Рустам Рахматуллин
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 1997
Рустам Рахматуллин
Всадник на белом коне
с белым кречетом на рукавице
Владимиру Борисовичу Микушевичу
Kак не с того начать, что государь Иван Васильевич Всея Руси велик был. Как государство вдруг построилось — набухло, накатило, встало само, а государь его без страха, удивляясь только, принял. Как не пустил он Новгород в Литву, а царь татарский сам отпал — скорлупкой от птенца. От сих до этих, от Шелони до Угры — девять утробных лет державы, как от завязи к проклюву. Забелин в «Истории города Москвы» чувствует так же. Так чувствовал всякий писатель в XV веке. И он и они — летописцы, рисуя те годы, наплетают события вязким комком походов, пожаров, и знамений, и храмоздательства, и чудотворства, и взятий под руку Ивана земли и земли. Забелин, к примеру, рифмует падение стройки собора в Кремле — и новый Иванов поход на изменчивый Новгород. Удельное зодчество немощно пало с удельной страной. Успенский собор, сокрушившийся «трусом» — трясеньем земли, не устоял на меже, на разломе эпох, еще обратимых. Недаром второй новгородский поход был с миром — и новый собор, выраставший шаг в шаг с государством, поставлен натвердо. Иван, понимаем мы, сделал, в зазоре от краха собора до новой закладки, таинственный духовный труд. Поучимся вслед за Забелиным смелости сопоставлений у древних наших писателей: «…и шедше в великую Премудрость Божию» значит у них — «вошел в (новгородский) Софийский собор». События движутся сразу в физическом и символическом планах, и кажется, что персонажам об этом известно. Подобно значению входа в Софийский собор, двоится значение брака Ивана с Софией Палеолог. Словом, князь входит в премудрость, как царь Соломон; тем наглядней вся безблагодатность его храмоздательства. Иван понимает теперь, что возводит Святая Святых — в испытание правды и обетованности Царства. Какая же сила, чтоб, думая так, не отчаяться после обвала и снова начать!
Проверим себя, обратившись опять к летописцам. Борис Годунов, отмечают они в своем месте, замыслил Святая Святых в Кремле за Иваном Великим. И камень, и известь, и сваи сготовил, и образец деревянный, как составлялась Святая Святых; и умер. Он, пишут, во всем подражал самому Соломону, желая устроить Иерусалим — в унижение храма Успения, детища митрополита Петра… И значит, государю естественно видеть себя Соломоном; и значит, Успенский собор есть Святая Святых — но вместе с тем больше Святая Святых, как поставленный в новом Иерусалиме, Москве, которая есть также Рим, град святого Петра — первого митрополита московского; и наконец, строить Святая Святых — повторять за Иваном Великим. Великолепна двусмысленность этого «строить за Иваном Великим»: конечно, за колокольней — но и за государем Иваном; да и где это — за колокольней? откуда смотреть? От собора Успения, центра Москвы, центральней самой колокольни Ивана Великого.
Иван же Великий, в оцепенении после обвала, не мог не припомнить всех знамений, всех вообще обстоятельств несчастного дела. И как потревожили мощи святого Петра камнесечцы: роняли обтески на непереставленный гроб… И как по Шелонском походе, зимой, когда и готовили стройку к весенней закладке, явились на небе кометы — две разом. Такие, что «луч у одной аки хвост великия птицы распростерся», у другой же был «тонок, да не добре долог»; и шли от востока на запад одна за другой. Что было и думать великому князю? И как понимать о своем государстве? Под этими страшными звездами послано было за Софьей, уже передавшей из Рима согласье великому князю, уже отказавшей миланскому герцогу как латинянину. Под этими звездами, только растаяло, был и новый собор заложен, вкруг и поболе старинного. А то что ж? — старинный собор бревном внутри подперт стоял, когда и Тарокан-купец, кто есть такой, а построил в Кремле для себя палаты кирпичные! («Таракан — первый жилец, новосел; к прибыли».) Но с храмом до свадьбы камнесечцы успеть не могли. Венчались Иван и София в деревянном наскором храме средь стройки. А зиму спустя, как-то за полночь, новый собор, возведенный до сводов, едва разошлись камнесечцы, упал на себя.
Остановимся тут, повторив: «камнесечцы», — как летопись любит про них помянуть. И, пока князь по совету Софии своей, по ее итальянскому следу шлет послов нанимать архитектора, вспомним, как, может быть, вспомнил Иван, из Писания стих про Святая Святых: «Когда строился храм, на строение употребляемы были обтесанные камни; но ни молота, ни тесла, ни всякого другого железного орудия не было слышно в храме при строении его» (3 Цар. 6:7).
Как над нами, шестой век спустя, стояла звезда-птицехвостка, так в этот рассказ возвращается некоей птицей. И в руки дается. И именуется. Кто же ловец, кому дастся звезда? — Аристотель Фиораванти, окончательный зодчий главного храма России. Вот странные строки письма Аристотеля герцогу Сфорца, в Милан, после первого года работы в России:
«Светлейшему Князю и превосходительному Господину моему, которому, где бы я ни был, желаю служить всячески… Я выехал [из Москвы] на тысячу пятьсот миль далее, до города, именуемого Ксалауоко, в расстоянии пяти тысяч миль от Италии, с единой целью достать кречетов. Но в этой стране путь верхом на лошади весьма медлителен, и я прибыл туда слишком поздно и не мог уже достать белых кречетов, как того желал, но через несколько времени они у меня будут, белые, как горностаи, сильные и смелые. Покамест через подателя этого письма, моего сына, посылаю тебе, Светлейший князь, двух добрых кречетов… а через немного линяний они станут белыми… В средине лета в продолжение двух с половиной месяцев солнце вовсе не заходит… Я всегда бодр и готов исполнить дело, достойное твоей славы, почтительнейше себя ей поручая…»1
А мы, московиты, считали, что отпускаем болонца не дальше Владимира, чтобы срисовывал тамошний храм; мы думали: все его мысли о храме, а он достигает полночного солнца, полярных широт, верхом, из-за какого-то кречета! Мы, посол наш Толбузин Семен, отпросили его у Венеции — Аристотель же пишет миланскому герцогу как господину. И кого обманул — его ли, себя? — если кречет отнюдь не линяет? Но всего удивительней то, что и князь московитов согласен из этакой блажи отпустить итальянца от стройки — в первое ж лето ее. Может быть, кречет был нужен Ивану? Но тогда почему Аристотель? И этот отчет для Милана, составленный так, как если бы дело было сговорено раньше? Ясно, пожалуй, одно: продолжается пауза, взятая князем от самого «труса», и болонец участвует в ней — в новгородском отсутствии князя — по-своему. Знаком странного поиска Фиораванти, как Ивану София, служит кречет — и именно белый.
Четверть века спустя (если только пытаться датировать эту легенду) государев сокольник по имени Трифон упустит белого кречета, любимого у государя. И станет искать, ощущая неловкость вкруг шеи. Не найдя, уснет среди леса. И увидит кого-то на белом коне с белым кречетом на рукавице. И поймет: это мученик Трифон, его покровитель. Тот откроет, где прячется кречет. На месте находки сокольник поставит, собрав по копейке, церковь из камня во имя заступника. Собирая же, будет встречаться прохожим на белом коне, с белым кречетом на рукавице.
Эта легенда известна в Москве хорошо. Этот Трифон, добавят иные, — князь Иван Патрикеев. По науке, наместник Москвы при Иване Великом. В монашестве, после опалы, случившейся въяве и по неясным причинам, взял он будто бы имя святого, которому выстроил храм. Храм — прекрасный! — стоит и теперь, это Трифон в Напрудном, угол Третьей Мещанской и Трифоновской, — храм, смотрящий вполне на то время. Правда, Напрудное было селом государя; но фреска, украшавшая церковь: мученик Трифон на белом коне с белым взлетающим кречетом на рукавице — вдалеке от традиции изображения Трифона, повторяет печать Патрикеева рода2.
Граф Толстой Алексей Константинович, лучше всех изложивший легенду — в «Князе Серебряном», оставляет сокольника Тришкою, простолюдином; зато ведает имя загадочной птицы: Адраган. Имя кречета напоминает купца Тарокана, прежде князя московского, знавшего тайну строенья из камня. И это не шутка. Потому что, выходит, и Трифон и Фиораванти ловят кречетов прежде, чем строят по храму из камня. Прежде — если не чтобы построить. И кречетов — если не кречета, все того же, добытого таки болонцем, как станет видней из дальнейшего, и добытого князю московскому. Кречета, любимого князем за что-то… Наконец, оба — всадники, Трифон и Фиораванти, и нетрудно увидеть теперь, из письма Аристотеля, кречета и на его рукавице.
Только что это? — кречет, срываясь с руки, улетает цветком. Перед нами другая печать — не печать, а монета, которую видел и описал в XIX веке один итальянец: всадник бросает на ветер цветы. Этот ребус был сразу разгадан нашедшим: fiori a venti3 — Фиораванти. Нумизмат обернул и прочел: Aristotil. Аристотель спасался в Россию от римского следствия, обвинен по фальшивомонетному делу. Недаром согласился приехать за сумму, за какую Толбузин никаких других мастеров соблазнить не сумел. А на редкостной русской монете, где в качестве всадника сам государь Иван Третий с мечом, оборот запечатан автографом мастера денежных дел: Ornistotel. Сомнения в авторстве Фиораванти над этой монетой — от странности этого «n». Но ornis — по-гречески птица, откуда и орнитология. Конечно, игра Аристотеля, простая, как ветер и стая цветов, — свидетельство странной серьезности поисков зодчего под солнцем полуночи.
Знал ли Иван, князь московский, апокриф, выросший из приведенного выше стиха Книги Царств? Нам-то «Сказание о Соломоне и Китоврасе» известно как раз в русском списке Иванова времени:
«Егда же здаша Соломон святая святых, тогда же бысть потреба Соломону вопросити Китовраса… живет… в пустыни далнеи… И рече ему Соломон: Не на потребу свою приведох тя, но на вспрос очертании святая святых, по повеленью господню, яко не повелено ми есть тесати камни железом. И рече Китоврас: Есть ноготь птица мал во имя Шамир… на горе каменнеи в пустыни далнеи».
Птица Шамир знает тайну тесания камня священных строений. Тайну о птице Шамир знает зверь-человек Китоврас — Кентаврас, древний Кентавр. Тайну же, как отловить Китовраса, знает, от мудрости, царь Соломон. За диковинным зверь-человеком отправляется первый боярин — с указанием влить мед и вино в три колодца его, Китоврасовы. Китоврас же, пришед, выпивает все три. И дается на цепь, и идет к Соломону в Иерусалим. Так в «Сказании…». А по рассказу Семена Толбузина, показал Аристотель в Венеции хитрость свою: зазвал посла в дом, взял сосуд и стал лить из него одного воду, вино, мед — что хочешь, то будет по слову! Китоврас «не ходяшет путем кривым, но правым», что значит — не может свернуть, на пути его сносят палаты. А что Аристотель? Он выпрямил в Мантуе башню, а в Парме и стену, и реку Кростоло, в Болонье же реку Рено. Впечатление прямохождения в списке его итальянских работ неотвязно — и в Москве он сперва разбивает устоявшую южную стену былого собора. Китоврас мог, по силе своей, закинуть царя Соломона на край обетованной земли — папа Павел Второй в разговоре с болонцем скончался…
Тайна птицы Шамир и раскрыта в «Сказании…», и нет: птица приносит какую-то некость. Эту некость — мы скажем, тесло — и должен добыть Аристотель с добычею белого кречета. Аристотель — слуга двух господ; господину миланскому шлет он двух серых — словно платит фальшивой монетой. Эти кречеты, видимо, те же, — читаем итальянское ученое мнение, которых герцог выпускал над замком в день своей гибели от заговорщиков. В том самом семьдесят шестом году, когда в Москве уж поднимался Аристотелев собор.
Как будто золотой петух Додона в темя бьет. Как будто государи два — Миланский и Московский — состязались. Миланскому сначала отказала София, после, мудростью ее, сманили Китовраса. С Китоврасом же ушла тайна о птице — и тайна самой птицы, некость, Тесло. Молодая династия Сфорца лелеяла гордые планы, имевшие и градодельную сторону. Однако же замок Сфорческо, с бойницами в образе птичьих хвостов, Московским кремлем встал. А когда Аристотель уходит из русских хроник, — приходят другие: Алоизий ди Каркано, да Марко, да Антон Фрязины, да Петр — Пьетро Антонио Солари, знаменитого миланского зодческого рода, по собственному свидетельству, — главный архитектор Московии. Москва становится Сфорциидой, любимой мечтой архитекторов Медиоланы. Первым же камнем мечты встал Успенский собор — «вельми чудный величеством, и высотою, и светлостью, и звонностью, и пространством», и «видный отступя как един камень». А малая церковь в Напрудном встала вровень на неких весах, по длине рычага, с великим кремлевским собором. И всадник на белом коне с белым взлетающим кречетом на рукавице, запечатленный на фреске напрудненской церкви, — как будто забытый, ибо прикровенный, еще один символ начала Москвы.
Любил охотиться у Трифона в Напрудном царь Алексей Михайлович. При нем Москва оделась камнем безвозвратно: палаты, храмы, стены монастырские… Недаром соколиная охота расцвела при нем последним цветом, как с запрещеньем каменного дела на Москве при его сыне — умерла. В те годы собирали кречетов на Беломорье чохом. Словно бы каждый кречет нес тесло каждому дому. Словно бы город был птичьим базаром, скалой в океане, по весне расцветающей гнездами новых жильцов, в рабочем усердии застящих небо.
1 Перевод гр. К. Хребтович-Бутенева.
2 Фреска перенесена в Третьяковскую галерею.3 Цветы на ветер (ит.).