и проезжих. И Калиночка тогда ещё подумал вскользь, почему их не вынули, но его кто-то отвлёк, задав вопрос, и он стал думать, чтобы ответить точно и правильно, и как отъехал трейлер с брезентовым рыжим горбом посредине, даже не заметил, поскольку его уже взяли в оборот по-настоящему и все подряд — и телевизионные мальчики-девочки, от которых не смогли отбиться даже вооружённые милиционеры, и сами милиционеры разных рангов, званий и специальностей. И все — по отдельности, и значит, им нужно было повторять одно и то же, что означало снова и снова вспоминать всё заново и сначала, прокручивая в своей памяти и в воображении, и так уже расходившемся не на шутку. И все расспрашивали его с пристрастием, и все задавали вопросы, на которые сразу и не ответишь. Больше всего усердствовали в этом смысле гаишники. Потому что они настигли Юрия Петровича первыми и им нужно было — кровь из носа — прояснить для себя обстановку во всех её аспектах, деталях и ракурсах. Дабы высшее руководство не докопалось до факта их полной неосведомлённости. И они задавали Калиночке вопросы потруднее, чем в телеигре «Что? Где? Когда?». Например, они очень интересовались, как Калиночка смог оказаться во время аварии прямо на её месте и может ли он объяснить цель пересечения реки Днепр по мосту пешим порядком, и чем собирается доказывать правдивость сообщённых им сведений, и уверен ли, что ему ничего не почудилось и особо — почему он и по какому праву покинул место происшествия, продолжив движение в прежнем направлении, а не остановился как честный человек, чтобы дождаться их — представителей власти и госавтоинспекции. Калиночка на вопросы отвечал, причём на все вопросы, и слушал свои ответы, и они казались ему не лишёнными логики и на сто процентов правдивыми. А наиболее правдиво рассказывал Юрий Петрович о своём остеохондрозе и о борьбе с ним методом ходьбы. Но и обо всём другом он рассказывал членораздельно, вразумительно и объективно. Его мозг действительно умудрился запечатлеть аварию в развитии, чуть ли не по секундам, не упустив ничего. Во всяком случае — ничего существенного. И следователь зря на него давил, твердя, что существенно абсолютно всё, каждая мелочь — Калиночка ничего не собирался от него утаивать. Но следователь всё равно сто раз произнёс свой постулат о важности и существенности каждой мелочи.
А Калиночка и без него прекрасно знал цену мелочам и даже нюансам. Не только в данном случае. Он вообще подозревал, что всё дело именно в мелочах и если не обращать внимания на мелочи, всё в жизни усреднится и потеряет свои характерные и отличительные черты. Самый наглядный пример здесь — это сам человек и его строение. Потому что огромные, скажем, человеческие глаза больше маленьких всего на каких-нибудь полсантиметра, а если кто-то выше среднего роста на полметра, то это уже настоящий гигант и его можно заносить в книгу рекордов Гиннесса и показывать в цирке за деньги уважаемой публике. И когда речь идёт о времени, там тоже хорошо видно, что есть такое мелочь. Те, кто опаздывал к отправлению поезда на пятнадцать, допустим, секунд, поняли меня, наверное, с полуслова. Во времени вообще мелочей не бывает. Потому что опоздав на любую, бесконечно малую единицу времени, есть опасность раз и навсегда разминуться со своей, громко говоря, судьбой и прожить совсем не ту жизнь, какую можно было прожить, не будь этого опоздания. Так что поговорка «мелочь, а приятно», она имеет под собой почву и гораздо более глубокий смысл, чем кажется поначалу. Не зря приятно всегда бывает именно от мелочей и пустяков и именно они расцвечивают и оживляют течение жизни, а иногда и привносят хоть какой-то смысл в существование каждого отдельного человека. Привносят, несмотря на то, что особого смысла это существование в общем-то не имеет. И тем более не имеет смысла этот смысл искать. Для школьных сочинений, конечно, вечная тема «В чём смысл жизни» — хорошая и перспективная, а для жизни со всеми, как говорится, её реалиями, такие поиски — дело гиблое, бесполезное и к тому же — неблагодарное. Даже если смысл этот пресловутый будет кем-то успешно вычислен и найден. Потому что нечего с такой находкой делать. И нет ей видимого практического применения с учётом каждого конкретно взятого человека. Ни поделиться ею, ни продать, ни обратить себе на пользу. И не потому, что смысл этот не нужен, а потому, что, как уже было сказано, его нет, не существует. А если кто его нашёл, так он просто ошибочно принял за него что-то другое или перепутал божью благодать с яичницей-глазуньей. И надо отдать должное Калиночке, он всю жизнь старался держаться от вышеупомянутых поисков как можно дальше. И это ему удавалось. В молодости, правда, не без труда, в молодости ему всё же хотелось время от времени чего-нибудь такого-этакого, а позже — очень легко. Поскольку на «нет» и суда нет. Зато Юрий Петрович точно установил, что в отсутствии смысла свой особый смысл присутствует и что отсутствие смысла и бессмыслица — есть не одно и то же. Отсутствие смысла не нарушает всеобщей логики и гармонии бытия, в то время как бессмыслица гармонии и логике чужда, враждебна и всегда вступает с ними в противоречивые антагонистические отношения. С бессмыслицей можно и часто нужно бороться, поскольку она имеет способность превращать жизнь в непреодолимый кошмар, а с отсутствием смысла надо мириться, поскольку от него, от отсутствия, ни вреда, ни пользы. Отсутствие, оно отсутствие и есть и во внимание его можно не принимать. Так же, как можно не принимать во внимание чудо (о чём см. выше). То есть, чудо, конечно, не принимать во внимание нельзя. А то, что находятся люди, считающие, что им можно всё, это наша беда. Не самая большая и главная, а одна из многих. Хотя есть мнение, что самая главная и большая наша беда как раз и представляет собой сумму бед маленьких и второстепенных. А так как у нас их — этих второстепенных бед — столько, что они и учёту никакому не поддаются, то вывод ясен, как белый день в начале лета.
Хотя и с чудесами всё не так просто и однозначно. Оно ведь и правда, не всегда определишь, с чем сталкиваешься и имеешь дело — с чудом или с феноменом, к разряду чудес отношения не имеющим, а имеющим отношение, к редчайшему стечению каких-нибудь фантастических обстоятельств или, допустим, к неизведанным способностям человеческого организма. Как в нашем, в общем, уже описанном случае. Ведь никто же, ни один человек, не сомневался в том, что водитель и пассажир автомобиля «Жигули», вылетевшего за пределы моста, приняли мгновенную смерть от удара об лёд, и многие видели тела, свисавшие из машины во время её подъема и погрузки на трейлер. Это были тела совершенно мёртвых людей, абсолютно безжизненные и даже потерявшие форму. Недаром же они произвели на психику Калиночки губительное, как говорится, воздействие. И изгладится ли оно с течением лет, это вопрос, ответить на который пока нет возможности. Сам Калиночка во всяком случае ничего определённого по этому поводу сказать не может, потому что не знает. А Инна сказала. Сказала, что он тронулся на своей аварии и поехал. Что она имела в виду, Инна не объясняла, она просто стала звонить Юрию Петровичу гораздо реже, и он начал не без оснований подозревать, что Инна задумала потихоньку отдалиться, а при случае и вообще свалить. Видно, изменившийся Калиночка, порывающийся всё время рассказать о том, что увидел он на Новом мосту, перестал удовлетворять Инниным представлениям о мужчине, который ей нужен и необходим. Без такого мужчины, каким стал Калиночка, она, видимо, могла обойтись, как могла обойтись (и обходилась) без многого. То есть у неё целая теория была на эту тему разработана простенькая. Или, скорее, даже не теория, а жизненный принцип. И по этому её незатейливому принципу, иметь и стремиться иметь стоило только то, без чего обойтись никак нельзя, а без чего можно, без того нужно обходиться. И, похоже, что Калиночка попал теперь именно в этот разряд. В разряд необязательных для её жизни предметов.
А знал бы он о том, что мёртвые всем смертям назло выжили, конечно, всё было бы по-иному. А они выжили. Как это ни странно. И врачи имели все основания говорить о чуде, потому что в их врачебной практике ничего подобного никогда не случалось и по всем медицинским канонам выглядело аномалией или, другими, более простыми, словами — чудом.
Первым заметил некоторую, не свойственную трупам странность служитель морга девятой больницы города Угорска прозектор Арнольд Аркадьевич Сущенко. Он сразу понял, что не настолько пьян, чтобы принять мёртвых за живых. На всякий случай он их, оба то есть тела, всё-таки потрогал руками, для определения их температуры. Градусника же в морге, ясное дело, не было. И температура оказалась у них даже повышенная. Равная температуре прозектора Сущенко, для которого повышенная температура была нормальным явлением. И он, прозектор, сходил в соседнее отделение к телефону и позвонил главному судебно-медицинскому эксперту и патологоанатому. А тот его, конечно, пообещал уволить. Но прозектор стоял на своём — живы и никаких гвоздей. Потому что, мол, он за себя отвечает ввиду стопроцентной трезвости из-за отсутствия денег. Ну, поначалу главный патологоанатом лично не пришёл, а прислал одного молодого доцента своей кафедры, и тот всё, что говорил и отстаивал рядовой прозектор, подтвердил своим научным авторитетом. Ну, тогда уже и сам главный в морг прибыл во главе всей своей кафедральной свиты. Осмотрел тела и сказал: «Нам здесь делать нечего, наша наука здесь пока что бессильна».
А потом были вызваны в морг хирурги и реаниматоры, и санитары с носилками и каталками. Раненых перевезли в реанимацию, осмотрели и пришли к выводу, что можно было их и не перевозить, поскольку жить им осталось всего ничего. Но лечить, конечно, начали. Ради чисто научного интереса. Какое-то сердечное укололи, обезболивающее — хотя на боль потерпевшие, пребывая без сознания, не жаловались, и физраствор тоже им влили через капельницу в вену. И после этого стали ждать. Чтобы не оперировать людей зря. Они же представляли себе, в каком состоянии находятся внутренние органы их пациентов в результате падения с моста и удара об лёд. И с лечением решили погодить, поддерживая, конечно, жизнедеятельность организмов по мере сил и средств. Для очистки своей медицинской совести. Поскольку все врачи единогласно были уверены, что в конце концов пострадавшие умрут. Не сегодня, так завтра. А большинство было уверено, что не завтра, а сегодня, и даже более того — с минуты на минуту. Но эта уверенность медиков оказалась насквозь ложной. Не умерли их пациенты ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Мало того — послезавтра один из них — тот, который постарше, пришёл в себя и сказал деревянными губами, что у него всё болит и что он просит сделать ему укол морфия. И товарищу своему попросил сделать тот же укол, сказав, что и у него сильные боли. Ну, это легко сказать. А чтобы морфий сделать, нужны веские причины и поистине железные основания, а не боли. И, самое главное, морфий нужен. Который денег стоит. Тут гангренозным больным морфий дают только на Рождество и на Пасху, а у них боли такие, что не дай Бог. Но этим всё-таки решили сделать по уколу — с письменного разрешения главного врача больницы и в порядке исключения из правила. Ради эксперимента. Подумав, что если они не умрут, то это будет невиданный медициной рекорд человеческой живучести.
Правда, когда опасность и угроза жизням окончательно миновала, оказалось, что эти выжившие — самые настоящие индийские йоги, хотя по национальности и не индусы. Национальности у них впоследствии оказались обыкновенные: у одного — литовец, у другого казах. А йогой они увлекались оба по многу лет и неоднократно падали по собственной воле с верхних этажей, тренируя таким способом себя и подтверждая на собственном наглядном примере неограниченные возможности человеческого духа и человеческой плоти. Они и других людей обучали таким возможностям, имея в Угорске свою школу йоги, которую называли школой Счастья. Кстати, в этой школе и от остеохондроза избавляться обучали при помощи йоготерапии, о чём Калиночка, к сожалению, ничего не знал. И, конечно, если б они не были опытными йогами высокой квалификации со стажем, они бы умерли безоговорочно. А так вот, доказав неоспоримые преимущества йоговского образа жизни над общечеловеческим, остались в живых. Хотя об этом и не узнали жители города и области. Главврач девятой городской больницы и главный патологоанатом сообщили городскому руководству о том, что погибшие на мосту люди, благодаря своей принадлежности к касте индийских йогов, живы, а руководство, посовещавшись в узком кругу, дало указание всё сохранить в строжайшей тайне. Во-первых, для того, чтобы не опровергать сообщения прессы (СМИ, являющиеся государственными органами гор- и обладминистраций, тоже ведь объявили о гибели людей в автокатастрофе, а значит, дезинформировали общественность с официальной трибуны), а во-вторых, чтобы не провоцировать всплеска излишнего нездорового интереса у населения к чуждой нашему менталитету йоге. Конечно, руководство ГАИ было заинтересовано в том, чтобы истина восторжествовала, став достоянием широкой общественности и городского населения — тогда число жертв дорожного движения в сводках было бы снижено на две человекоединицы, — но высшая городская исполнительная власть сочла целесообразным пожертвовать сухими цифрами статистики и сводок ради поддержания в общественном сознании спокойствия. Поэтому врачам было дано распоряжение свято хранить врачебную тайну вплоть до увольнения с работы и лишения диплома о высшем медицинском образовании. И всеобщее неведение, возможно, пошло на пользу в общем и целом, но Калиночке Юрию Петровичу оно принесло вред, один только вред и ничего, кроме вреда. Потому что он-то как раз спокойствие и потерял. Вернее, так и не смог обрести заново. Юрий Петрович и сам от себя не ожидал подобной впечатлительности, но, может быть, впечатлительность тут ни при чём, может быть, у него просто со временем расшаталась нервная система, а впечатлительностью он всегда отличался недюжинной. И она его, значит, в конечном счёте, и погубила. Не сама по себе, а в комплексе с остальным. Конечно, если бы он не видел своими собственными глазами той аварии, его воображение и впечатлительность не принесли бы ему никакого вреда, а наоборот, разнообразили повседневное существование и украшали его, прибавляя красок и ощущений. А из-за аварии воображение стало обременять мозг Юрия Петровича, ввергая его в перегрузки. И от этих постоянных перегрузок, которых не удавалось избежать никаким усилием воли и никакими успокаивающими лекарствами, Юрий Петрович стал терять, как говорится, лицо и его поведение перестало соответствовать обычному его поведению, и сам он изменился до потери сходства с самим собой. С тем Калиночкой, которого знал, как облупленного. И изменения эти не пришлись ему по душе. И Инне они тоже не понравились. А больше всего не нравилось ей то, что Калиночка стал приставать к ней со своим предложением идти за него замуж. У него желание жениться на Инне превратилось в навязчивую идею фикс. И сколько Инна ни объясняла ему, что трёх замужеств с неё хватит, он не отставал. Инна его просила по-доброму и по-хорошему, чтоб прекратил свои домогательства, потом честно предупреждала, что если не прекратит, она его бросит, но так и не смогла вернуть их отношения в прежнее русло. Юрий Петрович не хотел больше жить один, потому что, когда он жил один, к нему возвращалось всё, что он видел на Новом мосту, а он уже не мог этого видеть, зная всё наперёд. И Инна не могла пойти ему навстречу. Она тоже знала наперёд, чем всё кончится. Она не знала, почему. А как и чем — знала наверняка. Поэтому она заставила себя отказаться от Калиночки и в конце концов прекратила не только визиты к нему, но и звонить перестала. А Юрий Петрович хотел было сам к ней пойти, но где она снимает квартиру, в каком доме, он не знал. Раньше он просто не интересовался этим за ненадобностью и не спрашивал у Инны её адрес. Он знал, что живёт Инна где-то рядом и всё. Обычно же она сама и звонила ему, и приходила. А провожал он её по утрам — если провожал — не до дому. Они обычно проходили метров двести или сто по улице Калиновой, и Инна отправляла Юрия Петровича обратно. Говорила — иди, дальше я сама добегу, у тебя до работы не так много времени. И он возвращался. А теперь, значит, это выходило ему боком, потому что Инна легко исчезла из его поля зрения, и где её искать, Юрий Петрович не знал даже приблизительно. То есть, вернее, знал, но уж очень приблизительно, так приблизительно, что лучше бы не знал вовсе. А то он ходил вдоль Калиновой, надеясь случайно её встретить, и только зря себя растравлял, вглядываясь во всех длинноногих женщин, какие попадались ему на пути и думая о том, что без частного детектива ему не обойтись, а частный детектив без фотографии и фамилии работать не возьмётся. У Калиночки же не было не только фотографии Инны, но и её фамилии по паспорту. Она как-то говорила ему, что Вовк — это девичья фамилия, а как она пишется в паспорте — такого разговора у них не возникало. Что-то такое помнилось Юрию Петровичу — какое-то упоминание вскользь, что она, мол, и Пашка носят одну и ту же, общую фамилию. А какая фамилия была у Пашкиного отца, никогда она не рассказывала. Единственно, что знал Юрий Петрович, так это профессию одного мужа Инны — того, который нейрохирург — и фамилию другого — дирижёра и предпринимателя Траваева. И он ходил в городскую филармонию и спрашивал тамошних оркестрантов, не знают ли они такого, а они отвечали, что впервые слышат эту фамилию. Юрий Петрович стал говорить им про Ашкенази и турецкого посла, а они слушали его и смотрели, как на сумасшедшего.
А он сумасшедшим не был. Хотя эти его навязчивые видения на фоне навязчивого страха одиночества и навязчивого желания жениться на Инне сильно напоминали обыкновенные зрительные галлюцинации. В результате стресса и нервного потрясения такое со многими случается.
Ему и психиатр это сказал на приёме. И ещё он сказал, что не вовремя вздумал Калиночка болеть, потому что диспансер их психоневрологический сняли за неимением бюджетных средств как с продуктового довольствия, так и с медикаментозного. «Дома сегодня надо с ума сходить, — сказал психиатр. — В собственной лучше всего квартире». На что Калиночка ответил ему вопросом, не на их ли случайно территории располагается нейрохирургическое отделение, единственное в городе? А психиатр сказал: «На нашей территории много чего располагается, но вам это всё без надобности. Поскольку таких, как вы, у нас не лечат. Вы, — сказал психиатр, — и вам подобные граждане считаются у нас стопроцентно здоровыми, каковыми и являются в действительности, а ваши галлюцинации и ваш ярко выраженный остеохондроз в данном случае в счёт не идут и общего положения вещей не меняют».
1996